Стивен Кинг
Последняя ступенька
Не прошло и недели, как мы с отцом вернулись из Лос-Анджелеса, и вдруг вчера я получаю письмо от Катрины. Оно было адресовано в Уилмингтон, штат Делавар, хотя за это время я успел дважды переехать. Сейчас все переезжают, и когда нас, наконец, настигает конверт, испещренный пометками «Выбыл» и «Адрес изменился», эти узкие наклейки, смешно сказать, кажутся пальцами, направленными на нас с укоризной. Уголок конверта, измятого и запачканното, надорвался, пройдя через много рук. Я прочел письмо, а пришел в себя уже в гостиной — сняв телефонную трубку, я собирался звонить отцу. Я положил трубку с чувством леденящего страха. Отец человек старый, перенес два инфаркта. Ну как я ему скажу про письмо Катрины, когда мы еще не отошли после Лос-Анджелеса? Я могу убить его этим.
Так и не позвонил. И поделиться-то было не с кем. О таких вещах не расскажешь первому встречному — только жене или близкому другу, но близкими друзьями я за последние годы как-то не обзавелся, а с женой мы в семьдесят первом развелись. Нас с Элен теперь связывают только рождественские открытки. Как дела? Как работа? С Новым годом.
Ночью я не сомкнул глаз, все думал о письме Катрины. Оно могло бы уместиться на обычной открытке. После слов «Дорогой Ларри» следовала одна-единственная фраза. Но и одна фраза может многое вместить в себя. И сказать может о многом.
Я вспомнил, как мы с отцом летели из Нью-Йорка на западное побережье, — высота пять тысяч метров, безжалостно яркое солнце, и его постаревшее, осунувшееся лицо. Когда пилот объявил, что мы пролетели над Омахой, отец сказал: «Я не представлял себе, Ларри, что это так далеко». В его голосе была бесконечная печаль, и мне стало не по себе, потому что я не мог до конца прочувствовать ее. Теперь, получив это письмо, я ее прочувствовал.
Наша семья — папа, мама, Катрина и я — жила в местечке под названием Дом Хемингфорда в восьмидесяти милях к западу от Омахи. Я на два года старше Катрины, которую все звали Китти. Она росла прелестной девочкой — ей было восемь, когда произошел тот случай в амбаре, а уже было ясно, что ее шелковистые пшеничного цвета волосы никогда не потемнеют и глаза останутся синими-синими, как у скандинавов. Этим глазам предстояло сражать мужчин наповал.
Жили мы, можно сказать, по-деревенски. Отец засевал по триста акров тучной земли, разводил скот. Про эти места мы говорили «у нас дома». Весной и осенью дороги становились непроезжими, исключая, конечно, 96-е шоссе местного значения и 80-ю автостраду, связывающую Небраску с соседним штатом, поездка же в город была событием, к которому начинали готовиться дня за три.
Сегодня я одна из самых заметных фигур в корпорации независимых юристов… по крайней мере таково общее мнение, с которым, справедливости ради, я не могу не согласиться. Президент одной крупной компании как-то раз, представляя меня своему совету директоров, выразился так: «Этому пулемету цены нет». Я ношу дорогие костюмы и обувь из самой лучшей кожи. У меня три помощника на окладе, а захочу — будет еще десять. Ну а в те времена я связывал ремнем книжки и, перебросив их через плечо, топал по грязи в школу, помещавшуюся в одной комнате, и рядом со мной топала Катрина. Случалось, что и босоногие, в весеннюю распутицу. Тогда еще можно было босиком зайти в закусочную или в магазин, и тебя бы обслужили.
Потом умерла мама — мы с Катриной учились тогда в старших классах в Коламбиа-Сити, а спустя два года наш дом пошел с молотка, и отец устроился куда-то продавать трактора. Семья распадалась, хотя поначалу все складывалось не так уж плохо. Отец продвинулся по службе, купил торговый патент, а лет девять тому назад даже получил место управляющего. Я же за футбольные заслуги получил от школы стипендию, которая позволила мне поступить в университет штата Небраска и постичь там разные премудрости впридачу к уже освоенной науке выбрасывать мяч из «коридора».
А что же Катрина? О ней-то я и хочу рассказать.
Мой рассказ — об это происшествии в амбаре — относится к началу ноября, субботе. В каком году — я, признаться, не помню, но Айк еще был президентом. Мама уехала в Коламбиа-Сити на ярмарку, отец отправился к нашему ближайшему соседу (за семь миль) помочь отремонтировать сеноуборочную машину. В тот день должен был прийти нанятый отцом сезонник, но он так и не пришел и вскоре его рассчитали.
Поручив мне несколько дел (и Китти тоже), отец предупредил нас: никаких игр, пока все не закончите. Ноябрь ведь на дворе — не успеешь оглянуться, а уж надо заканчивать. Такое это время: и не сделал дело, а гуляешь смело. Вот и в тот день опять нам повезло. Когда-то еще такое будет.
Хорошо помню тот день. Небо обложено тучами, и хотя не холодно, так и чувствуется, что осени просто-таки не терпится дожить до холодов и устроить нам заморозки с порошей или мокрым снегом. Поля лежали голые. Точно одурелая, скотина бродила как в полусне. По дому бесцеремонно разгуливали сквозняки.
В такой день приятнее всего было забраться в амбар, где вместе с теплом тебя обволакивали запахи сена, шерсти и навоза, а над головой о чем-то непонятном щебетали ласточки. Задрав голову, можно было увидеть, как блеклый ноябрьский свет просачивается сквозь щели, и, пользуясь его жалкими крохами, написать по буквам свое имя. Эта игра была словно нарочно придумана для таких вот пасмурных осенних дней.
К сеновалу на третьем ярусе высоченного амбара вела лестница, верхним своим концом прибитая к поперечной балке. Лазить на сеновал нам не разрешалось, поскольку лестница была старая и расшатанная. Отец тысячу раз обещал маме убрать ее и поставить более прочную, но всякий раз, когда выдавалось свободное время, находились другие дела… например, помочь соседу отремонтировать сеноуборочную машину. От нанятого же сезонника проку было мало.
Взобравшись по этой шаткой лестнице в сорок три ступеньки — мы с Китти знали их все, как свои пять пальцев, — ты ступал на балку, а это ни много ни мало двадцать метров над уровнем пола, сплошь усеянного соломой. А стоило пройти по балке метра четыре — коленки при этом дрожали, ступни ныли от напряжения, а в пересохшем рту, казалось, плавится резина, — и ты оказывался над гигантским стогом сена. Оттолкнулся и, как коршун, камнем вниз с этой головокружительной высоты, аж дух захватывает, и — бултых! — в душистую перину. Лежишь, вдыхая сладковатый запах сена, запах воскрешенного лета, в животе пустота, все внутренности как будто зависли в воздухе, не долетев до земли, а ты лежишь, расслабленный, и у тебя такое чувство… ну как у Лазаря, что ли. Ты выжил и теперь можешь рассказать, как все было.
Этот вид спорта был, конечно, вне закона. Если бы нас застигли на месте преступления, мама бы подняла вселенский крик, а отец отстегал бы нас как маленьких. И за лестницу, и за узкую балку, откуда можно было запросто загреметь, не дотянув до надежного стога, и, значит, хрястнуться о жесткий дощатый пол, так что костей не соберешь.
Но искушение было слишком велико. Известное дело — папы-мамы дома нет… продолжать, я думаю, не надо.
В тот день, как всегда, мы с Китти стояли у подножия лестницы и, глядя друг на друга, испытывали это болезненно-сладкое чувство страха, смешанное с радостным нетерпением. Лицо Китти разрумянилось, глаза потемнели и отливали каким-то особенным блеском.
— Ну, кто смелый? — начал я.
А Китти:
— Уж не ты ли?
А я:
— Дамы проходят первые.
А Китти:
— Проходят, а не прыгают.
Она потупила глазки — вылитая пай-девочка. А вообще-то у нас в Хемингфорде она слыла отчаянной, но так уж она решила. Не прыгать первой.
— Ладно, тогда я пошел.
В тот год мне исполнилось десять: худющий я был, как скелет, и весил не больше сорока. Восьмилетняя Китти была легче меня на девять килограммов. Лестница нас всегда выдерживала, а значит и впредь, считали мы, будет выдерживать; подобная философия нередко приводит к печальным последствиям — и отдельных людей, и целые народы.
В тот день я нутром это почувствовал, исполняя в воздухе все более странные па по мере продвижения вверх по гуляющей лестнице. На середине я, как всегда, представил себе, что будет, если лестница подо мной вдруг охнет и испустит дух. Я продолжал подниматься, пока не ухватился за поперечную балку, еще немного — и, навалившись на нее животом, я глянул вниз.
Обращенное ко мне лицо Китти превратилось в безликий маленький овал. Сама она казалась куклой в выцветшей клетчатой рубашке и голубых брючках. Над моей головой в пыльном царстве карнизов и навесов неугомонно щебетали ласточки.
И снова игра:
— Эй, там, внизу! — выкрикнул я, и голос мой уплыл вместе с частичками мякины.
— Эй, там, наверху! — донеслось в ответ.
Я встал на ноги. Качнулся, обретая равновесие. Как всегда, ни с того ни с сего задуло отовсюду… или это мне только так казалось. С колотящимся сердцем, шажочками я двинулся вперед, балансируя в воздухе руками. Прямо передо мной промчалась ласточка и чуть не оборвала это захватывающее путешествие. Я был весь во власти страха.
Но в тот раз обошлось. Когда подо мной наконец замаячил спасительный стог, я опустил глаза и ощутил не столько ужас, сколько волнующий озноб. Миг предвкушения. А затем я шагнул в пространство, для пущего эффекта зажав нос двумя пальцами, и, как всегда, эта внезапная сила притяжения, грубо дернувшая меня за ноги — так и ухнул чугунной болванкой вниз, — едва не вырвала из моих легких вопль: МАМОЧКА, ПРОСТИ МЕНЯ, Я НЕ ХОТЕЛ!
Но тут я воткнулся в стог, врезался в него как снаряд, меня обдало клубами пыли и сладких запахов, а я еще куда-то погружался — будто в плотную массу воды, пока окончательно не замер в сенных недрах. Как всегда, я ощутил непреодолимое желание чихнуть. И услышал, как полевые мыши кинулись искать в стогу уголок поспокойнее. И испытал это удивительное чувство — точно я заново родился. Помнится, однажды Китти мне сказала, что, окунувшись в сено, она выходит из него свеженькая и чистая, как новорожденный младенец. Тогда я отмахнулся от ее слов — они были мне и понятны и непонятны — сейчас же, после ее письма, я снова и снова прокручиваю их мысленно.
Я вылез, а точнее выплыл из сена, и вот уже подо мной твердый дощатый пол. Сено забилось мне в штаны и под рубаху. Ошметки сена на тапочках и на локтях. А уж что делалось на голове, и говорить не приходится.
К тому времени Китти добралась до середины лестницы и продолжала карабкаться вверх; ее золотые косички подпрыгивали на лопатках, освещенные пыльным лучом осеннего солнца. Бывало, он горел не хуже сестренкиных волос, но в тот день ничто не могло поспорить с ее косичками — во всем амбаре не было ярче пятен.
Помнится, мне не понравилось, как прогибается лестница. Дунь — рассыплется.
А Китти уже стояла на поперечной балке, немыслимо высоко — теперь я для нее был куклой с запрокинутым белым овалом вместо лица, а ее голос плыл ко мне с частичками мякины, среди которых после моего прыжка царил настоящий переполох.
— Эй там, внизу!
— Эй там, наверху!
Она прошла по балке короткий отрезок, и только когда я увидел ее стоящей над спасительным стогом, только тогда меня немного отпустило. Я всегда за нее ужасно волновался, при том что она была ловчей меня и, я бы сказал, физически более развитой, как ни странно это может прозвучать — ведь она была младше.
Она подалась чуть вперед, на носки стареньких полукед, вытянула перед собой руки… И прыгнула «ласточкой». Вот говорят: это нельзя забыть, это невозможно описать. Я могу ПОПРОБОВАТЬ описать, но все равно вы не поймете, как это было красиво, как совершенно, — один из немногих моментов моей жизни, который и сейчас у меня перед глазами. Нет, все не то. Ни рассказать, ни описать это мне не дано.
Какое-то мгновение казалось, она парит на гребне одного из тех загадочных воздушных потоков, что прокатывались, похоже, только по этому сеновалу, — яркая ласточка с золотым оперением, какой Небраска еще не видывала. Это была Китти, моя сестренка, с заведенными назад крылышками рук, с изящно прогнувшейся спиной, — и как же я любил ее в этот короткий миг!
А Китти уже врезалась в стог — была и нету. Только фонтан соломинок и заливистого смеха. Я успел забыть, какой шаткой показалась мне недавно лестница, и пока Китти выбиралась из стога, уже был на полпути к цели.
Я тоже хотел прыгнуть «ласточкой», но в последний момент меня, как всегда охватил страх, и я просто полетел вниз этаким пушечным ядром. И, знаете, когда я вот так летел, в отличие от Китти, я не до конца верил в то, что стог окажется на месте.
Сколько продолжалась эта игра? Трудно сказать. Прыгнув еще раз десять, я посмотрел вверх: солнце ушло. Скоро вернутся отец и мама, а мы с ног до головы в мякине — улики налицо. Мы решили прыгнуть еще по разу.
Взбираясь по лестнице, я чувствовал, как она гуляет подо мной, и даже слышал, как — едва различимо — с натужным скрипом, миллиметр за миллиметром вылезают из отверстий разболтавшиеся ржавые гвозди. Впервые за все время я не на шутку, до смерти перепугался. Находись я где-то внизу, я бы скорее всего спустился, и дело с концом, но до балки было рукой подать, а уж балка-то не подведет. Оставались последние три перекладины, когда скрип разболтанных гвоздей стал явственней, и тут я похолодел — от ужаса, от очевидной мысли, что я зарвался.
Но в этот самый миг мои ладони нащупали занозистую балку, и я перенес на нее свой вес. Я почувствовал на лбу неприятный холодный пот и прилипшие соломинки. Вся радость от игры улетучилась.
Я поскорей прошел по балке и прыгнул. Никакого удовольствия от приземления. Погружаюсь в стог, а перед глазами: что бы со мной было, упади я не в мягкие объятия сена, а на жесткие доски.
Когда я выбрался на середину амбара, Китти была уже на верхотуре.
— Эй, давай обратно! — закричал я. — Там опасно!
— Ничего, выдержит! — выкрикнула она в ответ со знанием дела. — Я ведь легче!
— Китти…
Закончить я не успел. Ибо в это самое мгновение лестница не выдержала.
Она сломалась с глухим треском — древесина совсем прогнила. Я ахнул, Китти вскрикнула. Она успела добраться до того места, где минутами раньше меня пронзила мысль, что я слишком долго испытывал судьбу.
Ступенька, на которой стояла Китти, треснула, и тут же треснули боковые стойки. Сломавшаяся лестница, похожая в ту секунду на гигантское насекомое, не то богомола, не то фантастического жука, казалось, решила после короткого раздумья заковылять прочь. Но затем нижняя ее часть начала заваливаться и с оглушительным стуком рухнула на пол; поднялось облако пыли, встревоженно замычали коровы. Одна из них погнула дощатую переборку.
Китти пронзительно закричала:
— Ларри! Ларри!
Я знал, что надо делать, мгновенно сообразил. Я, конечно, жутко испугался, но не настолько, чтобы ум отшибло. Она повисла почти на двадцатиметровой высоте, выше были только ласточки, продолжавшие щебетать как ни в чем не бывало, а Китти отчаянно дрыгала ногами в воздухе. Испугался я смертельно. Я по сей день, можете себе представить, не могу смотреть воздушные аттракционы, даже по телевизору. В животе сразу что-то сжимается.
Но я знал, что надо делать.
— Китти! — завопил я. — Только не шевелись! Не шевелись!
Она тотчас подчинилась. Перестала дрыгать ногами и повисла, изо всех сил держась за последнюю ступеньку — это было все, что осталось от лестницы, — так в струнку висит воздушный гимнаст на неподвижной трапеции.
Я метнулся к стогу, захватил сколько мог сена, вернулся, бросил на пол. Потом опять к стогу. И опять. И опять.
Сознание мое как бы выключилось, помню только, что сухие травинки забились в нос, и я, расчихавшись, не мог остановиться.
Я носился туда-назад с охапками сена; там, где недавно было основание лестницы, рос стожок. Вот именно — стожок, смотреть не на что. Достаточно было взглянуть на него, а потом на крошечную фигурку под крышей амбара, чтобы перед глазами возникла карикатура вроде тех, где человечек прыгает с небоскреба в стакан воды.
Туда-назад. Туда-назад.
— Ларри, я больше не могу! — В голосе сестренки звенело отчаяние.
— Китти, держись! Ты должна держаться!
Туда-назад. Клочья сена за пазухой. Туда-назад. Стожок вырос мне до подбородка, но что это против семиметрового стога, куда мы прыгали. Если она только сломает себе ноги, подумал я, она легко отделается. А если она пролетит мимо стожка — верная смерть. Туда-назад.
— Ларри! Ступенька!
Я услышал нарастающий надсадный скрип — верхняя перекладина подавалась под тяжестью Китти. Она снова судорожно задрыгала ногами, и я понял, что это ее погубит, что она пролетит мимо стожка.
— Не надо! — завопил я. — Ногами не надо! Отпускай! Отпускай перекладину! — Уже не успеть за новой охапкой. Уже ничего не успеть… разве что подумать о чудесном спасении.
Ей было сказано отпустить перекладину, и она ее отпустила. Мне казалось, она летела целую вечность — золотые косички торчком, глаза закрыты, лицо белей китайского фарфора. И ни звука. Сложенные ладони прижаты к губам в молитвенном жесте.
Она врезалась в стожок, в самую его середину, она вошла в него, как нож в масло. Или скорее как реактивный снаряд, потому что когда она исчезла в стожке, клочья сена полетели во все стороны. Я услышал, как тело с глухим стуком ударилось о доски. Звук этот заставил меня похолодеть. Очень уж он был громкий, слишком громкий. Теперь самое страшное — заглянуть внутрь.
С плачем вкогтился я в стожок и принялся раздирать его, отшвыривая сено охапками, сколько захватывалось. Вот показалась нога в джинсовой брючине, вот клетчатая рубашка… и наконец лицо Китти. Веки опущены. Лицо покойника. Одного взгляда было достаточно, что понять: она мертва. Мир для меня стал серым как ноябрь. Лишь два осталось в нем светлых пятна — золотые косички.
И вдруг эти васильковые радужницы — она открыла глаза.
— Китти? — Мой голос, охрипший, сиплый, большим вопросительным знаком прорвался наружу. Точно сквозь толстый слой мякины. — Китти?
— Ларри? — изумленно спросила она. — Разве я жива?
Я поднял ее и прижал к груди, а она прижалась ко мне, обвив мою шею руками.
— Живая, — ответил я. — Живая, живая.
Она сломала себе левую лодыжку, ничего больше. Когда доктор Педерсен, врач из Коламбиа-Сити, вместе со мной и отцом пришел в амбар, он долго, задрав голову, всматривался в темнеющую перспективу. Последняя ступенька лестницы все еще висела — косо, на одном гвозде.
Как я уже сказал, он долго всматриваются. Потом, обращаясь к отцу, произнес: «Чудо», — и презрительно пнул сложенный мною стожок. После чего сел в свой запыленный «десото» и уехал.
На плечо мне легла отцовская рука.
— А сейчас, Ларри, мы пройдемся с тобой в сарай, — произнес он очень спокойно. — Я думаю, ты догадываешься — зачем.
— Да, сэр, — прошептал я.
— Я хочу, чтобы при каждом ударе ты вслух благодарил господа за то, что твоя сестра осталась в живых.
— Да, сэр.
И мы пошли. Удары я не считал, их было столько, что потом целую неделю я ел стоя и еще две недели — подкладывая подушечку. И всякий раз, когда на меня обрушивалась огромная отцовская пятерня, вся в красных мозолях, я благодарил господа.
Я благодарил его громко, очень громко. Так что под конец я почти не сомневался, что он меня услышал.
Меня пустили к Китти перед сном. Помню, за окном сидел дрозд. Нога у Китти была забинтована и покоилась на доске.
Она встретила меня таким долгим и нежным взглядом, что я смешался.
— Ты, оказывается, натаскал туда сена. — прервала она молчание.
Я поддакнул.
— А что мне оставалось? Без лестницы-то наверх не влезешь.
— Я и не знала, что ты там делаешь, — призналась она.
— Как не знала! Я же прямо под тобой носился!
— Я боялась смотреть вниз. Испугалась я, понимаешь. Так и висела зажмуренная.
Я стоял, как громом пораженный.
— Не знала, говоришь? Не знала, что я делаю?
Она мотнула головой.
— Значит, когда я крикнул тебе «отпускай перекладину!», ты… ты просто отпустила?
Она кивнула.
— Да как же ты не побоялась?
Она посмотрела на меня своими васильковыми бездонными глазами.
— Я знала, ты что-то там придумал, — сказала она. — Ты ведь мой старший брат. Я знала, с тобой я не пропаду.
— Ах, Китти, ты же была на волосок от смерти, а ты и не знала…
Я закрыл лицо руками. Она села на постели и разняла мои ладони. А потом поцеловала в щеку.
— Не знала, — согласилась она, — но это неважно. Главное — ты был внизу. Ой, спать как хочется. До завтра, Ларри. А ногу мне положат в гипс, вот. Так сказал доктор Педерсен.
Гипс не снимали почти месяц, и все ее одноклассники на нем расписались — меня она тоже заставила расписаться. Потом гипс сняли, и на происшествии в амбаре можно было поставить точку. Отец соорудил новую лестницу на сеновал третьего яруса, но я уже никогда не залезал на верхотуру и не прыгал в стог сена. И Китти, насколько мне известно, тоже не прыгала.
Итак, можно было бы поставить точку, но до точки, оказалось, еще далеко. В сущности, точка была поставлена лишь девять дней тому назад, когда Китти выбросилась с последнего этажа здания, которое занимала страховая фирма. У меня в бумажнике лежит вырезка из «Лос-Анджелес таймс». Видно, мне суждено всегда носить ее с собой — не в удовольствие, как мы носим при себе фотокарточки наших близких, или билет на запавший в душу спектакль, или программку кубкового матча. Я ношу эту вырезку, как тяжелый крест, который, кроме меня, нести некому. Набранный крупным шрифтом заголовок гласит: ГУЛЯЩАЯ ДЕВИЦА ВЫБРАСЫВАЕТСЯ ИЗ ОКНА.
Детство осталось позади. Вот все, что я могу сказать, остальное не имеет значения. Китти собралась поступать в коммерческий колледж в Омахе, но в год окончания школы, летом, она заняла первое место на конкурсе красоты и выскочила замуж за одного из членов жюри. Как в скверном анекдоте, не правда ли? Это моя-то Китти.
Я учился на факультете права, когда она развелась с мужем и прислала мне длиннющее письмо листов на десять, где рассказывала о своей супружеской жизни, о том, как все не сложилось и как могло бы сложиться, если бы она смогла родить. Она просила меня приехать. Но пропустить неделю занятий на факультете права — это все равно что прогулять четверть на гуманитарном отделении. Они ведь там звери. На секунду потерял из виду движущуюся мишень — ее уже и след простыл.
Она переехала в Лос-Анджелес и вышла замуж во второй раз. К тому времени, когда и этот брак распался, я успел получить диплом юриста. Опять от нее пришло письмо — короче первого и более горькое. Никогда уже, писала она, ей не удержаться на этой карусели: не успеешь поймать медное кольцо — упал с лошадки и сломал себе шею. Аттракцион открыт для всех, но не слишком ли высока цена? И приписка: МОЖЕТ, ПРИЕДЕШЬ, ЛАРРИ? СТОЛЬКО ЛЕТ НЕ ВИДЕЛИСЬ.
Я ответил, что рад бы приехать, но не могу. В фирме, где я получил место, конкуренция жестокая, я же только начинал и пока был для всех ломовой лошадью. Но ничего, ближайший год покажет, кто чего стоит. На этот раз я накатал длиннющее письмо, целиком посвященное моей карьере.
Я отвечал на все ее письма. Но, знаете, я как-то не до конца верил в то, что мне пишет именно она, Китти, как в свое время не до конца верил в то, что стог окажется на месте… пока не падал, живой и невредимый, в его мягкие объятья. Я не мог поверить, что моя сестренка и эта измочаленная женщина, которая подписывалась в конце письма «Китти» и обводила имя кружком, — одно лицо. Моя сестренка была девочкой с косичками и без намека на грудь.
Потом она перестала мне писать. Изредка приходили поздравительные открытки — к рождеству, ко дню рождения, на которые отвечала моя жена. А потом мы разошлись, я переехал и окончательно закрутился. Очередные поздравления были мне пересланы. С пометкой: «Выехал». И я подумал: «Не мешало бы, между прочим, написать Китти и сообщить новый адрес». Но я так и не написал.
Хотя все это, как я уже сказал, неважно. Важно другое: детство осталось позади, и Китти выбросилась с последнего этажа. Китти, верившая когда-то, что стог всегда окажется на месте. Китти, сказавшая: «Я знала, ты что-то там придумал». Только это важно. И еще ее письмо.
Сейчас все переезжают, и когда нас, наконец, настигает конверт, испещренный пометками «Выбыл» и «адрес изменился», эти узкие наклейки, смешно сказать, кажутся пальцами, направленными на нас с укоризной. В верхнем левом углу конверта она напечатала обратный адрес своей последней квартиры в симпатичном жилом доме на улице Ван Нюйс. Мы с отцом ходили туда за ее вещами. И хозяйка симпатичная. Хорошо отзывалась о Китти.
Судя по штемпелю, письмо было отправлено за две недели до самоубийства. Я получил бы его гораздо раньше, если бы не перемены адресов. Я думаю, Китти устала ждать.
ДОРОГОЙ ЛАРРИ,
В ПОСЛЕДНЕЕ ВРЕМЯ Я МНОГО ДУМАЛА ОБ ЭТОМ, И ВОТ К ЧЕМУ Я ПРИШЛА: ЕСЛИ БЫ ТА СТУПЕНЬКА ОБЛОМИЛАСЬ ДО ТОГО, КАК ТЫ УСПЕЛ НАТАСКАТЬ СЕНА, БЫЛО БЫ ГОРАЗДО ЛУЧШЕ.
ТВОЯ КИТТИ.
Да, пожалуй, она устала ждать. Мне легче думать так, чем допустить мысль: а вдруг она решила, что я ее забыл? Не хочется думать, что она могла так решить; наверно, это письмо, состоящее из одной-единственной фразы, заставило бы меня броситься на зов.
Но даже не это причина моей бессонницы. Только я закрою глаза и начну задремывать, как в сознании всплывает картина: Китти ласточкой летит вниз, синие глаза широко раскрыты, спина прогнулась, руки-крылья заведены назад.
В отличие от меня она всегда верила, что стог окажется на месте.