Я придвигаюсь к сестре, и ее рука нащупывает мою. Она тоже заметила щемящее сходство этого каменного столба с одним из дорожных указателей папиной работы. Мне вспоминается заброшенная отцовская мастерская, которая сейчас в сотнях миль отсюда, и все мое тело словно наливается свинцом.
Вскоре после того как наш фургон сворачивает у указателя, температура резко падает, и простирающаяся перед нами дорога полностью скрывается в тумане.
– Это из-за реки, – поясняет возница. – Она протекает рядом с фабрикой. Жуи известен своими туманами.
Я вспоминаю южные морские туманы, заволакивавшие побережье белой пеленой. Этот туман другой: такой густой, что чудится, будто облакам надоело небо и они решили навсегда остаться на земле. Дрожа, я плотнее закутываюсь в тонкую шаль.
Фургон с грохотом катится вперед, и я начинаю догадываться, что мы, должно быть, уже въехали в Жуи, хотя и не видим ничего, кроме изредка мелькающих зданий, выстроившихся вдоль улицы. Они то появляются, то исчезают, словно проступая сквозь взболтанное молоко. Здесь – замкóвый камень, там – дверь или ступени крыльца, истертые незнакомыми ногами.
Возница останавливает фургон, и перед нами возникают огромные чугунные ворота. Я в жизни не видывала ничего прекраснее этого гигантского, искусно сработанного сооружения, оформляющего въезд. Створки ворот со скрежетом распахиваются. Туман окутывает людей, которые привели их в движение, однако не скрывает декор, украшающий ворота. Это позолоченные инициалы: «В. О.» на одной створке, «Ж. О.» – на другой.
Мы выезжаем на обширное открытое пространство, по-видимому фабричный двор. Туман здесь прозрачнее, на земле, вокруг фургона, различимы следы колес, расходящиеся во всех направлениях. Слева виднеется поросший травой участок, неподалеку от него – изгиб аллеи.
Я прослеживаю аллею взглядом до самого конца и вижу там какой‑то дом. Хотя я не могу как следует разглядеть его, без всякий сомнений, он огромен. Больше самых больших зданий в Марселе. В сущности, это и не дом вовсе, а гигантский замок, белый и гладкий, точно ледяной.
Когда мы проезжаем мимо него, я различаю высокие, изящные ставни на окнах фасада и люкарны на черепичной крыше, сверкающие, словно драгоценные камни. В центре здания, за балюстрадой крыльца, к которому с двух сторон ведут полукруглые каменные лестницы, виднеется ряд двойных дверей с люнетами наверху. И, как ни странно, у этого строго симметричного сооружения всего одна увенчанная куполом башня, которая пристроена с правого угла и придает зданию неустойчивый, непрочный вид.
Должно быть, здесь и обитают Оберсты со всем их показным великолепием, думаю я, и меня саму изумляет отвращение, которое вызывает во мне эта мысль.
Миновав фабричный двор, фургон замедляет ход перед рядом небольших каменных домиков, серых и приземистых – примерно в четверть высоты нашего марсельского жилища. Рядом с самым дальним стоит какая‑то женщина и неистово машет нам рукой.
– Сестрица! Девочки! Как же вы подросли!
Эта женщина выглядит точь-в‑точь как моя мать, но притом совсем на нее не похожа. Ее облику присуща мягкость, тогда как маминому – жесткость, там, где у мамы прямые линии и углы, у нее – плавные изгибы. Я сразу узнаю ее.
– Тетушка Бертэ! – восклицает Лара, спрыгивая с фургона.
Тетушка без промедления крепко обнимает нас обеих.
– Лара, какая ты красавица, прямо барышня стала! А София, бог ты мой, уже вдвое выше меня!
Пока возница выгружает наши вещи, мы вслед за тетушкой проходим по коротенькой, в несколько шагов, дорожке в дом и оказываемся почти в такой же гостиной, как у нас в Марселе, только намного теснее. Здесь есть очаг, несколько видавших виды стульев и стол. Потолок пересекают толстые балки, идущие в направлении крошечного дворика позади дома. К двум смежным спальням под крышей, одна из которых выходит окнами на улицу, а другая – во двор, ведет низкая, скрипучая деревянная лестница. Вот и весь дом. Я снова начинаю дрожать: здесь очень холодно.
Мама проводит пальцем по тонкому слою пыли, покрывающему все поверхности в гостиной, и равнодушно изучает результат обследования.
– Сюда около месяца никто не заглядывал, – объясняет тетушка Бертэ. – Но я уверена, что ты быстро приведешь дом в порядок. Жаль только, я не смогу остаться и помочь тебе, ведь молодой господин скоро вернется с фабрики, надо будет подавать ему ужин.
– Это сын мсье Обе… – начинает Лара.
– Да, сын мсье, – не дав ей закончить, отвечает тетушка Бертэ. – Очаровательный юноша.
– Он работает по воскресеньям? – спрашиваю я.
– Да. Учитывая все обстоятельства, он предпочитает всё время занимать себя работой. – Тетушка бросает рассеянный взгляд в окно. – Так или иначе, почему бы вам не поужинать в замке? Полагаю, вы видели его по пути сюда?
– Вы имеете в виду тот огромный дворец?
Тетушка Бертэ смеется.
– Не преувеличивай, София. – Она снова устремляет взгляд вдаль. – Что ж, тогда увидимся позже. Зайдете с черного хода, свернете направо, и мы поужинаем у меня в комнате. О, если вы хотите развести огонь, то дрова на заднем дворе.
Помахав нам на прощание, тетушка Бертэ удаляется. После ее ухода мама начинает сновать между домом и кучей наших вещей, сложенных у дороги.
– Пора приниматься за работу. Лара, помоги мне, а потом мы сможем прибраться. София, сходи и проверь, что нужно сделать наверху. И возьми с собой вот это…
Я затаскиваю корзину, врученную мне мамой, наверх по деревянной лестнице и втискиваюсь в узкий дверной проем спальни, задевая косяки локтями. А когда открываю крышку, у меня перехватывает горло. Первое, что попадается мне на глаза, – тряпичная кукла, лежащая поверх белья. Я вытаскиваю ее и, одновременно замечая, как здесь душно, делаю несколько шагов к окну, чтобы распахнуть его, будто кукле нужен воздух.
Старинная щеколда легко отодвигается, но, когда я пытаюсь открыть створку, та не поддается, и я с силой толкаю раму. Кукла выпадает у меня из рук, скатывается по черепице и, соскользнув с края крыши, с глухим стуком приземляется.
– Нет! – вскрикиваю я, бросаюсь вниз по лестнице, распахиваю входную дверь и застываю на пороге.
Передо мной стоит какой‑то юноша, протягивающий мне куклу. Он держит ее так бережно, словно она живая. Незнакомец примерно моего роста, по возрасту, вероятно, чуть старше меня, у него необыкновенные прозрачно-голубые глаза, полные губы, прямой рот, занимающий на лице ровно столько места, сколько нужно, и едва заметная ямочка на подбородке. Его блестящие пряди наводят на мысль о том, что, вероятно, в начале дня их причесали и припудрили, но они уже успели растрепаться и на макушке образовалась непослушная копна белокурых, точнее медовых, волос.
Однако поразительную привлекательность его внешности придает прежде всего выражение лица, в котором сквозит затаенная печаль, мгновенно мною подмеченная. Это все равно что поднять с земли упавшее яблоко и заглянуть сквозь его кожуру и мякоть в самую сердцевину, добравшись взглядом до темных косточек.
Вдруг до меня доходит, как много секунд минуло с тех пор, как я открыла дверь: похоже, у меня пропал дар речи. Я пытаюсь растянуть щеки в некоем подобии улыбки, но они будто застыли. На лице юноши появляется странное выражение, точно я его забавляю, но он стесняется это показать.
– Здравствуй, – говорит он. – Это твое?
Теперь кукла в его руках выглядит жалкой детской игрушкой.
– Ну… – лепечу я. – Это? Кажется, да.
Юноша смущенно улыбается, и сердце начинает биться у меня в горле, как сверчок. Он передает мне куклу, я быстро хватаю ее и прячу под фартук.
– О, простите… – Я сглатываю. – Спасибо.
– Я видел, как она упала, – объясняет юноша.
Повисает неловкая пауза. Я задаюсь вопросом, что вообще привело его сюда, и наконец соображаю, что мне следует представиться.
– Я Софи! – выпаливаю я чересчур громко, точно чихая. – Софи Тибо.
– Рад с тобой познакомиться, Софи Тибо. Меня зовут Жозеф.
Юноша отвешивает легкий поклон, и я гадаю, не ждет ли он, чтобы я сделала реверанс; но мне ясно, что если я его сделаю, то лишь потеряю равновесие и буду выглядеть еще глупее.
– Ты не здешняя, – замечает Жозеф.
– Мы приехали сегодня днем.
– Мы? – переспрашивает он с таким удивлением, словно я должна была прибыть одна.
– Мои мать, сестра и я. Мы из Марселя.
Светлые глаза Жозефа скользят по моей коже и останавливаются на всклокоченных волосах, выбившихся из-под чепца, как набивка из рваной перины. Я снова заправляю их под чепец.
– Завтра я приступаю к работе в красильне, – сообщаю я, разглядывая его одежду. Судя по скромному, поношенному виду, это рабочая одежда, однако ее отличают безупречный покрой и качество. – Вы тоже тут работаете?
– Да.
– В красильне?
– В печатне, – отвечает юноша, и я стараюсь не выдать своего разочарования. – И если твою сестру зовут Лара, то утром я должен буду показать ей, как все устроено.
Я делаю еще одну попытку улыбнуться.
– Я передам Ларе.
– Что передашь? – раздается голос моей сестры, и выражение лица Жозефа меняется. Уставившись на нее во все глаза, он даже приоткрывает губы.
– Здравствуйте, – говорит Лара, подходя к двери.
Жозеф не отвечает. Он будто онемел. Кто‑то невидимый вонзает в мою грудь огромный шип.
– Лара, это Жозеф. Он с нетерпением ждет возможности показать тебе завтра, как все устроено, – не в силах смягчить резкость тона, сообщаю я.
Сестра отряхивает фартук и рассеянно заправляет за ухо выбившуюся прядь белокурых волос.
– О, благодарю. Вы так любезны.
Тут с заднего двора доносится мамин голос.
– Извините… Жозеф, – говорит Лара, – нам пора. Спасибо, что заглянули. До завтра.
– Да… – ошеломленно лепечет юноша. – Да, до встречи.
Он проводит рукой по волосам и удаляется, даже не взглянув на меня.
Мифы и легенды
Софи
К тому времени, как мама, Лара и я, закутавшись в шали, отправляемся в замок, на землю опускается мгла. Смешиваясь с туманом, она окутывает нас, плотная, как шерстяное покрывало, холодная, как стекло.
Выйдя из дома, мы стараемся держаться дороги, которой привез нас фургон, но в густом тумане видим всего на несколько шагов вперед. Наконец, показывается подъездная аллея замка, и мы спешим по ней меж двух рядов тополей, которые выстроились, словно часовые, внимательно наблюдающие за нашим продвижением.
Туман постепенно редеет; замок вырастает на нашем пути так внезапно, что у меня перехватывает дыхание. И вот перед нами – огромное белесое сооружение; с резных фронтонов над каждым из огромных окон на нас вопрошающе взирают каменные лица, единственная башня устремлена в черное небо. Она намного выше, чем казалось из фургона, – настолько, что оттуда, наверное, виден сам Версаль.
– Боже, какое прекрасное место, – вздыхает Лара, и я удивляюсь тому, что она ослеплена чудовищным великолепием замка: ведь где‑то в сточных канавах умирают люди!
– Сюда, – говорит мама, и мы сворачиваем на гравийную дорожку, которая, сужаясь, приводит нас к куда более скромной и простой двери, где уже ждет тетушка Бертэ. Она приветствует нас с той же теплотой, что и раньше, но, когда мы переступаем порог и заходим внутрь, атмосфера меняется. Она кажется тяжелой, гнетущей и беспокойной, словно что‑то преждевременно сломалось. Кроме того, здесь очень тихо, будто в мрачном погребе, хотя из писем тетушки известно, что у Оберстов полно прислуги.
И холодно здесь совсем как в погребе: промозгло, прямо как на улице. Каменная лестница, ведущая в полуподвальный этаж, подобна входу в подземный мир. Стены внизу намного толще, из главного коридора разветвляются пустынные, узкие, как норы, лестницы и проходы, петляющие в разные стороны. Полуподвальный этаж полностью, если не считать людской, занят рабочими помещениями. Интересно было бы знать: остальная часть замка столь же причудливо своеобразна?
Тетушкина комната, хотя и расположена ниже уровня земли, оказывается больше, чем весь наш дом. У стены стоит кровать, напротив, под высоким окном, – небольшой стол, накрытый для ужина. На нем выставлены вино, нарезанный багет, сыр и скромные мясные закуски; при виде этого великолепия у нас с Ларой начинает урчать в животах. Пожалуй, столько мы съели за всю прошедшую неделю.
– Угощайтесь, девочки, – приглашает тетушка Бертэ. – Ну, давайте же.
Я беру ломоть хлеба и впиваюсь в него зубами.
– Очень любезно со стороны Оберстов поделиться с вами своим хлебом, тетушка, – замечает Лара перед тем, как откусить новый кусок.
– Ах, это вовсе не хлеб Оберстов, – отвечает тетушка. – У них другой. Более белый и пышный. Я как‑то раз пробовала – это все равно что лакомиться облаком.
Я с трудом сглатываю. Что там давеча рассказывала сестра? Будто где‑то детям приходится смешивать тесто с землей. Хорошую муку всегда приберегают для тех, у кого есть деньги на ее приобретение, а большинство населения вынуждено довольствоваться тем, что остается после засухи и града. Заплесневелым, пересохшим зерном, которое даже птицы не клюют.
– Итак, я слыхала, что вы, барышни, познакомились с молодым хозяином? – спрашивает тетушка Бертэ. – Разве не мило с его стороны было прийти и представиться?
– С хозяином? – переспрашивает Лара. – Нет, мы с мсье Оберстом еще не знакомы.
– Я имею в виду молодого господина. Мсье Жозефа.
Я хлопаю ладонями по столу, так что приборы громко звякают.
– Жозефа? Вы хотите сказать, что юноша, явившийся к нам в дом, – сын хозяина? И что он живет здесь?
– Вот именно. Когда я сообщила ему, что сегодня прибудут мои родственницы, он преисполнился решимости заглянуть к вам, чтобы познакомиться. Все эти годы я при каждом удобном случае старалась приголубить и приласкать его… – Тетушка умолкает. – Бедняжка. Нелегко ему пришлось.
– «Нелегко ему пришлось»! – фыркаю я при мысли об огромном здании, высящемся у нас над головами, о чудесном хлебе, который едят Оберсты. – Уж конечно, легче, чем большинству.
– Оберсты – не аристократы, Софи, – возражает тетушка. – Мсье Вильгельм – фабрикант.
– Однако они живут в роскоши! Едят вкусный хлеб, тетушка, вы сами сказали!
– Да, но…
– Никто не волен выбирать себе происхождение, Софи, – мягко увещевает меня Лара. – Важно, как люди пользуются своими привилегиями, как они себя ведут. Неправильно стричь всех под одну гребенку.
– Если только они не…
– Девочки, девочки! – перебивает нас тетушка Бертэ. – Давайте наслаждаться ужином. Столько времени утекло с тех пор, как мы виделись в последний раз! Поговорим о чем‑нибудь другом.
Однако никто не предлагает подходящую тему для беседы, и тетушка продолжает:
– Расскажу-ка я вам про фабрику, а?
– Давно ли вы… – начинает Лара.
– Твоя тетушка работает здесь уже около двадцати лет, – вступает в разговор мама. – Верно, сестра?
Тетушка Бертэ кивает.
– Я поступила на службу к мсье Вильгельму сразу после того, как он женился на мадам Жюстине. В тот же год, когда поженились король с королевой.
– Она тоже австрийка? – любопытствую я.
– О, мсье не австриец, – отвечает тетушка. – Он из Германии. А мадам из Англии.
– Из Англии? – изумляется Лара, будто это какая‑то экзотическая страна. – А как они познакомились?
– Это замечательная история, – рассказывает тетушка. – Однажды мсье Вильгельм явился на званый вечер в Мезон-де-Пёплье, замок своего друга мсье Гюйо. Был вечер дня летнего солнцестояния, и он оказался в саду один. И тут… перед ним возникла она!
– Тоже гостья? – спрашивает Лара.
– Да нет же! Мадам Жюстина была у Гюйо в гувернантках. Она потихоньку пробиралась в библиотеку за книжками для детей и пошла через сад в надежде, что гости ее не заметят. Ну вот, и мсье влюбился в нее с первого взгляда: он часто говаривал, что мадам в тот вечер выглядела как богиня. А надо сказать, что мсье Вильгельм, к величайшему сожалению, никогда не мог похвастаться тем, что называется привлекательной внешностью. – Тетушка одним глотком допивает свое вино, словно стремясь утолить неизбывную жажду. – В общем, как только мсье нашел эту землю – дома и фабрики тогда еще не существовало, – он пригласил сюда мадам, чтобы показать ей эти места. Он хотел попросить ее руки, но нечаянно встал не на одно колено, а на оба, и испачкал чулки. Но мадам Жюстина рассмеялась и тоже опустилась на колени рядом с ним. Они поженились, и мсье в качестве свадебного подарка построил для нее этот самый дом – точную копию замка, где они познакомились, вплоть до башни. Когда мадам Жюстина была гувернанткой в семье мсье Гюйо, она жила в комнате, находившейся в башне.
Тетушка Бертэ наконец умолкает, чтобы перевести дух, а Лара мечтательно смотрит на нее.
– Вот почему там особенные обои, – продолжает тетушка. – Они должны были символизировать брачный союз Оберстов, для чего на них перенесли бумаги, которые мадам использовала при обучении детей Гюйо: страницы книг, прописи и прочее, соединив их с узорами набивных ситцев мсье. Видите ли, в то время мсье Вильгельм продавал только ткани. Он начал производить обои в честь мадам Жюстины. И даже въездные ворота украсил ее монограммой. У них действительно была редкая любовь.
– Как романтично, – шепчет Лара, и ее светлые ресницы трепещут в свете свечей. Без сомнения, она думает о Гийоме, и я ощущаю бремя вины из-за того, что позабыла рассказать ей о его приходе к нам за день до нашего отъезда из Марселя.
– Да, – соглашается тетушка Бертэ, и на ее лицо набегает тень. – Имейте в виду, у мсье Вильгельма, бесспорно, есть свои причуды.
– О чем это вы? – спрашиваю я.
– О, ну, я просто имела в виду… что, во‑первых, он охотник до мрачных каламбуров и рифм. – Тетушка хихикает. – Например, если он беседует с англичанином, то непременно сообщит ему: «Я занимаюсь красильным делом». Мсье, разумеется, имеет в виду обои, а его принимают за гробовщика!
[27] – Она от души смеется и обмахивает лицо салфеткой. – О да, мсье любит хороший каламбур. Вернее, любил. Конечно, он совсем другой с тех пор, как его жена… – Тетушка осекается. – Но мсье Вильгельм – хороший хозяин.
– И, без сомнения, удачливый фабрикант, – подхватывает мама. – А как же иначе, если у него такое большое предприятие.
– У Оберстов есть еще дети, тетушка? – любопытствует Лара.
– Нет, – отвечает та. – Только мсье Жозеф.
– А что представляет собой ваша хозяйка? – продолжает моя сестра. – Мадам Жюстина.
Тетушка Бертэ опускает глаза и смотрит на свои колени, некоторое время колеблясь, прежде чем ответить.
– Она замечательная, – отвечает она наконец. – Добрая, жизнерадостная. Улыбчивая и веселая. Мадам вечно придумывала для маленького Жозефа игры, изобретала новые способы учить уроки. Например, разучивала с ним английские народные песенки или устраивала «зимние пикники» под обеденным столом, как она их называла. Да что там, для нее было в порядке вещей скатиться вместе с сыном по перилам лестницы! С мадам никогда не бывало скучно.
– А сейчас? – спрашиваю я.
– С прискорбием вынуждена сообщить, что несколько лет назад ее постигла внезапная кончина. Думаю, мы вряд ли когда‑нибудь узнаем, что именно с ней случилось. С тех пор мсье другой человек. Молодому господину в то время, кажется, было одиннадцать лет. Бедняжка, лишиться матери – это большое горе… – Тетушка замолкает и сконфуженно улыбается, словно жалея о сказанном.
– Как грустно, – бормочет Лара, а я пытаюсь проглотить комок в горле, в этот момент снова замечая, какая зловещая тишина царит вокруг, будто весь замок затаил дыхание.
С улицы слышится завывание ветра, подобное зову не нашедшей покоя души.
Колокол
Софи
Наша первая ночь на новом месте ужасна. В спальне промозглый холод, и мы с сестрой спим, прижавшись друг к другу еще теснее, чем обычно, на тонком соломенным матрасе, бугристом и вдобавок сыром.
Эта комната намного темнее, чем наша спальня в Марселе; и пока я мерзну, обнявшись с Ларой, из сумрака проступают самые мрачные предчувствия. Я понимаю, что боюсь идти завтра в красильню. Мне известно, что эта работа тяжелее той, которую я выполняла раньше, а еще меня беспокоит, что подумают о нас, дочерях каменщика, обученных грамоте и говорящих с южным акцентом, другие работницы.
Я приказываю себе не забивать этим голову и немедленно засыпать, потому что нам рано вставать. Но всякий раз, когда я закрываю глаза, передо мной в привычной последовательности проносятся всё те же страшные сцены: грохочущий фургон, барахтающиеся лошади за удушающей завесой пыли, изуродованное тело отца, вытащенное из пруда, и вода, стекающая с него жуткими красными струями. А если я и пытаюсь обратиться мыслями к чему‑то другому, то на ум мне, не знаю почему, приходит лишь история, рассказанная тетушкой за ужином. О матери Жозефа Оберста, которая погибла, когда он был ребенком. И, кажется, мне не по силам выбросить это из головы.
Рано или поздно я, видимо, задремываю, потому что, вздрогнув, просыпаюсь от удара колокола. Спальня по-прежнему погружена в густую, как деготь, тьму. До рассвета еще далеко.
– Думаю, это сигнал для работников к пробуждению, – бормочет сестра. – Пора вставать и умываться.
Она высовывает ногу из постели, чтобы проверить температуру в комнате, вздрагивает и быстро прячет ее обратно. Затем, собравшись с духом, хватает кофту, натягивает ее на себя и спускается по лестнице.
Она возвращается с кувшином воды и выливает его содержимое в стоящий на подоконнике таз для умывания. Когда вода успокаивается, на поверхность всплывают льдинки.
Я выбираюсь из постели, прихватив с собой одеяло, и, с подозрением косясь на воду, говорю:
– Сначала ты.
Сестра закусывает губу, берет полотенце и опускает его в таз.
– О! – восклицает она, отжимая его с неподдельным изумлением на лице. – Вода такая приятная и теплая!
Я придвигаюсь ближе.
– Теплая? Как так?
– Попробуй.
– Я тебе не верю.
– Она теплая!
Я хмурюсь и делаю еще один шаг вперед.
– Сама посмотри.
Я опасливо высовываю из-под одеяла кисть руки, в это мгновение полотенце летит в меня и шлепается мне на тыльную сторону ладони.
Я взвизгиваю и стряхиваю его. Как я и подозревала, вода ледяная.
– Лгунья! – Вопреки всему я смеюсь. Лара тоже хохочет.
– Прости за этот подлый обман. Но у тебя было такое лицо! – Она заканчивает умываться и поворачивается ко мне. – Я рада, что мы тут вместе, Фи, – говорит она. – Рада, что мне не пришлось ехать одной.
– Я тоже.
– Не волнуйся о том, как все пройдет сегодня. Все будет хорошо. Вот, возьми… – Сестра протягивает мне полотенце, я обращаю к ней лицо, закрываю глаза, и она протирает мне щеки теплой тканью, нагретой прикосновениями к ее собственной коже и смягчающей жжение ледяной воды.
Одевшись и заколов волосы, мы спускаемся к матери, чтобы разделить с ней оставшийся после ужина хлеб, который отдала нам тетушка Бертэ. Вскоре вновь раздается удар колокола.
– Идемте, – велит мама. – Пора на работу.
Она открывает входную дверь, и мне чудится, что за ней окажется Жозеф Оберст, но путь свободен. Мысль о юноше с моей куклой в руках пробуждает воспоминания о вчерашнем ужине, о таинственном безмолвии замка и о печальном рассказе моей тетушки про мальчика, оставшегося без матери.
Когда мы выходим на дорогу, ведущую к фабрике, я бросаю взгляд на замок на холме. Одинокая башня, прямая, как пика, возвышается в предрассветных сумерках, ее единственное окно подобно вытаращенному глазу. Вот только я не могу понять, куда смотрит этот глаз: то ли на меня, то ли внутрь, поглощенный тем, что происходит в башне.
Луг
Лара
Когда мы пересекаем замковый двор, я замечаю на выступающей из-под свеса крыши колокол: он висит на балке меж двух деревянных стоек, а когда издает звук, его металлическая поверхность поблескивает в лучах утреннего солнца, и чудится, будто он подвешен слишком ненадежно и вот-вот упадет.
Направляясь к фабрике, мы минуем старинный каменный мост, перекинутый через реку, и обширный луговой участок, примыкающий к замковому двору. Туман рассеялся, и видно, как кипит работа. Люди толкают по дорожкам тачки, кто‑то несет молотки и ведра, наполненные заостренными колышками, другие, сойдясь парами, тащат громоздкие рулоны пестрой бумаги. Эти рулоны разворачивают, встряхивая бумагу с легким хлопкóм, и при помощи колышков, загнанных в землю молотками, закрепляют ее на траве. Рядом с фабричными зданиями, к которым мы приближаемся, бумагой покрыта уже почти вся трава, и зелень уступает место разноцветью.
Именно здесь, между раскатанными по траве рулонами, я замечаю его. Еще секунду назад никакого Жозефа не было – и вдруг он возникает средь развевающихся полос обоев, словно по мановению руки фокусника.
Юноша машет рукой и окликает меня:
– Лара!
Я иду к нему, посматривая на плоские цветные ленты, пришпиленные к земле: под ними гуляет пронизывающий ветер, заставляя их трепыхаться.
– Их раскладывают тут, чтобы краски немного поблекли, – объясняет Жозеф, не опуская глаз. – Вымачивание в чанах с краской – процесс довольно интенсивный. Обоям нужно полежать на свежем воздухе, чтобы снова посветлеть.
Мне кажется, я попала внутрь гигантской коллекции бабочек с расправленными яркими крылышками, которых накололи на булавки и поместили в коробки, чтобы они не могли улететь. Моя собственная голова внезапно кажется мне невесомой, будто в любое мгновение может воспарить к облакам, словно подхваченный ветром клочок бумаги.
В эту секунду ветер дергает мой чепец, и несколько шпилек падают на землю.
– Идем, – говорит Жозеф, наклоняясь за шпильками. – Я покажу тебе, чтó нужно делать.
Работа на фабрике
Софи
Этим утром мсье Жозеф снова в рабочем одеянии, хотя и сшитом из дорогой ткани. Волосы у него зачесаны назад, он улыбается, играя ямочками на щеках. Должно быть, легко вот так улыбаться, когда живешь в большущем замке с жарко натопленными каминами и ломящимися от съестного погребами. И все же, несмотря на эти мысли, я не могу отрицать, что при виде Жозефа настроение у меня немного поднимается.
– Мадам Кольбер покажет вам, что нужно делать сегодня утром, мадам Тибо, – сообщает Жозеф маме, кивая на женщину, стоящую чуть поодаль, – худую, осунувшуюся, сутулую старуху, не выказывающую своим видом ни враждебности, ни дружелюбия. Ее руки усеяны яркими изумрудными крапинками: это следы красочных пигментов. Я ощущаю укол стыда. Этой женщине не меньше шестидесяти. А я‑то беспокоилась, что эта работа будет для меня слишком тяжела. Но ведь мастерица трудится здесь по сию пору, ежедневно надрываясь в красильне.
Старуха кивает, и мама, сдержанно улыбнувшись нам, уходит с ней.
– А теперь, если можно, я хотел бы показать вам фабрику, – говорит Жозеф. Сначала мне кажется, что он обращается только к Ларе, но он добавляет: – Вам обеим. Таким образом вы сможете ближе познакомиться с этим местом и чуть больше узнать о процессе изготовления обоев.
Мы направляемся к скоплению зданий, в которых располагается фабрика, минуем тележный сарай, склады инструментов и древесины, тканей и других материалов, после чего дорога разветвляется у большого каменного здания. Его двери распахнуты, и на нас летят едкие клубы дыма.
Внутри одна из работниц, прижимая к носу платок, разводит огонь под двумя громадными медными чанами. Когда женщина отходит от чанов и опускает платок, я понимаю, что, хотя она старше меня всего лишь двадцатью годами, не более, волосы, которые выбиваются у нее из-под чепца, белые, как мел, а руки ниже локтя испещрены розовыми и коричневыми шрамами.
– Это прачечная, – поясняет Жозеф. – Здесь кипятят полотно, из которого производится бумага. В этих чанах – щелок. Если вам когда‑нибудь понадобится зайти туда, не приближайтесь к ним. Это вещество опасно: попав на кожу, оно разъедает ее.
Работница прачечной замечает нас и спускает закатанные рукава, пытаясь спрятать руки. Она тоже зарабатывает на жизнь благодаря изделиям, которые покупают люди, никогда не задумывающиеся о их подлинной стоимости.
Затем мы останавливаемся у гораздо более внушительного строения. Жозеф объясняет, что это papeterie
[28], где из смеси древесной массы, тряпья и волокон хлопка изготавливают саму бумагу. Двери этого здания тоже распахнуты, за ними ведется бурная деятельность. Одни работники крутят рукоятки больших, громоздких машин или возятся у дымящихся баков, другие разливают по емкостям разного размера какой‑то густой сероватый суп. Наружу ползет затхлый растительный запах размокшей бумаги.
Из papeterie мы направляемся в сопоставимую по размерам красильню, заставленную длиннющими низкими столами, залитыми и забрызганными красками всех мыслимых цветов. Остальную часть помещения занимают ряды огромных красильных чанов в виде ванн, с краев которых, точно мокрые шкуры, свисают сырые бумажные полосы.
– Ты будешь работать здесь, Софи, – говорит Жозеф. – Помогать с пигментами, красками и грунтовкой. Мы готовим новые листы бумаги, окрашивая их в белый цвет. Некоторые краски, применяемые при печати, изначально представляют собой порошкообразные пигменты, которые смешивают с водой или маслами. Другие краски получают из растений. Для красных оттенков используются корни марены, для синих – листья индиго. Некоторые из этих оттенков можно получить, добавив в них известь и различные химикаты. Потом краски закрепляют протравами, иначе узор испортится.
– Испортится?
– Посветлеет или потускнеет. Размажется по обоям и изменит их внешний вид.
Я озираюсь. Слева и справа от меня работники таскают полные ведра воды, порошков и солей, наполняют гигантские красильные чаны кипящими жидкостями всех цветов радуги и размешивают их толстыми веслами. Возле одного из таких чанов я замечаю маму: мадам Кольбер, направляя ее руку с ведром, показывает, сколько жидкости необходимо налить. Их окружают сетки с пучками растений, подготовленные для замачивания.
– Идемте, – Жозеф увлекает нас за собой, – я покажу вам печатню.
Здание печатни, расположенное в самом центре предприятия, – крупнейшее из фабричных строений. В нем так много окон, что его вполне можно было сделать из одного лишь стекла. Весь нижний этаж занимают длинные столы, за которыми одновременно могут разместиться тридцать человек. Над этими столами на цепях подвешены квадратные деревянные плашки, а под ними разложены бумажные полосы.
– Вот здесь, – говорит Жозеф, поворачиваясь к моей сестре, – ты и будешь работать.
На конце каждого стола стоит деревянный горшок, по стенкам которого стекают капли яркой жидкости. Работник наливает синий краситель на плоскую губку, лежащую в неглубоком лотке, а его напарник в это время опускает вниз деревянную плашку, висящую на цепи. Он прижимает плашку к губке, которая сочится густой синей краской, затем подтягивает ее к бумаге и переносит краску на поверхность. Это действие повторяется, и наконец я замечаю, что прежде чистая бумажная лента начинает пестреть синими пятнами.
– Как же им удается ровно наносить узор? – озадаченно спрашивает Лара.
– В каждом из углов деревянной плашки есть металлический штифт, – говорит Жозеф. – При совмещении четырех точек изображение выравнивается, и испортить его практически невозможно.
Он ведет нас по широкой лестнице в комнату, расположенную этажом выше: здесь длинные рабочие столы придвинуты вплотную к огромным окнам, что позволяет пользоваться всеми выгодами естественного освещения.
– Здесь работают рисовальщики и рисовальщицы, – объясняет Жозеф. – У каждого из них в подчинении отдельный стол. Они рисуют узоры на обойной бумаге. Затем резчики вырезают эти узоры на деревянных плашках, которые, как вы уже видели, покрывают краской и отпечатывают на обоях.
За каждым из столов трудится небольшая армия. Перед работниками разложены стопки листов пергамента и грифели, а также наборы инструментов всех форм и размеров с деревянными рукоятками. Витающий здесь запах, вид пергаментов и инструментов, звуки, издаваемые резчиками, удары молотков по ручкам резцов – все это так привычно и в то же время так неожиданно, что я, пораженная зрелищем, замираю. Даже кожаные фартуки работников точно такие, как был у папы. Лара тихонько вкладывает свою руку в мою ладонь.
– Пока что твоей задачей будет приносить плашки, бумагу и прочее, – говорит ей Жозеф. – Проверять, хорошо ли заточены инструменты. Я покажу тебе, где находится точильный камень. – Он поворачивается к Ларе. – Уверен, ты быстро продвинешься и избавишься от этой черновой работы. Я видел эскизы, которые прислала твоя мама. Они весьма впечатляют.
Сестра сдержанно улыбается, а я испытываю укол ревности. Хотела бы я быть Ларой, работать здесь, брать в руки все эти инструменты и, закрыв глаза, представлять, будто я снова в Марселе и всё вернулось на круги своя. Хотела бы я, чтобы мы с сестрой могли трудиться вместе, как всегда мечтали.
Глаза у меня начинает щипать, и я отворачиваюсь от резчицких столов, не в силах их видеть. Клянусь, я не буду плакать. Ни здесь, ни где‑либо еще. Я глубоко вздыхаю, и в поле моего зрения попадает галерея по другой стороне лестницы, которую я сперва не приметила. Вдоль нее тянутся два ряда дверей с маленькими окошками между ними – по-видимому, там находятся отдельные комнаты. Первая дверь с окном выглядят чуть внушительнее остальных и расположена чуть поодаль. Это, должно быть, самая большая из комнат.
Когда Жозеф замечает, что я кошусь на дверь, его лицо омрачается.
– Это отцовский кабинет. – Юноша понижает голос. – Он теперь почти никогда сюда не заходит, но так получилось, что сегодня отец тут – утверждает новые узоры. Понимаешь, последнее слово всегда остается за ним, и… В общем, он недоволен, когда его беспокоят, будь то дома или здесь, на фабрике.
Сказав это, Жозеф спешит прочь от галереи, знаком веля нам возвращаться на нижний этаж.
– Я провожу тебя обратно в красильню, – говорит он мне. – Найдешь кого‑нибудь, кто покажет тебе, что делать. После этого я вернусь и помогу тебе, Лара.
Моя сестра благодарит его, и они вдвоем спускаются по лестнице впереди меня, а я, повинуясь безотчетному порыву, не в силах подавить непреодолимое желание, оборачиваюсь и смотрю на окно первого кабинета.
За ним возникает массивная мужская фигура, заполняющая почти весь оконный просвет. Я вижу большие глаза, длинный крючковатый припудренный нос, светло-серый парик, чуть сдвинутый на затылок. Нижнюю часть лица я едва могу разглядеть, ибо искривленная поверхность оконного стекла причудливо искажает черты, так что рот и подбородок сливаются в одно темное пятно.
Вероятно, это сам мсье, отец Жозефа. Он совершенно неподвижен и так пристально таращится на нечто находящееся справа от меня, что даже не моргает. Я вслед за Жозефом и Ларой начинаю спускаться по лестнице. Мсье Вильгельм взирает не на что‑то, а на кого‑то. Он пожирает взглядом мою сестру.
Dejeuner sur l\'herbe
[29]
Лара
Все утро я отношу затупившиеся резцы к точильному камню и приношу заточенные обратно, раскладываю на столах резчиков листы бумаги и деревянные плашки, острю грифели и убираю с пола стружку. Нельзя сказать, что это самые увлекательные занятия на свете, и утро тянется бесконечно, особенно после того как Жозеф уходит к себе на нижний этаж, где надзирает за процессом печатания. Он провел рядом со мной гораздо больше времени, чем я ожидала, терпеливо показывая, что нужно делать. Только когда юноша ушел, я заметила, что чепец у меня съехал набок, и сообразила, что он забыл отдать мне мои шпильки, поднятые с пола.
В полдень снова звонит колокол, на этот раз возвещая о наступлении обеденного перерыва. Я озираюсь по сторонам. Работники печатни кладут инструменты и выходят на улицу. Я, не зная, как поступить, неуверенно следую за ними.
Несмотря на прохладу, работники рассаживаются на стенах и ступенях либо опускаются на траву, кто‑то черпает из колодца воду для питья. Я несколько минут наблюдаю за ними, после чего решаю отправиться в красильню, чтобы найти Софи или маму, но тут слышу позади себя чьи‑то шаги.
– Пойдем, – раздается знакомый голос, и, обернувшись, я вижу Жозефа. – Пора подкрепиться.
Я ничего не прихватила из дому и даже не помню, велела ли нам мама чем‑нибудь запастись. Вероятно, она отложила немного хлеба с завтрака.
– О, все в порядке, я не голодна, – отвечаю я. Но желудок тотчас выдает меня, издавая громкое урчание.
Жозеф удерживается от улыбки, но его глаза весело сверкают.
– У меня хватит на нас обоих, – говорит он, показывая узелок из коричневой ткани, нечто вроде заплечной котомки, перетянутой бечевкой. – И я знаю хорошее место, где можно поесть. Не желаешь ко мне присоединиться? – Он опасливо косится на ровный ряд маленьких окон на верхнем этаже печатни. Окон кабинетов.
– Благодарю вас. – Я думаю о том, как любезно с его стороны предложить поделиться съестным, и не решаюсь согласиться. – Это так великодушно. Но мне нужно отыскать маму. И сестру.
– О… да. – Жозеф слегка краснеет. – Прости, я не подумал. Еды здесь, разумеется, хватит и на них. Давай я помогу тебе найти их?
Когда мы добираемся до красильни, в ней нет ни души, поэтому мы ищем Софи и маму среди людей на улице. Кажется, что, когда я прохожу мимо, все пристально рассматривают меня, после чего склоняются друг к другу и шушукаются. Я гадаю, о чем они говорят и почему так им интересна. Наверное, дело в том, что меня сопровождает сын хозяина. Однако затем я вспоминаю, что в печатне на меня глазели все утро.
Жозеф вытаскивает из кафтана маленькие латунные карманные часы, сверяется с ними и морщится.
– Извини, Лара, но нам пора приступать к обеду, если мы хотим закончить его до того, как опять ударит колокол.
– О… – Я ищу в оживленной толпе маму и Софи, но их нигде не видно. – Да, конечно.
Жозеф кивает в сторону дороги.
– Идем?
Я снова колеблюсь. Софи и мама могут появиться в любую минуту, я не желаю их упустить. Надеюсь, что у Софи все хорошо в красильне, но мне бы хотелось в этом удостовериться.
– А нельзя ли нам пообедать здесь?
– Можно, но я предпочел бы поесть где‑нибудь в более тихом месте, – отвечает юноша. – Иначе меня наверняка засыплют всевозможными вопросами. Касательно фабричных дел. Не то чтобы я возражал, но, боюсь, работники порой забывают, что здесь всем распоряжается мой отец, а не я. Мои желания значения не имеют.
– О, понимаю, – говорю я, замечая обиду в его словах. – Что ж, вам, бесспорно, тоже необходим отдых. – Я прикасаюсь рукой к давней ране на затылке и нащупываю край съехавшего чепца.
– Ах, чуть не забыл! – Жозеф засовывает руку в карман. – Ты обронила.
Он отдает мне шпильку, и я благодарю его.
– Мне показалось, что выпало несколько штук.
– Извини, – улыбается он, направляясь к дороге, – я заметил в траве только одну.
Пикник
Лара
Сначала я предполагаю, что мы дойдем до лужайки, где уже устроились несколько работников, но Жозеф обходит ее стороной. Справа слышится журчание быстрых струй реки, которая снабжает фабрику водой. Немного погодя шум воды стихает, и впереди показывается темная купа деревьев. Они будто обозначают некую границу.
Жозеф решительно направляется к деревьям, я же замедляю шаг. Он оборачивается и замечает, что я колеблюсь.
– Я не хочу неприятностей… Мы не слишком удалились от печатни?
На губах юноши появляется робкая улыбка.
– Конечно, нет.
Я пробираюсь вслед за ним между деревьями, вороша башмаками опавшую листву. Несколько секунд спустя мы выходим на большую ухоженную лужайку. На миг я теряюсь, не понимая, куда мы попали, но потом вижу светлеющий вдали задний фасад замка и догадываюсь, что мы, вероятно, где‑то в глубине сада.
Жозеф направляется под сень огромного старого платана, сучья которого тяжеловесно покачиваются на фоне серо-голубого неба. У дерева весьма своеобразная форма, ветви, раскинувшиеся по сторонам от искривленного ствола, напоминают руки, а наплывы на них – сжатые кулаки. Сев на траву, Жозеф кладет рядом с собой узелок из коричневой ткани.
– Вот.
Он ослабляет бечевку, стягивающую коричневую салфетку, и достает из узелка багет, ломтики сыра, saucisson
[30] и горсть сушеных фруктов. Еды тут больше, чем мы вчетвером съедали в Марселе за обедом, и при виде нее я не могу скрыть своего удовольствия.
– Вы всегда берете с собой так много? – спрашиваю я.
– Нет, – спокойно отвечает Жозеф, – не всегда. Жаль, что мы не смогли найти твою мать и Софи, чтобы разделить эту трапезу с ними. Пожалуйста, угощайся.
У меня текут слюнки при виде аппетитной посыпанной мукой поверхности хлеба и насыщенного сырного аромата. Я стараюсь обуздать голод и есть с подобающей неторопливостью, но это не так‑то легко. Утонченный, солоноватый вкус хлеба и сыра, контрастирующий с пряным привкусом сухих фруктов, лишь разжигает аппетит. Но когда я представляю, как мама и Софи, затерявшись в толчее у красильни, доедают остатки вчерашнего хлеба, чувство голода сменяется чувством вины.
Обед почти закончен, и мой желудок впервые за много месяцев полон, поэтому я благодарю Жозефа, полагая, что настало время возвращаться на фабрику. Но он снова тянется к узелку, на сей раз разворачивает его полностью и расстилает на траве. Внутри обнаруживается бумажный сверток, а в свертке – несколько восхитительнейших тарталеток с клубничным джемом; джем мерцает, как драгоценный рубин, а корзиночки из теста искрятся золотистой глазурью.
– Справишься ли ты еще и с десертом? – осведомляется Жозеф.
Я распахиваю глаза и, вероятно, издаю восторженный возглас, ибо юноша тут же протягивает тарталетки мне.
– Я заказал их повару вчера, – сообщает он. – Это мое любимое лакомство. И, судя по твоему виду, тебе они тоже должны понравиться.
Я беру изящную тарталетку и любуюсь ею.
– О, благодарю вас! Я уже и не помню, когда в последний раз их ела!
Мы наслаждаемся пирожными в дружеском молчании, ветер шевелит ветви дерева у нас над головами, поодаль оживленно щебечут скворцы. Через некоторое время мой взгляд падает на бумагу, в которую были завернуты тарталетки, и я замечаю, что это обрывок обоев нашей фабрики. На нем напечатаны пасторальные сценки с селянами, поглощенными своим повседневным трудом. В центре – изображение женщины. Она сидит на кочковатой травянистой лужайке, за ее спиной виднеется извилистый, толстый ствол дерева, его темные ветви прихотливо изгибаются, очерчивая ее фигуру. И если бы не пятно алого джема, закрывшее часть сценки, я бы решила, что рядом с этой женщиной – расстеленная скатерть с разнообразными лакомствами. Что здесь изображен пикник. До чего же странно!
Я внезапно вспоминаю нашу последнюю ночь в Марселе, женщину, изображенную на присланном тетушкой образце обоев, сверхъестественное сходство комнаты на обоях с моей собственной спальней, сверхъестественное сходство изображенной женщины со мной. У меня начинает кружиться голова, в глазах рябит. Ткань, служившая скатертью для пикника, внезапно исчезает. Между мной и Жозефом словно разверзается страшная пропасть, бездна в форме могилы. Я в ужасе смотрю туда.
– Лара? – с тревогой спрашивает юноша, дотрагиваясь до моей руки. – Тебе нехорошо?
Я заставляю себя сделать вдох и тру глаза. Что за нелепые страхи! Расстеленная рядом с нами ткань – вовсе не могила, теперь я это вижу. Это всего лишь мужской кафтан. Кафтан Жозефа.
С фабричного двора доносится звон колокола, я еще раз благодарю юношу за угощение и наблюдаю за тем, как он отряхивает кафтан от крошек и сворачивает его. Но когда я вслед за ним направляюсь к фабрике, у меня снова начинает кружиться голова, и, чтобы не споткнуться, мне приходится сосредоточить все свое внимание на Жозефе.
Маленькая Венеция
Версаль
Ортанс
Я лениво ковыряю остатки лакомств, приготовленных для пикника. Жареный лосось с пюре из водяного кресса, паштет из скумбрии, устрицы. Свежеприготовленный утренний улов. У меня на коленях устроился Пепен, его крохотный животик набит рыбным паштетом, а я прислушиваюсь к тихому журчанию Большого канала и плеску весел гондольеров. Где‑то вдали мужчина поет легким, но густым, как табачный дым, басом, и ветер доносит до меня итальянские слова:
– Non più andrai, farfallone amoroso…
[31]
Я сразу узнаю эту вещицу – арию из «Женитьбы Фигаро». Здесь, на просторных берегах Большого канала, говорят только по-итальянски. Я почти поверила, что действительно нахожусь в Венеции…
– Ma petite? Ma petite!
Знакомый надтреснутый голос резко возвращает меня в постылую реальность. Я открываю глаза и вижу прижавшего к голове бархатистые ушки Пепена, который таращится на матушку. Моя камеристка, Мирей Ануй, женщина, у которой за плечами больше лет, чем у Мафусаила, делает то же самое. Хотя и куда более вяло: должно быть, матушкино кудахтанье только что пробудило ее от летаргического сна.
Разумеется, мне известно, что на самом деле я не в Венеции, но все равно столь грубое возвращение к действительности для меня потрясение. На самом деле я в дворцовом парке, в одной из этих бутафорских рыбацких деревушек на берегах Большого канала, главной ландшафтной pièce de résistance
[32] Короля-Солнца, где местные крестьяне, наряженные скромными мореходами, преподносят версальским придворным рыбу.
Пепен пронзительно тявкает, и я улыбаюсь. Его я тоже нарядила по такому случаю. Пусть эти челядинцы, таскающиеся со своей рыбой, и одеты рыбаками, но мой песик метит выше. Он в платье морского капитана: миниатюрном кафтанчике и с кружевным шейным платком; золотая бахрома эполет горделиво искрится в лучах послеполуденного солнца.
– Ma petite… – задыхаясь, голосит матушка, наконец добираясь до нас. Взмахом руки она отпускает Мирей, и, пока камеристка плетется прочь, переводит дух. – Я всюду тебя искала!
Матушка так отчаянно размахивает веером, словно подает сигналы с тонущей гондолы. Она пытается отогнать комаров, но ее усилия тщетны: мало кто знает, что Версаль построен на болотах. Вследствие этого больше половины года сады кишат полчищами кровожадных тварей, и в них распространяются миазмы, отдающие гнилыми овощами и мочой. Сам король редко прогуливается здесь без ароматической бутоньерки.
– Что такое, матушка? – Я вскидываю брови и внимательно смотрю на мать, но та не спешит вдаваться в объяснения. – В чем дело?
– О, Ортанс… Твой отец! – восклицает она, тяжело опускаясь на стул, который только что освободила Мирей. – Он… наконец‑то… получил весточку от… Дюбуа!
Поскольку матушка по-прежнему не может отдышаться, фраза получается отрывистой, из-за чего мне трудно судить о том, как она произнесена. И я не могу сказать, воспарю ли сейчас на крыльях восторга или погружусь в пучину отчаяния. Матушка откидывается на спинку кресла и закрывает глаза, ее пышная грудь бурно вздымается. Кажется, она забыла, зачем пришла. Не в силах больше ждать, я тыкаю ее в лодыжку носком туфли.
– Ой! – Матушка вздрагивает и широко распахивает глаза. – Видишь, именно потому этот Дюбуа и отказался от брака!
Меня захлестывает невыразимое облегчение. Хвала небесам! Я не обязана выходить замуж за недоумка. А самое главное, сын «этого Дюбуа» – последняя возможная партия для меня! У дорогого батюшки больше не осталось вариантов.
– Не надо напускать на себя такой самодовольный вид! – добавляет матушка, прихлопывая комара на руке.
Я безучастно разглядываю ее, отмечая и retroussé
[33] кончик носа, и маленькие влажные губы. Она вторая жена отца и мать его младших детей – пятерых, включая меня. Первая батюшкина супруга, женщина с огромным лбом, который высотой мог соперничать с Зеркальной галереей Версальского дворца, и вечно страдальческим выражением лица (доказательством чему ее портреты, которые мне доводилось видеть), произвела на свет четырех моих старших братьев и сестер и умерла, рожая последнего из них. Благодарение Господу, я много лет не виделась со своими сводными братьями и сестрами. Мне этого и не хочется.
– Ты не думала, – продолжает матушка, – что, раз в Версале больше не осталось подходящих женихов, отец прикажет своему человеку подыскать тебе мужа в другом месте?
Эта мысль несколько обескураживает меня, но я заставляю себя насмешливо фыркнуть.
– Матушка, вы не хуже меня знаете, что батюшка такого не допустит. – Не секрет, что мой отец не самый настойчивый человек на свете и у него не самая сильная воля. Скорее он предпочтет проводить время за выпивкой и картами, чем продолжать заниматься устройством моего брака. – Он сделал все, что мог, с этим покончено.