Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Бунин Иван Алексеевич

В поле

И. А. Бунин

В поле

I

Темнеет, к ночи поднимается вьюга...

Завтра рождество, большой веселый праздник, и от этого еще грустнее кажутся непогожие сумерки, бесконечная глухая дорога и поле, утопающее во мгле поземки. Небо все ниже нависает над ним; слабо брезжит синевато-свинцовый свет угасающего дня, и в туманной дали уже начинают появляться те бледные неуловимые огоньки, которые всегда мелькают перед напряженными глазами путника в зимние степные ночи...

Кроме этих зловещих таинственных огоньков, в полуверсте ничего не видно впереди. Хорошо еще, что морозно и ветер легко сдувает с дороги жесткий снег. Но зато он бьет им в лицо, засыпает с шипеньем придорожные дубовые вешки, отрывает и уносит в дыму поземки их почерневшие, сухие листья, и, глядя на них, чувствуешь себя затерянным в пустыне, среди вечных северных сумерек...

В поле, далеко от больших проезжих путей, далеко от больших городов и железных дорог, стоит хутор. Даже деревушка, которая когда-то была возле самого хутора, гнездится теперь верстах в пяти от него. Хутор этот господа Баскаковы много лет тому назад наименовали Лучезаровкой, а деревушку - Лучезаровскими Двориками.

Лучезаровка! Шумит, как море, ветер вокруг нее, и на дворе, по высоким белым сугробам, как по могильным холмам, курится поземка. Эти сугробы окружены далеко друг от друга разбросанными постройками: господским домом, \"каретным\" сараем и \"людской\" избой. Все постройки на старинный лад низкие и длинные. Дом обшит тесом; передний фасад его глядит во двор только тремя маленькими окнами; крыльца - с навесами на столбах; большая соломенная крыша почернела от времени. Была такая же и на людской, но теперь остался только скелет этой крыши и узкая кирпичная труба возвышается над ним, как длинная шея...

И кажется, что усадьба вымерла: никаких признаков человеческого жилья, кроме начатого омета возле сарая, ни одного следа на дворе, ни одного звука людской речи! Все забито снегом, все спит безжизненным сном под напевы степного ветра, среди зимних полей. Волки бродят по ночам около дома, приходят из лугов по саду к самому балкону.

Когда-то... Впрочем, кто не знает, что было \"когда-то!\" Теперь числится при Лучезаровке уже всего-навсего двадцать восемь десятин распашной и четыре десятины усадебной земли. В город переселилась семья Якова Петровича Баскакова: Глафира Яковлевна замужем за землемером, и почти круглый год живет у нее и Софья Павловна. Но Яков Петрович - старый степняк. Он на своем веку прогулял в городе несколько имений, но не пожелал кончать там \"последнюю треть жизни\", как выражался он о человеческой старости. При нем живет его бывшая крепостная, говорливая и крепкая старуха Дарья; она нянчила всех детей Якова Петровича и навсегда осталась при баскаковском доме. Кроме нее, Яков Петрович держит еще работника, заменяющего кухарку: кухарки не живут в Лучезаровке больше двух-трех недель.

- Кто-то у него будет жить! - говорят они. - Там от одной тоски сердце изноет!

Поэтому-то и заменяет их Судак, мужик из Двориков. Он человек ленивый и неуживчивый, но тут ужился. Возить воду с пруда, топить печи, варить \"хлебово\", месить резку белому мерину и курить по вечерам с барином махорку - невелик труд.

Землю Яков Петрович всю сдает мужикам, домашнее хозяйство его чрезвычайно несложно. Прежде, когда в усадьбе стояли амбары, скотный двор и рига, усадьба еще походила на человеческое жилье. Но на что нужны амбары, рига и скотные дворы при двадцати восьми десятинах, заложенных, перезаложенных в банке? Благоразумнее было их продать и хоть некоторое время пожить на них веселее, чем обыкновенно. И Яков Петрович продал сперва ригу, потом амбары, а когда употребил на топку весь верх со скотного двора, продал и каменные стены его. И неуютно стало в Лучезаровке! Жутко было бы среди этого разоренного гнезда даже Якову Петровичу, так как от голода и холода Дарья имела обыкновение на все большие зимние праздники уезжать в село к племяннику, сапожнику, но к зиме Якова Петровича выручал его другой, более верный друг.

- Селям алекюм! - раздавался старческий голос в какой-нибудь хмурый день в \"девичьей\" лучезаровского дома.

Как оживлялся при этом, знакомом с самой Крымской кампании, татарском приветствии Яков Петрович! У порога почтительно стоял и, улыбаясь, раскланивался маленький, седой человек, уже разбитый, хилый, но всегда бодрящийся, как все бывшие дворовые люди. Это прежний денщик Якова Петровича, Ковалев. Сорок лет прошло со времени Крымской кампании, но каждый год он является перед Яковом Петровичем и приветствует его теми словами, которые напоминают им обоим Крым, охоты на фазанов, ночевки в татарских саклях...

- Алекюм селям! - весело восклицал и Яков Петрович. Жив?

- Да ведь севастопольский герой-то, - отвечал Ковалев.

Яков Петрович с улыбкой осматривал его тулуп, крытый солдатским сукном, старенькую поддевочку, в которой Ковалев казался седеньким мальчиком, поярковые валенки, которыми он так любил похвастать, потому что они поярковые...

- Как вас бог милует? - спрашивал Ковалев.

Якоб Петрович осматривал и себя. И он все такой же: плотная фигура, седая стриженая голова, седые усы, добродушное, беспечное лицо с маленькими глазами и \"польским\" бритым подбородком, эспаньолка...

- Байбак еще, - шутил в ответ Яков Петрович. - Ну, раздевайся, раздевайся! Где пропадал? Удил, огородничал?

- Удил, Яков Петрович. Там посуды полой водой унесло нынешний год - и не приведи господи!

- Значит, опять в блиндажах сидел?

- В блиндажах, в блиндажах...

- А табак есть?

- Есть маленько.

- Ну, садись, давай завертывать.

- Как Софья Павловна?

- В городе. Я был у ней недавно, да удрал скоро. Тут скука смертная, а там еще хуже. Да и зятек мой любезный... Ты знаешь, какой человек! Ужаснейший холоп, интересан!

- Из хама не сделаешь пана!

- Не сделаешь, брат... Ну да черт с ним!

- Как ваша охота?

- Да все пороху, дроби нету. На днях разжился, пошел пришиб одного косолобого...

- Их нынешний год страсть!

- Про то и толк-то. Завтра чем свет зальемся.

- Обязательно.

- Я тебе, ей-богу, от души рад!

Ковалев усмехался.

- А шашки целы? - спрашивал он, свернув цигарку и подавая Якову Петровичу.

- Целы, целы. Вот давай обедать и срежемся!

II

Темнеет. Наступает предпраздничный вечер.

Разыгрывается на дворе метель, все больше заносит снегом окошко, все холоднее и сумрачнее становится в \"девичьей\". Это\" старинная комнатка с низким потолком, с бревенчатыми, черными от времени стенами и почти пустая: под окном длинная лавка, около лавки простой деревянный стол, у стены комод, в верхнем ящике которого стоят тарелки. Девичьей по справедливости она назвалась уже давным-давно, лет сорок-пятьдесят тому назад, когда тут сидели и плели кружева дворовые девки. Теперь девичья - одна из жилых комнат самого Якова Петровича.

Одна половина дома, окнами во двор, состоит из девичьей, лакейской и кабинета среди них; другая, окнами в вишневый сад, - из гостиной и залы. Но зимой лакейская, гостиная и зала не топятся, и там так холодно, что насквозь промерзает и ломберный стол и портрет Николая I.

В этот непогожий предпраздничный вечер в девичьей особенно неуютно. Яков Петрович сидит на лавке и курит. Ковалев стоит у печки, склонив голову. Оба в шапках, валенках и шубах; баранье пальто Якова Петровича надето прямо на белье и подпоясано полотенцем. Смутно виден в сумраке плавающий синеватый дым махорки. Слышно, как дребезжат от ветра разбитые стекла в окнах гостиной. Метель бушует кругом дома и часто прерывает разговор его обитателей: все кажется, что кто-то подъехал.

- Постой! - вдруг останавливает Ковалева Яков Петрович. - Должно быть, это он.

Ковалев смолкает. И ему почудился скрип саней у крыльца, чей-то голос, невнятно донесшийся сквозь шум метели...

- Поди-ка посмотри, - должно быть, приехал. Но Ковалеву вовсе не хочется выбегать на мороз, хотя и он с большим нетерпением ожидает возвращения Судака из села с покупками. Он прислушивается очень внимательно и решительно возражает

- Нет, это ветер.

- Да что тебе, трудно посмотреть-то?

- Да что ж смотреть, когда никого нет?

Яков Петрович вздергивает плечами, он начинает раздражаться...

Так было все хорошо складывалось... Приезжал богатый мужик из Калиновки с просьбой написать прошение к земскому начальнику (Яков Петрович славится в околотке как сочинитель прошений) и привез за это курицу, бутылку водки и рубль денег. Правда, водка была выпита при самом сочинении и чтении прошения, курица в тот же день зарезана и съедена, но рубль остался цел, - Яков Петрович приберег его к празднику... Потом вчера утром внезапно явился Ковалев и принес с собой кренделей, полтора десятка яиц, да еще и шестьдесят копеек. И старики были веселы и долго обсуждали, что купить. В конце концов развели в чашке сажи из печки, завострили спичку и жирными, крупными буквами написали в село к лавочнику: \"В харчевню Николай Иванова. Отпусти 1 ф. махорки полуотборной, 1.000 спичек, 5 сельдей маринованных, 2 ф. масла конопляного, 2 осьмушки фруктового чаю, 1 ф. сахару и 1 1/2 ф. жамок мятных\".

Но Судака нет с самого утра. А это влечет за собой то, что предпраздничный вечер пройдет вовсе не так, как думалось, и, главное, придется самим идти за соломой в омет: от вчерашнего дня соломы осталось в сенцах, чуть. И Яков Петрович раздражается, и все начинает рисоваться ему в мрачных красках.

Мысли и воспоминания идут в голову самые невеселые... Вот уж около полугода он не видал ни жены, ни дочери... Жить на хуторе становится с каждым днем все хуже и скучнее...

- А, да черт его побери совсем! - говорит Яков Петрович свою любимую успокаивающую фразу.

Но сегодня она не успокаивает...

- Ну, и холода же завернули! - говорит Ковалев.

- Ужаснейший холод! - подхватывает Яков Петрович. Ведь тут хоть волков морозь! Смотри... Хх! Пар от дыхания видно!

- Да, - продолжает Ковалев монотонно - А ведь, помните, мы под Новый год когда- то цветочки рвали в одних мундирчиках! Под Балаклавой-то.

И опускает голову.

- А он, видимое дело, не приедет, - говорит Яков Петрович, не слушая. - Мы в дурацкой ажитации, ни больше ни меньше!

- Не ночевать же он останется в харчевне!

- А ты что думаешь? Ему очень нужно!

- Положим, здорово метет...

- Ничего там не метет. Обыкновенно, не лето...

- Да ведь трус государственный! Замерзнуть боится...

- Да как же это замерзнуть? День, дорога табельная...

- Постойте! - перебивает Ковалев. - Кажется, подъехал..

- Я говорю тебе, выйди, посмотри! Ты, ей-богу, совсем отетеревел нынче! Надо же самовар ставить и соломы надергать.

- Да ведь, конечно, надо. А то что ж там сделаешь ночью?

Ковалев соглашается, что идти за соломой необходимо, но ограничивается приготовлениями к топке: он подставляет к печке стул, взлезает на него, отворяет заслонку и вынимает вьюшки. В трубе начинает завывать на разные голоса ветер.

- Впусти хоть собаку-то! - говорит Яков Петрович.

- Какую собаку? - спрашивает Ковалев, кряхтя и слезая со стула.

- Да что ты дураком-то прикидываешься? Флембо, конечно, - слышишь, визжит.

Правда, Флембо, старая сука, жалобно повизгивает в сенцах.

- Надо бога иметь, - прибавляет Яков Петрович. - Ведь она замерзнет... А еще охотник! Лодырь ты, брат, как я погляжу! Уж, правда, байбак.

- Да оно и вы-то, должно быть, из той же породы, улыбайся Ковалев, отворяет дверь в сенцы и впускает в девичью Флембо.

- Затворяй, затворяй, пожалуйста! - кричит Яков Петрович. - Так и понесло по ногам холодом... Куш тут! грозно обращается он к Флембо, указывая пальцем под лавку.

Ковалев же, прихлопывая дверь, бормочет:

- Там несет - свету божьего не видно!.. А, должно быть, скоро нас потащут в Богословское! Вот-вот отец Василий припожалует за нами. Я уж вижу. Всё мы ссоримся. Это перед смертью.

- Ну, уж это обрекай себя одного, пожалуйста, - возражает Яков Петрович задумчиво.

И опять выражает свои мысли вслух:

- Нет, я уж больше не буду сидеть в этом тырле сторожем? Кажется, скоро-скоро затрещит эта проклятая Лучезаровка...

Он развертывает кисет, насыпает цигарку махоркой и продолжает:

- Дошло до того, что завяжи глаза да беги со двора долой? А все моя доверчивость дурацкая да друзья-приятели! Я всю жизнь был честен, как булат, я никому ни в чем не отказывал. А теперь что прикажете делать? На мосту с чашкой стоять? Пулю в лоб пустить? \"Жизнь игрока\" разыграть? Вон у племянничка, Арсентия Михалыча, тысяча десятин, да разве у них есть догадочка помочь старику? А уж сам я по чужим людям не пойду кланяться! Я самолюбив, как порох!

И, окончательно раздраженный, Яков Петрович совсем зло прибавляет:

- Однако телиться нечего, надо за соломой отправляться!

Ковалев еще больше сгорбливается и запускает руки в рукава тулупа. Ему так холодно, что у него стынет кончик носа, но он все еще надеется, что как-нибудь \"обойдется\"... может быть, Судак подъедет... Он отлично понимает, что Яков Петрович ему одному предлагает отправляться за соломой.

- Да ведь телиться! - говорит он. - Ветер-то с ног сшибает...

- Ну, барствовать теперь не приходится!

- Побарствуешь, когда поясницу не разогнешь. Не молоденькие тоже! Слава богу, двум-то нам под сто сорок будет.

- Уж пожалуйста, не прикидывайся мерзлым бараном!

Яков Петрович тоже отлично понимает, что один Ковалев ничего не поделает в занесенном снегом омете. Но и он надеется, что как-нибудь обойдется без него...

Между тем в девичьей становится уже совсем темно, и Ковалев, наконец, решается посмотреть, не едет ли Судак. Шаркая разбитыми ногами, идет он к двери...

Яков Петрович пускает через усы дым, и так как ему уже очень хочется чаю, то мысли его принимают несколько иное направление.

- Гм! - бормочет он. - Как вам это покажется? Хорош праздничек! Лопать, как собаке, хочется. Ведь неедалого царства нету... Прежде хоть венгерцы ездили!.. Ну, погоди же. Судак?

Двери в сенцах хлопают, вбегает Ковалев.

- Нету! - восклицает он. - Как провалился! Что ж теперь делать? В сенцах соломы чуть!

В снегу, в тяжелом тулупе, маленький и сгорбленный, он так жалок и беспомощен.

Яков Петрович вдруг подымается.

- А вот я знаю, что делать! - говорит он, осененный какой-то хорошей мыслью, наклоняется и достает из-под лавки топор.

- Эта задача очень просто разрешается, - прибавляет он, опрокидывая стул, стоящий около стола, и взмахивает топором. - Таскай пока солому-то! Черт его побери совсем, мне свое здоровье дороже стула!

Ковалев, тоже сразу оживившийся, с любопытством смотрит, как летят щепки из-под топора.

- Ведь там небось еще на потолке много? - подхватывает он.

- Валяй на чердак да самовар вытрясай!

В растворенную дверь несет холодом, пахнет снегом... Ковалев, спотыкаясь, таскает в девичью солому, ручки старых кресел с чердака...

- За милую душу истопим, - твердит он. - Крендели еще есть... Яиц бы напечь!

- Тащи их на кон. А то сидим плакучими ивами!

III

Медленно протекает зимний вечер. Не смолкая бушует метель за окнами...

Но теперь старики уже не прислушиваются к ее шуму. Поставили в сенцах самовар, затопили в кабинете печку, и оба сели около нее на корточки.

Славно охватывает тело теплом! Иногда, когда Ковалев запихивал в печку большую охапку холодной соломы, глаза Флембо, которая тоже пришла погреться к двери кабинета, как два изумрудные камня, сверкали в темноте. А в печке глухо гудело; просвечивая то тут, то там сквозь солому и бросая на потолок кабинета мутно- красные, дрожащие полосы света, медленно разрасталось и приближалось гудящее пламя к устью, прыскали, с треском лопаясь, хлебные зерна... Мало-помалу озарялась вся комната. Пламя совсем овладевало соломой, и, когда от нее оставалась только дрожащая груда \"жара\", словно раскаленных, золотисто-огненных проволок, когда эта груда опадала, блекла, Яков Петрович скидывал с себя пальто, садился задом к печке и поднимал на спине рубаху.

- Аа, аа, - говорил он. - Славно спину-то нажарить!

И, когда его толстая спина становилась багровой, отскакивал от печки и накидывал тулуп.

- Вот так пробрало! А то ведь беда без бани... Ну да уж нынешний год обязательно поставлю!

Это \"обязательно\" Ковалев слышит каждый год, но каждый год с восторгом принимает мысль о бане.

- Добро милое! Беда без бани, - соглашается он, нагревая у печки и свою худощавую спину.

Когда дрова и солома прогорели, Ковалев поджаривал в печке крендели, отклоняя от жара пылающее лицо. В темноте, озаренный красноватым жерлом печки, он казался бронзовым Яков Петрович хлопотал около самовара. Вот он налил себе в кружку чаю, поставил ее около себя на лежанке, закурил и, немного помолчав, вдруг спросил:

- А что-то теперь поделывает премилая сова? Какая сова? Ковалев хорошо знает, какая сова! Лет двадцать пять тому назад он подстрелил сову и где-то на ночлеге сказал эту фразу, но фраза эта почему-то не забылась и, как десятки других, повторяется Яковом Петровичем. Сама по себе она, конечно, не имеет смысла, но от долгого употребления стала смешной и, как другие, подобные ей, влечет за собой много воспоминаний.

Очевидно, Яков Петрович совсем повеселел и приступает к мирным разговорам о былом И Ковалев слушает с задумчивой улыбкой.

- А помните, Яков Петрович? - начинает он...

Медленно протекает вечер, тепло и светло в маленьком кабинете. Все в нем так просто, незатейливо, по-старинному: желтенькие обои на стенах, украшенных выцветшими фотографиями, вышитыми шерстью картинами (собака, швейцарский вид), низкий потолок оклеен \"Сыном отечества\"; перед окном дубовый письменный стол и старое, высокое и глубокое кресло; у стены большая кровать красного дерева с ящиками, над кроватью рог, ружье, пороховница; в углу образничка с темными иконами... И все это родное, давно-давно знакомое!

Старики сыты и согрелись. Яков Петрович сидит в валенках и в одном белье, Ковалев - в валенках и поддевочке. Долго играли в шашки, долго занимались своим любимым делом осматривали одежду - нельзя ли как-нибудь , вывернуть? искроили на шапку старую \"тужурку\", долго стояли у стола, мерили, чертили мелом...

Настроение у Якова Петровича самое благодушное. Только в глубине души шевелится какое-то грустное чувство. Завтра праздник, он один... Спасибо Ковалеву, хоть он не забыл!

- Ну, - говорит Яков Петрович, - возьми эту шапку себе.

- А вы-то как же? - спрашивает Ковалев.

- У меня есть.

- Да ведь одна вязаная?

- Так что ж? Бесподобная шапка!

- Ну, покорнейше благодарим.

У Якова Петровича страсть делать подарки. Да и не хочется ему шить...

- Который-то теперь час? - размышляет он вслух.

- Теперь? - спрашивает Ковалев. - Теперь десять. Верно, как в аптеке. Я уж знаю. Бывало, в Петербурге, по двое серебряных часов нашивал...

- Да и брешешь же ты, брат! - замечает Яков Петрович ласково.

- Да нет, вы позвольте, не фрапируйте сразу-то!

Яков Петрович рассеянно улыбается.

- То-то, должно быть, в городе-то теперь! - говорит он, усаживаясь на лежанку с гитарой. - Оживление, блеск, суета! Везде собрания, маскерады!

И начинаются воспоминания о клубах, о том, сколько когда выиграл и проиграл Яков Петрович, как иногда Ковалев вовремя уговаривал его уехать из клуба. Идет оживленный разговор о прежнем благосостоянии Якова Петровича. Он говорит

- Да, я много наделал ошибок в своей жизни. Мне не на кого пенять. А судить меня -будет уж, видно, бог, а не Глафира Яковлевна и не зятек миленький. Что ж, я бы рубашку им отдал, да у меня и рубашек-то нету.. Вот я ни на кого никогда не имел злобы... Ну, да все прошло, пролетело. Сколько было родных, знакомых, сколько друзей-приятелей - и все это в могиле!

Лицо Якова Петровича задумчиво. Он играет на гитаре и поет старинный, печальный романс

Что ты замолк и сидишь одиноко!

поет он в раздумье.

Дума лежит на угрюмом челе

Иль ты не видишь бокал на столе?

И повторяет с особенной задушевностью:

Иль ты не видишь бокал на столе?

Медленно вступает Ковалев:

Долго на свете не знал я приюту,

разбитым голосом затягивает он, сгорбившись в старом кресле и глядя в одну точку перед собою.

Долго на свете не знал я приюту,

вторит Яков Петрович под гитару

Томас Майн Рид

Долго носила земля сироту,

Жизнь хароко

Долго имел я в душе пустоту

Мое внимание постоянно привлекает разница между крестьянами тевтонского и латинского типов. Не знаю, насколько этим вопросом занимались этнографы и вообще занимались ли. Но я наблюдал эту разницу в обоих мирах, и она очень заметна как в Старом, так и в Новом.

Ветер бушует и рвет крышу. Шум у крыльца... Эх, если бы хоть кто-нибудь приехал? Даже старый друг, Софья Павловна, забыла...

Возьмите английского работника, допустим, из Бэкингемшира или Беркшира; поставьте его рядом с испанским крестьянином, например, из Галисии или Каталонии, – какой контраст! Все равно что невзрачный индюк рядом со сверкающим павлином! Как различаются мешкообразный кафтан с его нелепыми украшениями и вышивками и ярко окрашенная одежда Испании – короткий жилет из сукна или бархата, сверкающие пуговицы на груди, веселый шарф, свисающий с пояса на бедро!

И, покачивая головой, Яков Петрович продолжает

Но контраст не сводится к одному костюму. Он заметен также в поведении и манерах, в осанке, походке и жестах. Работник из Бэкингемшира приветствует вас, дернув себя за волосы; в то время как в каждом движении иберийского крестьянина видно изящество рисунков Хогарта.

Раз в незабвенную жизни минуту,

Раз я увидел созданье одно,

Было бы любопытно порассуждать о причине этих замечательных различий между тевтонской и латинской грацией. Возможно, это различие скорее умственное, нежели физическое, и имеет социально-политическое происхождение. Но это слишком серьезный вопрос для легкого очерка нравов и обычаев, который вам предлагается.

В коем все сердце мое вмещено

Однако какова бы ни была причина, результат одинаков по обеим сторонам Атлантического океана. Перемена неба не смягчает разницу между двумя расами, а как будто усиливает ее.

В коем все сердце мое вмещено

«Бедный белый» из Кентукки, в своем пальто цвета купороса, в грубых башмаках, в смысле элегантности так же далек от крестьянина «гуапо» из Испанской Америки, как одетый в мешковину пахарь из Бэкингемшира отличается от «махо» из Мадрида или Севильи.

Все прошло, пролетело... Грустные думы клонят голову... Но печальной удалью звучит песня:

Нигде в Испанской Америке грациозность романской расы не проявляется так ярко, как в Мексике; а в Мексике никто не обладает ей в такой степени, как харокос.

Что ж ты замолк и сидишь oдинoкo?

Читатель, я предвижу твой вопрос: кто такие харокос?

Стукнем бокал о бокал и запьем

Попытаюсь ответить, руководствуясь своим опытом жизни среди этих своеобразных людей, когда я провел несколько месяцев в их стране. Прежде чем идти дальше, позвольте объяснить вам, как правильно произносится это слово. Первый согласный – обычное «х», а последний – полумягкое «к»: хароко. В таком случае сам хароко вас поймет.

Грустную думу веселым вином!

Хотя я пользовался его гостеприимством и принимал участие в его развлечениях, не могу сказать, почему он так называется. Знаю только, что и сам он называет себя «хароко», и так же называют его горожане.

- Не приехала бы барыня, - говорит Яков Петрович, дергая струны гитары и кладя ее на лежанку. И старается не глядеть на Ковалева.

- Кого! - отзывался Ковалев. - Очень просто.

Более определенно могу судить о месте его обитания, ибо хароко можно встретить не везде в земле Монтесумы. Его истинное местопребывание – тропический пояс, или тиерра калиенте, – который простирается от побережья залива до подножий великих Кордильер. На высокогорных плато и по всей Мексике можно встретить людей, напоминающих хароко по одежде и обычаям; но истинные хароко живут только на жарких равнинах побережья, и обычно в их жилах смешана кровь по крайней мере двух, а часто трех различных рас.

- Избавь бог, плутает... В рог бы потрубить... на всякий случай... Может быть. Судак едет. Ведь замерзнуть-то недолго. По человечеству надо судить...

Называть хароко крестьянином кажется мне не совсем правильным. Больше подходит «бедный джентльмен», хотя и это не вполне соответствует характеру хароко. Когда я вспоминаю его красочный костюм: просторный плащ (манья) из синей, алой или фиолетовой ткани; его шляпу с широкими полями и обязательной золотой или серебряной лентой, с шелковым платком, защищающим от солнца шею; шарф из китайского шелка на поясе, брюки, украшенные кружевами и обшитые пуговицами от пояса донизу; его кожаные сапоги с золотыми или серебряными шпорами, звенящими на ногах, – когда я думаю о нем, одетом таким образом, вооруженном длинным, напоминающим меч ножом, который висит у него на поясе, и дробовиком в руках или прикрепленном к седлу – само седло изготовлено из тисненой кожи, с глубоко вделанными украшениями, искусно сделанное и украшенное золотой тканью: оно повязано на лошади так, что этому позавидовал бы араб, когда я вспоминаю хароко таким, каким видел его десятки раз, я не могу думать о нем как о бедном джентльмене. Такое название подсказывает только его скромный дом – простая хижина, или хакал, с прилегающим садом в пол-акра, – и знание, что этим и ограничиваются его владения. Короче, все свое имущество он носит на себе и ездит на нем. Лошадь, богато украшенное седло, великолепный наряд часто представляют собой все богатство хароко.

Через минуту старики стоят на крыльце. Ветер рвет с них одежду. Дико и гулко заливается старый звонкий рог на разные голоса. Ветер подхватывает звуки и несет в непроглядную степь, в темноту бурной ночи.

Но еще неправильней было бы отнести его к крестьянам. И тем не менее он именно один из паисанос (крестьян) тиерра калинте, расположенного в пределах штата Вера Крус.

Правда, есть и гораздо более скромные крестьяне: меднокожие индейцы или черные африканцы; они ниже хароко по положению, хотя в его жилах может течь их кровь. Гордый хароко отвергнет название «крестьянин», как мы его понимаем, и способен пронзить своим мачете всякого, кто так его назовет.

- Гоп-гоп! - кричит Яков Петрович.

Таков обычно хароко по костюму и характеру. А теперь позвольте рассказать о нем подробней – описать его дом и обычаи, его развлечения и занятия.

- Гоп-гоп! - вторит Ковалев.

Как уже говорилось, дом его – простая хижина, сооруженная из бамбуковых стволов; называется он хакал и обычно располагается в тени огромного амбрового дерева или пальмы коросо. Дом стоит на поляне обычно не больше акра площадью. На этой не очень тщательно обработанной и прополотой земле растут десятка два бананов, такое же количество пальм, может быть, небольшая полоска маиса, немного ямса, дыни, испанский перец и нут.

И долго потом, настроенные на героический лад, не унимаются старики. Только и слышится:

- Понимаешь? Они тысячами с болота на овсяное поле! Шапки сбивают!.. Да всё матерые, кряковые! Как ни дам просто каши наварю!

Если хароко дома, возле хакала обязательно стоит его лошадь, оседланная и взнузданная. Если его нет, снаружи, в тени дерева, сидит жена, ее черные волосы свисают на плечи; она вышивает ему новую манью, чистит маис, из которого готовят тортильи, или очищает бананы – поджаренные на небольшом количестве жира, они составляют главную пищу хароко. А сам хароко в это время присматривает за порученным ему скотом или прогоняет ягуара, охотящегося на этот скот; возможно, он уехал на ежегодное клеймление – херрадеро – в поместье, в котором работает; или на праздник какого-нибудь святого в соседнюю деревню; или, возможно, он занят контрабандой. Все это – его обычные занятия – то одно, то другое, как ему вздумается; но все это обязательно в сочетании с монте – национальной мексиканской игрой, в которую играют испанскими картами; колоду этих карт каждый хароко обязательно держит в кармане!

Или:

Он возвращается, веселый, если повезло, мрачный, иногда грубый, если счастье от него отвернулось.

- Вот, понимаешь, я и стал за сосной. А ночь месячная хоть деньги считай! И вдруг прет... Лобище вот этакий... Как я его брызну!

В первом случае он может взять свою харану (нечто среднее между банджо и гитарой) и играть на ней приятные мелодии, импровизируя слова: ибо каждый хароко –нечто вроде современного трубадура или поэта. Во втором – он больше склонен поиграть своим куарто (хлыст без рукояти) по плечам любого, кто его заденет. К сожалению, часто этими несчастными бывают его жена и дети.

Потом идут случаи замерзания, неожиданного спасения... Потом восхваление Лучезаровки.

Однако, как правило, хароко не отличается дурным характером, он обычно весел и общителен. Он очень гостеприимен и щедр, насколько позволяют обстоятельства; он поделится с гостем, будь это сосед или незнакомец, своей последней тортильей или разделит последний глоток каталонского коньяка или калабаш с вином домашнего приготовления. Такое вино обычно делается из сока пальм.

- До смерти не расстанусь! - говорит Яков Петрович. - Я все-таки тут сам себе голова. Имение, надо правду сказать, золотое дно. Если бы немножко мне перевернуться! Сейчас все двадцать восемь десятин - картофелем, банк - долой, и опять я кум королю!

IV

Еда его разнообразна, но главная ее составляющая часть – индейское зерно, маис. Но маис не раздробляется, превращаясь в муку, как делают тевтонские колонисты в Штатах. Хароко обращается с маисом совсем по-другому. Этот способ распространен у мексиканцев, и они просто заимствовали его из кухни древних ацтеков. Початок чистят, зерно собирают в большой, в форме урны, сосуд из красной глины – он называется олла, – наливают воду и кипятят. Добавляют небольшое количество щелочи: соды или гашеной извести, чтобы лучше проварилось; оллу держат на огне, пока зерна не размягчатся так, что из легко превратить в пасту.

Всю долгую ночь бушевала в темных полях вьюга.

Затем оллу снимают с огня, чтобы содержимое остыло.

Старикам казалось, что они легли спать очень поздно, но что-то не спится им. Ковалев глухо кашляет, с головой закрытый тулупом; Яков Петрович ворочается и отдувается; ему жарко. Да и слишком уж грозно буря потрясает стены, слепит и засыпает снегом окна! Слишком неприятно дребезжат разбитые стекла в гостиной! Жутко там теперь, в этой холодной, необитаемой гостиной! Она пустая, мрачная, потолки в ней низки, амбразуры маленьких окон глубоки. Ночь же такая темная! Смутно отсвечивают свинцовым блеском стекла. Если даже прильнешь к ним, то разве едва-едва различишь забитый, занесенный сугробами сад... А дальше мрак и метель, метель...

Когда нужно садиться есть – и только тогда, – жена хароко с помощью дочери, если таковая есть, или какой-нибудь родственницы женского пола принимается печь хлеб. Для этого необходимо три приспособления, которые можно найти в доме любого мексиканца, в том числе и не у хароко. Во-первых, это метате – камень, которому придана форма стула на ножках; верхняя часть наклонная, так как две ножки короче. Во-вторых, тоже камень круглой цилиндрической формы примерно восемнадцати дюймов в длину, очень похожий на огромный оселок для серпов. В третьих, простая тарелка из чугуна или ковкой стали – короче, сковорода, только, в отличие от обычных сковород, она не круглая, а квадратная. Разжигают огонь в грубом очеге, сложенном из камней, которые не дают хворосту разлетаться; на огонь ставят эту сковороду. Жена хароко наклоняется к метате, который высоким концом обращен к ее переднику, и берет в обе руки круглый каток. Предварительно правую руку она опустила в оллу и бросила на метате некоторое количество вареного зерна. Катком она давит зерно, превращая его в пасту; каток прокатывается по поверхности метате сверху вниз, в результате в нижнем конце собирается груда размельченного зерна. Помощница берет в свои маленькие руки немного размельченного зерна – у всех мексиканских девушек руки маленькие, – разминает тесто и очень быстро превращает его в плоскую лепешку, которую бросает на сковородку. Лепешка получается равномерная по толщине, гладкая, как листок бумаги, и круглая. Это и есть тортилья – ежедневный хлеб мексиканцев, который они едят за каждой едой.

И старики сквозь сон чувствуют, как одинок и беспомощен их хуторок в этом бушующем море степных снегов.

- Ах ты, господи, господи! - слышится порою бормотанье Ковалева.

И пекут его тоже к каждой еде; хотя зерно варят заранее и держат в олле, сама лепешка должна быть свежеиспеченной.

Когда тесто оказывается в сковородке, приготовление окончено. Зерно уже сварено, необходимо всего несколько секунд, чтобы лепешка потемнела; плоским ножом ее ловко переворачивают на другую сторону; еще две секунды – ее выкладывают на деревянную тарелку, на груду из двух десятков таких же лепешек, и сразу подают на стол – если в доме есть стол.

Но опять странной дремотой обвевает его шум метели. Он кашляет все тише и реже, медленно задремывает, словно погружается в какое-то бесконечное пространство... И опять чувствует сквозь сон что-то зловещее... Он слышит... Да, шаги! Тяжелые шаги наверху где-то... По-потолку кто-то ходит... Ковалев быстро приходит в сознание, но тяжелые шаги ясно слышны и теперь... Скрипит матица...

Пока пекутся тортильи, хозяин дома и другие члены семьи, а также гости уже начинают есть; сигналом к началу еды служит появление первой тортильи; поэтому тем, кто печет хлеб, приходится есть в перерывах или по очереди за вторым столом.

Впрочем, обычно они заканчивают к середине обеда, и тогда тортильи держат в стопке, чтобы они не остывали.

- Яков Петрович! - говорит он. - Яков Петрович!

Если тортилью оставить одну хотя бы на несколько минут, качество ее резко ухудшается. Только что снятые с огня, эти лепешки сочны и очень вкусны; впрочем, они достаточно прочны, чтобы их можно было сворачивать в руке и не только есть, но и использовать в качестве ложек! Их разрывают на куски, сворачивают в форме совков и подбирают жаркое; таким образом, импровизированная ложка поедается вместе с содержимым. Мексиканцам приходится так есть, потому что крестьяне Мексики почти не знакомы со столовым ножом, вилкой и ложкой.

- А? Что? - спрашивает Яков Петрович.

- А ведь по потолку-то кто-то ходит.

Другой распространенный способ употребления тортилий таков: одну сторону лепешки намазывают соусом чили колорадо (красный перец) и поджаренными на небольшом количестве жира помидорами, иногда с кусочками тасахо (вяленого мяса). Так намазывают две тортильи, затем складывают намазанной стороной внутрь, так что получается нечто вроде круглого сэндвича. Это излюбленный способ запасать провизию для небольшого путешествия; я помню как-то раз в разведочной экспедиции в терракалиенте мы захватили большой груз таких тортилий-сэндвичей. Их везли в корзинах на нескольких вьючных мулах; и тщательно завернули в широкие пальмовые листья. Тортильи готовили крестьяне для гверильерос, с которыми мы воевали. Хватило всем разведчикам на хороший обед; впрочем, опасаясь яда, я заставил погонщиков мулов предварительно съесть по сэндвичу.

- Кто ходит?

Остывая, тортильи утрачивают мягкость, они становятся жесткими, сухими и безвкусными, как стружки. К тому же начинает ощущаться неприятный привкус щелочи.

- А вы послушайте-ка!

Тем не менее и в таком виде мексиканские солдаты в пути питаются ими: это дешевая пища, и ее удобно нести в ранце. В покинутых лагерях врага я часто видел на траве белые кусочки таких тортилий, как стружки на лесопильне.

Яков Петрович слушает: ходит!

Приготовление такого хлеба – а его нужно печь ежедневно, и по три раза каждый день, – составляет главную заботу мексиканских домохозяек. В сущности, это большая часть их работы по дому.

- Да нет, это всегда так, - ветер, - говорит он, наконец, зевая. - Да и трус же ты, брат! Давай-ка лучше спать.

Вдобавок к тортильям, хароко используют еще один вид хлеба – из корня маниоки. Но главное блюдо – все-таки маис.

И правда, сколько уже было толков про эти шаги на потолке. Каждую непогожую ночь!

Но все-таки Ковалев, задремывая, шепчет с глубоким чувством:

Питается хароко также бананами, которые жарит на небольшом количестве жира; сладким картофелем, или ямсом; и бесконечным разнообразием тропических фруктов: гуавы, гренадина, авокадо и всего семейства Auranticaceae. Слегка поцарапав почву и бросив семена, харако получает замечательные дыни; с помощью такого же процесса – испанский перец, помидоры и нут. Три дня работы снабжают его овощами на весь год. Неудивительно, что он не любит работу и предпочитает наслаждаться дольчефар ниенте (Сладостное безделье, итал. – Прим. перев.).

- Живый в помощи вышняго, в крове бога небеснаго... Не убоишися от страха нощнаго, от стрелы, летящия в дни... На аспида и василиска наступиши и попреши льва и змия...

В силу привычки он становится настоящим рабом такого образа жизни. Когда дует холодный северный ветер, в хакале становится холодно и требуется разжечь огонь, хароко приходится искать дрова. В лесу, на расстоянии в триста ярдов, их в изобилии. Но рубить дрова и нести их домой – для этого нужны слишком большие усилия. Гораздо легче сесть на лошадь, которая почти всегда стоит под седлом, отыскать дерево, сваленное когда-то бурей, обхватить один его конец лассо и притащить к дому.

И Якова Петровича что-то беспокоит во сне. Под шум метели мерещится ему то гул векового бора, то звон отдаленного колокола; слышится невнятный лай собак где-то в степи, крик работника Судака... Вот шуршат у крыльца сани, скрипят чьи-то лапти по мерзлому снегу в сенцах... И сердце Якова Петровича сжимается от боли и ожидания: это его сани, а в санях - Софья Павловна, Глаша... подъезжают они медленно, забитые снегом, еле видные в темноте бурной ночи... едут, едут, но почему-то мимо дома, все дальше, дальше... Их увлекает метель, засыпает их снегом, и Яков Петрович торопливо ищет рог, хочет трубить, звать их...

Он возвращается; бревно тащит лошадь; дерево отвязывают и зажигают с одного конца; оно сгорает постепенно, и его по мере сгорания передвигают, пока не сгорит все; тогда таким же образом доставляется новое.

- Черт знает что такое! - бормочет он, очнувшись и отдуваясь.

Примерно так же добывает хароко воду для домашних нужд. У него есть пара глняных олла, примерно таких же, как та, в которой варится маис. Оллы связаны полоской оленьей шкуры. Хароко подвешивает их, как корзины, по обе стороны седла и едет к ближайшему ручью. Возможно, как и упавшее дерево, этот ручей всего в трехста ярдах от его дома. Здесь хароко вводит лошадь в воду, пока оллы не наполняются сами собой; затем возвращается домой и оставляет воду у двери; вешает седло на крюк, давая лошади возможность обсохнуть; снова ложится в свой гамак, подвешенный между двумя деревьями; сворачивает бумажную сигарету и, закурив, снова предается сладостному безделью.

- Что это вы, Яков Петрович?

Так живет хароко дома.

- Не спится, брат! А ночь давно, должно быть!

- Да, давненько!

Вне дома это совсем другой человек. Взгляните на него в саванне, когда он исполняет обязанности пастуха (вакуэро), ибо это его основное занятие. Смотрите, как он гонит стадо! Понаблюдайте, как он вертит над головой лассо и бросает его, захватывая рога какого-нибудь свирепого быка и сбивая его с ног! Заметьте, как энергично он пользуется шпорами! Как искусно владеет лошадью, как уворачивается от бегущего стада и заставляет лошадь встать неподвижно, чтобы противостоять рывкам плененного животного! Заметьте, каким огнем горят его глаза; как в каждом движении каждой мышцы видны энергия и сила; и тогда вы перестанете обвинять хароко в лени.

- Зажигай-ка свечку-то да закуривай!

Посмотрите на него во время херрадеро – ежегодного клеймления скота и приручения мустангов. Понаблюдайте, как он подскакивает на спине дикой лошади, на которую никогда не садился человек. С каким искусством, неведомым профессиональным укротителям лошадей Старого света, с какой храбростью подчиняет он себе животное. За двадцать минут он укрощает мустанга, заставляет подчиниться себе!

Кабинет озаряется. Щурясь от свечки, пламя которой колеблется перед заспанными глазами, как лучистая, мутно-красная звезда, старики сидят, курят, с наслаждением чешутся и отдыхают от сновидений... Хорошо проснуться в долгую, зимнюю ночь в теплой, родной комнате, покурить, поговорить, разогнать жуткие ощущения веселым огоньком!

Именно в таких картинах раскрываются лучшие качества хароко.

- А я, - говорит Яков Петрович, сладко зевая, - а я сейчас вижу во сне, как ты думаешь, что?.. Ведь приснится же!.. Будто я в гостях у турецкого султана!

Есть и другие сцены, в которых он раскрывает особенности своего характера, – во время «фиесто» и «фанданго».

Ковалев сидит на полу сгорбившись (какой он старенький и маленький без поддевочки и со сна!), в раздумье отвечает:

Если днем он занят скотом, то по вечерам развлекается во время танцев: ибо он известный поклонник Терпсихоры. Место не всегда одно и то же. Сегодня танцы здесь, завтра – там, в маленьких пуэблитас (деревнях), лежащих в пальмовых лесах этой тропической страны; все это в десяти милях в окружности; хотя в таких случаях хароко способен проехать и двадцать миль.

- Нет, это что - у турецкого султана! Вот я сейчас видел... Верите ли? Один за одним, один за одним . с рожками, в пиджачках мал мала меньше Да ведь какого трактата около меня разделывают!

В тиерра калиенте, вблизи Вера Крус, есть два десятка таких деревень: Санта Фе, Вергара, Меделлин, Манантиал, Малибран, Мато-Кордера, Эль Пасо де Зопилотес и тому подобные; в каждой своя фиеста не реже раза в неделю; с обязательными петушиными боями и танцами.

Оба врут. Они видели эти сны, даже не раз видели, но совсем не в эту ночь, и слишком часто рассказывают их они друг другу, так что давно друг другу не верят И все-таки рассказывают. И, наговорившись, в том же благодушном настроении, тушат свечу, укладываются, одеваются потеплей, надвигают на лоб шапки и засыпают сном праведника...

Хароко нужно только выбрать, какой из праздников он посетит, облачиться в свой красочный наряд, сесть верхом и приехать туда.

Медленно наступает день Темно, угрюмо, буря не унимается. Сугробы под окнами почти прилегают к стеклам и возвышаются до самой крыши От этого в кабинете стоит какой-то странный, бледный сумрак...

Будучи холостяком или даже супругом, не очень преданным жене, он совершает такие поездки не реже трех раз в неделю.

Вдруг с шумом летят кирпичи с крыши. Ветер повалил трубу...

Я имел удовольствие присутствовать на одном из таких праздников; описание того, что я увидел, дает хорошее представление о жизни хароко – той ее части, которая связана с развлечениями.

Это плохой знак - скоро, скоро, должно быть, и следа не останется от Лучезаровки!

1895

Дело происходило в одной из пуэблитас, расположенной к югу от Вера Крус и живописно раскинувшейся на берегу реки Хамапа. Художник нашел бы достойным кисти почти все, что я увидел: в самой деревне, в небольшой церкви морисканской (Мориски – североафриканские мавры, поселившиеся в Испании. – Прим. перев.) архитектуры; в хижинах, тесно окружающих церковь; в вечнозеленых деревьях, нависающих над хижинами; но больше всего в костюмах людей, прогуливающихся по улице или стоящих на деревенской пласа (площадь). Для постороннего наблюдателя каждый объект, одушевленный и неодушевленный, кажется достойным перенесения на холст.

Был день святого деревни, и, конечно, устраивалась фиеста. Утром в церкви отслужили мессу; после этого состоялась грандиозная религиозная процессия, изображавшая сцены из жизни Спасителя. Затем очередь петушиных боев; причем священник, возглавлявший религиозные церемонии, принимал участие в боях со своим собственным петухом! Рядом играли в карты – как и во всех частях Мексики, играли в монте.

Вечером фейерверк и танцы.

Дневные развлечения не стану описывать. В религиозных церемониях, особенно в сценах из жизни Спасителя, наблюдается причудливое смешение нелепого и искренне религиозного. Игра в карты, бой петухов и фейерверк одинаковы повсюду; но когда дело доходит до танцев – до фанданго, – тут я становлюсь свидетелем сцены, которую стоит описать подробней.

Танцевальный зал частично аль фреско (на свежем воздухе), от ночной росы танцующих защищает только большой навес или павильон на ровных гладких колоннах – стволах пальм коросо; накрыт павильон широкими пальмовыми или банановыми листьями. Вокруг стоят и другие колонны; это стволы пальм, которые поднимаются на высоту до ста футов; их кроны вздымаются над крышей павильона и четко и зубчато вырисовываются на фоне звездного неба. Пространство под навесом ярко освещено. В стебли банана вставлены факелы, а сами стебли привязаны к стволам пальм; факелы ярко горят среди гирлянд ароматных цветов, которыми обвиты колонны.

Такова мизансцена; перейдем к описанию действующих лиц.

С одной стороны на помосте три или четыре человека, мужчины, с гитарами в руках, играют танцевальную музыку; время от времени они поют под аккомпанемент гитар; это импровизированные песни. На площадке, покрытой травой, танцует два десятка пар; танцуют хоту, сапатадео, болеро или контраданс. Вокруг павильона под открытым небом толпятся зрители; некоторые сидят, другие стоят; третьи возвышаются в седлах лошадей, склоняются со своих богато расшитых седел и в живым интересом наблюдают за танцами.

Сами лошади тоже как будто охвачены возбуждением, они гордо изгибают шеи, нетерпеливо кусают удила и время от времени заглушают музыку своим резким громким ржанием.

В стороне видны другие группы; там разговаривают, прогуливаются, пьют каталонский коньяк или пальмовое вино.

Больше всего мое внимание привлекли костюмы. Я видел их и раньше, но не в таком завершенном виде и не такие красочные. Костюмы не все одинаковые. Они разные, но без той причудливости, которая портит впечатление от костюмированного бала. Я мог бы вообразить, что нахожусь на сцене театра, на которой идет грандиозное представление «независимо от расходов». Но даже оно уступало бы живописности того, чем я был окружен. Женщины в легких полупрозрачных платьях, не скрывающих их великолепных фигур, с черными волосами, в которые вплетены белые восковые цветы апельсина или красные цветы гренадина, сорванные прямо с деревьев; мужчины во всем великолепии своих белых вышитых сорочек, бархатных жакетов и кальсонерос (брюк), с рядами сверкающих пуговиц, с алыми шарфами, в кожаных сапогах со стальными шпорами, украшенными золотом и серебром.

Трудно представить себе, что находишься в окружении крестьян, однако так оно и есть. С полдюжины присутствующих хасенадос, или владельцев земли, одетых в полуевропейские костюмы: белые жилеты и брюки, – кажутся самыми скромными из собравшихся; никто не догадается, что перепоясанные яркими шарфами щеголи, важно расхаживающие перед ними, на самом деле их работники и пастухи. На фанданго различия в классе незаметны.

Внутри продолжаются танцы, снаружи – выпивка; и под действием постоянных возлияний характер хароко, и так не очень хладнокровный, вскоре жарко разгорается. Когда видишь этих смуглых полукровок, когда они стоят в свете факелов, у каждого на поясе длинный нож, глаза полны огнем, в них то выражение любви, то ревности, – невозможно не почувствовать, что в воздухе не только радость, но и электричество опасности.