А он, вижу, злой, пасмурный, на меня не смотрит, стоит, калмышки палкой разбивает.
– Вот-вот. Это коренным образом меняет наше расследование, уводя в сторону от семьи. Как ни крути, это их ожерелье, а раз так, то им нет никакой нужды его воровать. Что-то не верится, чтобы они нуждались в деньгах. Поэтому в конечном итоге это может быть либо гость, либо человек, явившийся в дом вообще без приглашения. Впрочем, злодей мог быть и не один.
— А где, — говорит, — твой отец?
Голос Джонатана звучал возбужденно, но Нэнси лишь покачала головой.
— Они, — говорю, — по капусте пошли. Я, мол, если угодно, покликать их могу. Да вон они и сами идут.
– Что-то я сомневаюсь.
— Ну, так скажи ему, чтоб забирал он все свое добришко вместе с самоварчиком этим паршивым и увольнялся отсюда. Нынче мой караульщик сюда придет.
– А что тебе не нравится?
— Как, — говорю, — караульщик? Да мы уж и деньги, девяносто рублей, барыне отдали. Что вы, батюшка? (Я, хоть и молода, а уж продувная была.) Ай вы, — говорю, — смеетесь? Вы, — говорю, — бумагу нам должны предъявить.
– Почему убийца так долго ждал, чтобы за ним вернуться?
— Не разговаривать, — кричит. — Барыня в город переезжает, я у нее луга эти купил, и земля теперь моя собственная.
– Не забывай, в доме постоянно торчала полиция. Натали сказала, что все семейство отправилось в гости к знакомым и в доме впервые после убийства никого не осталось. Поэтому преступник, вероятно, наблюдавший за домом, воспользовался этой возможностью. Ну все, я уже на месте. Здесь старший детектив-инспектор Браун. Пойду спрошу, не может ли он мне чего сообщить. Позже тебе перезвоню.
А сам махает, бьет палкой в землю, — того гляди в морду заедет.
С этими словами Джонатан поспешно отключился.
Увидал эту историю батенька, бежит к нам, — он у нас ужасный горячий был, — подбегает и спрашивает:
С хмурым видом Нэнси уронила телефон на кровать. Ее разбирала досада. Если все это окажется правдой, то на их расследовании можно ставить крест. Полиция выставит пост в месте, куда убийца приказал доставить колье, и на этом все.
— Что за шум такой? Что вы, батюшка на нее кричите, а сами не знаете, чего? Вы не можете палкой махать, а должны откровенно объяснить, по какому такому праву капуста вашей сделалась? Мы, мол, люди бедные, мы до суда дойдем. Вы, — говорит, — духовное лицо, вражду не можете иметь, за это вашему брату к святым дарам нельзя касаться.
Неужели это убийство в конечном счете и правда не имело ничего общего ни с семейством Ротов, ни с прошлым Люси? Неужели его совершили только для того, чтобы украсть колье? Нэнси злилась, что вместе с Джонатаном не могла оказаться сейчас на месте событий и попытаться узнать больше, но ничего с этим поделать не могла.
Батенька-то, выходит, и слова дерзкого ему не сказал, а он, хоть и пастырь, а злой был, как самый обыкновенный серый мужик, и как, значит, услыхал такие слова, так и побелел весь, слова не может сказать, альни ноги под рясой трясутся. Как завизжит, да как кинется на батеньку, чтобы, значит, по голове палкой огреть! А батенька увернулся, схватился за палку, вырвал ее у него из рук вон, да об коленку себе — раз! Тот было — на грудь, а батенька пересадил ее пополам, отшвырнул куда подале и кричит:
Она прошла в ванную, включила душ и сбросила с себя одежду. Нэнси думала, что совершила настоящий прорыв, узнав о матери Люси, и вот теперь оказалось, что все было напрасно. Ей даже не удалось рассказать об этом Джонатану.
— Не подходите, за ради бога, ваше священство! Вы — кричит, — черный, жуковатый, а я еще жуковатей!
Приняв душ, она надела платье, которое захватила из дома, черные туфли-лодочки, причесалась, немного накрасилась и брызнула духами. Потом посмотрела на свое отражение в зеркале и сама себе понравилась. Нэнси выглядела мило, но не так, будто слишком старалась. Ровно тот результат, на который она рассчитывала. Тем не менее ей все равно не удалось удержаться от вздоха: в голове без конца крутился разговор с Джонатаном. Последние события привели ее в замешательство и вызвали досаду. Ей вспомнился Уилл Рот, по его собственным словам, не веривший, что в убийстве повинен член семьи. Ее не отпускало ощущение, будто кто-то специально сбивал полицию со следа, подбрасывая мысль, что подозревать хозяев дома на холме больше не стоит. Нэнси уже не знала, что и думать.
Да схвати его за руки!
На экране телефона высветилось сообщение от Ричарда: он ждал ее в вестибюле. Мысли об убийстве пока опять пришлось отодвинуть на задний план. Сунув телефон в сумочку, Нэнси выскользнула из номера и отправилась к нему. Размышляя о том, что ей придется провести наедине с Ричардом вечер, она испытывала легкий нервный трепет. – Выглядишь просто восхитительно, – сказал Ричард, широко улыбнувшись, когда она вышла из лифта и направилась к нему.
Суд да дело, сослали батеньку за это за самое, за духовное лицо, на поселенье. Осталась я одна на всем белом свете и думаю себе: что ж мне делать теперь? Видно, правдой не проживешь, надо, видно, с оглядочкой. Подумала годок, пожила у тетки, вижу, — деться мне некуды, надо замуж поскорей. Был у батеньки приятель хороший в городе, шорник, — он и посватался. Не сказать, чтоб из видных жених, да все-таки выгодный. Нравился мне, правда, один человек, крепко нравился, да тоже бедный, не хуже меня, сам по чужим людям жил, а этот все-таки сам себе хозяин. Приданого за мной ни копейки не было, а тут, вижу, берут без ничего, как такой случай упустить? Подумала, подумала и пошла, хоть, конечно, знала, что был он пожилой, пьяница, всегда разгоряченный человек, просто сказать — разбойник… Вышла и стала, значит, уж не девка простая, а Настасья Семеновна Жохова, городская мещанка… Понятно, лестно казалось.
Теперь на нем был темный костюм. Благоухая кремом после бритья, он наклонился к Нэнси и поцеловал ее, на этот раз нежно в губы, отчего по всему ее телу пробежала дрожь, немало ее удивив.
С этим мужем я девять лет мучилась. Одно званье, что мещане, а бедность такая, что хоть и мужикам впору! Опять же дрязги, скандалы каждый божий день. Ну, да пожалел меня господь, прибрал его. Дети от него помирали все, остались только два мальчика, один Ваня, по девятому году, другой младенец на руках. Ужасный веселый, здоровый был мальчик, десяти месяцев стал ходить, разговаривать, — все они у меня, дети-то, на одиннадцатом месяцу начинали ходить и говорить, — сам стал чай пить, уцопится, бывало, обоими ручонками за блюдцо, не выдерешь никак… Ну только и этот мальчик помер, году еще не было. Пришла я раз с речки домой, а мужнина сестра, — мы с ней квартеру-то снимали, — и говорит:
– Идем.
— Твой Костя нынче цельный день кричал, закатывался. Я уж перед ним и так и этак, и руками, и в щелчки, и сладкой воды давала — давится, да и только, и вода через нос назад идет. Либо он остудился, либо съел чего, ведь они, дети- то, все в рот тащут, разве углядишь?
Они вышли из отеля и сели в ожидавшее их такси. А когда покатили по городу, Ричард взял ее ладонь. Проехав совсем немного, машина остановилась у какого-то здания, к ней подскочил швейцар в форме и открыл дверцу.
Я так и обомлела. Кинулась к люльке, отмахнула положок, а он уж томиться стал: даже и кричать не может. Сбегала сестра за фельшером знакомым, пришел он, — чем вы, говорит, его кормили?
Нэнси вышла и зачарованно подняла глаза.
— Ел, мол, кашу манную, только и всего.
– Это «Риц»?
— А ничем не играл?
– Все из-за той книги, которую ты так любила, когда мы учились в университете.
— Так точно, играл, — говорит сестра. — Тут все колечко медное с хомута валялось, он и играл им.
Нэнси удивилась, что он это запомнил. Роман Томаса Грина об убийстве в «Рице» вышел как раз во время учебы Нэнси и очень ей понравился, до такой степени, что по прочтении стал одним из ее любимых на все времена. Поэтому ей всегда хотелось побывать в этом отеле и собственными глазами увидеть декор, чтобы мысленно воскресить описанные в нем сцены.
— Ну, — говорит фельшер, — обязательно он его проглотил. Чтоб у вас руки, — говорит, — отсохли! Натворили вы делов, ведь он помрет у вас!
– Ричард, я глазам своим не верю.
Понятно, по его и вышло. Двух часов не прошло — кончился. Повинтовали мы, повинтовали, да делать нечего, — видно, против бога не пойдешь. Так и похоронила, остался один Ваня. Остался один, да ведь, как говорится, и один — господин. Невелик человек, а все не меньше взрослого съест, сопьет. Стала я ходить к воинскому полковнику Никулину полы мыть. Люди они были с капиталом хорошим, квартиру снимали, тридцать рублей помесячно платили. Сами в верхнем этажу, внизу кухня. Стряпуха у них была совсем безответная, а распутная. Ну, и забеременела, понятно. Полы мыть нагинаться нельзя, чугуна из печки не вытащит… Ушла она рожать, а я и захвати ее место: так-то ловко к хозяевам подкатилась. Я ведь, правда, смолоду ловкая и хитрая была, за что, бывало, ни возьмусь, сделаю все чисто, аккуратно, любого официанта засушу, опять же и угодить умела: что ни скажут господа, а я все «да-с» да «так точно» да «истинная ваша правда…» Встану, бывало, чуть лунно, полы подотру, печку истоплю, самовар расчищу, — господа пока проснутся, а уж у меня все готово. Ну, и сама я, понятно, была чистоплотная, ладная, из себя, хоть и сухая, а красивая. Мне ино пору даже жалко, бывало, себя станет: за что, мол, красота моя и звание на этакой черной работе пропадают?
Она взяла его под руку, он опять расплылся в широкой улыбке, они ступили в вестибюль, и каблучки Нэнси зацокали по сияющему полу в свете переливающейся огнями люстры. Прямо перед ними стояла потрясающая рождественская ель, тянувшая вверх ветки, ослепительная в своей красоте.
Когда их повели в ресторан, Нэнси показалось, что время обратилось вспять: куда ни глянь, повсюду сверкала позолота. Когда они устроились за столиком в самом центре зала, она посмотрела по сторонам на других посетителей – все как один щеголяли в элегантных, роскошных нарядах, представляя редкое по нынешним временам зрелище, немало ее обрадовавшее.
Думаю себе — надо случаем пользоваться. А случай такой, что сам полковник ужасный здоровый был и видеть меня покойно не мог, а полковничиха у него была немка, толстая, больная, старе его годов на десять. Он не хорош, грузный, коротконогий, на кабана похож, а она того хуже. Вижу, стал он за мной ухаживать, в кухне у меня сидеть, курить меня заучать. Как жена со двора, он и вот он. Прогонит денщика в город, будто по делу, и сидит. Надоел мне до смерти, а, понятно, прикидываюсь: и смеюсь, и ногой сижу-мотаю, — всячески, значит, разжигаю его… Ведь что ж поделаешь, бедность, а тут, как говорится, хоть шерсти клок, и то дай сюда. Раз как-то в царский день всходит в кухню во всем своем мундире, в эполетах, подпоясан этим своим белым поясом, как обручем, в руках перчатки лайковые, шею надул, застегнул, альни синий стал, весь духами пахнет, глаза блестят, усы черные, толстые… Всходит и говорит:
– Шампанского, сэр? – спросил официант, когда они сели.
— Я сейчас с барыней в собор иду, обмахни мне сапоги, а то пыль дюже — не успел по двору пройтись, запылился весь.
– Ну конечно же, – ответил ему Ричард, а когда тот исчез выполнять заказ, посмотрел на Нэнси и вопросительно поднял бровь: – Ну что, удался мой сюрприз?
Поставил ногу в лаковом сапоге на скамейку, чисто тумбу какую, я нагнулась, хотела обтереть, а он схватил меня за шею, платок даже сдернул, потом затиснул за грудь и уж за печку тащит. Я туда, сюда, никак не выдерусь от него, а он так жаром и обдает, так кровью и наливается, старается, значит, одолеть меня, поймать за лицо и поцеловать.
– Еще как удался, – с улыбкой ответила она. – Спасибо тебе. Для меня это идеальный вариант провести в Лондоне вечер.
— Что вы, — говорю, — делаете! Барыня идет, уйдите за ради Христа!
– Надеюсь, компания тоже не далека от идеала, – произнес он.
— Если, — говорит, — полюбишь меня, я для тебя ничего не пожалею!
В этот момент им принесли шампанское в двух хрустальных бокалах. И как только они остались одни, Ричард поднял свой и сказал:
— Как же, мол, знаем мы эти посулы!
– За нас.
— С места не сойтить, умереть мне без покаяния!
– За нас, – подхватила Нэнси, и они с тихим звоном чокнулись.
Когда Нэнси сделала глоток, ей навстречу рванулись невесомые восхитительные пузырьки.
Ну, понятно, и прочее тому подобное. А, по совести сказать, что я тогда смыслила! Очень просто могла польститься на его слова, да, слава богу, не вышло его дело. Зажал он меня опять как-то не вовремя, я вырвалась, вся растрепанная разозлилась до смерти, а она, барыня-то, и вот она: идет сверху, наряженная, вся желтая, толстая, как покойница, стонет, шуршит по лестнице платьем. Я вырвалась, стою без платка а она и вот она — прямо к нам. Он мимо нее да драло, а я стою, как дура, не знаю, что делать. Постояла она, постояла против меня, подержала шелковый подол, — как сейчас помню, в гости нарядилась, в коричневом шелковом платье была, в митенках белых, с зонтиком и в шляпке белой, вроде корзиночка, — постояла, застонала и вышла. Выговаривать, правда, ни ему, ни мне ни слова не стала. А как уехал полковник в Киев, она и прогнала меня.
– Я могу к такому привыкнуть, – со смехом сказала она.
Собрала я свое добришко и вернулась к сестре (Ваня-то у сестры жил). Сошла я с этого места и опять думаю: пропадет задаром мой ум, ничего я не могу себе нажить, прилично замуж выйти и свое собственное дело иметь, обидел меня бог. Запрягусь, думаю, сызнова и уж жива не буду, а добьюсь своего, будет у меня свой капитал! Подумала, подумала так-то, отдала Ваню в учение к портному, а сама в горничные, к купцу Самохвалову определилась, да и отдежурила цельных семь лет… С того и поднялась.
– Я рад, – с довольным видом ответил Ричард. – Ну, что скажешь о проделанной нами работе? Ты по-прежнему считаешь, будто ключом к разгадке этой тайны является мать Люси?
Жалованья положили мне два с четвертаком. Прислуги две — я да девушка Вера. Один день я за столом, она посуду моет, другой я посуду мою, она к столу подает. Семейство не сказать, чтоб большое: хозяин Матвей Иванович, хозяйка Любовь Иванна, две взрослых дочери, два сына. Сам хозяин был человек серьезный, неразговорчивый, в будни никогда и дома не бывал, а как праздник, сидит у себя наверху, читает всякие газеты и сигару курит, а хозяйка простая, добрая, тоже, как я, из мещанок. Дочерей своих, Аню и Клашу, они скоро просватали и две свадьбы в один год сыграли, выдали за военных. Тут-то, правду сказать, и начала я копить маленько: уж очень много на чай военные давали. Сделаешь просто даже безделицу какую-нибудь — спички когда так-то подашь, шинель с калошами, — глядишь, двадцать копеек, тридцать… Да и хаживали мы чисто, нравились военным. Вера, та, правда, из себя все что-й-то строила, барышню какую-то, — ходит мелкими шажками, нежна и обидчива до крайности, сейчас, чуть что, брови свои пушистые сдвинет, губы, как вишни, задрожат и уж слезы на ресницах, — хороши, правда, ресницы были, большие, я таких ни у кого не видывала! — ну, а я- то поумнее была. Я. бывало, надену лиф гладкий, с прошивками, рукава короткие, на голову косу накладную с черным бантом бархатным, белый передник подкрахмаленный — так на меня даже взглянуть интересно. Вера, та все в корсет затягивалась, — затянется мочи нет как туго, и сейчас же голова у ней до рвоты разболится, — а я никогда и не нзнала этого корсета, и так ладная была… А сошли военные, стали сыновья хозяйские давать.
– Еще совсем недавно мне действительно так казалось, но теперь я не уверена.
Она рассказала ему о звонке Джонатана и незаконном проникновении в Рот-Лодж.
Старшому-то уж годов двадцать сровнялось, как я на место заступила, а меньшому четырнадцатый пошел. Этот мальчик был сидяка убогий. Все руки, ноги себе переломал, я и то сколько разов видела это дело. Как сломает, приходит к нему сейчас доктор, всякой ватой, марлей забинтует, потом зальет чем-то вроде известка, известка эта самая с марлей засохнет, станет как лубок, а как подживет, доктор и разрежет, все долой снимет, — руки-то, глядь, и срослась. Ходить он сам не мог, а полозил на заде. Бывало, и через пороги, и по лестницам — так и жжет. Даже через весь двор в сад проползал. Голова у него была большая, на отцову похожа, виски грубые, рыжие, как шерсть собачья, лицо широкое, старое. Потому как ел он страсть сколько: и колбасу, и бомбы шоколадные, и крендели, и слоенки — чего только его душа захочет. А ножки, ручки тонкие, как овечьи, все переломаны, в рубцах. Водили его долго без ничего, рубахи шили длинные. Грамоте учительница из духовного училища учила, на дом к нам ходила. Здорово занимался, умная был голова! А уж как на гармонье играл — где тебе и хорошему так-то сыграть! Играет и подпевает. Голос сильный, пронзительный. Бывало, как подымет, подымет: «Я монах, красив собою!..» Эту песню часто певал.
– В итоге может оказаться, что вся эта история не имеет к семье никакого отношения.
Старший брат был здоровый, а тоже вроде дурачка, ни к каким делам не способен. Отдавали его в ученье во всякие училища — везде выгоняли, ничему не выучили. Как ночь, зальется куда-нибудь — и до самой зари. Матери все-таки боялся и через парадный ни за что, бывало, не пойдет. Я вечером отделаюсь и жду, — как хозяева заснут, прокрадусь по горницам, растворю окно в его кабинетике, а сама опять на свое место. Он сапоги на улице снимет, пролезет в окно в одних чулках — и ни стуку, ни хрупу. На другой день встал, — как нигде и не был, а мне в невидном месте и сунет, что следует. Мне-то что ж, какая забота, беру с великой радостью! Сломит себе голову — его дело… А тут и от меньшого, от Никанор Матвеича, пошел доход.
– Если так, то меня это только обрадует. Мне ненавистна мысль о том, что такой старинный род может быть причастен к столь грязному делу. Но по твоему лицу видно: ты в этом совсем не убеждена.
Нэнси улыбнулась. Он и правда знал ее очень даже хорошо.
Добивалась я тогда своего прямо день и ночь. Как забрала собе в голову одно обстоятельство, чтобы беспременно обеспечить себя, так и укрепилась в этой жизни. Каждую копеечку, бывало, берегу: деньги-то, оне с крылушками, только выпусти из рук! Сжила Веру эту самую — да она, по совести сказать, и без надобности была, я так и хозяевам сказала: я, мол, и одна справлюсь, вы лучше прибавьте мне какую-нибудь безделицу — осталась одна и ворочаю. Жалованье не стала на руки брать: как нарастет рублей двадцать, двадцать пять, сейчас прошу хозяйку в банк съездить, на мое имя положить. Платье, башмаки — все хозяйское шло, куда ж мне тратить? А тут еще, на счастье мое, на его беду, влюбился в меня, прости господи, убогий этот…
– Как-то все это слишком своевременно и уместно, тем более сразу после ареста Уилла – такое ощущение, будто кто-то специально подбрасывает мысль семью больше не подозревать. Впрочем, я могу и преувеличивать. Вполне вероятно, мне просто обидно, что мы так и не разобрались с этим убийством.
Теперь-то, понятно, часто думается: может, за него-то и наказал меня господь сынком! Иной раз из головы не идет, я вот сейчас расскажу, что он над собой сделал, — да ведь надо понять, что уж очень обидно было: гляну, бывало, на него, головастого, и такая-то досада возьмет! «Чтоб тебе, мол, подеялось, в рубашке ты родился! Вот ведь и калека, а в таком богатстве живет. А мой и хорош, да в праздник того не съест, не сопьет, что ты в будни, походя!» Стала замечать — похоже, влюбился в меня: ну, прямо глаз с моего лица не сводит. Он уж тогда лет шестнадцати был и шаровары стал носить, рубашку подпоясывать, усы красные стали пробиваться. А нехороший, конопатый, зеленоглазый — избави бог. Лицо широкое, а худищий, как кость. Сперва-то он, видно, то в голову себе забрал, что понравиться может, — зачал прифранчиваться, подсолнухи покупать и так-то лихо, бывало, на гармонье заливается, — заслушаешься. Хорошо, правда, играл. Потом видит, что дело его не выходит, — притих, задумчивый стал. Раз стою на галерее, вижу — ползет с новой немецкой гармоньей по двору, — опять подбрился, причесался, рубаху синюю с косым высоким воротом надел, в три пуговицы, — голову запрокинул, меня, значит, ищет. Поглядел, поглядел, глаза томные, мутные сделал — и-и залился под польку:
– У тебя прекрасно развит инстинкт, поэтому если ты чувствуешь, что где-то концы с концами не сходятся, возможно, так оно и есть.
– Вот по возвращении и проверю, ошиблась я или нет.
Пойдем, пойдем поскорее
С тобой польку танцевать,
В танцах я могу смелее
Про любовь свою сказать…
– Как бы мне хотелось, чтобы ты не уезжала, – вздохнул Ричард. – Эгоистично, знаю.
А я, будто и не заметила, — как шваркну из полоскательницы! Шваркнула, да и сама не рада, очень испугалась: будет, мол, мне теперь на орехи! А он ползет, бьется наверх по лестнице, обтирается одной рукой, другой гармонью тащит, глаза опустил, весь побелел и говорит этак скромно, с дрожью:
– Дэдли-Энд – мой дом, – решительно напомнила Нэнси.
— Чтоб у вас руки отсохли. Грех вам за это будет, Настя.
«Риц», конечно же, был великолепен, но представлял собой фантазию и не имел ничего общего с реальностью. Для нее вся жизнь сосредоточилась в Котсуолдсе, и им обоим об этом было прекрасно известно.
И только всего… Правда, смирный был.
– Теперь я это знаю, – быстро вставил Ричард слово, потянулся вперед и взял ее за руку, которую она не стала отнимать. – И очень долго размышлял. Ты только не говори мне ничего сегодня вечером, ладно? Давай я просто скажу, ты выслушаешь, а потом все тщательно обдумаешь, договорились?
Худел он это время ну прямо не по дням, а по часам, и уж доктор сказал, что не жилец он на белом свете, обязан от чахотки помереть. Я гребовала, бывало, и прикоснуться к нему. Да, видно, гребовать бедному человеку не приходится, деньгами все можно сделать, вот он и стал подкупать меня. Как, бывало, позаснут все после обеда, он сейчас и зовет меня к себе — либо в сад, либо в горницу свою. (Он отдельно от всех, внизу жил, горница большая, теплая, а скучная, все окна во двор, потолки низкие, шпалеры старые, коричневые.)
– Договорились, – осторожно ответила Нэнси и отпила шампанского.
— Ты, — говорит, — посиди со мною, я тебе за это деньжонок дам. Мне от тебя ничего не надо, просто я влюбился в тебя и хочу посидеть с тобой: меня одного стены съели.
– Раньше я не понимал, как мне здесь одиноко и как не хватает тебя. И оказаться рядом с тобой сегодня было так прекрасно. Я больше не желаю тебя терять. Хочу, чтобы ты вернулась в мою жизнь. Да, знаю, ты любишь Дэдли-Энд и не горишь желанием жить в Лондоне. На данный момент я работаю здесь, но если по правде, то Котсуолдс отсюда не так уж далеко. К тому же часть работы я мог бы без проблем выполнять дома. – Он сделал глубокий вдох. – Мы могли бы жить вместе. Мне ничего не стоит подыскать нам дом, если хочешь, прямо в Дэдли-Энде. Я мог бы на четыре дня приезжать в Лондон, а все остальное время проводить с тобой.
Ну, я возьму и посижу. И набрала таким манером с полсотни. Да жалованья у меня лежало с процентами сотни четыре. Значит, думаю себе, пора мне понемножку вылезать из хомута. А все жалко было — хотелось еще годок-другой погодить, еще покопить маленько, главная же вещь — проговорился он мне, что у него задушевная копилка есть, рублей двести по мелочам от матери набрал; понятно, болен часто, лежит один в постели, ну, мать и сует для забавы. А я нет-нет, да и подумаю: прости, господи, мое согрешение, лучше бы он мне эти деньги отдал! Ему все равно без надобности, вот-вот помрет, а я могу на весь век справиться. Выжидаю только, как бы поумней дело это сделать. Стала, понятно, поласковее с ним, стала чаще сидеть. Войду, бывало, в его горницу, да еще нарочно оглянусь, будто крадучись вошла, дверь притворю и заговорю шепотком:
Последнее предложение Ричард выпалил на одном дыхании.
— Ну вот, мол, я и отделалась, давайте сидеть парочкой.
Нэнси не сводила с него оторопелого взгляда, не в состоянии поверить собственным ушам. Пять лет назад она так хотела, чтобы он произнес эти самые слова.
Значит, делаю вид, вроде как будто у нас свидание назначено, а я будто и робею, и рада, что отделалась, могу теперь побыть с ним. Потом стала скучной, задумчивой прикидываться. А он-то добивается:
– Ты серьезно? – несколько мгновений спустя спросила она.
— Насть, что ты такая грустная сделалась?
– Я хочу, чтобы мы были вместе, а такое решение выглядит просто идеальным, – кивнул он. – Со временем я мог бы найти работу поближе к тебе, а в один прекрасный день, может, даже открыть собственную фирму. Пока у меня есть ты, все остальное не имеет никакого значения.
— Так, мол, — мало ли у меня горя!
– Вот это да… – сказала Нэнси, не в состоянии придумать другой ответ.
Да еще вздохну, примолкну и на руку щекой обопрусь.
– Я надеялся не на такую реакцию, конечно, – засмеялся Ричард, – но понимаю, что это просто шок.
— Да в чем, — говорит, — дело-то?
– Да, шок, еще какой, ведь ты совсем недавно снова ворвался в мою жизнь.
— Мало ли, мол, делов у бедных людей, да какая кому печаль об них? Я даже этим разговором и наскучать вам не хочу.
Она осушила бокал, который Ричард тут же наполнил снова.
– Знаю. И именно поэтому прошу тебя пока ничего не говорить. Тебе надо все обдумать. Обязательно надо. Но это ведь не категоричное «нет»? У меня… есть хоть какая-то надежда?
Ну, он вскорости и догадался. Умный, говорю, был, хоть бы здоровому впору. Раз пришла к нему, — дело, как сейчас помню, на средокрестной было, погода этакая сумрачная, мокрая, туман стоит, в доме все спят после обеда, — я пошла к нему с работой в руках, — шила себе что-й-то, — села возле постели и только хотела было вздохнуть, опять скучной прикинуться и зачать его полегоньку на ум наводить, он и заговорил сам. Лежит, как сейчас вижу, в рубашке розовой, новой, еще не мытой, в шароварах синих, в новых сапожках с лакированными голенищами, ножки крест-накрест сложил и смотрит искоса. Рукава широкие, шаровары того шире ножки, ручки — как спички, голова тяжелая, большая а сам маленький, — даже смотреть нехорошо. Глянешь — думается, мальчик, а лицо старое, хоть и моложавое будто — от бритья-то, — и усы густые. (Он почесть каждый божий день брился, так, бывало, и пробивает борода, все руки конопатые и то все в волосах рыжих.) Лежит, говорю, причесался на бочок, отвернулся к стенке, шпалеры ковыряет и вдруг говорит:
Он показался ей таким ранимым, что Нэнси сжала его руку и кивнула.
— Насть!
– Да, надежда у тебя, конечно же, есть.
Я даже дрогнула вся.
От его слов, от шампанского, от того, что они сидели не где-то, а в «Рице», у нее немного кружилась голова.
— Что вы, Никанор Матвеич?
Ричард перегнулся через стол и поцеловал ее в губы.
А у самой так сердце и подкатилось.
– Благодаря тебе, Нэнси Хантер, мой сегодняшний вечер удался.
— Ты знаешь, где моя копилка лежит?
— Нет, — говорю, — я этого, Никанор Матвеич, не могу знать. Я плохого против вас никогда в уме не держала.
Глава 31
— Встань, отодвинь нижний ящик в гардеропе, возьми старую гармонью, она в ней лежит. Дай мне ее сюда.
Обратно в Дэдли-Энд Нэнси вернулась в сочельник – воспользовалась одним из первых утренних поездов, опасаясь, как бы потом с транспортом не начались перебои, особенно с учетом надвигающегося на Котсуолдс холодного фронта, на фоне которого метеорологи заговорили даже о возможности снежного Рождества.
— Да зачем она вам?
Ричарду пришлось ехать на работу, поэтому в последний раз она видела его, когда он на рассвете на прощанье ее поцеловал, пока она еще спала в постели, и тихонько выскользнул, чтобы съездить домой и переодеться, перед тем как отправиться в офис. Но при этом заботливо распорядился, чтобы ей в номер принесли завтрак из омлета, тостов и чая.
— Так. Хочу деньги посчитать.
Я слазила в ящик, крышку на гармонье открыла, а там в мехах слон жестяной забит, порядочно тяжелый, чувствую. Вынула, подаю. Он взял, погремел, положил подле, — чистый, ей-богу, ребенок! — и задумался об чем-то. Молчал, молчал, усмехнулся и говорит:
В голову без конца лезли мысли о минувшем вечере, Нэнси тихо улыбалась и слегка заливалась краской, вспоминая, как Ричард касался ее и целовал, и как обнимал, когда ее сморил сон. Она вновь чувствовала себя девочкой-подростком. Не поддаваться нахлынувшим чувствам было очень тяжело, но она изо всех сил им все же противилась, чтобы здраво обдумать его предложение. Стоит ему поселиться в Дэдли-Энде, как ее мечта тотчас воплотится в жизнь. Есть, правда, одна небольшая загвоздка. Дело в том, что самые близкие ей люди не входили в число его больших фанатов. Но все это, конечно же, изменится, как только они его лучше узнают. Это при условии, что она сама его действительно любит.
— Я, Насть, нынче сон один счастливый видел, даже до-свету проснулся от него, и очень хорошо мне было весь день до обеда. Глянь-ка, я даже прифрантился для тебя.
Но как раз в этом и заключался вопрос. Он по-прежнему был ей так дорог? Да, когда-то она на самом деле его любила, и минувшая ночь в какой-то степени вернула ее в то состояние, но теперь у нее уже не было особой уверенности в своих чувствах.
— Да вы, мол, Никанор Матвеич, и всегда чисто ходите. А сама даже не понимаю, что говорю, до того разволновалась.
Вдали показалась станция Вудли, и поезд замедлил ход. Бросив взгляд на платформу, Нэнси увидела на парковке рядом с ней машину Пенелопы. Сама она стояла, прислонившись к автомобилю и засунув в карманы руки. Из ее рта клубами пара вырывалось дыхание. На заднем сиденье крепко спала малышка Китти. В паре шагов в стороне разговаривал по телефону Джонатан. Увидев их, Нэнси очень обрадовалась, взяла с полки сумку, дождалась, когда поезд остановится, и сошла на перрон.
— Ну, — говорит, — ходить-то мне, видно, уж на том свете придется. Уж какой я красавец на том свете буду, — ты даже представить себе не можешь!
Выйдя за ворота, она махнула Пенелопе, которая бросилась вперед и сжала ее в объятиях.
Мне даже жалко его стало.
– Я же уезжала всего на одну ночь, – со смехом сказала Нэнси, когда подруга ее отпустила.
— Над этим, — говорю, — грех смеяться, Никанор Матвеич, и к чему вы это говорите, я даже понять не могу. Может, — говорю, — господь даст, поздоровеете еще. Вы лучше мне скажите, какой такой сон видели?
– А у меня такое ощущение, что тебя не было целую вечность! Тут столько всего произошло. Да и потом, сегодня сочельник, а какое в Дэдли-Энде может быть Рождество без тебя! Поехали, пора домой.
Он было опять обиняками стал говорить, стал посмеиваться, — какой я, мол, житель! — стал ни к селу ни к городу про нашу корову толковать, — скажи ты, говорит, за-ради бога мамаше, чтоб продала она ее, мочи нету, надоела она мне, лежу ни кровати и все смотрю через двор на сарайчик, где она помещается, и она все смотрит в решетку на меня обратно, — а сам все деньгами погромыхивает и в глаза не смотрит. А я слушаю и тоже половины не понимаю, — чисто помешанные какие, несем, что попало, и с Дону и с моря, — наконец того, не вытерпела, — ведь вот-вот, думаю, проснутся все, самовар потребуют, и пропало тогда все мое дело! — и поскорее перебиваю его, на хитрости пускаюсь:
С этими словами она подхватила Нэнси под локоть и потащила к машине.
— Да нет, — говорю, — вы лучше скажите, какой сон вы видели? Про нас что- нибудь?
– Ну и как там наш туманный Лондон? По меньшей мере ты вернулась в целости и сохранности. Как Ричард?
Хотела, понятно, приятное ему сказать, и так-то ловко попала. Взял он вдруг эту копилку, вынул ключик из шаровар, хочет отпереть — и никак не может, никак в дырку не попадет, до того руки трясутся, — наконец того, отпирает, высыпает себе на живот, — как сейчас помню, две серии и восемь золотых, — сгреб их в руку и вдруг говорит шепотом:
Пенелопа бросила на нее взгляд и в предвкушении ответов на свои вопросы приподняла бровь.
— Можешь ты меня один раз поцеловать?
Когда ей позволили вставить хоть слово, Нэнси улыбнулась и сказала:
У меня руки, ноги и отнялись от страху, он-то с ума сходит, шепчет, тянется:
— Настечка, только раз! Бог свидетель тебе, — никогда больше не попрошу!
– По правде говоря, я отлично провела время. Он повел меня в «Риц», это было какое-то волшебство!
Я оглянулась — ну, думаю, была не была! — и поцеловала его. Так он даже задохнулся весь, — ухватил меня за шею, поймал губы и с минуту небось не пускал. Потом сунул все деньги в руку мне — и к стенке:
Пенелопа присмотрелась к ней внимательнее.
— Иди, — говорит.
Я выскочила и прямо в свою горницу. Заперла деньги на замок, схватила лимон и давай губы тереть. До того терла, альни побелели все. Очень, правда, боялась, что пристанет от него ко мне чахотка…
– Да ты, никак, краснеешь… О боже!
Ну, хорошо, — это дело, значит, слава богу, вышло, начинаю другое обделывать, поглавнее, из-за какого я и билась пуще всего. Чую — быть скандалу, боюсь, не будут меня с места пускать, начнет, думаю, приставать теперь с любовью, мужевать меня из-за этих денег… Нет, смотрю, ничего. Лезть не лезет, обходится по-прежнему, аккуратно, будто ничего и не было промеж нас, даже думается, еще скромнее, и в горницу не зовет: держит, значит, слово. Подвожу тогда хозяевам разговор, — мол, пора мне об сыну позаботиться маленько, ослободиться на время. Хозяева и слышать не хотят. А уж про него и говорить нечего. Намекнула ему раз, так он прямо побелел весь. Отвернулся к стенке и говорит этак с усмешечкой:
Она дернула подругу за рукав, остановилась, пока они еще не успели подойти к Джонатану, и прошипела:
– Ты что, с ним спала?
— Ты, — говорит, — не имеешь права этого сделать. Ты меня завлекла, приучила к себе. Ты должна подождать — я помру скоро. А уйдешь — я удавлюсь.
Нэнси бросила взгляд на парня, но тот все еще говорил по телефону и, похоже, даже их не заметил, к ее большому счастью.
Хорош скромник оказался? Ах, думаю, бессовестные твои глаза! Я же из-за тебя себя неволила, а ты еще грозить мне! Ну, нет, не на такую напался! И зачала еще пуще предлог искать. Родилась тут кстати у хозяйки еще девочка, наняли к ней мамку — я и придерись, что с ней жить не могу. Злая, правда, оголтелая старуха была, сама хозяйка и то ей боялась, да и пьяная к тому же, — полштоф под кроватью так и дежурил, — и возле себя прямо терпеть никого не могла. Стала она на меня наговаривать, смутьянить всячески. То белье не так выгладила, то подать ничего не умею… А скажешь ей слово, затрясется вся — и жалиться бежит. Плачет навзрыд, а больше, понятно, не от обиды, а от притворства. Дальше, больше, я и говорю хозяевам:
– Ну да, – с глупым видом ответила она.
— Так и так, увольте меня, мне от этой самой старухи белый свет не мил, я на себя руки наложу.
– Ну и?
А сама уж дом на Глухой улице приглядела. Ну, хозяйка и не стала больше меня неволить. Правда, как прощалась со мной, страсть как звала опять к себе жить, или хоть приходить когда к празднику, к именинам:
– Все было здорово.
— Обязательно, — говорит, — чтоб ты приходила все прибрать, приготовить. Я, — говорит, — только при тебе и покойна. Я к тебе как к родной привыкла.
Пенелопа взвизгнула, чем привлекла внимание Джонатана. Он закончил разговор, повернулся и улыбнулся Нэнси.
Я, конечно, благодарю всячески. Наобещала всего с три сумы, накланялась в пояс — и пошла. И сейчас же, господи благослови, за дело. Купила этот дом, открыла кабак. Торговля пошла ужасно хорошая, — стану вечером выручку считать: тридцать да сорок, а то и всех сорок пять в кассе, — я и надумай еще лавочку открыть, чтоб уж, значит, одно к одному шло. Сестра мужнина замуж давно вышла за сторожа из Красного Креста, он все кумой меня звал, дружил со мной, — я к нему, взяла безделицу в долг на всякое обзаведенье, на права — и заторговала. А тут как раз и Ваня из ученья вышел. Советуюсь с умными людьми, куда, мол, его устроить.
– Обо всех жутких подробностях расскажешь мне позже, – опять прошипела Пенелопа, когда Джонатан направился в их сторону.
— Да куда, — говорят, — его устраивать, у тебя и дома работы девать некуды.
Как и Пенелопа, он, учитывая холод, оделся очень тепло, ветер растрепал его волосы, а нос немного покраснел. По своему обыкновению, Джонатан выглядел немного неряшливо, но в глазах Нэнси прочно ассоциировался с домом.
И то правда. Сажаю Ваню в лавку, сама в кабак становлюсь. Пошла жожка в ход! И мыслить, понятно, забыла обо всех этих глупостях, хоть, по совести сказать, он, убогий-то, даже в постель слег, как я уходила. Никому ни одного словечка не сказал, а слег прямо кок мертвый, даже гармонью свою забыл. Вдруг, здорово живешь, — Полканиха на двор, мамка эта самая. (Ее мальчишки Полканихой прозвали.) Является и говорит:
– Скитальцы, стало быть, возвращаются домой, – с улыбкой сказал он, выхватил у Нэнси сумку и положил ее в багажник машины Пенелопы. – А у нас интересные новости. Только что звонил Уилл Рот, попросил нас как можно быстрее приехать в Рот-Лодж. Он пробовал дозвониться до тебя, но не смог.
— Тебе, говорит, один человек велел кланяться, беспременно велел проведать его.
– У меня в поезде не было сигнала. Звучит интригующе.
Тут меня даже в жар бросило от стыда! Каков, думаю себе, голубчик! Что в голову свою забрал! Подружку какую себе нашел! Не стерпела и говорю:
– Думаешь? Может, сначала все же заедем в коттедж? Мы купили твоей бабушке кое-что на завтрак, к тому же она ждет не дождется новостей из большого города.
— Мне его поклоны не надобны, он про свое убожество должен помнить, а тебе, старому черту, стыдно и в сводни лезть. Слышала ай нет?
– Тогда, пожалуй, да. Думаю, если мы заставим Ротов немного подождать, с ними ничего плохого не случится, – ответила ему Нэнси.
Она и осеклась. Стоит, согнулась, смотрит на меня исподлобья пухлыми глазами, да только кочаном своим мотает. Либо от жары, либо от водки ошалела.
– Предлагаешь немного их помариновать? – ухмыльнулся Джонатан. – А что, мне твоя мысль нравится.
— Эх ты, — говорит, — бесчувственная! Он, — говорит, — даже плакал об тебе. Весь вечер вчера лежал, к стенке отвернувшись, а сам плакал навзрыд.
– Может, уже поедем, а то на улице собачий холод! – крикнула в окошко Пенелопа, застыв в ожидании на водительском сиденье.
— Что ж, — говорю, — и мне, что ль, залиться в три ручья? И не стыдно ему было, красноперому, реветь на людях? Ишь ребеночек какой! Ай от сиськи отняли?
– Время хоть хорошо провела, а? – спросил Джонатан, откидывая переднее сиденье, чтобы забраться назад.
Так и выпроводила старуху эту без ничего и сама не пошла. А он вскорости возьми да и взаправду удавись. Тут-то я, понятно, пожалела, что не пошла, а тогда не до него было. У самой в доме скандал за скандалом пошел.
Нэнси устроилась рядом с Пен.
Две горницы в доме я под квартеру сдала, одну наш постовой городовой снял, отличный, серьезный, порядочный человек, Чайкин по фамилии, в другую барышня- проститутка переехала. Белокурая такая, молоденькая, и с лица ничего, красивая, Феней звали. Ездил к ней подрядчик Холин, она у него на содержанье была, ну, я и пустила, понадеялась на это. А тут, глядь, вышла промеж них расстройка какая- то, он ее и бросил. Что тут делать? Платить ей нечем, а прогнать нельзя — восемь рублей задолжала.
– Да, но дома все же лучше, – искренне ответила она, отчего он опять широко улыбнулся.
— Надо, — говорю, — барышня, с вольных добывать, у меня не странноприимный дом.
В этот момент Китти открыла глаза и спросила:
— Я, — говорит, — постараюсь.
– А Санта-Клаус уже здесь?
— Да вот, мол, что-й-то не видно вашего старанья. Вместо того, чтоб стараться, вы каждый вечер дома да дома. На Чайкина, говорю, нечего надеяться.
– Нет, маленькая моя, еще нет, – тихо засмеялась Пенелопа.
— Я постараюсь. Мне даже совестно слушать вас.
Когда они покатили обратно в Дэдли-Энд, за окошками машины закружила снежная крупка. В сером свете пасмурного дня в деревне весело мигали рождественские огоньки. Небо к этому времени налилось свинцом, отчего снежный прогноз уже не выглядел пустым обещанием. Иллюминация не отличалась лондонским размахом, но в глазах Нэнси это ничуть не умаляло ее очарования.
— А-ах, — говорю, — скажите, пожалуйста, совесть какая!
– Ну и каким тебе показался «Риц»? – спросила ее Пенелопа. – Как же я тебе завидую, что ты смогла туда попасть.
– Будто сошел со страниц книги. Весь такой элегантный и волшебный. Нам подали поистине божественное шампанское, а блюда были словно из другого, неведомого нам мира. Ужин там показался сказкой для взрослых, – с улыбкой сказала ей Нэнси.
Постараюсь-постараюсь, а старанья, правда, никакого.
В этот момент она встретила в зеркале заднего вида обращенный на нее взгляд Джонатана, но тот сразу же отвел глаза.
Стала пуще округ Чайкина увиваться, да он и глядеть на нее не захотел. Потом, вижу, за моего принялась. Гляну, гляну — все он возле ней. Затеял вдруг новый пинжак шить.
– Мы узнали кое-что интересное из прошлого Люси Рот, но после истории с ожерельем я уже не уверена, что это так важно. Хотя раньше у меня не этот счет не было ни малейших сомнений.
— Ну, нет, — говорю, — перегодишь! Я тебя и так одеваю барчуку хорошему впору, что сапожки, что картузик. Сама, мол, во всем себе отказывала, каждую копейку орлом ставила, а тебя снабжала.
Она повернулась на сиденье, посмотрела на Джонатана, который на этот раз стойко выдержал ее взгляд, и рассказала о матери Люси, которую та поместила в пансион.
— Я, — говорит, — хорош собою.
– Судя по всему, он не из дешевых; для содержания человека требуется куча денег, но ее мать, видимо, именно там.
— Да что ж мне, на красоту твою дом, что ль, продать?
– Что и объясняет нам, почему она выслеживала Гарри Рота, – согласился Джонатан. – Как ни крути, но получается, что Люси охотилась за деньгами?
Замечаю, пошла торговля моя хуже. Недочеты, ущербы пошли. Сяду чай пить — и чай не мил. Стала следить. Сижу в кабаке, а сама все слушаю, — прислонюсь к стенке, затаюсь и слушаю. Нынче, послышу, гудят, завтра гудят… Стала выговаривать.
– Может быть. Но у меня такое ощущение, что убили ее не из-за этого.
— Да вам-то, — говорят, — что за дело? Может, я на ней жениться хочу.
– Что-то я не слышу в твоем голосе особой уверенности.
— Вот тебе раз, матери родной дела нету! Замысел твой, — говорю, — давно вижу, только не бывать тому во веки веков.
– Меня не покидает чувство, что перед нами пазл, в котором не хватает какого-то фрагмента, – ответила девушка.
— Она без ума меня любит, вы не можете ее понимать, она нежная, застенчивая.
– Пока у нас еще есть время его отыскать.
— Любовь хорошая, — говорю, — от поганки всякой распутной! Она тебя, дурака, на смех подымает. У ней, — говорю, — дурная, все ноги в ранах.
Пенелопа подъехала к коттеджу, повернулась к Нэнси и сказала:
Он было и окаменел: глядит себе в переносицу и молчит. Ну, думаю, слава тебе, господи, попала по нужному месту. А все-таки до смерти испугалась: значит, видимое дело — врезался, голубчик. Надо, значит, думаю, как ни мога, поскорей ее добивать. Советуюсь с кумом, с Чайкиным. Надоумьте, мол: что нам с ними делать? Да что ж, говорят, прихватить надо и вышвырнуть ее, вот и вся недолга. И такую историю придумали. Прикинулась я, что в гости иду. Ушла, походила сколько-нибудь по улицам, а к шести часам, когда, значит, смена Чайкину, тихим манером — домой. Подбегаю, толк в дверь — так и есть: заперто. Стучу — молчат. Я в другой, в третий — опять никого. А Чайкин уж за углом стоит. Зачала я в окна колотить — альни стекла зудят. Вдруг задвижка — стук: Ванька. Белый, как мел. Я его в плечо со всей силы — и прямо в горницу. А там уж чистый пир какой: бутылки пивные пустые, вино столовое, сардинки, селедка большая очищена, как янтарь розовая, — все из лавки. Фенька на стуле сидит, в косе лента голубая. Увидала меня, привскочила, глядит во все глаза, а у самой аж губы посинели со страху. (Думала, бить кинусь.) А я и говорю этак просто, хоть по правде сказать, даже продохнуть не могу:
– Мне нужно заехать в «Теско», сделать напоследок перед праздниками кое-какие покупки, отвезти малышку домой, искупать и пораньше уложить спать – спорю на что угодно, завтра она вскочит с постели, как только забрезжит рассвет.
— Что-й-то у вас, — говорю, — ай сговор? Ай именинник кто? Что же не привечаете, не угощаете?
– Очень хочу получить подарки, – согласилась с ней с заднего сиденья Китти.
Молчат.
– И я тебя в этом совсем не виню, – ответила Нэнси. – Но завтра с утра ждем вас у нас, договорились?
— Что ж, — говорю, — молчите? Что ж молчишь, сынок? Такой-то ты хозяин-то, голубчик? Вот куда, выходит, денежки-то мои кровные летят!
– Такую возможность мы не упустим ни за что на свете, – пообещала Пен, склонилась к Нэнси и чмокнула ее на прощание.
Он было шерсть взбудоражил:
После того как Олли впервые уехал, Пенелопа с Китти всегда отмечали Рождество с ними в коттедже, и Нэнси надеялась сохранить эту традицию до скончания веков.
— Я сам в лета взошел!
Они с Джонатаном вышли из машины, и каждый на прощание помахал Пенелопе рукой.
— Та-ак, — говорю, — а мне-то как же? Мне, значит, от твоей милости с сучкой с этой из своего собственного дома выходить? Так, что ль? Пригрела я, значит, змейку на свою шейку?
– Ты-то хотя бы придешь на наши рождественские посиделки?
Как он на меня заорет!
– А «посиделками» ты называешь «Рождественскую сказку Маппетов» по телевизору с коробкой конфет «Куолити Стрит» в руках, да? – с ухмылкой поинтересовался Джонатан.
— Вы не можете ее обижать! Вы сами молоды были, вы должны понимать, что такое любовь!
– Ты сам ввел эту традицию, – напомнила ему Нэнси, – хотя в жизни не признаешься, что очень ее любишь.
А Чайкин, услыхавши такой крик, и вот он: вскочил, ни слова не сказавши, сгреб Ваньку за плечи, да в чулан, да на замок. (Человек ужасный сильный был, прямо гайдук!) Запер и говорит Феньке:
– Нужно же мне поддерживать репутацию, – ответил он, схватил ее сумку и направился к коттеджу.
— Вы барышней числитесь, а я вас волчком могу сделать!
Нэнси пошла за ним, улыбаясь и радуясь, что в этом году ничего не изменилось. Впрочем, после разговора с Ричардом перемены все же наметились, но сейчас ей не хотелось о них думать. Мысль о том, чтобы в грядущем году уехать от бабушки и свить с Ричардом собственное гнездышко, казалась ей невообразимой. Ее домом был их коттедж.
(С волчьим билетом, значит.)
Завидев ее, Чарли весело запрыгал, она склонилась, взяла его на руки, прижала к себе и улыбнулась, когда он лизнул ее в щеку.
— Хотите вы, говорит, этого, ай нет? — Нынче же комнату нам ослобонить, чтоб и духу твоего здесь не пахло!
– Ну что, малыш, скучал по мне?
Она — в слезы. А я еще поддала:
– Я здесь! – донесся с кухни голос Джейн.
— Пусть, — говорю, — денежки мне прежде приготовит! А то я ей и сундучишко последний не отдам. Денежки готовь, а то на весь город ославлю!
– Идем, Чарли, – сказала Нэнси, оставив в холле сумку и пальто, пошла за Джонатаном и поздоровалась: – Привет, бабушка.
Ну, и спровадила в тот же вечер. Как сгоняла-то я ее, страсть как убивалась она. Плачет, захлебывается, даже волосы с себя дерет. Понятно, и ее дело не сладко. Куда деться? Вся состоянье, вся добыча при себе. Ну, однако, съехала. Ваня тоже притих было на время. Вышел на утро из-под замка — и ни гугу: боится очень, и совесть изобличает. Принялся за дело. Я было и обрадовалась, успокоилась, — да ненадолго. Стало опять из кассы улетать, стала шлюха эта мальчишку в лавку посылать, а он-то и печеным и вареным снаряжает ее! То сахару навалит, то чаю, то табаку… Платок — платок, мыло — мыло, — что под руку попадет… Разве за ним углядишь? И винцо стал потягивать, да все злей да злей. Наконец того, и совсем лавку забросил: дома и не живет, почесть, только поесть придет, а там и опять поминай как звали. Каждый вечер к ней отправляется, бутылку под поддевку — и марш. Я мечусь как угорелая — из кабака в лавку, из лавки в кабак — и уж слово боюсь ему сказать: совсем босяк стал! Всегда красивый был, — весь в меня, — лицом белый, нежный, чистая барышня, глаза ясные, умные, из себя статный, широкий, волосы каштановые, вьющие… А тут морда одулась, волосы загустели, по воротнику лежат, глаза мутные, весь обтрепался, гнуться стал — и все молчит, в переносицу себе смотрит.
Джейн сидела за кухонным столом с чаем и газетой в руке, тихо играло радио, а чтобы не впустить в дом унылое утро, в помещении горел свет. Привычная обстановка показалась Нэнси на удивление гостеприимной, она склонилась к бабушке и обняла ее.
— Вы меня не тревожьте теперь, — говорит, — я могу каторжных дел натворить.
– Как съездила? Садись, чай, наверное, еще не остыл. Джонатан, не подашь банку с печеньем? Я как куда-нибудь съезжу, так без чая с печеньем потом просто не могу.
– Да, бабушка, я отлично провела время, и от этого угощения сейчас точно не откажусь!
А захмелеет, расслюнявится, смеется ничему, задумывается, на гармонье «Невозвратное время» играет, и глаза слезами наливаются. Вижу, плохо мое дело, надо мне поскорей замуж. Сватают мне тут как раз вдовца одного, тоже лавочника, из пригорода. Человек пожилой, а кредитный, состоятельный. Самый раз, значит, то самое, чего и добивалась я. Разузнаю поскорее от верных людей об его жизни — беды, вижу, никакой: надо решиться, надо поскорее знакомство завесть, — нас друг другу только в церкви сваха перед тем показала, — надо, значит, предлог найтить, побывать друг у друга, вроде как смотрины сделать. Приходит он сперва ко мне, рекомендуется: «Лагутин, Николай Иваныч, лавочник». — «Очень приятно, мол». Вижу, совсем отличный человек, — ростом, правда, невеличек, седенький весь, а приятный такой, тихий, опрятный, политичный: видно, бережной, никому, говорят, гроша за всю жизнь не задолжал… Потом и я к нему будто по делу затеялась. Вижу, ренсковый погреб и лавка со всем, что к вину полагается: сало там, ветчина, сардинки, селедки. Домик небольшой, а чистая люстра. На окнах гардинки, цветы, пол чисто подметен, даром что холостой живет. На дворе тоже порядок. Три коровы, лошади две. Одна матка, трех лет, пять сот, говорит, уж давали, но не отдал. Ну, я прямо залюбовалась па эту лошадь — до чего хороша! А он только тихонько посмеивается, ходит, семенит и все рассказывает, как прейскурант какой читает: вот туг-то то-то, там-то то-то… Значит, думаю, мудрить тут нечего, надо дело кончать…
Когда Нэнси села, Чарли тут же плюхнулся ей на ноги, она наклонилась и погладила его, радуясь, что ее вид доставляет ему столько счастья. Джейн налила по чашке чая ей и Джонатану, который принес стеклянную банку в виде ежа и выложил на тарелку немного шоколадного печенья.
Понятно, это я теперь-то так вкратце рассказываю, а что я в ту пору прочувствовала — одна моя думка знает. Ног под собой от радости не чую, — мол, таки добилась своего, нашла свою партию! — а молчу, боюсь, дрожу вся: а ну-ка расстроится вся моя надежда? Да так оно едва и не случилось, чуть-чуть не пропали задаром все мои хлопоты, а из-за чего, даже теперь невозможно покойно сказать: из-за убогого этого да из-за сыночка милого! Мы так дело тихо, благородно вели, что ни кот, ни кошка, думалось, не узнает. Ай, слышу, уж весь пригород знает про наши с Николаем Иванычем замыслы, дошел, понятно, слух и до Самохваловых, — небось сама же Полканиха и шепнула. А он, убогий-то, возьми, говорю, да и повесься! Ну вот, мол, тебе, — грозил, не верила, так вот же я назло тебе сделаю! Вколотил гвоздик в стенку над кроватью, бечевку от сахарной головы приладил, захлестнулся и сполоз с кровати. Штука не хитрая, ума большого не надобно! Стою раз в сумерки в лавке, прибираю кой-чего — вдруг кто-й-то грох, грох в ставню в доме! Так у меня сердце и оборвалось. Выскочила на порог — Полканиха. — Ты что?
– Но я даже не могу насладиться домашним уютом. Роты хотят видеть нас с Джонатаном.
– В самом деле? – удивилась Джейн. – Но почему?
— Никанор Матвеич приказал долго жить! Крикнули, повернулась — и домой. А я сгоряча-то не сообразилась, — меня прямо как варом обварило со страху, — накинула шаль, да за ней. Она бежит, спотыкается — и я бегу… Прямо срам на весь город! Бегу и ничего не понимаю. Одно думаю — пропала моя головушка! Шутка ли, что натворил, не тем бог помяни! До чего, думаю, совести в людях нету! Подбегаю, а там уж народу, как на пожаре. Парадный настежь, кто хочет, тот и лезет, — всем, понятно, любопытно. Я было, сдуру-то, себе туда же. Да спасибо как по голове меня кто огрел: опомнилась, повернула — да назад. Тем, может, и спаслась, а то бы узнала чижа паленого. Вспомнил бы кто-нибудь, — да хоть та же Полканиха со зла, — вот, мол, ваше благородие, на кого мы думаем, кто всему причиной, извольте ее опросить, — и готова. Поди потом, вывертывайся. Человек- то, бывает, ни сном пи духом, а его за хвост да в мешок… Не первый случай.
Парень рассказал ей о звонке Натали и о просьбе Уилла приехать к ним домой.
– А я тут ни сном ни духом. И даже подумать ничего такого не могла. А мне с вами можно?
Ну, похоронили его — у меня и отлегло от сердца. Готовлюсь к свадьбе, дело свое спешу прикончить, распродать, что можно, без убытку — вдруг опять беда- горе. И так с ног сбилась в хлопотах, спеклась вся от жары, — жара в тот год прямо непереносная стояла, да с пылью, с ветром горячим, особливо у нас, на Глухой улице, на косогорах-то этих, — вдруг еще новость — Николай Иваныч обиделся. Присылает сваху эту самую нашу, какая нас сводила-то, — лютая псовка была, небось сама же, востроглазая, и настрочила его, Николай-то Иваныча, — передает через нее Николай Иваныч, что свадьбу он до первого сентября откладает — дела будто есть — и об сыну, об Ване, наказывает; чтобы, значит, я об нем получше подумала, определила его куда ни на есть, потому как, говорит, в дом я его к себе ни за какие благи не приму. Хоть он, говорит, и сын твой родной, а он нас вчистую разорит и меня будет беспокоить. (И его-то, правда, положение. Как он никогда никакого шуму не знал, никаких скандалов не подымал, понятно, боялся волноваться: как разволнуется, у него всегда все в голове смешается, слова не может сказать.) Пускай, говорит, она его с рук сбывает. А куда мне его определять, куда сбывать? Малый совсем от рук отбился, в чужих людях, думаю, и сама-то с ним на нет сошла с самых этих пор, как ознакомился он с Фенькой: прямо околдовала, сука! День дрыхнет, ночь пьянствует, — ночь за день сходит… Что я тут горя вытерпела — сказать невозможно! До того добил — стала как свечка таять, ложки держать не могу, руки трясутся. Как стемнеет, сяду на скамейку перед домом и жду, пока с улицы вернется, боюсь, ребята слободские умолотят. Раз было убилась до смерти, побежала посмотреть в слободу: слышу шум, крик, думала, его холят, да в овраг и зашуршала…
Нэнси посмотрела на Джонатана, тот пожал плечами и ответил:
Ну, получивши такое решенье от Николай Иваныча призываю его к себе: так и так, мол, сынок, терпела я тебя долго ну, а ты совсем ослаб и заблудился, на всю округу меня ославил. Привык ты нежиться и блаженствовать, — наконец того совсем босяк, пьяница стал. Такого дарования, как я, ты не имеешь, сколько раз я падала, да опять подымалась, а ты ничего нажить себе не можешь. Я вот и почету добилась и недвижное имущество у меня есть, и ем, пью не хуже людей, душу свою не морю, а все оттого, что всем мой хрип спокон веку заведовал. Ну, а ты, как был мот, так, видно, и хочешь остаться. Пора тебе с шеи моей слезть…
– Почему бы и нет? Если они нуждаются в нашей помощи, то мы сами решим, кого брать с собой, а кого нет.
– Спасибо, дорогой, – улыбнулась ему Джейн, – не хочу оставаться здесь, если нам вот-вот предстоит раскрыть убийство.
Сидит, молчит, клеенку на столе ковыряет.
– Но мне тоже удалось кое-что узнать…
— Что ж ты, — спрашиваю, — молчишь? Ты клеенку-то не дери, — наживи прежде свою, — ты отвечай мне.