Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Аркадий Гайдар

Рассказы

Патроны



При отступлении испуганные лошади опрокинули в придорожную канаву разбитый ящик с патронами. В спешке никто их не подобрал. И только через неделю, срезая для козы траву, наткнулся на них Гришка. Он вытряхнул козий корм. Навалил в сумку много патронных пачек, принес домой и похвалился:

— Вот, мама! Нашел! Блестящие, новенькие. Я сейчас побегу, принесу еще кучу.

Но мать быстро закрыла огонь в печке и на Гришку закричала:

— Умный ты, Гришка, или полоумный? Тащи сейчас же этот страх и утопи в пруду или в речке. Быстро, или я деда позову!

Вздохнул Гришка: как тут будешь спорить? Взвалил сумку на плечо и понес из хаты.

Но патроны в речку не кинул. Оставил себе три пачки, остальные свалил в кустах, за огородом, накрыл соломой и засыпал сухими листьями.



Утром дед Семен вошел в хату, бросил топор, сел на лавку, распахнул окно, закурил, задымил и сказал:

— Беда, Ганна! Сдается мне, что либо махновцы, либо казаки опять близко. Стою я у колодца и слышу, как за речкой громко да тяжко бомба раза два на лугах грохнула.

Тогда мать кинулась в чулан, проворно собрала одежду, что получше: платок с бахромой, платье, серые дедовы шаровары, розовую Гришкину рубаху. Связала все в узел и спрятала в хлеве, под сухим свиным корытом.

Но махновцы были тут ни при чем.

Вернулся Гришка с речки только к вечеру. Принес он одного карасика, двух ершей да плотичку. Хмуро повесил эту рыбу на гвоздь, чтобы не сожрала кошка, и, не похвалившись уловом и даже не спросив обедать, боком-боком направился было спать на сеновал к деду.

Но мать сразу заметила, что рука у него обмотана тряпкой, глаза виноватые, а лицо унылое. И в тревоге спросила:

— Это что у тебя с рукой, Гришка? Опять патроны?

— Нет, у костра обжег, когда пек картошку. Ты мне смажь да завяжи покрепче, мама.

Тогда мать уверенно сказала:

— Ой, врешь, Гришка!

Но руку ему салом смазала, приложила свежий лопух и чистым лоскутом завязала.

Потом она вышла и села у крылечка.

Большая кругом лежала земля. Большая ходила по дорогам война. Вот тут-то, на войне, и стояла серая с белой трубой хата, где жила мать и ее сын Гришка.



На другой вечер пронесся по улице топот, стук и гром.

Просунулась в дверь винтовка, за ней бородатый казак. Стукнул он прикладом об пол и приказал:

— А подать сюда хорошей еды и самого холодного молока крынку!

Испугался Гришка, вынул патрон из кармана и незаметно кинул его за окошко. Да вот беда! Упал патрон прямо другому казаку под ноги. Поднял казак патрон, отнес в хату и показал его старшо́му.

Отодвинул пустую крынку старшой. Расстегнул ворот, распустил пояс и объявил:

— Не иначе, как здесь оружейный склад. Обыщите вы все сараи и погреба, да и сундуки тоже. А кто тут есть в доме хозяин — посадите его под замок в амбар.

И посадили старого деда Семена в амбар. Вышла во двор Гришкина мать, заплакала, заругала Гришку:

— Чтоб ты пропал со своими патронами! Беги, расскажи про беду дяде Егору.

— Плохи дела! — сказал Гришке дядя Егор. — Надо выручать старика, а как — не знаю. Пойди узнай, много ли казаков и думают ли они остановиться на ночевку, а я подожду тебя у речки.

Пошел Гришка считать казаков. Но казаки не стоят на месте, а взад-вперед по селу шмыгают. И очень просто одного казака за двоих сосчитать можно. И стал тогда Гришка считать по дворам казачьих коней. Насчитал двадцать три, хотел бежать к дяде Егору — вдруг за кустами раздался выстрел.

Тут выбегает казак, ведет под уздцы коня и кричит:

— Сюда, сюда! Здесь красные близко.

— Что ты городишь, баранья голова? — спросил старшой. — Это наш конь.

— Нет, это их конь, — отвечал казак. — Сейчас я сбил с этого коня одного партизана.

Пока они дивились, выбегает еще казак — сапоги в руках, волосы мокрые — и давай ругаться:

— Ах, такие-сякие, кто моего жеребца увел?

— Да разве же это твой?

— А то чей же? Или у вас глаза ослепли?

Собрались тогда все казаки в кучу и стали разбирать: как же оно такое вышло?



А вышло вот как. Привязал казак коня, а сам кустами по круче полез к речке купаться. А в кустах дядя Егор сидел и ждал Гришку. Увидел Егор коня без хозяина: «Дай, — думает, — вскочу и помчусь за помощью в лес, к партизанам». Только вскочил на коня, вдруг — хлоп! — ударил сбоку выстрел. Слетел под обрыв дядя Егор и задал скорей ходу назад, в деревню. Пуля только ремень порвала.

Пробрался дядя Егор к амбару и слышит, как дед Семен через стену часового ругает. И так он его стыдит — и жуликом зовет, и разбойником бранит. Рассердился часовой, прислонил винтовку к стене, а сам по лестнице забрался к чердаку и давай тоже деда ругать через окошко.

Вылез тогда дядя Егор, открыл затвор и все пять патронов из казачьей винтовки вынул. «Сейчас, — думает он, — ты слезешь, и я тебя из-за угла тихо возьму, голубчика». И только отпрыгнул дядя Егор за угол, как опять наткнулся на другого казака.

— Ты что здесь прыгаешь? — спросил казак. — Или ты не знаешь приказа по домам сидеть, а по задворкам не шляться?

Отвел он Егора к старшому, и тот приказал:

— А заприте этого прыгуна к старику в соседи.

Заперли и дядю Егора в амбар.



Не нашел Гришка Егора у речки. Когда вернулся, уже совсем темнело.

— Чтоб ты провалился со своими патронами! — еще горше заплакала мать. — Посадили теперь под замок и дядю Егора.

И стало тогда Гришке так жалко деда Семена и дядю Егора, что потекли по его щекам сначала две слезы, потом еще четыре. Но вздохнул он, перестал плакать и молча скрылся.

Подполз он от огорода к амбару. Лежит в крапиве и тихонько шепчет.

— Дядя Егор, дед Семен! Вы разгребайте руками под бревнами дыру, а я отсюда лопатой копать буду.

Но казак, что за плетнем дверь караулил, уши, как волк, расставил и шум услышал.

— Стой! — крикнул он. — Кто идет?

Гришка — бежать. Хлопнул часовой раз, хлопнул курком два, а выстрела-то и нету.

Прибежал старшой и стал ругаться:

— Ты зачем, баранья голова, на посту с незаряженной винтовкой ходишь?

— Неправда! — заорал казак, — Только что заложил я в коробку четыре патрона, пятый загнал в ствол и свернул предохранитель. Вот она, в ногах лежит, от патронов пустая обойма.

Поднял старшой обойму. Подошли тут еще казаки, сбились кучей и стали думать: «Как же оно так вышло?»



Сидела мать у окна и горько плакала. Вдруг просунулась в окно, вся в репьях, лохматая Гришкина голова.

— Ты откуда? — воскликнула мать.

— Дай спички!

— Зачем?

— Дай! — настойчиво повторил Гришка и, схватив с подоконника коробок, скрылся.

И вовремя. Вошел из сеней казак, оглянулся и спросил:

— Ты с кем это, баба, сейчас разговаривала?

— Да так, сама с собой, — отвечала мать, испугавшаяся за Гришку.

Удивился казак и позвал старшого. Удивился старшой и сказал:

— Чудны дела, казаки! Люди сами с собой разговаривают. Убитые исчезают. Заряженные винтовки не стреляют.

И тогда покосились казаки на темные окна. И каждый подумал: «А не лучше ли отсюда на ночь убраться к своему полку поближе?»

Но тут грянул в темноте выстрел. И пошел огонь, пошла канонада.

— Красные!

— Окружают!

Повскакали казаки в седла, и только окна зазвенели от конского топота.

…А когда все стихло, осторожно просунулась в хату голова Гришки:

— Никого, мама?

— Никого, Гришка.

— Пойдем открывать амбар, мама!

— Погоди, Гришка. Пусть отопрут сами товарищи.

— Какие товарищи?

— Красные! Каких ждали!

— Никого, мама, на дворе нету, — хмуро сказал Гришка. — Это я за огородом патроны разложил, завалил сеном, да и зажег спичкой. Вот тут-то они у меня и загрохотали!

Ничего не сказала мать. Вытерла слезы. Зажгла фонарь. Взяла топор. И пошли они с Гришкой сбивать замок с амбара.

1926–1941 гг.

Проводы

Собрался Борька Назаровский в военную школу поступать. Провожали его домашние честь по чести. И каждому была охота напоследок свое слово вставить. Говорил Борьке отец:

— Ну, парень, трогай! Желаю тебе в учении удачи. Твое дело молодое: не будешь лодырничать — от других не отстанешь. Я как отпуск получу, в городе буду, нарочно к вашему начальнику зайду спросить, как учишься. Там в школе у вас должен быть ротный, как его… Федор Чукеев. Ну так вот, передашь ему от меня поклон и скажешь ему, что ты сын мой. Так и скажи: слесаря Назаровского старший сын… Откуда я знаю его?.. Сказал тоже!

И отец Борьки улыбнулся, точно спросил его сын совсем что-то несуразное.

— Встречались… Скажи, что батька до сих пор его помнит. И тайгу помнит, и землянки, и наших ребят-партизан. Да передай, ежели не забудешь, что Петька Семов помер только еще недавно. Он знает Петьку Семова. Да еще бы, кто у нас не знал в отряде Петьку Семова! Ну так вот, передай Чукееву, что сам, мол, я на заводе работаю, все, мол, такой же. Постарел только. Трудновато мне теперь уже на коня сесть, так в смену сына, мол, посылаю. Что же, Бориска, думаю, что смена будет неплохая. А? Ну, да что там говорить, голова у тебя на плечах есть — сам понимаешь.

Говорила Борьке на прощанье старуха мать:

— Эх, Боренька… а давно ли… давно ли, говорю, совсем мальчонком был, а теперь, гляди-ка, вот и на службу пошел и пойдешь теперь жить без материнского глаза. Говорят, вот скоро война будет. А неужели, Боренька, нельзя никак, чтобы без войны? Неужели же против нее никакого средства не придумают? Ведь сидят же люди у власти — что, у них ума, что ли, не хватает придумать, или еще почему… Ну ладно, ладно, не хмурься. Я ведь только так… К слову пришлось. Господи ты, боже мой! Да разве я думала, когда родился ты, что сын у меня офицером будет? Ну, думала, слесарем, как отец, или токарем, в деда, ну, от силы мастером, а чтобы офицером, да еще не каким-нибудь, а красным, этого уж никак не думала. Ты, Боренька, все же не больно напрягайся, смотри, еще надорвешься. Да… чтобы не забыть, в сумку я тебе пышки завернула и кусок пирога с кашей. А затем еще полотенце новое положила, только, ох, Боренька, подрубить не успела! Ты зайди в городе к крестной, она тебе сделает.

А напоследок вмешался в разговор и братишка Васька — смелый пионер девяти лет и двух месяцев от роду.

— Борька! А со скольких лет в эту военную школу принимают? А меня туда примут?.. Ну что же, что маленький! Я сильный. Мы вчера в партизаны играли, я как налетел на Семку Рогожина да деревянной саблей рубанул так, что он завыл даже и домой жаловаться побег. А тебе винтовку либо револьвер дадут? Ты пришли мне гильзы. Как стрелять будете, так собирай гильзы и мне присылай. Ребятам завидно будет. А то у Семки есть две гильзы, у Пашки одна гильза, да обойма пустая, да две пули, а у меня ничего. А если война будет, я к тебе приеду… Ну, вот заладил, маленький да маленький! Маленькому еще лучше, вон большие парни к Сычихе в сад за яблоками полезли, а сторож их враз заметил да по шеям наклал, а нам никогда даже, потому что мы незаметно в щель лазаем. Возьмешь, Борька?

И отвечал всем троим по порядку Борис Назаровский:

— Ты, папаша, дельное слово сказал насчет смены. Вам, старикам, на отдых пора. Ротному я поклон передам, ежели он там только. Голова у меня на плечах есть, а учиться мне никогда лени не было. А ты, мать, не охай да не ахай насчет войны. Хорошее средство против нее давно изобретено; крепить нашу Армию, чтобы враг побоялся сунуться на нее. Недаром говорит пословица, что «Красная поднимется — белая отодвинется». Войну мы начинать не собираемся, но если нападут на нас, то отбиваться будем отчаянно. Да и нельзя не отбиваться. Пришли бы белые, нашего же отца первым бы за прежнее на первом столбе повесили бы. И многих так… А ты, Васька, не горячись, бегай себе в школу, учись, играй, авось и без тебя как-нибудь обойдемся. Твое время еще не пришло, а когда придет… то, кто его знает, может, тогда и вообще-то воевать не с кем будет.

Приладил мешок Борька за спину, попрощался с домашними и ушел — бодрый, веселый и гордый от сознания долга, честно выполняемого перед Армией и революцией.

1927 г.

Ударник

Сыну моему сейчас двадцать один год. На днях ушел в армию. Мать пошла провожать его до казарм. Мне же было некогда: завод, работа — своя горячка.

Вернувшись домой, матери я не застал. Через час пришла и она.

— Ну что, проводила?

— Проводила, до самого поезда. Музыки-то было, народу!..

— Ну, а он как?

— Он-то?.. Да как и все. Глаза блестят, смеется. Да… записку он мне какую-то сунул: «Передай, — говорит, — батьке. В бумагах у себя нашел. Так чтобы не затерялась, пусть останется на память».

Я развернул аккуратно сложенную пожелтевшую бумажку, прочел ее и улыбнулся.

Я узнал свой почерк. Карандаш местами выцвел, поистерся, но слова разобрать было можно:

«Ванюша, дай этому человеку инструментальный ящик, что под кроватью. Там где-то завалялся пулеметный ударник — нужно до зарезу». Я прочел, закурил и, скинув со счета десяток годов, подумал: «Сейчас ему двадцать один — значит, тогда было одиннадцать».

* * *

…Юнкера были пока еще хозяевами нашего города. Рабочие дружины, разбросанные по окраинам, были слабо вооружены. Патронов нахватали много, целыми ящиками, достали даже один пулемет; зато винтовок было вовсе мало. И все-таки восстание решено было начать незамедлительно, не дожидаясь, пока придет на помощь со станции Комлино взбольшевиченный батальон сибирского полка.

В эту черную октябрьскую ночь мокрый, хляблый снег без перерыва стучал в окна. Я вытащил с чердака винтовку, протер ее маслом и вдавил под затвор четыре блестящих, желтых, как ненависть, патрона. Пятый очередной послал ожидать момента — в канал ствола — и поставил винтовку на предохранитель.

Сын Ванюшка стоял рядом и надоедал:

— Батька, я с тобой пойду!

— Отстань!

— А я пойду!

— Не дури!

— Ты хоть что хочешь мне говори, а я за тобой увяжусь!

— Я вот тебе увяжусь!

Оставалось до назначенного срока выступления еще около двух часов. С минуты на минуту я ожидал нескольких товарищей, которые должны были зайти за мной.

Вдруг совершенно неожиданно электрическая лампочка поблекла и медленно, как раскаленный уголек, покрывающийся пеплом, угасла. Потом вспыхнула опять и опять угасла.

«Сигнал», — подумал я.

— Ванюшка, — крикнул я сыну, — сиди на месте и, если кто придет из наших, скажи, что я побежал к сборному пункту! Постой… Да, если придет кто-нибудь, кого ты не знаешь в лицо, ничего не говори.

Я выскочил на улицу. Возле угла Керосинной и Полицмейстерской, наткнувшись на заставу юнкеров, впрыгнул в первый попавшийся двор, оттуда через забор на пустырь и дальше прямиком к Стрешеневке.

Минут через пять я встретил Ваську Глыбова с его боевым десятком, Петьку Баталина с пулеметчиками и еще нескольких.

Подбежал выбранный нами в начальники дружины мадьяр Карши и ломаным прерывающимся голосом рявкнул:

— Стреляют по Стрешеневке! Юнкера предупредили восстание. Сигнал фальшивый. Все неситесь туда и задерживайте белых насколько можно… Твой десяток, — он ткнул пальцем на Ваську, — вместе с пулеметом — в монастырь. Обеспечьте место для отступления. Пулемет на колокольню… В случае чего, будем за стенами отсиживаться.

И исчез мадьяр, ринувшись в темноту навстречу выстрелам и навстречу тревоге и измене осенней ночи.



…Уже светало, когда остатки разбитых дружинников торопливо вливались в распахнутые ворота Преображенского монастыря. Юнкера были уже неподалеку. Первою строчкой резанул по ним с колокольни пулемет. Юнкера рассыпались и вросли в землю. Место было ровное, и переть на рожон было нельзя.

— Мы отобьемся! — крикнул мокрый и потный мадьяр.

Я послал надежных ребят верхами в Комлино с просьбой о помощи. Позади монастыря был пруд, а прямо перед воротами — широкая площадь со сквером. Ворваться сюда было не так легко. Сдерживая пыл наступающих, пулемет прострочил еще ленту и вдруг смолк.

— Боек сломан, боек ударника! — крикнул, подбегая, Петька Баталии. — А запасного нет.

И, как бы почувствовав, что у нас что-то неладно, юнкера открыли бешеную стрельбу по нашему убежищу.

Тут я вспомнил, что дома у меня среди инструментов валяется случайно подобранный где-то ударник.

— Пиши записку, — сказал мне мадьяр. — Кто хорошо плавает?

Вызвался двадцатилетний паренек Микошин. Он взобрался на стену, оттуда бухнулся в воду, вынырнул уже посредине пруда и быстро, сажёнками достиг противоположного берега. Потом скрылся из наших глаз за поворотом улицы.

…Прошел час — час напряженной, горячей перестрелки, час ожиданий и надежд. Микошин не возвращался. Очевидно, он был схвачен одним из белогвардейских патрулей. Винтовок у нас было мало. Мы отстреливались непрерывно, по очереди, до тех пор пока стволы не разогревались до того, что обжигали руки. Пулеметчики на колокольне злились, нервничали. Юнкера обнаглели окончательно и перебежками подвигались всё ближе и ближе.

— Скверно дело! — сказал мадьяр. — Совсем плохо. Батальон будет не раньше как через три часа, а до тех пор не продержимся.

И вот в тот момент, когда уже отчаяние начало овладевать многими, когда казалось, что победа юнкеров почти неизбежна, с колокольни что-то закричало. И мы увидели у края пруда небольшую фигурку, разувающую сапоги. Но это был, очевидно, не Микошин, потому что ниже ростом и в черной рубахе.

Человек с того берега бросился в воду и поплыл. Теперь окончательно можно уже было определить, что это не Микошин, потому что человек барахтался в воде слабо и беспомощно.

— Потонет, — раздались вокруг голоса. — И кто это взялся?

Однако человек не тонул. Очевидно напрягая последние остатки сил, он медленно приближался к берегу, поминутно захлебываясь и отплевываясь.

— Пес вас возьми, да ведь это же Ванька! — крикнул я.

Сбросили со стены веревку. Ванька обмотал себя вокруг пояса, и его втащили наверх.

— Ты чего? — крикнул я рассерженно, думая, что, очевидно, Микошин потому и не возвращался, что не застал Ваньку. — Ты зачем сюда приперся? Я ж тебе говорил, чтобы ты сидел дома!

— Я ударник принес, — сказал он, пошатываясь и засовывая руку в карман штанов. — А Микошин раненый лежит.

* * *

Я кончил курить, так же тщательно свернул пожелтевшую бумажку и прибавил к семнадцатому году десяток скинутых лет. Это и получилось — сегодняшнее число: ноябрь — пятое — двадцать седьмого года.

1927 г.

Орудийный ключ

Возле деревеньки Новоселовки, что в одной версте от тракта, по которому раньше гнали каторжников в Сибирь, есть ключ. Называется он теперь Орудийным, а раньше просто без всякого названия был.

Вода в этом ключе холодная, и даже кони наши и те воду эту с передышкой пили.

Пока возница возился с ведром возле лошадей, я соскочил с повозки размять ноги. Сделав несколько шагов по сухой, покрытой утренним инеем траве, я остановился перед большим серым камнем, на котором лежал тяжелый стальной осколок, в котором нетрудно было отгадать остаток разорванного ствола трехдюймовки.

На мой вопрос, что это означает, возница ответил мне:

— А это и есть кусок пушки, от ней и пошло название этому ключу… Село наше, — сказал он мне, — как ты сам увидишь, богатое село. Хлеба у нас раньше вовсе мало сеяли, а скупали у татар кожи и конский хвост, отвозили в город партиями и на том хвосте зарабатывали здорово. И вот, когда пришел 1918 год и поприжали у нас скупщиков, стали кулаки замышлять, чтобы советскую власть по шапке, а вернуть все как было, то есть по-прежнему, без всяких изменений. Прослышав про это, прислали нам из уезда команду в сорок человек и одно орудие, как бы для наблюдения. Но кулаки у нас хитрые были: день проходит, неделя — все ничего. Ни шуму, ни гаму. И вот, когда стали красноармейцы понемногу от настороженности поостывать, раздался вдруг ночью набатный звон.

Пехотинцы все порознь по хатам стояли, ребята всё больше молодые, неопытные… Прежде чем успели они порты поодевать, переловили их, как галчат неокрепших. Ну, а артиллеристы, которые при пушке, те хитрее были — кучей ночевали. И, как началась стрельба, у них сразу орудие в боевой готовности. Вынесли лошади орудие за ворота, глядь, а кругом-то своих никого, и целые толпы кулачья с обрезами от всех сторон сбегаются. Что ты с ними будешь делать?

Стеганули они тогда коней и пустились напролом вскачь. Вот возле этой-то самой горки, у ключа, были срезаны пулями трое красноармейцев да две лошади. Осталось при пушке еще три солдата, выкатили они ее, матушку, и давай по наступающим картечью садить.

Не ожидали те такого отпора и шарахнулись, залегли цепью. Так, поверите, весь следующий день грохотало орудие от ключа то картечью, то на удар, и всего только возле него три человека.

И вот уже под вечер реже выстрелы пошли — снаряды вышли. Потом совсем смолкла пушка. Как поднялось наше кулачье, поперло вперед… Подбегают и видят: стоят три красноармейца, плотно прижавшись к пушке, а один за пусковой ремень держится.

— А-а… — заорали бандиты, — вот они где! Даешь орудие!

А сами от ствола разомкнулись и с боков кучами подбегают. Только подбежали передние, ка-ак дернет красноармеец за ремень!

И, право, не знаю уже, чем пушку под конец набили они — динамитом ли или еще чем, а только как грохнет взрыв, ажио земля дрогнула. Много тогда осколками кулачья погубило. Ну, а сами… О самих, конечно, и речи нет, даже и признаков не осталось.

С той поры и зовется этот ключ у нас Орудийным ключом. А камень этот? Камень уже потом наша беднота навалила и осколок от пушки на него пристроила. Пусть останется ребятишкам на память, все-таки как-никак, а эдак не всякий погибнуть сможет. Все-таки наши были ребята и герои.

1927 г.

Бомба

Сережа Чумаков рассказывал:

— Ведь вот, ежели так спросишь: «Что у тебя в бою самое главное, то есть чем ты врага побеждаешь и наносишь ему урон?» — подумает человек и ответит: «Винтовкою… Ну, или пулеметом, орудием… Вообще смотря по роду оружия».

А я так с этим не совсем согласен. Конечно, от оружия никто его качеств не отнимает, но все-таки всякое оружие есть мертвая вещь. Само оно действия не имеет, и вся главная сила в человеке заключается, как человек себя поставит и насколько он владеть собой может.

А иному дурню дай хоть танк, он и танк бросит по трусости, и машину погубит, и сам ни за что пропадет, хотя мог бы еще отбиться чем попало.

Я это к тому говорю, что ежели ты, например, отбился от своих, или патроны расстрелял, или даже без винтовки остался — это еще не есть тебе причина повесить голову, пасть духом и решить на милость врага отдаться. Нет! Смотри кругом, изобрети что-нибудь, вывернись, только не теряй головы.

Винтовку потерял — плохо. Голову — еще хуже.

Помню, я очнулся после взрыва. Снарядом в каменный дом угодило. Повернулся осторожно — ну, думаю, наверняка либо ноги, либо еще какой части тела не хватает, — нет, все на своем месте. Все на своем месте — значит, дело еще мое не пропащее. Смотрю, винтовка моя рядом лежит, вся искорежена, то есть в полной негодности: приклад расщеплен, коробка сорвана, а затвор хоть кирпичом колоти — не откроешь. «Ну, — думаю я, — плохо мне без оружия!» Стал осматриваться, вижу, на полу бомба лежит — русская, бутылочная. Поднял я ее, покачал головой и хотел было уже выбросить, но сунул на всякий случай в карман.

Только я хотел выходить из дома, как слышу — внизу по лестнице шум. Высунул я сверху голову и вижу, что подымаются ко мне наверх трое белых.

А пропадать страсть как была неохота, и скакать из окошка третьего этажа вниз тоже неохота. И решил я: а, была не была! Вынул бомбу из кармана и гаркнул сверху:

— Бросай винтовки, а то всю лестницу бомбами забросаю!

А они внизу, проход узкий, деваться некуда. Однако стали как столбы и винтовки не бросают и пошевелиться боятся, потому что рука моя с бомбой прямо над ихними головами болтается.

— Бросай, — кричу я им, — или же я кидаю бомбу!

Ну, побросали. Тогда велел я им отойти в сторону, взял одну винтовку, а у двух остальных затворы повынул, да и вниз. Внизу еще с одним столкнулся, ну, да того просто прикладом по башке с разлету оглушил, а сам в кусты, только меня и видели.

Вот видите, выходит, что ежели без оружия даже, а и то, когда не растеряешься, вывернуться можно.

— Так как же, Сережа, без оружия? — спросил у Чумакова кто-то. — А бомба — разве же это не оружие?

— Бомба-то? — И Чумаков насмешливо присвистнул. — Так у бомбы, брат, вовсе капсуля не было, и я ее заместо кирпича в руке держал. Этакой бомбой кошку с одного раза не убьешь, а не то что враз троих человек… Нет уж, брат, ты мне не говори, бомба тут ни при чем была, а все дело было в решительности и находчивости.

1927 г.

Никчемная смерть

Здравствуй, дорогая, пишу тебе из действующей армии, все из того же из славного 113-го полка. А местность, откуда пишу, не указываю, потому что опасаюсь, как бы не перехватила это письмо вражья сила и не использовала мое указание во вред пролетариату.

Чем тебя порадовать, не знаю. Двигаемся мы вперед, как плуг по целине. То есть с таким напряжением пласты белогвардейщины переворачиваем — сказать трудно. Но зато когда уже перевернем, то баста — лягут и не встают. Этак, знаешь, одну десятину обработать — вспотеешь, а мы на такой манер уже третью сотню верст перемахиваем.

Есть у меня новость, но такая, что лучше бы ей и не быть вовсе. Погиб навеки Алешка Пастухов, и передай ты об этом его матери, а самому мне написать ей — рука не подымается. Погиб он, надо сказать, без толку, из-за собственной глупости.

Много у нас храбрых и неустрашимых бойцов в полку, которые в тяжелый час в лицо могиле смотрят не сощуриваясь да еще с издевкой. Но одно дело храбрость, когда есть ее на чем с пользой проявить, другое — когда без толку рискует человек и хвалится, например, перед товарищами, что нарочно встанет во весь рост в цепи и будет стоять под пулями, когда и стоять-то вовсе не к чему — только врагу лишний прицел да своему бахвальству раздолье.

Нечего греха таить, есть еще у нас много таких бестолковых ребят на фронте. Один начнет из боевого патрона мундштук вытачивать, другой из алюминиевой головки шрапнельного снаряда ложку в песке отливает, третий хвалится на пироксилиновой шашке котелок с водой вскипятить, а четвертый еще какую-нибудь блажь выдумывает.

И сколько раз было по полку и по роте строгое приказание: оставить эти фокусы, особенно не совать нос внутрь неизвестных веществ и незнакомых снарядов. Только не все слушались. Вот тебе и пример…

Сидели мы в хате вчетвером. Пришел Алешка и притащил с собой этакий маленький снарядик, вроде как бы игрушечный, как нам потом сказали, от бронебойной пушки «Маклена». А таких снарядиков мы никогда еще до сих пор не видели. Поставил его на стол Алешка, взял отвертку и начал что-то орудовать. Я ему говорю: «Что ты орудуешь? Брось это занятие… Зачем берешься разбирать вещь, систему которой не знаешь?»

А он смеется:

— Тут, — говорит, — и знать нечего. А вы что, испугались, что ли?

Увидали ребята, что человека словом не проймешь. Один тихонько поднялся — якобы из избы в штаб ему сходить надо, двое — будто бы оправиться. А я так прямо и сказал:

— Может, оно ничего от снарядика не будет, а все-таки не хочу я даже на один процент из-за глупости рисковать.

Взял плюнул и предупредил, что пойду к взводному доложу.

А он в ответ на это обругал меня трусом и шкурой.

Не успел я дойти до взводного, как грохнет вдруг позади. Гляжу — у избы все стекла повылетели и дым из окон валит. Тут со всех сторон ребята повыскочили: думали, белые обстрел начали. Разобрали, в чем дело, и поперли в избу.

Смотрим мы — был Алешка, и нет Алешки. Так ничего даже в избе на месте не осталось — все переворотило.

Вот и все о его смерти. Парень, нечего говорить, смелый был, боец хороший. Но какой же смысл от его смелости получился? Никакого. Так вроде как бы прыгнул нарочно в воду с моста человек и потонул. Ни товарищей этим не выручил, ни врагу урона не нанес, а так — доказал только свою удаль никчемную.

1928 г.