Падчерица (плачет). Колечко мое!
Безмолвно, словно совершая ритуальное таинство, мы по очереди выпили и по кусочку отломили от шоколадки. Внутри у меня потеплело, и я начал ощущать, как медленно перемещаюсь из зоны ада в зону рая.
Королева. Думаешь, я и в самом деле бросила? Нет, вот оно еще здесь, у меня на ладони. Скажи только одно слово — и оно будет у тебя. Ну? Долго ты еще будешь упрямиться? Снимите с нее шубку!
– Тебя как зовут? – забывая об убийстве, с тихой радостью спросил я свою ночную спутницу.
Дочка. Пусть мерзнет!
Мачеха. Так ей и надо!
– Таня, – коротко икнув, ответила она.
С падчерицы снимают шубку. Королева в гневе ходит взад и вперед. Придворные провожают ее глазами. Когда королева отворачивается, старый солдат набрасывает на плечи падчерицы свой плащ.
– А ты здесь живешь, Танечка?
Королева (оглянувшись). Это что значит? Кто посмел? Говорите!
– Да, вон моя дверь, – Танечка ткнула рукой в направлении коричневой облупленной двери.
Молчание.
– А почему же мы не пройдем в твои покои?
– Сейчас нельзя.
Ну, видно, на нее плащи с неба валятся! (Замечает старого солдата без плаща.) А, вижу! Подойди-ка сюда, подойди… Где твой плащ?
– Почему же?
– Потому что сейчас у меня там ребенок и муж.
Старый солдат. Сами видите, ваше величество.
– А почему же ты не дома?
– Я всегда выхожу в это время прогуляться.
Королева. Да как же ты осмелился?
– И водочки попить на лестничной клетке?
Старый солдат. А мне, ваше величество, что-то опять жарко стало. Взопрел, как говорится у нас в простом народе. А плащ девать некуда…
– А в этом есть своя особая прелесть. Свой шарм, что ли, – задумчиво сказала она, и ее голос мягко ткнулся в занывший низ моего живота.
– И когда же ты возвращаешься домой?
Королева. Смотри, как бы тебе еще жарче не стало! (Срывает с падчерицы плащ и топчет его ногами.) Ну что, будешь упрямиться, злая девчонка? Будешь? Будешь?
– По-разному. Как когда.
Профессор. Ваше величество!
– Бывает, что и под утро?
Королева. Что такое?
– Стараюсь до того, как муж проснется.
Профессор. Это недостойный поступок, ваше величество. Велите отдать этой девушке шубку, которую вы ей подарили, и кольцо, которым она, видимо, очень дорожит, а сами поедем домой. Простите меня, но ваше упрямство не доведет нас до добра!
– А все-таки чем же ты занимаешься во время своих прогулок?
– Воздухом дышу.
Королева. Ах, так это я упрямая?
– И легко дышится?
Она развернулась ко мне и взглядом уперлась в мою переносицу:
Профессор. А кто же, осмелюсь спросить?
– Послушай, а ты всегда такой дотошный? А ты сам-то что делаешь в это время на улице?
– Все, Танечка, извини, не буду таким дотошным. Давай лучше еще водочки выпьем. А?
Королева. Вы, кажется, забыли, кто из нас королева — вы или я, — и решаетесь заступаться за эту своевольную девчонку, а мне говорить дерзости!.. Вы, кажется, забыли, что слово «казнить» короче, чем слово «помиловать»!
– Давай, наливай.
Мы выпили еще, и я прошептал ей в ухо:
Профессор. Ваше величество!
– А можно я тебя поцелую?
Королева. Нет-нет-нет! Я и слушать вас не хочу больше. Сейчас я велю бросить в прорубь и это колечко, и девчонку, и вас вслед за ней! (Круто поворачивается к падчерице.) В последний раз спрашиваю: покажешь дорогу к подснежникам? Нет?
– Зачем? – делаясь монотонной, спросила она.
– В знак расположения и дружбы.
Падчерица. Нет!
– И что дальше?
Королева. Прощайся же со своим колечком и с жизнью заодно. Хватайте ее!.. (С размаху бросает колечко в воду.)
Наш диалог вошел в стандартную, хорошо накатанную колею, когда в подобной ситуации женщины отвечают почти всегда одинаковыми словами – «зачем», «и что дальше», «а может не стоит», а мужчины получают заведомо известный результат, который их вполне удовлетворяет. Поэтому, не затрачивая усилия на дальнейшие словесные атаки, я сполз со ступеньки и, упершись уже порядком набухшим своим естеством в ее колено, навалился на нее и вцепился своими повлажневшими губами в сочную плоть ее выразительного рта.
Падчерица (рванувшись вперед)
Наш долгий и головокружительный, как затяжной прыжок, поцелуй, вдохновил нас на дерзкую причуду. Она встала со ступеньки и почти вплотную подошла к своей двери. Однако, вместо того, чтобы достать ключи, моя разгоряченная Танечка кивнула мне, подзывая к себе, и, пока я приближался к ней, она задрала юбку, спустила колготы и выставила навстречу мне свой голый, белесовато-поблескивающий зад.
Ты катись, катись, колечко,
На весеннее крылечко,
В летние сени,
В теремок осенний
Да по зимнему ковру
К новогоднему костру!
Королева. Что, что такое она говорит?
Мы совершали соитие прямо возле ее двери, за тонкой перегородкой которой мирно посапывали ребенок и муж. Это было дико, и это было великолепно. Мы шуршали, деловито покряхтывая и ритмически раскачиваясь. Мы работали, как четкий и слаженный автомат. Наш паровоз летел вперед, и мы самозабвенно упивались этим полетом, на самой высоте которого я упруго выстрелил и истек своим застоявшимся и обильным соком.
Довольные и опустошенные, мы спустились допивать свою водку.
Я влил себе в глотку остатки прозрачной и мерзкой жидкости и тут же протрезвел – будто мгновенно в моей голове сработали некие потаенные рычаги и перевели мозг в иное состояние. Я почувствовал, как вновь переместился в зону ада. Сознание стало ясным, и череп начал заполняться мыслями, как водой прохудившаяся лодка. Тревога овладела мной с той же свободой, с какой я несколькими минутами раньше овладел Танечкой. Танечка, кажется, тоже протрезвела и задумалась о чем-то своем. Мы, падшие и грешные, сидели на одной ступени, и разница заключалась лишь в том, что эта прелюбодейка отправится в свою квартирку и окунется в теплое море пушистых одеял и домашних ласк, а я с этой ступеньки прямо пересяду на скамеечку подсудимых.
Поднимается ветер, метель. Вкось летят снежные хлопья. Королева, придворные, мачеха с дочкой, солдаты стараются укрыть головы, защитить лица от снежного вихря. Сквозь шум вьюги слышен бубен Января, рог Февраля, мартовские бубенчики. Вместе со снежным вихрем проносятся какие-то белые фигуры. Может быть, это метель, а может быть, и сами зимние месяцы. Кружась, они на бегу увлекают за собой падчерицу. Она исчезает.
Хорошая парочка – блудодейка и убийца. Прямо как Сонечка и Раскольников. Ее накажет Бог, меня – правосудие. Если, конечно, я не прибегну к первому варианту. Ах, Лизочка, зачем я это сделал? Внезапно потрясла мысль, что я люблю Лизочку, что она единственный мне близкий и родной человек. Я вспомнил ее запах, ее глаза и кожу. Вспомнился ее голос и тихий смех. Она жила со мной, и она жила во мне, и она любила меня. Л ю – би – ла. Неужели же нужно убить человека, чтобы все это понять? Неужели же нужно его убить, чтобы осознать, что ты его любишь? Одновременно с этими чувствами во мне всколыхнулось и другое – страх. Страх за себя. Словно бы одна часть меня скорбила и мучительно искала способ искупления вины, а другая – способа избежать этого наказания. И где-то внутри меня какое-то существо, этакий маленький компьютер, просчитывал: «Тебе надо что-то сделать, чтобы уйти от ареста, замести следы. В этом ничего предосудительного нет. Все равно ты обречен на моральные муки до конца своей жизни. Это для тебя лучшее наказание». «Да, да», – эхом соглашался я. И компьютер поддерживал: «Вот и молодец. Действуй теперь обдуманно и неспеша. Прежде всего постарайся вспомнить, как ты оказался одетым посреди ночи на набережной. Вспомни это. Вспомни. Это для тебя важно. Восстанови весь ход событий. Начни с этого». Да я бы рад вспомнить, но как?! Я действительно куда-то провалился. Сознание мое отключилось и выпрыгнуло в оконную форточку. И я действовал как зомби. Раньше со мной такого никогда не было. «Чего не было? – захихикал хитренький компьютер. – Отключения сознания после того, как укокошишь очередную жертву?» – «Заткнись, тварь, ты знаешь, о чем я говорю».
Королева. Ко мне! Скорее!
В эту минуту Танечка недоуменно посмотрела на меня. Неужели я произнес свои мысли вслух? Или чутьем врожденной проститутки она уловила смуту и грязь в моей похабной душонке? Внезапно она стала мне не то чтобы противна, а просто скучна. Но с другой стороны я ощущал себя таким беспомощным, что присутствие любого живого существа, которое могло бы мне посочувствовать, давало некоторое облегчение и даже некоторую надежду. В такие минуты отчаяния действительно начинает казаться, что другой человек, который хорошо к тебе относится, каким бы он глупым ни был, мудрее тебя. А может быть, это и действительно так? Ведь страдающий человек в своей беспомощности становится ребенком, осознает он это сам или нет. А единственным утешением для младенца, его единственной защитой становится материнская любовь – единственная сила, способная перекрыть силу страха. И если в минуту печали или тревоги, страха или скорби оказывается рядом человек, которому можно поплакаться или пожаловаться, или просто спросить «как быть?», то невольно этот человек воспринимается как мать. От него веет утешением и к нему проникаешься доверием.
И начиная испытывать определенные чувства по отношению к Танечке, я подумал, а не рассказать ли ей обо всем происшедшем?
Мне показалось, что если я ей откроюсь, исповедуюсь, то я влюблюсь в нее. Но что я буду делать со своей влюбленностью? Приходить по ночам и трахаться под дверью, запивая все это водкой с шоколадными батончиками, а в светлых промежутках водить ее по театрам да выставкам и с умным видом вписывать про Стриндберга с Шопенгауэром? «А внутри, под сапогами, колготки у нее небось рваные», – пронеслась у меня невесть откуда взявшаяся мысль. Тьфу ты. При чем здесь рваные колготки, когда речь идет о любви и смерти? И неотвратимое будущее идет на меня.
Ветер кружит королеву и всех придворных. Люди падают, поднимаются; наконец, ухватившись друг за друга, превращаются в один клубок.
Я вновь превратился в невзрачную крохотную чаинку, и кто-то неведомый насмешливо поигрывает ложечкой в стакане. И мне становится ясно, что ночная моя красавица ничем не сможет мне помочь. Правда, и ущербно убогие способны временами творить чудеса, но в моем случае нужно не чудо, а удачная комбинация действий, с помощью которых я сумел бы выпутаться из этой дрянной истории. Необходимо положиться на чью-то сильную волю и мудрый разум. Слава Богу, такой человек есть. И только бы он был сейчас на месте! Срочно звоню ему. Но что я скажу: «Николай Павлович, я задушил свою сожительницу, посоветуйте, что делать»? И все-таки… У него есть связи, есть опыт, и не может же он в беде оставить своего, пусть непостоянного, но клиента. Прилив надежды наполнил мою депрессивную грудь, отчего в предвкушении предстоящей активности бедненькое интеллигентное сердчишко забилось несколько чаще. И одновременно, словно прочтя мои мысли, похотливая Танюша вздрогнула, сбросив девичью оцепенелость, и торс ее победоносно взмыл.
«Ну, мне пора», – шаркнув каблучком о ступеньку, с нотками бодрости в голосе воскликнула она и как-то таинственно добавила: «Тебе, наверное, тоже».
Голос гофмейстерины. Держите меня!
«Когда же увидимся, красавица?» – автоматически отозвался я, но мысли мои уже побежали в другом направлении.
Голос мачехи. Доченька! Где ты?
«Суждено будет – увидимся. Ты мне понравился», – откликнулся глуховатый голос откуда-то издалека, и на миг мне даже показалось, что из-за двери. И снова я остался один. Однако ноги мои уже сбегают по лестнице, и через несколько секунд я врезаюсь в унылую промозглость осеннего двора.
Голос дочки. Сама не знаю где!.. Пропала я!..
Я иду по притихшим, мрачным переулкам, и висит надо мною тяжелое бугристое небо, и нет в душе нравственного закона. И ноги сами куда-то несут, выбирая самые глухие и потаенные места, затерянные в чащах замоскворецких искривленных пространств.
Разные голоса. Домой! Домой! Лошадей! Где лошади? Кучер! Кучер!
Спина чувствует: пробегающие мимо дома останавливаются на какое-то время и пристально смотрят на ссутулившуюся фигурку холодными отчужденными глазницами.
Пошел дождь, мелкий и злой. В ногах зашуршал ветер. Я поднимаю воротник и втягиваю голову в плечи, и чувствую себя улиткой. И почему-то теплее становится на душе.
Все, приникнув к земле, замирают. В шуме бури все чаще слышны мартовские бубенчики, а потом апрельская свирель. Метель утихает. Становится светло, солнечно. Чирикают птицы. Все поднимают головы и с удивлением смотрят вокруг.
Меня выбрасывает на Кадашевскую – асфальтовая пустынная стрела; она вонзается в гранит канала, уползающий в толщу буро-зеленой воды…
И тут же обжигает холодом.
Осень, осень, печальная и глубокая; веет холодом и одиночеством; мир замер.
Королева. Весна наступила!
И – чу! оболочка молчанья окутывает землю. И только в космическом зеве безмолвия – шелест дождя вперемежку с опавшими листьями.
Профессор. Не может быть!
Королева. Как это не может быть, когда на деревьях уже раскрываются почки!
Лисьим шагом пробираюсь меж темнеющими, погруженными в себя дворами.
Западный посол. В самом деле, раскрываются… А это что за цветы?
Королева. Подснежники! Все вышло по-моему! (Быстро взбегает на пригорок, покрытый цветами.) Стойте! А где же эта девушка? Куда девалась твоя падчерица?
Вором протискиваюсь в тесных закоулках, проколотый осью одинокости.
Мачеха. Нет ее! Убежала, негодная!
И с темнотой сливаюсь… или слипаюсь. И становлюсь ночью.
Королевский прокурор. Ищите ее!
* * *
Королева. Мне она больше не нужна. Я сама нашла подснежники. Посмотрите, сколько их. (С жадностью бросается собирать цветы. Перебегая с места на место, она отдаляется от всех и вдруг замечает прямо перед собой огромного Медведя, который, видимо, только что вышел из берлоги.) Ай! Кто вы такой?
А вот и темнеющая скала моего дома – моей крепости, в которую мне страшно заходить. И страшно подниматься по лестнице, ведущей прямо туда, где спит вечным сном убиенная мною Лизочка, усопшая душа, задушенная любовь.
Мне страшно. Я боюсь. И каждый шорох бьет меня электрическим током. И каждая ступенька – как электрический стул. Я поднимаюсь медленно и в замкнутом плывущем пространстве словно смещаюсь в параллельный мир, затаившийся в недрах моей памяти. Неизвестно почему, но мне вспоминается бывший сосед мой, старик Сутяпкин, чья жизнь закончилась на одном из лестничных пролетов этого самого подъезда, по ступенькам которого одновременно стекали мои детские годы.
Медведь наклоняется к ней. На помощь королеве с двух разных сторон бегут старый солдат и профессор. Профессор на бегу грозит Медведю пальцем. Остальные спутники королевы в страхе разбегаются. Гофмейстерина пронзительно визжит.
* * *
Вот он поднялся еще на один лестничный пролет и остановился, чтобы отдышаться. Грузное тело его вибрировало, а лицо, подобно ужимкам мима, то принимало скорбное выражение, то плаксивое, то черты благодушия прояснялись на нем.
А ведь это был только третий этаж.
Профессор. Ну-ну!.. Брысь! Кыш!.. Пошел прочь!
А ему предстояло подняться на пятый.
Солдат. Не шали, малый!
«Ничего, ничего», – утешал он себя и позвякивал связкой ключей, и при этом опасливо озирался по сторонам, в какой уж раз считывая похабные надписи на пузырящейся бледно-зеленой стене.
Страшно пучило у него в животе.
Медведь, поглядев направо и налево, медленно уходит в чащу. Придворные сбегаются к королеве.
Это старик Сутяпкин, за справедливость борец, неугомонный и неутомимый дед. Правду искал он везде, и часто его можно было видеть в позе вопросительного знака приклеенным к чьей-нибудь замочной скважине, сопящего и злорадно хмыкающего.
А в разговоре он вперивает злые глазенки на собеседника, и зубами скрипит, и крутит желваками на скулах, и старается говорить одни пакости.
Королева. Кто же это был?
Со временем он растерял всех своих собеседников. Осталась одна черепаха, которая часами могла слушать его выспренние речи. Но она была стара и источала зловоние. Она еле-еле передвигалась по комнате, и зачастую подслеповатый Сутяпкин на нее наступал. При этом он злился, и выходил из себя, и обзывал черепаху неблагодарной вонючей дурой, и плевал на нее, и обещал, что перестанет кормить. Но скоро он отходил, раскаивался, брал ее в руки, слюнявил ее мордочку своими оттопыренными лиловыми губами и обращался к ней не иначе, как «милый черепашоночек, куколка», прощенья просил у нее и плакал.
Солдат. Бурый, ваше величество.
На четвертый этаж он добрался без приключений. Только сердце колотилось ужасно, словно тесно ему было в стариковской груди. Да несколько капелек пота украсили лоб, смятый, морщинистый, злой. Что-то кольнуло в правом боку. Перехватило дыхание. И остро он вспомнил опять происшествие, приключившееся с ним с полчаса назад в булочной. Две копейки ему не додали. Крикнул он в лицо молоденькой кассирше – «воровка и потаскушка», и лицо его исказилось гримасой бешенства, чуть ли не судорогой свело его пергаментное лицо. Где же правда?! Обкрадывают человека! Все поскорее хотят избавиться от него, потому что он раскрывает глаза на истину. Но все-таки он выиграл бой, монетку заполучил! А потом потрусил в милицию и написал на кассиршу заявление, уличив ее в попытке кражи, вовремя пресеченной его, Сутяпкина, коммунистической бдительностью.
Профессор. Да, бурый медведь — по-латыни урсус. Очевидно, его пробудила от спячки ранняя весна… Ах, нет, простите, оттепель!
Но злость его все-таки не оставляла, словно боль в правом боку – и кусала, и душила.
Опасливо оглянулся он по сторонам. Никого. Пробурчали трубы парового отопления. Пробурчало в животе у него. И звук он издал неприличный, и икнул, и заспешил на свой последний этаж. Но напрасно он заспешил. В висках у него заколотило, в глазах потемнело, и хлынула в голову злоба опять, да так, что грузное тело его уже не просто завибрировало, а затряслось.
Королева. У меня во дворце сто игрушечных медведей — плюшевых, бархатных, резиновых, золотых и бронзовых. Но этот на них нисколько не похож. Он настоящий…
Дрожащей рукой он выгреб мелочь из кармана и, почти задыхаясь, любовно посмотрел на тусклую отвоеванную монетку. «Двушечка моя, денежка кровная», – еле прошептал он. Но угасающее его внимание переключилось на старую черепаху. Чем сильнее он ненавидел людей, тем больше к ней питал нежности. «Травки тебе я несу, мой зверек бедненький. Подожди немножко. Скоро приду к тебе, и мы с тобой покушаем».
Начальник королевской стражи. А что, этот настоящий медведь не тронул вас, ваше величество?
Но черепаха не дождалась его.
Околел старик Сутяпкин между четвертым и пятым этажом. Подогнулись тяжелые ноги, заволокло сознание. Брякнулся он на ступеньки ничком. Остекленели глаза. Нижняя губа оттопырилась и стала багровой. В скрюченных цепких пальцах зажата двухкопеечная монета.
Королевский прокурор. Не поранил?
Из авоськи выглядывали калорийная булочка и травка для старой черепахи.
Гофмейстерина. Не поцарапал?
Пробурчали трубы парового отопления.
И тишина восстановилась в подъезде.
Королева. Нет, он мне только сказал на ухо два слова. Про вас, гофмейстерина!
Гофмейстерина. Про меня? Что же он сказал про меня, ваше величество?
* * *
Королева. Он спросил, почему кричите вы, а не я. Это его очень удивило!
Пробурчали трубы парового отопления.
Гофмейстерина. Я кричала от страха за вас, ваше величество!
И тишина восстановилась в подъезде.
Королева. Вот оно что! Пойдите объясните это медведю!
Стою напротив своей квартиры и тыкаюсь ключом в замочную скважину, как слепой щенок в сосок своей матери. Но вот наконец дверь приоткрывается, и я просачиваюсь в черную дыру прихожей. Теперь мне предстоит пробраться к телефону, и для этого я должен пройти в комнату, где лежит труп. Стараясь не смотреть в сторону постели, я крадусь к углу с телефоном. И чувствую при этом, как страх уходит, сменяемый ощущением бездонного одиночества.
И глаза начинает щипать от слез. И почему-то возникает желание сделать себе еще больнее. Сейчас я брошусь на кровать и разрыдаюсь. Я прижмусь к остывающему телу и укутаюсь в собственные слезы. Скорбь моя, распахни свои колючие объятья! До меня доносится мой собственный гнусавый от плача голос, и я бросаюсь на кровать. «Лизочка, – шепчу исступленно, – Лизочка! Миленькая моя! Прости меня!», и в этот миг что-то подбрасывает меня с постели. Я молниеносно подпрыгиваю и на лету включаю бра, тусклый и монотонный свет которого разливается по пустой кровати.
Гофмейстерина. Извините, ваше величество, но я очень боюсь мишек и мышек!
Лизочки не было.
Прения в ночном салоне
Николай Павлович бесшумно и элегантно появился в гостиной, наполненной мыслями Матвея Голобородько о сущности верлибра.
– Если мы возьмем классический стих, – вещал с видом мессии поэт, – то вскоре убедимся, что как таковой в наше время он себя исчерпал. Как говорится, совершенство, превзошедшее самое себя. Сейчас каждый, мало-мальски научившийся кропать стишки, за вдохновенным ямбом прячет свою собственную унылую тупость. Ему нечего сказать, а мне соответственно нечего прочесть и познать. Я отнюдь не утверждаю, что поэзия должна быть информативной и нести ту же функцию, что и статья. Но позвольте, она же должна, как и всякое искусство, давать импульсы и моему самостоятельному духотворчеству, если хотите – то некий энергетический заряд моей душе. А новоявленные вирши нынешних лирических пророков похожи на красивую проводку, в которой, однако, нет тока. Иной, захлебываясь собственной слюной, стонет от гражданского пафоса и подает нам зарифмованные декларации да лозунги. Конечно, каждый имеет право писать так, как он хочет, но ведь и у меня есть право принимать это или не принимать. Верлибр же может создать только Мастер. Почему? Очень просто. Здесь за звучную рифму не спрячешься. Здесь подавай мысль, экспрессию или уникальное видение мира. И если этого ничего нет, то не будет и стиха. Он просто напросто рассыпется. В верлибре мы соприкасаемся с первозданным таинством Слова. И ведь недаром же Книга (то, что сейчас мы называем Библией) написана свободным стихом. Попробуйте, зарифмуйте ее, и вы получите фельетон. Настоящая поэзия всегда архетипична, а потому и мифологична. Миф – это метафора метафизики.
– Но ведь наше сознание – тоже миф? – просочился в монолог Герман. – А еще больший миф – наше Бессознательное, так?
– Так, – снисходительно кивнул Голобородько, – и функция поэзии ориентирована прежде всего на работу с подсознанием. Языком подсознания она другому подсознанию передает некий смысл.
Королева. Ну, так собирайте подснежники!
Возьмите любое священное писание: оно насквозь символично и зашифрование. Его нельзя прочесть рационально. И тем не менее люди понимают их сакральные глубины, но не разумом, нет. Вероятно, в каждом из нас есть что-то, что существует в нас, но нам не принадлежит. Это что-то и постигает те вещи, которые разуму недоступны.
Гофмейстерина. Но я их больше не вижу…
– Ваше что-то Фрейд в свое время назвал Бессознательным, – сказала потягиваясь Рита.
Канцлер. В самом деле, где же они?
– Мы знаем, как он это назвал, но не знаем, как он представлял его себе, – ответил Матвей. Герман тонко улыбнулся, и Николай Павлович, перехватив его улыбку, предложил:
Королева. Исчезли!
– Друзья мои, я бы хотел вас познакомить с одной весьма забавной историей – ситуация на мой взгляд несколько необычная и выходит за клинические рамки. Признаться, в моей практике, это первый случай, и он столь же интересен, сколь и загадочен. Представьте себе, что некто убивает свою любовницу, в состоянии помраченного сознания покидает дом и только через несколько кварталов приходит в себя. Некоторое время спустя он возвращается и обнаруживает, что труп исчез. Ну-с, что вы скажете?
Начальник королевской стражи. Зато появились ягоды!
Мачеха. Ваше величество, извольте поглядеть — земляника, черника, голубика, малина — все, как мы вам рассказывали!
– В состоянии аффекта эпилептоид убивает свою жертву и, впав в амбулаторный автоматизм, он продолжает действовать как сомнамбула. Однако, вскоре приступ заканчивается, а происшедшее, как и положено, амнезируется, – сказала Рита.
Гофмейстерина. Голубика, земляника! Ах, какая прелесть!
Дочка. Сами видите, мы правду говорили!
– Все вроде бы так. А исчезновение покойной? – спросил Николай Павлович, медленно потирая ладони. – Что вы думаете об этом?
– Смотря каким способом было произведено покушение.
Солнце светит все ослепительнее. Жужжат пчелы и шмели. Лето в разгаре. Издали слышны гусли Июля.
– Он пытался ее задушить, Герман.
– Значит, попытка до конца не удалась. Она потеряла сознание, а пока наш герой пустился в бега, его возлюбленная очнулась и, не искушая дальнейшей судьбы, дала деру. Вероятно, к нему сейчас направляется милиция, а быть может, уже и беседует с ним. Но причем здесь мы, Николай Павлович? – удивился Герман. – Ему назначут стандартную судебно-психиатрическую экспертизу и мило препроводят в диспансер, где и поставят на спецучет.
Начальник королевской стражи (отдуваясь). Дышать не могу!.. Жарко!.. (Распахивает шубу.)
– Это мы и проверим, – задумчиво произнес Николай Павлович. – Я предложил ему явиться ко мне завтра. Я думаю, до завтра, а вернее, уже до сегодняшнего вечера, что-то должно разъясниться и разрешиться. Кстати, я знаком с ним два года, он периодически со мной консультируется и никакой психопатологии у него не было за исключением некоторых невротических проявлений. Но да кто сейчас из нас грешных, без этих проявлений? Я полагаю, нам все-таки следует рассмотреть это дело, потому что правосудию здесь нечего делать. Мы составим досье на этого человека и проанализируем все происшедшее с ним. Но смысл нашей работы этим не ограничится. Занимаясь частным случаем, мы попытаемся отыскать закономерность развития людей и выявим их. Мы составим досье не на конкретно отдельного среднестатистического человечка, понимаете? Мы составим Досье на Человека. Того самого, который звучит гордо.
Королева. Что это — лето?
– Поймет ли нас народ?
Профессор. Не может быть!
– Нет. Более того, он может и оскорбиться, так как это коснется его тоже.
– Чем же так примечателен наш материал? – осведомился Матвей. – И какова его сквозная тема?
Канцлер. Однако это так. Настоящий июль месяц…
– Сквозная тема? – Николай Павлович печально улыбнулся. – Вырождение рода человеческого.
Западный посол. Знойно, как в пустыне.
Рита вздрогнула. По комнате проползла тишина.
– Однако друзья, – тихо сказал Николай Павлович, – давайте немного отдохнем. Сегодня в восемь вечера мы собираемся.
Восточный посол. Нет, у нас прохладнее!
– Мы с удовольствием, – произнесла Рита, – но почему сегодня? Мы же обычно собираемся по пятницам, раз в неделю.
– Мы продолжим нашу тему, – с просачивающейся на тонкие уста улыбкой, ответил седовласый мэтр.
Уже внизу, прогревая машину, Герман заметил:
Все сбрасывают шубы, обмахиваются платками, в изнеможении садятся на землю.
– Сегодня наш мэтр несколько необычен, вы не находите?
– Признаться, его последние слова были для меня неожиданностью, – глухо отозвался с заднего сиденья Матвей.
Гофмейстерина. Кажется, у меня начинается солнечный удар. Воды, воды!
– Он просто устал, – задумчиво сказала Рита, – это видно по нему.
Начальник королевской стражи. Воды госпоже гофмейстерине.
– Стал чаще курить, – поделился наблюдением Матвей.
Удар грома. Ливень. Летят листья. Наступает мгновенная осень.
– И под глазами чуть синеватый оттенок, – дополнил Герман.
– Он что-то хранит в себе, – продолжила Рита. – Видимо ему хочется поделиться, но одновременно и сдерживается, хотя сдерживается с трудом.
Профессор. Дождь!
– У каждого человека, – закуривая сказал Герман, – возникают в жизни периоды, когда он сталкивается с необходимостью некоего испытания. И если он принимает эту необходимость, то погружается в такие глубины жизни, о которых раньше и не помышлял. И когда он проходит через эти глубины, то обретает новое знание и новую мудрость.
Королевский прокурор. Какой же это дождь?.. Это ливень!
– А если не принимает эту необходимость?
Старый солдат (подавая фляжку с водой). Вот вода для госпожи гофмейстерины!
– Тогда остается тем, кем и был. Таких большинство. Серая масса.
Гофмейстерина. Не надо мне воды, я и так вся вымокла!
– Твои пациенты из этой массы?
Старый солдат. И то верно!
– Девяносто процентов – да. Они приходят ко мне и становятся в очередь, словно за колбасой. Они и ожидают, что я накормлю их духовной колбасой. И я кормлю, вот в чем беда. А если я не даю им этих кусков, а предлагаю разобраться в себе, они обижаются и обвиняют, что я мало уделяю им внимания. А у тебя, Рита, разве не так?
Королева. Подайте мне зонтик!
– Может быть и так, но они – как дети.
Начальник королевской стражи. Откуда же я возьму зонтик, ваше величество, когда мы выехали в январе, а сейчас… (оглядывается) должно быть, сентябрь месяц…
– Это нам понятно. Особенно мужчины, они регрессируют, становятся маленькими детьми и поголовно влюбляются в тебя. Я даже могу догадаться, что многие из них после посещения твоего кабинета запираются где-нибудь у себя дома и в одиночку сладострастничают, тая в своей памяти светлый образ доктора Маргариты.
Профессор. Не может быть.
– А женщины твои?
Королева (гневно). Никаких месяцев в моем королевстве больше нет и не будет! Это мой профессор их выдумал!
– Допускаю. Кое-кто из них даже признается…
Королевский прокурор. Слушаю, ваше величество! Не будет!
– Друзья, – напомнил о себе мастер верлибра, – мне кажется, авто уже прогрелось, не поехать ли нам?
– Что ж… отчего бы и не поехать? – добродушно отозвался Герман.
Становится темно. Поднимается невообразимый ураган. Ветер валит деревья, уносит брошенные шубы и шали.
Машина рванула и вонзилась в тяжелый сумрак ноябрьской ночи.
Канцлер. Что же это такое? Земля качается…
Лукин. Погружение в сон
Начальник королевской стражи. Небо падает на землю!
Одно из двух: либо она жива, либо покойники способны передвигаться.
Мачеха. Батюшки!
Постольку поскольку в нашей, наполненной абсурдом жизни возможно все, то я не знаю, какое из этих предположений реальнее. Как бы там ни было, Лиза исчезла, а я один. И я снова в аду. Хотя, быть может, и не совсем уже в аду. А, может быть, переместился уже в чистилище, где мне предоставляется возможность что-то изменить, перенаправить ход событий и избавиться от всей этой грязи, которой я оброс в последнее время. А в последнее время мы много вопим о духовном возрождении, и при этом каждый из вопящих аккуратненько этак норовит оттяпать лакомый кусочек у своего соседа, тоже вопящего. Однако пусть кричат и неистовствуют. И брызжут слюной. Я-то не надеюсь на духовное возрождение, чье бы то ни было, а уж тем паче свое собственное. Мне бы душу свою спасти, да обрести покой. Конечно же, Лиза жива. Жива. Но где она сейчас? Не в милиции ли? Возможно, она оставила какую-нибудь записку, пусть презрительную, пусть гневную – неважно какую, но – весточку о себе. Нет весточки. Только остывшая подушка. Неподвижная и безмолвная. Но сколько она таит в себе сновидений, фантазий и воспоминаний. Я касаюсь щекой подушки, припухшей от погруженных в нее интимных тайн, и медленно прикрываю глаза, и невидимые, бесплотные и беззвучные волны мягко уносят меня в пространство, сотканное из череды образов и ощущений. Как же это все начиналось?
Дочка. Матушка!
* * *
Ветер раздувает пышное платье гофмейстерины, и она, едва касаясь ногами земли, несется вслед за листьями и шубами.
Она мне сказала, чтобы я поправил галстук. Я его поправил, но чуть не удавился. Тогда она посмотрела на меня вызывающе и пожала плечами. Что она хотела выразить своим взглядом, я так и не понял. И тут она стала медленно раздеваться.
И мы пошли с ней в спальню, и мне пришлось снять галстук.