Видимо, матрос не рассчитывал нас встретить, шарахнулся в сторону. Я узнал Мельника. Он тоже узнал меня и уже в спину доложил:
— Товарищ командир, телеграмма.
— Отнесите старшему помощнику.
— Есть! — привычно отозвался матрос, но тут же поправился: — Прошу прощения, но телеграмма адресована лично вам.
Мельник еще молодой, наверное, не знает, что все телеграммы, поступающие на корабль, независимо от того, о чем они и кого непосредственно касаются, адресуются командиру. Надо послать двух электриков в ракетный арсенал — телеграмму командиру; у молодого лейтенанта жена родила девочку — тоже сообщают командиру; в сапожную мастерскую перед выходом в море сдали в ремонт двадцать четыре пары ботинок и теперь их надо забрать — опять телефонограмма командиру, хотя об этом должен позаботиться в первую очередь интендант. Нет, пусть уж теперь Синельников в этом разбирается.
— Гражданская, — уточняет Мельник.
— Ага, не служебная, значит, действительно лично мне. Интересно, кому это я понадобился?
Мельник подсвечивает фонариком. Молодец, таскает фонарик с собой — похоже, будет хорошим матросом.
«Воскресенье пятого августа собирается весь первый выпуск тчк. Срочно сообщи возможность приезда тчк. Лида».
Какая еще Лида? Ага, телеграмма из Челябинска. Первый выпуск. Да, наш выпуск был первым. И как это я забыл, что в этом году исполнилось ровно пятнадцать лет с тех пор, как мы окончили школу? Потом я поступил в Высшее военно-морское училище и вот уже одиннадцать лет плаваю. Как быстро летит время!
Лида, Лида… У нас в классе их было две. Которая же? Наверное, Дедова, мы ее звали почему-то Семеновной, хотя она была ровесницей нам, кажется, даже моложе меня. Я от кого-то из наших слышал, что она окончила педагогический и работает в нашей же школе. Стало быть, она.
Телеграмма пришла в базу еще тридцать первого июля, мы были в море. Но почему мне не вручили ее сразу, как мы вернулись? Ну да, не служебная, значит, не срочная. А сегодня уже пятое августа, как раз сегодня все и собираются. Интересно бы посмотреть, какими они стали через пятнадцать лет.
В рубке дежурного есть расписание самолетов. На Москву самолет уходит в семь двадцать. Два часа лёту. А из Москвы на Челябинск ближайший рейс в одиннадцать сорок пять. Будем считать, что часа полтора уйдет на переезд из Шереметьева в Домодедово. Если удастся поймать такси, можно успеть за час. С билетами сейчас, наверное, трудновато, но один раз в такой ситуации мне удалось договориться с экипажем. В конце концов, в санаторий я все равно опоздал, какая разница — на трое или на четверо суток. Только бы не подвела погода.
11
На сей раз погода не подвела, самолет прибыл в Челябинск точно по расписанию: в шестнадцать двадцать по местному времени. А через час я уже входил во двор нашей школы. Здесь почти ничего не изменилось, и у меня было такое ощущение, будто я снова иду на уроки, а в чемодане у меня школьные учебники.
Вон там — футбольное поле. Правда, в наши времена сеток на воротах не было. Да и ворот, как таковых, не было, мы обозначали их портфелями и сумками, находчивые вратари при первой же возможности перекладывали их, где-то в середине матча ширина ворот равнялась чуть ли не ширине плеч вратаря, и судье приходилось снова отмеривать шагами расстояние между символическими штангами.
Вот тут тоже стояла скамейка, только без спинки. Здесь я впервые поцеловал Анютку. Интересно, придет ли она сегодня? Собственно, если уж быть до конца честным перед собой, я прилетел, чтобы увидеть именно ее. На остальных тоже хотелось посмотреть, но если бы не она, может быть, я и не стал бы рисковать путевкой. Впрочем, все равно рискнул бы, наверное немного поколебавшись. А сейчас, кажется, боюсь именно встречи с ней.
Из раскрытых окон нашего класса доносится гул голосов, и я ловлю себя на том, что, прислушиваясь к ним, хочу из этого сплетения звуков выделить ее голос. Наверное, вот так радисты настраиваются на нужную волну, приглушая посторонние шумы. Но мне все время мешает тонкий, пронзительный плач ребенка, доносящийся из-за куста акации. Откуда тут ребенок?
Длинный и тощий, как жердь, мужчина в синей спортивной куртке и тапочках на босу ногу нервно трясет колясочку:
— А-а-а!
Ребенок надрывается от крика.
— Дайте ему соску, — советую я.
— Не берет! Выплевывает, да и только. А вы, случайно, не туда? — Папаша кивает в сторону школы.
— Туда.
— Будьте добры, скажите Ерасовой, чтобы спустилась покормить. Четвертый час парень голодный, вот и орет.
— Ерасова… Ерасова, — пытаюсь вспомнить я. — Как будто не знаю такую.
— Голышева она была раньше, — подсказывает молодой папуля.
— Маша?
— Ну да. А вы, значит, тоже из этих?
— Из этих.
— Так пошлите ее, ради бога! Измучился я с ним.
— Хорошо.
— Вот спасибо! А то мне самому неудобно.
— Неудобно спать на потолке, потому что одеяло падает, — говорю я, а сам думаю: «Ишь ты, какой стеснительный! Похоже, что Маше повезло с мужем».
Взлетаю на второй этаж и останавливаюсь перед дверью своего класса, чтобы перевести дыхание. В коридоре пахнет известью и краской, в углу стоят деревянные козлы, на них ведро — идет ремонт. Ну да, через двадцать пять дней начнутся занятия, прозвенит первый звонок.
Черт возьми, я бы с удовольствием снова пошел в первым класс…
Тихо открываю дверь и вхожу. Парты сдвинуты в один угол, поставлены в три этажа. Зря, надо было всех посадить за парты, каждого на свое прежнее место. Впрочем, за парту вряд ли кто влез бы, вон какие все здоровенные. Они сгрудились за тремя составленными в ряд столами, наверное, принесенными из учительской. Я почему-то начинаю их считать, недаром наша математичка уверяла, что у меня врожденная склонность к точным наукам, и была сильно разочарована, когда я подал заявление не в университет, а в военно-морское училище.
Вместе с Антониной Петровной их ровно двадцать. А нас, помню, выпускалось двадцать семь. Стоит невообразимый гвалт, каждый старается перекричать другого, моего появления долго не замечают. Наконец из-за стола выкатывается полная розовощекая дама.
— Витька?
Она бросается мне на шею, целует, тормошит, я роняю чемодан, он грохается об пол, и гвалт стихает.
— Да ты что, не узнал?
Наверное, только по голосу я и узнаю Люську Говорову. Эк ее разнесло!
А меня уже хватают за руки, за шею, кто-то даже вцепился в волосы.
— Витька приехал! Ур-ра! — орут из-за стола Венька Пашин и Мишка Полубояров.
Даже не изволили встать, лоботрясы! Правда, Анютка тоже не встала. Она даже не смотрит на меня, старательно водит вилкой по столу. Ну и пусть!
— К доске его, к доске!
Меня оставляют одного перед черной классной доской, остальные усаживаются за столом. Наша классная руководительница Антонина Петровна задает первый вопрос:
— Расскажи-ка нам, Витя, что ты успел сделать за эти пятнадцать лет.
Прежде чем ответить, я отыскиваю взглядом Машу и говорю:
— Голышева, иди покорми своего наследника. Он там, во дворе, надрывается.
— Ой, батюшки, я совсем забыла! — Маша, все такая же худенькая, легко выпархивает из класса, по пути отфутболив мой чемодан в угол.
Докладываю по-военному коротко:
— Окончил Высшее военно-морское училище, служил на Тихом океане, на Балтике, на Севере. На Черноморском пока не сподобился, но еду туда на месяц полоскать свое грешное тело и душу в теплой водичке. Ученых степеней не имею, иностранных языков пока не осилил, в белой армии не служил, в оппозициях не состоял.
— Женат? — спрашивает Лида Дедова.
— Пока нет.
— Почему?
Милая Семеновна, ты всегда отличалась простодушием и непосредственностью, за это мы все любили тебя и, может быть, только с тобой были всегда искренними. Но что я тебе сейчас отвечу? Можно, конечно, сказать, что мне было некогда. Сколько там насчитал наш корабельный Айболит? Кажется, всего сорок один день в году, когда мы стояли у причала. А чистых только четверо суток. Когда же мне было жениться?
Впрочем, ты знаешь, что дело вовсе не в этом.
Я смотрю на Анютку. Она тоже смотрит на меня, и в ее серых с поволокой глазах — ничего, кроме любопытства. Неужели она все забыла?
12
Тогда я решил преподнести ей сюрприз и телеграмму не дал. Потом сам жалел об этом, потому что найти тот кишлак оказалось совсем не просто. Я летел самолетом, шел на пароходе морем, ехал на поезде, а последние тридцать семь километров добирался верхом на ишаке. Зрелище, видимо, было презабавное, если учесть, что в первый свой офицерский отпуск я отправился в парадной форме, при кортике и при двух медалях, выданных мне отнюдь не за боевые заслуги, а по случаю юбилеев. Впрочем, за тридцать семь километров невероятно пыльной дороги даже медали потускнели, не говоря уж о парадной тужурке, ставшей похожей на обыкновенный ватник.
Перед кишлаком я все-таки отряхнул пыль, почистил носовым платком медали и ботинки и под эскортом ватаги вездесущих мальчишек чинно прошествовал к расположенной в центре кишлака амбулатории. Перед кабинетом врача сидели две старухи, закутанные в темные платки, они наперебой защебетали что-то по-своему. Наконец я уловил знакомое слово «начальник» и понял, что они хотят пропустить меня вне очереди. Я жестами объяснил, что благодарю их, и сел подальше от двери. К счастью, за мной никого не было, и я вошел в кабинет последним.
Анюта что-то писала и, не поднимая головы, предложила:
— Садитесь. На что жалуетесь?
— Главным образом на жару.
Она подняла голову и уронила ручку, потом стетоскоп.
— Ты? Вот уж поистине «три года не писал двух слов и грянул вдруг, как с облаков»! Ну, здравствуй.
Тонкая, как тростник, сестра, возившаяся в углу с пробирками, неслышно выскользнула за дверь, и я осторожно поцеловал Анютку, стараясь не запачкать ее халат.
— Как же ты меня нашел?
— Искал, вот и нашел. Адрес ты сообщить не удосужилась. Спасибо Юрке, он написал, — обиженно сказал я.
— Извини, я не хотела тебя огорчать. Ведь ты тоже настаивал, чтобы я осталась в институте. Ну какой из меня ученый, если я практики не имею?
— Я вовсе не настаивал, это твои профессора хотели тебя оставить.
— А я вот сбежала от них. Они тоже обиделись. Ну ладно, об этом потом. Идем, я покажу свои апартаменты.
Апартаменты ее состояли из небольшой комнатки и прихожей, расположенных прямо за кабинетом. Собственно, комнатка почти не отличалась от кабинета, только вместо топчана здесь стояла никелированная кровать да не было стеклянного шкафа с инструментами и столика с пробирками.
— Вот тут я обитаю. Нравится?
— Аптекой пахнет.
— Ничего, привыкнешь. Ты, наверное, проголодался. Фатьма! — позвала она, приоткрыв дверь в коридор. В комнату робко вошла сестра. — У нас гость. Его зовут Виктором. А это Фатьма, моя ближайшая подруга, помощница и переводчик.
— Я вас сразу узнала, — сказала Фатьма, кивнув на стоявшую у кровати тумбочку.
Только теперь я увидел свою фотокарточку в мельхиоровой рамке, стоявшей на тумбочке. В курсантской форме я выглядел совсем юным.
— У нас найдется чем покормить гостя? — спросила Анютка.
— В доме гость — хозяину радость. Я уже все сказала Сюргюль, она варит плов.
— Мне бы надо сначала привести себя в порядок.
— Вот полотенце, мыло, во дворе стоит бочка с дождевой водой. А мы пока займемся хозяйством.
Солнце висело прямо над головой, палило нещадно, жара стояла несусветная, вода в бочке была теплая, и мне потребовалось не менее получаса, чтобы хоть немного остудиться. Когда я вернулся в дом, на столе уже дымился плов, на тарелках лежали тяжелые грозди розового винограда, поросенком распростерлась огромная продолговатая дыня.
— Красиво живете.
— На том стоим! — Анютка победно оглядела стол и встревоженно спросила: — А вино?
— Гость без вина — как река без воды, — сказала Фатьма и поставила на стол два больших кувшина, литра по три каждый.
— Зачем же два? — спросил я.
— Разве человек на одной ноге стоит? На двух стоит. Вот и два кувшина надо.
— Чтобы после этого он на четырех ногах стоял?
Фатьма рассмеялась, лукаво посмотрела на Анюту.
— Доктор у нас строгий, будет наливать гомеопатическими дозами… Э, нет, не вилкой, плов надо кушать руками, вот так. — Фатьма взяла с блюда щепоть и ловко отправила в рот.
Я попробовал тоже есть руками, у меня половина щепоти рассыпалась. Анюта сказала:
— Это от жадности. Слишком много захватываешь.
После обеда, который затянулся до самого ужина, Фатьма несколько раз порывалась уйти, но Анютка удерживала ее. Наконец Фатьма ушла, мы остались одни, продолжали болтать о всяких пустяках, не решаясь заговорить о главном, ради чего, собственно, я и приехал.
Погас свет.
— Уже двенадцать, — сказала Анюта, зажигая керосиновую лампу. — У нас электричество от движка, поэтому только до полуночи. Я тебе постелю в кабинете. На топчане, правда, жестковато, но ты человек военный.
Она взяла с кровати подушку, и я увидел на одеяле пистолет.
— А это зачем?
— Осторожно, он заряжен. Видишь ли, рядом граница, а мне приходится часто ездить по кишлакам.
— Понятно. Ну, а пользоваться-то ты им умеешь?
— Научилась.
— Прогрессируешь.
— На том… — Она не договорила — в окно сильно забарабанили. Прикрываясь ладонями от света, Анюта прильнула к стеклу: — Кто там?
— Ой, доктор, беда! — послышался чей-то голос.
— Входите! — крикнула Анюта и пошла открывать дверь.
В прихожую вошла маленькая женщина с плеткой в руке, в длинном брезентовом плаще, с которого ручьями стекала вода. А я и не заметил, когда пошел дождь.
— Что случилось? — спросила Анюта.
— Ой, беда! Малчик совсем плохо. Горячий, как мангал. Три дня горячий, нет кушай, одна вода пей. А вода — какой польза?
— Что же сразу не приехали?
— Думала, мал-мало хворал, сам пройдет. Было так — проходило, теперь нет, совсем худо.
Анютка повернулась ко мне:
— Придется тебе тут поскучать одному. — И стала одеваться.
Увидев, что она надевает болонью, я предложил:
— Возьми мой плащ, там, по-моему, ливень.
— Да, да, — подтвердила женщина. — Такой нахалный дождь, такой нахалный.
Когда они ушли, я опять увидел пистолет. Подержал его и сунул под матрац. Потом взял подушку, лампу и прошел в кабинет. Долго разглядывал инструменты в шкафу и ничего интересного не нашел. Потом стал читать этикетки на пузырьках с лекарствами. Когда и это занятие наскучило, вышел на крыльцо. Дождь лил как из ведра, темень — хоть глаза выколи. И — ни звука, кроме журчания стекающей по склону воды. «Занесло же ее в такую глушь! Будто в Челябинской области мало деревень, если уж ей так нужна практика в сельской амбулатории».
Утром пришла Фатьма. Узнав, что Анюта куда-то уехала, Фатьма стала готовиться к приему больных. Без Анюты она вела себя так робко со мной, что я вскоре ушел, чтобы не смущать ее.
А дождь все лил и лил. Делать было решительно нечего. Я посидел у окна и завалился спать. Наверное, потому, что я всю ночь не спал, сейчас уснул сразу и проспал до самого вечера. Проснувшись, обнаружил на столе записку:
«Если захотите кушать, откройте духовку. Ф.».
Значит, Анюта еще не вернулась.
В духовке я нашел глиняный горшок с каким-то ароматным варевом, опять плов и стопку лепешек. Съел одну лепешку, остальное приберег до возвращения Анюты.
Она вернулась только под утро, промокшая до нитки, вся перепачканная в грязи, осунувшаяся настолько, что я с трудом узнавал ее.
Пока я разогревал ужин, она переоделась, принесла в мензурке немного спирта и стала растирать ноги. Я начал помогать ей, ступни у нее были совсем ледяные.
— Прими и внутрь, а то заболеешь.
— Не могу.
Все-таки я заставил ее выпить два глотка разведенного спирта, она немного отошла и спросила:
— Как ты тут?
— Весь день спал. А ты?
И тут она разрыдалась. Я взял ее за плечи и спросил:
— Что с тобой?
— Он умер. И я ничего не могла сделать. Было уже поздно. — Она уткнулась мне в грудь.
Я гладил ее по голове, волосы были еще мокрые и пахли дождем.
— Ты же не виновата.
— Не в этом дело. Понимаешь, я была так же бессильна, как бессилен был лекарь две тысячи лет назад! Вот что страшно. И мальчик. Он так смотрел на меня, и в его потухающем взгляде было столько надежды. Нет, это была не мольба, а крик. Понимаешь, его глаза кричали, а я была бессильна! — Она опять зарыдала.
А я опять гладил ее волосы и не знал, что сказать. Когда она немного успокоилась, сообщил:
— А ведь я приехал за тобой. И комнату уже снял в Ленинграде.
Она отстранилась от меня и сухо сказала:
— Спасибо. Но я никуда не поеду.
— Почему?
— Неужели это надо объяснять?
Я растерянно молчал. Потом пробормотал:
— Да, конечно, объяснять незачем. — И в упор спросил: — Значит, все, что было до этого, — ложь?
Она отшатнулась, как от удара.
— Уезжай!
— Ну и уеду. Завтра же.
— Сделай одолжение.
Я ушел в ее кабинет, меня душили обида и злость. Часа два я ворочался на жестком топчане, потом встал и вышел на улицу. Дождя не было, светало, в чистой чаше неба гасли последние звезды. Кишлак уже просыпался. Вот где-то звякнул подойник, тявкнула собака, тревожно и тонко заржал жеребенок, должно быть, потерявший спросонья мать.
Хорошо бы раздобыть лошадь, чтобы добраться до станции. Я понимал, что мы оба погорячились, что оба ужасно упрямы и неуступчивы, что уезжать сейчас по меньшей мере глупо. И все-таки где-то в подсознании точил и точил червячок: «А если и в самом деле все, что было до этого, — ложь? Ведь можно лгать и неумышленно. Раньше ей казалось, что она любит меня, а теперь поняла, что — нет. Тогда пусть прямо скажет об этом».
Анютка не спала. Завернувшись в одеяло, она сидела в углу кровати и смотрела в пространство.
— Может, поговорим? — спросил я.
— О чем?
— Неужели нам не о чем с тобой говорить? Почему ты не хочешь ехать со мной?
— Потому что мне не нужна твоя жалость.
— Вот как?
— Да, жалость! Ты же не сказал мне об этом сразу. А когда увидел, как я тут живу, какая я бессильная, пожалел. И про комнату выдумал. И вообще ты меня выдумал. Еще раньше. Всю выдумал! А я вовсе не такая, какой ты меня выдумал. И любил ты не меня, а ту, выдуманную. Рано или поздно ты это поймешь и разочаруешься. Но будет уже поздно. Вот почему я не хочу с тобой ехать. Да и как я могу сейчас уехать? Кому-то же надо тут работать.
— Подумаешь — незаменимая!
— Да, незаменимая! — с вызовом сказала она.
Как же я был тогда глуп, если не понял, что смерть мальчика разбудила в ней то самое упрямство! Я уехал в то же утро…
13
Лида Дедова, конечно, не знала обо всем этом и переспросила:
— Так почему же?
Я опустил голову и молчал. Наверное, вид у меня был как у школьника, не выучившего урок.
— Снизить ему отметку, — предложила Семеновна.
— А по-моему, наоборот — повысить на один балл, — сказал Венька.
— А можно дополнительный вопрос? — обращается к Антонине Петровне уже успевшая покормить свое чадо Маша и поднимает руку.
— Валяй, — разрешает Венька.
— Скажи, Виктор, ты интересно живешь?
А в самом деле, интересно ли я живу? Признаться, я никогда об этом не думал. Я понимаю, о чем спрашивает Маша, перебираю в памяти основные этапы своей жизни. После училища меня оставили в Ленинграде, но сразу после той поездки в кишлак я попросился на Тихий океан. Потом — Балтика, за ней — Север. В тридцать лет стал командиром ракетного крейсера. Мои сокурсники считают, что я сделал блестящую карьеру. Пожалуй, мне это приятно слышать, хотя сам я никогда не делал карьеры. Да и Маша спрашивает вовсе не об этом.
А в чем, собственно, «интересность» нашей жизни? Кажется, Сент-Экзюпери говорил о счастье человеческого общения. Сколько же людей прошло через мою жизнь? Одни приходили, другие уходили. И так каждые полгода. Через каждые три года полностью обновлялся весь экипаж. Пожалуй, нигде нет такой безграничной возможности человеческого общения, как на военной службе. Между прочим, этим она тоже интересна. С кем только не сталкивает тебя судьба!
Смирнов пришел этаким недотепой, а сейчас вот заканчивает Строгановское; говорят, будет незаурядным художником. Может, и Мельник пойдет по его стопам. Игорь Пахомов — прирожденный философ. Саблин тоже склонен к размышлениям о смысле жизни, но впадает в крайности. Костя Соколов почему-то вдруг изменил своей мечте о мифическом аникостите. Интересно, что ему удастся вылепить из «апостола» Егорова? Задатки хорошие, но тоже склонен к взаимоисключающим крайностям.
Пожалуй, самое интересное в том, что в этой бесконечной смене их улавливаешь стремительный бег нашего неуемного века. Приходят они вроде бы все одной «кондиции», как говорит Протасов. Всем по восемнадцать, еще не оперившиеся. Но вспоминаешь, какими приходили восемнадцатилетние лет пять или даже три года назад, и видишь, что эти уже другие. И лучше — умнее, осведомленнее и сообразительнее, и хуже — слишком рациональны.
Да, но что ответить Маше? Я доволен, мне интересно? Пожалуй, интересно. Но я вовсе не доволен, мне многого не хватает. Наверное, я сделал не так уж мало, но я-то знаю, что мог сделать больше. Да и круг наших интересов не замыкается рамками служебной деятельности. И все, что за ней, пока что туманно, а порой недосягаемо.
А может, в достижении недосягаемого и есть главный интерес?..
— Не знаю, — сказал я.
Коллективными усилиями мне вывели твердую тройку и разрешили сесть за стол.
В дислокации войск «противника» произошли неуловимые изменения, рядом с Анюткой образовалось пустое пространство, и я вошел в него, как в узкие ворота гавани, — сосредоточенно и осторожно.
— Здравствуй, Анюта!
— Здравствуй, Витя. Я не думала, что ты приедешь.
— Случайно совпало с отпуском. Еду в Сочи, да вот завернул по такому случаю. Опаздываю в санаторий на четыре дня. Как думаешь: пустят?
— Не знаю.
— Но ты же медик. Говорят, даже кандидат наук. Это правда?
— Правда.
— Поздравляю.
— Спасибо.
Опять мы говорим совсем не о том. Когда же это кончится? Ведь я же обманывал себя, когда брал эту путевку, когда получил телеграмму Лиды Дедовой и внушал себе, что лечу в Челябинск только ради юбилея. Все равно эту путевку я бы не использовал и прилетел сюда.
— Ты не находишь, что здесь немного душновато? — спросил я. — Может, выйдем на кислород? Утверждают, он весьма полезен.
— Как медик я вынуждена согласиться с этим утверждением.
Нашего ухода постарались не заметить, только Антонина Петровна одобрительно улыбнулась.
Мы сели на ту самую скамейку, на которой я впервые поцеловал Анюту. Правда, я тогда промахнулся и попал не в губы, а, кажется, в ухо.
— Помнишь? — спросил я ее сейчас.
— Помню. Я все помню. И ты это знаешь.
— И я все помню. Не веришь?
— Было время, когда я начала сомневаться, а вот сейчас опять почему-то верю.
— Пожалуй, нам надо видеться чаще. Почему бы тебе наконец-то не выйти за меня замуж? Я ведь, собственно, за тобой приехал. Может, вместе махнем в Сочи?
— Можно. У меня ведь тоже отпуск. С сегодняшнего дня.
— Ты у меня догадливая!
— На том стоим!
Я поцеловал ее.
Мы долго молчали. Из раскрытых окон класса доносились голоса. Говорили довольно громко, но я не вслушивался, да и все равно не способен был понять смысл того, о чем там говорили. И очнулся только тогда, когда оттуда хором закричали:
— А-ню-та! Ви-тя! И-ди-те сю-да!
— Кажется, нас зовут, — спохватилась и Анюта.
— Сколько тебе потребуется на сборы?
— Два дня.
— По-моему, хватит и двух часов. Привыкай жить по-военному, раз уж согласилась стать женой военного моряка. И вот еще что: нам не так уж часто придется видеться. В этом году наш корабль стоял в гавани всего сорок один день. И то мы их делили пополам со старпомом.
— Но у тебя же еще бывает месяц отпуска.
— Даже полтора, поскольку служу я на Севере.
— Что ж, приятный сюрприз, я этого не знала. Не представляю даже, как я выдержу эти лишние полмесяца, я просто не готова к этому. Хотя, пожалуй, слишком долго готовилась.
— Ну, в этом мы оба виноваты. Глупенькие были. А вот сейчас ты, по-моему, поумнела, хотя и стала кандидатом наук.
— И наверняка поглупею, став твоей женой, ибо в семейной жизни взаимное влияние супругов на их интеллект неизбежно…
Ну что они там надрываются:
— А-ню-та! Ви-тя!..
Когда мы вошли в класс, они обо всем догадались, наверное, по нашим лицам и сразу умолкли.
— Вот что, ребята, — сказал я. — Извините, но мы с Анютой через три часа двадцать минут должны лететь в Сочи. Вот путевки.
— А как же свадьба? — спросил Венька.
— Решайте сами.
— Мы же почти десять лет ждали этого момента, а вы о какой-то там путевке говорите! — сказала Лида Дедова и выхватила у меня Анютину путевку. — Кстати, она даже не заполнена.
Я всегда был уверен в мудрости нашего адмирала: это он распорядился, чтобы вопреки какой-то инструкции вторую путевку не заполняли. За такое нарушение воинской дисциплины даже наказывают, но адмирал, по-моему, привык «вызывать огонь на себя».
Путевку решили отдать Антонине Петровне. Хотя нам с Анютой очень хотелось, чтобы она была на нашей свадьбе, но Антонина Петровна вот уже семь лет не выезжала из Челябинска — работников просвещения не так-то часто балуют путевками на курорт.
Самый красивый почерк оказался у Лиды Дедовой, и она села заполнять путевку.
Шел пятый день моего отпуска…
Михаил Чеботаев
ТОВАРИЩ РИСУЕТ БЕРЕЗЫ
Отгремели и штормы и грозы.
В сотнях миль от родимой земли
Мой товарищ рисует березы,
Видя пальмовый берег вдали.
Мы в походе седьмую неделю.
И матросу дороже вдвойне,
С чем сроднился еще в колыбели,
Что, тоскуя, он видит во сне.
Это чувство любому знакомо.
Провожая служить на моря,
Белогрудки у отчего дома
Колдовали над нами не зря.
Колдовали, росою кропили,
Осыпали сережки к ногам,
Чтобы мы зачарованы были,
Чтоб всегда они виделись нам.
Пальмы высятся гордо и броско,
Манит гладью лазоревый плёс.
Но искрятся во взоре матросском
Обручальные кольца берез.
Александр Иванченко
ДЕСЯТЫЙ ВЫСТРЕЛ
Рассказ
Лошади шли неровно и тряско. Без седла держаться на костистой хребтине коняги было мучением, но, как утверждал Микал Мартинсен, ни одна фолклендская лошадь к седлу не приучена.
Пытаясь как-то приноровиться к непривычному путешествию, я уже не рад был, что дал себя уговорить на эту поездку. После первого солнечного дня погода на Восточном Фолкленде, самом большом острове Фолклендского архипелага, установилась мерзкая. Шквальные ветры и косой, секущий дождь. Ненадолго стихало, но тогда валил мокрый серый снег. Даже в автомобиле, если бы он мог тут пройти, ехать по голым камням и зыбким торфяникам удовольствие не великое. И неловко было перед доктором Слэсаром, карантинным врачом, который встречал наш корабль в Порт-Стэнли, главном фолклендском порту и единственном городе архипелага. Потом я был у него в гостях и узнал, что он изучает русский язык. Слэсар рассказывал мне о лондонских толстосумах, приезжающих иногда на Фолкленды ради экзотической охоты на диких быков. Рассказывая, он иронически улыбался, но за легкой иронией чувствовалось презрение. Я вполне разделял его мнение, а теперь сам заражался той же пагубной страстью.
Мартинсен, не слышавший наших разговоров о заезжих миллионерах, мою нерешительность истолковал по-своему.
— Говорю вам, не пожалеете, — сказал он убежденно. — Немного помокнем, однако интерес обещаю.
Я не устоял и согласился, пошел к губернатору просить разрешения на право охоты. Собственно, меня не столько интересовала охота, как возможность подольше побыть с Мартинсеном.
Мы познакомились у Слэсара. Представляя его, доктор с улыбкой сказал:
— Я думать, вы получать приятный сюрприз.
Оказалось, степенный старый норвежец — второй на Фолклендах знаток русского языка. И знает его куда совершеннее Слэсара. Певуче окая, неторопливо округляет слова, как истый мурманский помор.
На далеком русском Беломорье Мартинсен родился и вырос. Расстался с ним сорок лет назад, но языка не забыл.
Здесь, на задворках планеты, рядом с «худшей из окраин мира» — Огненной Землей, где русские люди, судя по всему, никогда не бывали, поморского говора наших северян для меня было достаточно, чтобы сразу проникнуться к старику симпатией. И внешность его понравилась. Высокий, жилистый, с мощными, как у пахаря, руками. Побуревшее, обтянутое дубленой кожей лицо продолговатое, с коротко подстриженной некогда рыжей, но уже сильно поседевшей бородой. Крупный прямой нос и спрятанные под нависшими широкими бровями глаза могли бы придать этому лицу угрюмую суровость, но в прозрачной голубизне глаз светится лукавая стариковская мудрость, озаряющая его улыбку спокойным добродушием. Лишь тонкие губы подчеркивают, что за видимым добродушием кроется твердый характер и умение быть хладнокровным.
На охоту он ехал в сером суконном кепи, зеленом брезентовом плаще, кожаных брюках и огромных сапожищах. Я смотрел на него и радовался. Люблю не сломленных житейскими бурями стариков. Общаясь с ними, всегда чувствуешь тихое счастье умиротворения. Даже в этой унылой пустоши.
Должно быть, весь Восточный Фолкленд сложен из сизовато-белого кварцита и серого базальта, на которых растут только мхи, а на мхах — лишь вереск, напоминающий заячью капусту, лопух, разбросанные там и сям бурые купы узколистной осоки да жесткая, как осенний порей, трава.
От центральной части острова, где над холмистым ландшафтом на несколько сот метров возвышается разломанный конус горы Асборн, в разные стороны тянутся похожие на высохшие русла рек застывшие каменные потоки. И удивительно — нигде нет валунов. Камни угловаты, как будто неведомая конвульсия природы раздробила их только вчера. Вода не обтачивает обломки, она журчит где-то глубоко под ними.
Пространство между каменными потоками занято торфяниками. Одно болото соседствует с другим. Мы ехали по склону пересекающего остров горного хребта, но и здесь ноги лошадей проваливались в пружинистой торфяной массе, образовавшейся из плотных слоев мха. Бедные животные были вынуждены идти все время рысью — так они меньше вязли в болоте. Но их часто приходилось придерживать, чтобы объехать очередную колонию диких гусей, лениво чистивших перья и не обращавших на нас никакого внимания. Дорогу нам не уступали даже обычно пугливые кролики. Тысячами сидели они на склонах хребта, так тесно прижавшись друг к другу, что их черно-белый мех порой можно было принять за растянутую на земле шкуру фантастического зверя.
В Порт-Стэнли мне говорили, что кролики на Восточном Фолкленде стали бедствием. Двести лет назад их завезли сюда французы. Всего три пары, одна из которых сразу погибла. Кролик — зверек североафриканский, теплолюбивый. Мало кто надеялся, что в здешнем климате они выживут. Но оставшиеся две пары скоро дали потомство и начали размножаться с невероятной быстротой. Единственным нападавшим на них хищником была волкообразная фолклендская лисица. Но лисиц в конце прошлого века люди уничтожили, а хищные птицы, никогда раньше не видевшие кроликов, вероятно, принимали их за нечто несъедобное. В полной безопасности африканские грызуны множились, как саранча. Сейчас колонисты острова дважды в год устраивают на них облавы, но ненасытное кроличье стадо не уменьшается. Их сотни тысяч. Людям приходится вести с ними постоянную войну, чтобы сохранить пастбища для овечьих отар, домашнего и дикого скота.
Природа Восточного Фолкленда поразительна. Скудная и, казалось бы, мало на что пригодная растительность дает жизнь миллионам птиц и животных. Кроликами, полуодичавшими овцами, гусями и утками усеян весь остров. Взрослая субантарктическая утка весит килограммов десять, а белый скалистый гусь тянет порой на пуд. Они настолько жирные и ленивые, что ловить их можно руками.
Для хищных сов и стервятников здесь рай. Я видел, как сова, оседлав белоснежную гусыню, пожирала ее живьем. Судорожно вздрагивая, гусыня грузно топталась на месте, никак не сопротивляясь. Величественный гусак стоял рядом, меньше чем в полушаге, но участь подружки его ничуть не трогала. Горделиво-важный, он смотрел на кровавую драму, словно в пустоту.
— Окаянный! — ругнулся Мартинсен, вскидывая дробовик.
Грянул выстрел, и три птицы повалились замертво, сова с гусыней и гусак.
Я повернул было лошадь к ним, но старик остановил меня:
— Пускай грифам на корм. Я этого дуралея наказал. И то, сову прогнать не мог! Сколько раз замечаю: гусыня кидается оборонять гусака, а он, подлец, ни боже мой!
Не отъехали мы и двухсот шагов, как в мглистом сером небе показались грифы. Один, потом еще три. Из всех птиц на свете эти хищники, пожалуй, самые гадкие. Завшивлены, с морщинистой, как у старца, облезлой шеей, на которую насажена несоразмерно огромная пучеглазая голова. На живую дичь они обычно не нападают, питаются падалью и тем, что остается от других хищников или охотников. Поэтому от грифа всегда веет трупным холодом. Отвратительная птица. Но в небе она прекрасна. Широко распластанные могучие крылья кажутся неподвижными. Полет степенный, плавный и в то же время стремительный. До сих пор никто не может объяснить, как они находят добычу. Ученые считают, что у большинства видов грифов нет обоняния, добычу они ищут только с помощью зрения. Но какие нужно иметь глаза, чтобы разглядеть лакомый кусок за много километров! На Восточном Фолкленде грифы гнездятся на вершине горы Асборн. По прямой линии до нее было километров пять. Но они появились немедленно. Можно, конечно, предположить, что эти четыре птицы сидели где-то неподалеку. Однако они летели именно от Асборна, и Мартинсен уверял меня, что местные грифы на другие возвышенности никогда не садятся. И он не видел, чтобы когда-нибудь они кружили в воздухе, как высматривающие добычу стервятники. Фолклендский гриф летит только к цели, заранее зная, где его ждет обед. Поест, потом возвращается на свою скалу и несколько суток сидит на одном месте, переваривая пищу. Знатоки говорят, что грифы едят не чаще одного-двух раз в неделю. Больше им просто не нужно.
Неожиданно хребет рассек далеко врезавшийся в остров морской залив. Объезжая его, мы ехали каменистым склоном, буквально пробиваясь сквозь толпы золотоволосых пингвинов или, как их еще называют, пингвинов-ослов. Ослами их окрестили не зря. Упрямцы редкие. Как и вся фолклендская живность, уступить дорогу ни за что не желают. Напротив, бросаются в атаку. Взъерошив свои золотистые хохолки, бесстрашно встают навстречу лошади и с размаху бьют ее клювами по ногам. Лошадь при этом дико храпит и рвется понестись вскачь.
Одну такую колонию пингвинов я видел в окрестностях Порт-Стэнли. Хотя, плавая в Антарктике, я насмотрелся разных пингвиньих царств, от аборигенов Восточного Фолкленда трудно было оторвать глаза. Они совершенно особые. Главная черта пингвиньего характера — любопытство. Так все полагают, и так оно есть на самом деле. Однако фолклендских пингвинов это не касается. Любопытства у них нет ни на грош. Но коварства предостаточно. Злобно шипят на любую птицу, которая проходит мимо, и обязательно стараются ее клюнуть. А когда она оглядывается, делают вид, словно ничего не произошло. Сидят в гнездах так, будто сидели в этой позе много часов: я не я и хата не моя. Вдруг вскочат и без всякой видимой причины с ожесточением бьют друг друга крыльями, долбят клювами, шипят, свистят. Затеют такую потасовку, что перья летят, потом так же внезапно разойдутся. Кроткие, невинные, безмятежно-спокойные. Один из них походя может цапнуть детеныша другого и тут же, доковыляв до гнезда, самозабвенно начать ласкать своего отпрыска. И перья клювом ему чистит, и крыльями гладит. Прямо тебе человечья нежность. Помилуйте, разве такая заботливая мамаша способна кого-то обидеть?
Гнездятся они на прибрежных скалах, а материал для гнезд берут у самой кромки моря — выброшенные на берег водоросли. Носить их оттуда трудно и хлопотно. Куда легче стащить пучок-другой у соседа. Потихоньку стянет, подомнет под себя — и быстренько прихорашиваться, как будто только этим и занимался. Если же сосед заметит и негодует, воришка таращится на него с искренним изумлением: «Кто, я? Да вы с ума сошли!»
Во всем же остальном они очаровательны, если не считать, конечно, воинственного упрямства. Они все-таки заставили нас спешиться и прокладывать себе и лошадям дорогу кнутами. Я, правда, не могу сказать, что кнут действовал всегда успешно.