Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Мачеха моя, став „директоршей“, завела в доме „хороший тон“. Даже меня она не принимала „без доклада“, и было немало случаев, когда лакей сообщал мне:

— Их превосходительство нездоровы и принять вас не могут.

Но меня это не смущало, только смешило. Я шла в комнату бабушки. Но вскоре, поняв, что я вношу раздор в новую семью отца, я почти перестала бывать у них. Встречались мы с отцом на „нейтральной почве“. Он приходил куда-нибудь в музей или в ресторан. Я жалела его. Осуждать его я не могла.

Добавлю, что прислугу, которая жила у нас больше десяти лет, мачеха рассчитала.

Вскоре отца назначили в Уральскую область, и они уехали».

21. ОПЕРАЦИЯ

«…Только что получила Ваше письмо, поздравляю с возвращением из больницы домой, крепко жму руку, от всей души благодарю за то, что Вы так скоро и сердечно откликнулись.

Да, интересная, хотя и нелегкая у Вас и жизнь, и работа. Как хорошо, что Вы откликаетесь на зов своих „подшефных“, тех, кто споткнулся в жизни. Ваше слово для них (особенно молодых) стоит дороже всякого рода бесед и „мероприятий“…

Вы спрашиваете: что со мной? У меня давно изуродованы ревматизмом ноги. Любая, самая просторная обувь причиняла мне сильную боль. Для получения ортобуви нужна справка хирурга, а те в один голос заявляли, что необходима операция, ортобувь не поможет. Откладывала несколько лет и вот — согласилась. Врачи уверили, что возраст не помеха. Оперировали обе ноги: часть пальцев ампутировали, а другие привели в нормальное положение. Делали под местным наркозом, но не сказали, что нужно будет лежать минимум месяц в гипсовой повязке. И вот лежу стреноженная, сама здоровехонька, а ноги как подковы стучат.

Кормят неплохо. Соседи по палате не очень интересные, я рада бываю, когда заходит поболтать молодой летчик, не совсем удачно приземлившийся. Но его скоро выписывают.

В общем, я плотненько легла, не хуже Вас!

Опять доставили нескольких, наткнувшихся на гранаты и мины. Вот оно — эхо войны!

…Буду писать Вам обо всем, что вспомнится.

Григорий Александрович Пушкин (сын Александра Александровича, первого сына поэта) был ротный командир мужа. Он полюбил жену одного из офицеров — та развелась, мужа ее перевели, а Григория Александровича с повышением тоже перевели в другой город. Он был среднего роста, плечистый, некрасивый, грубые черты лица, но товарищи его очень любили. В 1937 году, в юбилейные дни в „Известиях“ была помещена фотография у памятника Пушкина в Москве: Григорий Александрович (тогда уже генерал), его жена Клав. Ал. и их сын Гриша.

…Не беспокойтесь за меня, у меня пока ничего не болит: страшней было ожидать.

Очень прошу Вас: не увлекайтесь работой до самозабвения, берегите себя, делайте передышку.

Привет Вашей жене, Машеньку поцелуйте.»


Ваша Н. М.


22. ЮПИТЕР

Из письма от 26.V.58 г.:

«…Я прочитала здесь, в больнице, об одном споре, где один находил, что главное свойство человека, возвышающее его над другими существами, — энергия. На что другой возразил, что из всех млекопитающих энергичнее всех — морская свинка, которая отводит на сон только два часа, бодрствуя 22 часа в сутки. Так вот, когда Вы увлечетесь чрезмерно работой — вспомните о морской свинке!

Сообщая сыну о своей болезни и совершившейся уже операции, я просила его не беспокоиться. Он ответил, что не удивится, если получит от меня поздравительную космограмму с Сатурна…

А, Вы знаете, Алексей Иванович, может быть, я в одно время с Вашей мамой училась на кулинарных курсах. Это было зимой 1906 года…»

(Да, весьма вероятно. Это был первый год замужества моей мамы. До этого она, как и Наталия Сергеевна, жила с молодой мачехой, научиться вести хозяйство ей было не у кого. Позже появился я, потом другие дети. А с Наталией Сергеевной они почти ровесницы.)

«…В последнем письме я, помнится, защищала отца, но в пору моей молодости я его очень порицала (в душе, а иногда и в лицо) за излишне светский, рассеянный образ жизни.

Ученики его очень его боялись, т. к. знали, что никакой титул не спасет от справедливой оценки знаний. Его прозвище было: Юпитер. Но странное дело: по окончании учения многие приезжали к нему за советом и просто навещали его.

…Один из богатых маменькиных сынков, живший в Гатчине, взял привычку опаздывать на занятия на день и больше после воскресенья, представляя каждый раз справку о болезни. Отец отдал приказ: ввиду вредного влияния гатчинского климата на здоровье NN, вполне благополучного в условиях петербургских, заботясь о его самочувствии, запретить ему временно поездки домой в Гатчину…

Другой князек, громкого поведения и тихий в науках, желая улизнуть куда-то среди недели, послал в школу на свое имя телеграмму, извещавшую о смерти бабушки. Жили они тоже не в Ленинграде. Ему дали отпуск на несколько дней. И все бы прошло гладко, если бы „воскресшая“ бабушка, обеспокоенная долгим отсутствием внука, не явилась сама к моему отцу. Кто-то колоритно описал этот случай в фельетоне „Нового времени“».



И тут, и в последующих письмах Наталия Сергеевна очень подробно — и тоже колоритно — описывает быт и нравы юнкерского училища (называя его, впрочем, по-прежнему школой, юнкеров — учениками, а отца — директором, хотя уже давно ясно, что отец Наталии Сергеевны никакой не директор, а начальник юнкерского училища).

«…Как-то осенью поздно ночью разбудили отца: заболело несколько учеников холерой, к утру уже два или три умерли. Отец тотчас же отправился к больным, оборудовал изолятор, установил строгий карантин, в том числе и в нашей квартире. Везде у входных дверей лежали тряпки, пропитанные какой-то дезинфицирующей жидкостью. Пока не ликвидировали болезнь, отца я почти не видела. По словам служителей импровизированного госпиталя, он был все время около заболевших, утешал, ободрял, перенося их даже на руках, помогая „братьям милосердия“. Домой он забегал на минуту, узнать о нашем здоровье, не забывая предварительно переодеться. Эпидемия ограничилась одним нашим домом… Но Вы представляете, какой это произвело переполох в городе! Телефон в нашей квартире звонил не переставая, едва ли не круглые сутки. Отвечала всем я, отца ведь не было. Звонили из канцелярии градоначальника, из редакций газет.

Когда опасность миновала, заболел отец — тяжелое нервное потрясение…

Отчего же вспыхнула эпидемия? В тот год в Петербурге было очень много фруктов и были они очень дешевы. К именинам бабушки (ее звали Надежда) отец купил на Щукином рынке ящик винограда и еще каких-то фруктов. Вот с этого и началось это несчастье. Утром отец приказал мне самолично облить все оставшиеся фрукты хлоркой и самолично же закопать их во дворе, не поручая прислуге, чтобы та не соблазнилась и не заболела. И что же сделала я? Спрятала все фрукты в надежном месте и преспокойно лакомилась ими потихоньку ото всех. Ведь я была еще совсем девчонка! Виноград тогда продавали пересыпанным в просе, я первый раз в жизни видела эти блестящие красные зернышки и не знала, что это такое.

Обошлось…

Но целый месяц мы были лишены общения с внешним миром.

…Завтра, 27.V, врач обещал мне снять гипс, и я надеюсь к 1 июня быть дома.

До чего надоело находиться в неподвижном положении.

Помните, я писала о раненом летчике — это он снабдил меня карандашом и бумагой. Как-то в разговоре с ним я спросила, какой иностранный язык они изучали в училище, и заметила, что до войны в авиационном военном училище спрашивали и французский. На его вопрос: почему? — ответила, что ведь Франция — родина воздухоплавания, упомянула Блерио… Он был так удивлен, что, заикаясь, спросил:

— Простите, а кто же вы будете, какая ваша специальность?

Я объяснила и предложила, если понадобится, свою помощь.

Извините меня за сумбурное письмо, за письмо-винегрет. В этом винегрете Вы найдете все, кроме обмана.

В следующем письме хочу коснуться некоторых сторон светской жизни, некоторых знакомств.

Могу перейти и на „субъективную“ почву.

Сердечно благодарю Вас за все. Ваши письма в больницу были для меня очень большой моральной поддержкой.

Приду домой, напишу еще».

23. В ЕВРОПЕ

Но и следующее — очень большое — письмо опять из больницы, нацарапано на какой-то служебной, графленой бумаге с маленькими циферками.

«…Я уже хожу без палочки, но неуверенно, так, как ходят по палубе во время качки.

Как я уже писала, отец мой был уроженец Кавказа, казак, и поэтому, естественно, без вина у нас за стол не садились, даже мне, подростку, наливали слабого виноградного. Когда отец в молодости жил среди горцев, то его часто выбирали „тулумбашем“, т. е. провозглашателем тостов.

Теперь перейду к моему девичеству. Один из товарищей отца, мой крестный, несколько лет служил в Шанхае, откуда должен был вернуться в Петербург из-за болезни жены. Дочери его не получили никакого образования, но зато умели шикарно одеться, кокетничать и свободно болтали по-английски. Как-то будучи у них в гостях, я встретила пожилого китайца, который хорошо говорил по-русски. Крестный, шутя, сватал меня, говоря, что я буду 14-я жена его и самая любимая. Китаец был с косой, в национальном костюме. Они с крестным с трудом разбирали какой-то документ, написанный на французском языке. Крестный позвал меня:

— А ну, покажи, чему тебя учили.

Я перевела, правда с некоторыми запинками на специальных выражениях. Это было донесение какого-то монаха-отшельника о передвижениях англо-американских войск в Китае, перечислены количество и роль орудий (в начале 900-х годов).

Летом того же года крестный уговорил отца отпустить меня с ним и с одной из его дочерей за границу в качестве переводчика. Отец после некоторых колебаний согласился…»



К сожалению, я не могу переписать полностью это очень большое письмо, где приведены даже такие подробности, как стоимость железнодорожного билета от Петербурга до Берлина в международном вагоне, меню завтраков, обедов и вторых завтраков, в каком платье где была, какое мороженое где ела… Побывала в Германии, во Франции, в Бельгии, в Англии. Упомянуто все: и красные штаны французских солдат и подвесные дороги над шахтами Бельгии, и черный, как пиво, английский чай, и клетчатые юбочки шотландских стрелков…

О характере поездки нигде прямо не говорится, некоторые подробности позволяют догадаться, что крестный Наталии Сергеевны как в Китае, так и в Европе занимался не коммерческой и не научной деятельностью.


«Отец был очень огорчен, что я не побывала ни в одном музее, кроме паноптикума. Зато в Лондоне была на какой-то выставке или состязании за городом. Там бедуины показывали образцы своего искусства верховой езды и джигитовки. Вот тут мое казачье сердце не вытерпело: я упросила крестного разрешить мне спуститься на арену и подойти к всаднику. Что это был за конь! Стройный, кожа как атлас (я-таки погладила его), каждая жилка просвечивает сквозь кожу и шерсть! Уздечка вся усыпана ракушечником».


Нигде не сказано, что крестный Наталии Сергеевны — военный, но вряд ли у штатского человека могли быть дела одновременно и с представителем фирмы Круппа и с лордом Греем…


«Встречаясь с ними, я чувствовала себя чем-то вроде Золушки — ведь всего лишь переводчица! Но тем свободнее я могла наблюдать, тем более что даже леди Грей плохо владела французским. Она, помню, спросила меня, где я получила такое всестороннее образование, на что я ответила, что в России это обычное образование для девушек моего круга. Муж ее получил тогда какой-то орден и какой-то видный пост — кажется, на Дальнем Востоке, откуда он и приехал тогда представляться королю. В фешенебельном отеле (где остановились и мы) они занимали несколько комнат, у них был свой выезд и штат прислуги. Я очень боялась опростоволоситься, нарушить этикет. Между прочим, мне пояснили, что когда являются к королю благодарить за награду, то даже лорд и командующий, каким был Грей, должен стать на одно колено и поцеловать руку королю. А Г рей был еще и пэром (их в Англии всего 7 фамилий)…»


После описания туалетов и драгоценностей г-жи Крупп (черный жемчуг!), Наталия Сергеевна рассказывает о загородной прогулке на «моторах», в которой, кроме названных, участвовали «два офицера, молодые самодовольные денди…»

Письмо нацарапано карандашом. А последние полторы страницы — жиденькими синими чернилами:


«7. VI. Вот уже 3-й день я дома. Слабость, дрожат колени. Послала дочке вызов по справке врача. Она у меня с/х специалист, секретарь парторганизации колхоза в Вологодской области. Отношения у меня с нею очень сложные, когда-нибудь расскажу…»


24. ПЕРВОЕ СВАТОВСТВО

«12.VI.58 г.

…Повествуя о своем путешествии, я упустила вот что.

При входе в английский парламент стоят по бокам две статуи — Кромвеля и казненного короля. На недоуменный вопрос кого-то из посетителей, почему они оба здесь, кто-то ответил:

— Кромвель для того, чтобы короли не забывали о нем, а казненный король — чтобы кромвели не забывали об участи тех, кто идет против народа.

Честное слово, я это не выдумала теперь, задним числом.

…В первом письме я писала Вам, как отрицательно относился мой отец к слепому преклонению перед заграницей. Часто он брал меня в поездки по Волге и на Кавказ. Все это не могло пройти для меня бесследно. И вот следствие.

По возвращении в Петербург я познакомилась у крестного с советником посольства одного из небольших европейских государств… Ему было 35 лет, мне — двадцать, в моих глазах он был чуть ли не стариком. Но не в этом дело. Он стал бывать у нас, в шутку его звали моим женихом. Да и я не принимала всерьез его ухаживаний, мне смешны были его вздохи, его робость. Помыкала я им без зазрения совести. Во время сезона балов и вечеров я звонила ему по телефону и сообщала: я буду там-то. И он, бедняга, являлся, только спрашивал иногда, какое общество будет.

Так прошла зима, он не решался заговорить со мной, лишь зондировал, как я потом узнала, у отца. А отец отвечал, что это дело мое. Вскоре он получил место посланника и прислал мне откуда-то, чуть ли не из Южной Америки, пасхальное поздравление. Иногда, откровенно Вам скажу, я задумывалась, не решить ли дело свадьбой, но стоило мне вспомнить наше прошлогоднее путешествие, как меня охватывал ужас от мысли, что я буду вдали от родины, среди совершенно чужого мне народа.

Много позже отец как-то сказал, что я „прозевала судьбу“, но у меня сожаления не было ни на одну минуту».

25. ИРИНА

«…Теперь я сделаю большой скачок и расскажу о своей дочери. Она осталась без отца шести месяцев. Ясно, что я жалела и баловала ее больше, чем сына. Окончив техникум, она вышла замуж за мальчишку девятнадцати лет. Получив права шофера на краткосрочных курсах, этот слабовольный недоучка начал скакать с одного места на другое, причем часто месяцами оставался без работы. Через два с половиной года его призвали в армию, в то время у них уже было двое детей. Пить он тогда еще только начинал… Иногда являлся окровавленный, грязный:

— Мам-мочка, простите, ангел!..

Обнимает, плачет. Я его успокою, обмою, уложу спать. А тут дочь как вихрь налетит:

— Что он — сын тебе?

И начинает его пилить, как дубовую доску. Сколько раз я говорила ей:

— Пьяного не тронь. Проспится, тогда что хочешь делай.

Так нет — этого правила она и теперь не соблюдает. И теперь он уже не плачет и не просит прощения, а является буйный, ругается на чем свет стоит, лезет в драку, запустит, все равно куда и в кого, что под руку попадет — кочергу, топор, сдернет скатерть, перебьет всю посуду… А трезвый — золотые руки: и плотник, и столяр, и механик.

Годы войны у него — темные. За это время он дважды женился, скрывался от алиментов. Потом вернулся к Ирине.

Сколько раз мне приходилось бросать работу и лететь к ним. Последняя попытка жить вместе закончилась крахом. Первые месяцы я отдавала им и пенсию, и те деньги, что присылал сын, но потом, когда начались скандалы, буйство, я заявила дочери, что меня это не устраивает. И уехала — живи с ним как хочешь.

И вот теперь я жду ее к себе, и что получится из этой встречи — не знаю.

С братом они никогда не дружили, даже не переписываются.

Да, скоро ли „оправдают“ Твардовского? А то уже про Мурадели вспомнили.»


Ваша Н. М.
18. VI.58.


Из письма от 27.VI.58 г.:

«…Вот теперь приходится и мне извиняться — за задержку ответа на Ваше дружеское письмо. Ко мне приехала дочь — только этим объясняется мое молчание. Сегодня ее нет дома, и я могу собраться с мыслями.

Ах, Алексей Иванович, если бы Вы знали все!

…В эвакуации мы жили в совхозе. Я работала и жила отдельно. Оказалась я там потому, что эвакодокументы оформляла дочь, включив туда и меня. После того как во время пути погибли две из трех ее дочек, она заявила мне, что я ей не нужна теперь, чтобы я шла работать.

Трудовой книжки мне не выдали („Все равно скоро вернетесь“) и посылали меня работать — то на парники, то ночным сторожем на огород. И учтите, что это в том совхозе, где дочь была управляющим МТФ и старшим зоотехником!

Сторожем я проработала один месяц. Шалаша не было, спать ложилась, собрав какие-то доски. А во что превратилось мое драповое пальто на этой работе! Знаете, кто меня выручал? Овчарка и какая-то другая, волчьей породы, которую я приманила. В их компании я и спала, правда навлекая на себя гнев конюхов.

…В 1953 году я подала заявление в Дом престарелых (за меня ходатайствовала и „Литгазета“). На это заявление облисполком мне ответил, что меня обязаны содержать дети. А так как я записана в личном деле сына, то невестка, а с ней, конечно, и сын заинтересованы „сплавить“ меня дочери.

Завтра сюда на 2–3 дня приезжает сын, и я уверена, что опять начнется наступление по всему фронту… Будут уговаривать поселиться у дочери и зятя. Несмотря на все сказанное, я, в крайнем случае, нашла бы общий язык с ним, но с дочерью — знаю — не ужиться никогда!

Как Ваши подшефные (взрослые)?

Когда я услышала по радио постановление о Мурадели (сколько мы прорабатывали другое постановление о нем в 48 году на кафедре литературы), мне очень захотелось услышать и о Твардовском. Может, я пристрастно отношусь к его творчеству и неправа, но мне было обидно, когда его сняли с редакторства.

Числа 5-го июля я провожу своих гостей и тогда смогу писать Вам. Не знаю, как развернутся события, если что, буду просить Вашего совета».

К письму этому приложено письмо зятя, написанное в трезвителе, характеристика на учительницу Н. С. Маркевич, выданная директором средней школы при С. Х. И. Кинельского р-на Куйбышевской области («…в районном масштабе руководила методической секцией иностранных языков… имела вполне заслуженный авторитет среди учащихся, родителей, членов коллектива и общественности»), и выписка из приказа по личному составу Алексеевского серного завода — о том, что «работницу сезонных работ подсобного хозяйства Маркевич Н. С. с 2.V.44 г. с работы освободить согласно вызова Наркомпроса Украины».

26. ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ

«Только что отправила Вам письмо, но тут с такой жестокой яркостью всплыли в памяти те тяжелые годы, что захотелось высказать до конца то, что накипело в сердце.

Ведь сторож, а особенно ночной, должен быть вооружен — у меня же ничего не было. Когда мне сказали (не в конторе, а бригадир) о переводе на эту должность, я рассмеялась и сказала, что и днем-то плохо вижу, а ночью злоумышленники не только овощи, но и самого сторожа могут запросто унести.

На это бригадир мне объяснил:

— Это завфермой так мне сказала: мол, у моей мамочки работа на парниках кончилась, вот и поставьте ее стеречь, а не согласится — тогда и рассчитать можно.

И сказал еще, что она посмеялась при этом.

Ох, Алексей Иванович, горько мне было слышать это, но — куда денешься? Некуда. Может быть, она думала, что я приду, буду проситься к ней. Но недаром она поминает мой характер. Гнуться я не умею.

Огород был небольшой, там росли морковь, лук, помидоры и т. п. Еще все было незрелое, возможна была только потрава свиньями. Вот тут меня и выручали мои четвероногие друзья: они не только согревали меня ночью, но и помогали „по охране социалистической собственности“.

…Да, чужих детей воспитывала, а своих не сумела.

Теперь вернусь к поре своей юности (до поездки за границу).

Среди молодежи, бывавшей в доме отца, был один постарше, прихода которого я всегда ждала. Для него я была „девчонкой“. Началась война 1904 года, и его батарея направляется в Порт-Артур. Вы, наверно, знаете, что переписка с фронтом в те годы и при такой дальности расстояния была затруднительна. И все-таки несколько писем проскользнуло в обе стороны. Затем — плен в Японии, и переписка продолжается до его возвращения на родину. В одном из писем было такое выражение: „Только Вашим молитвам я обязан, что уцелел, и никогда этого не забуду“. Конечно, я на седьмом небе. В начале войны я порывалась поехать в действующую армию сестрой милосердия, но отец и слышать не хотел. Все эти годы, показавшиеся мне такими долгими, я думала только о „нем“, ждала только „его“ или хотя бы известий „оттуда“. И вот наконец я дождалась его — в орденах, с золотым оружием. Он контужен, слегка заикается, и легкий тик левой щеки. Почти целый год мы видимся почти каждый день. Он привез мне и отцу много дорогих японских вещей и продолжает засыпать меня подарками. Уже идут разговоры о будущем: для женитьбы офицера тогда требовалось обеспечение 3 или 5 тысяч рублей. Разговоры ведутся с отцом. Я об этом не слышу или слушаю краем уха… Но тут происходит нечто для меня совершенно непостижимое. Его визиты к нам становятся реже, а однажды я вижу, что он, побыв с полчаса у отца, уезжает, не зайдя ко мне. В тот же день отец мне объявляет, что поскольку родители моего „суженого“ подыскали для него более богатую невесту (дом на Сергиевской), то он не может взять меня в жены, ему не разрешили. Я окаменела. Отец берет отпуск, везет меня по Волге, в Кисловодск, в Тифлис, а потом — в Москву. Я — как автомат: ничего не вижу и не слышу. Затем поездка за границу, а по возвращении — балы, вечера, танцы, и все это — очертя голову.

Вот. На этом кончу.»


Ваша Н. М. 29.VI.58.


27. ЮРИЙ

«Проводила я своих сорокалетних „ребятишек“ и теперь могу поделиться с Вами впечатлениями.

Сын приезжал на три дня, так как отпуск был внеплановый, экстренный: проведать мать и повидать сестру после девяти лет разлуки.

Сын выглядит хорошо, кажется моложе своих лет, но дружеского тона, который установился было за последние годы, я, увы, не обнаружила. Это был гость, не почувствовала я ни тепла, ни заботы, ни ласки, — какая-то нотка превосходства, иронии, а я очень чутко реагирую на интонацию.

Был поднят вопрос о моей дальнейшей судьбе: почему я чужих предпочитаю родным детям? Я напомнила сыну слова его жены, сказанные еще много лет назад:

— Деньги мы давать будем, но заставить нас взять вас к себе никто не может.

Он объяснил это тем, что я, мол, просто не сумела найти дорогу к сердцу его жены, не учла ее нервозности, больного сердца, что у меня невозможный характер и т. д. и т. п.

— Ах, вот как! — улыбнулась я. — Нервозность? Больное сердце? Да, я сознаю, что характер у меня тяжелый, но такой сделала меня жизнь! Твоя жена выросла в нормальных условиях, она не знала крушений в жизни, ни личных, ни общественных, живет она обеспеченной за спиной мужа, а хотела бы я представить, что было бы с ней, окажись она в условиях моей жизни?! Ты находишь, что я должна быть снисходительной, что я не учла ее нервозности и болезней, но до ких же пор вы хотите, чтобы я только и приспосабливалась к кому-то и думала о ком-то…

Может быть, я наговорила лишнего, но так накипело, Алексей Иванович.

Ехать к дочери в ее глубинный колхоз я отказалась. На приглашение зятя ответила встречным приглашением: пусть приедет погостить ко мне в Россошь. Хотя у нас в этом году довольно трудно с продуктами. Неужели и у вас льют дожди? У нас никак не отремонтируют небесный водопровод. Солнышко видим редко, вишни кислые от дождей. С молочными продуктами в госторговле плохо: опять зависим от частника».

28. В ВИХРЕ ВАЛЬСА


…Но вернусь к теме моего последнего письма.
Сезон балов в военных училищах начинался со дня артиллерии 6(19) XI, вход по пригласительным билетам, приглашенных бывало до 300 человек. Залы превращались в гроты, зимние сады, буфет с мороженым, сластями, ночью — ужин бесплатный для гостей, веселье длилось до 2–4 ч. утра.
…Танцевать я очень любила. Но должна сказать, что тогда наряды дочерей стоили относительно дешевле, чем теперь: дома мы одевались скромно, а не так, как теперь — студентки даже на лекциях стараются перещеголять друг друга одеждой и обувью.
Танцевать-то я танцевала, но забыть того, что случилось, при всем желании не могла. Вскоре после разрыва он прислал мне мои письма и просил вернуть его. Просил забыть его, писал, что поступить иначе он не мог…
Я не ответила ему, но к его письмам приложила стихи, не знаю автора, но помню их до сих пор от начала до конца:


Я верила ласкам твоим, как святыне,
Мечтала в них правду найти —
И все поняла я: не верю отныне,
Не надо объятий, пусти!


Ты думал, желаньем минутным волнуем,
Что сердце под ласкою спит:
И ты, ты шутил, не любя, поцелуем,
Но этого бог не простит!..




Стишки, выражаясь мягко, неважные. В том же письме Наталия Сергеевна пишет:


«Вас интересует, что читала тогда молодежь моего круга? В школьные годы — романы Вернера, Шпильгагена в оригинале на немецком языке, затем были небольшие по формату книжки „Школьной библиотеки“, они продавались большей частью на вокзалах и пристанях… Читали Бестужева (Марлинского), Лажечникова, Загоскина, Данилевского… Читали мы и Вербицкую, Лухманову, Шеллера-Михайлова (приложение к „Ниве“). Когда я была уже взрослой девушкой, отец выписывал мне „Revue de Mondes“ на французском языке и какой-то ежемесячный рукодельный журнал на немецком языке. Стоил он дешево, что-то около трех рублей в год с доставкой на дом…
Достоевского, который тоже выходил приложением к „Ниве“, я не могла читать — слишком тяжело, и потому многих его произведений я до сих пор не знаю…»


До чего же мне знаком этот «круг молодежи» девятисотых годов, эти милые барышни, кончившие институт или гимназию, читавшие запоем Шеллера-Михайлова и Вербицкую, Лажечникова и Шпильгагена, знавшие наизусть всего Надсона и всего Апухтина и не читавшие Чехова, Достоевского, Максима Горького, не слыхавшие даже имени Бунина, Блока, Андрея Белого, Гамсуна… И при всем том, я уверен, что Наталия Сергеевна не придумала ни леди Грей, отметившую ее «всестороннее образование», ни раненого летчика, сраженного эрудицией больной старухи, которую он от скуки заходил навестить в коридоре хирургического отделения россошанской горбольницы…

Думаю, что Наталия Сергеевна все-таки несколько возвышалась над своим «кругом». И все-таки когда я сейчас делаю выписки из ее писем, то и дело мне вспоминается Шеллер-Михайлов и другие кумиры моих тетушек, моей мамы и их гимназических подруг. На каждом шагу возникает у меня желание заменить слово, поправить или переписать фразу… Но я не часто прибегаю к подобной редактуре.

Совсем в духе Шеллера-Михайлова рассказывает Наталия Сергеевна о последних страницах своего романа с первым женихом, героем Порт-Артура:


«Уже разведясь с мужем, живя одна с детьми, я вдруг получаю от N письмо, очень дружеское. Он — на фронте, пошел добровольцем, как кавалер трех Георгиев за японскую войну, служил в одном из почетных полков, сейчас молодой полковник. В следующем письме он просит разрешения приехать, повидаться. Что же! Мне тоже хотелось встречи, многое хотелось высказать. И вот встреча состоялась. Я не отдавала себе отчета, чего во мне больше — оскорбленной гордости, желания мести или незаглохшего чувства, готовности все забыть, простить!..»


Хочу верить, что так все и было, не вызывает у меня сомнений и то, что после революции и гражданской войны, оказавшись в эмиграции, N посылал своей брошенной невесте приветы и, может быть, даже слова раскаяния. Но рассказано обо всем этом такими привычными, «красивыми», стертыми, беллетристическими словами, что от правды как бы ничего не остается, за каждым словом видишь выдумку, сочинительство. Только какая-нибудь крохотная живая деталь, например упоминание о семье генерала Белого, где должна была в этот вечер быть молодая соломенная вдова, возвращает воспоминаниям Наталии Сергеевны черты достоверности.

Между прочим, именно из этого письма я узнал, что прославленный портартурец генерал Белый — крестный отец Наталии Сергеевны. Именно с ним и с его дочерью Варей она ездила «в качестве переводчицы» в Берлин, Париж и Лондон.

29. МУЖ

«…С моим будущим мужем мы были знакомы четыре года до того, как я стала его женой: мой отец и родители Маркевича бывали друг у друга, встречались у общих знакомых. Как оказалось потом, они сперва хотели женить отца на своей дочери-вдове, но отец не пошел на удочку. В первый год знакомства сын попробовал намекнуть на серьезность его чувства, но я ответила, что у меня выбор сделан. В то время N был еще в плену. Когда сватовство повторилось по всем правилам, отец сказал мне, что он ничего не имеет против жениха, но семья их ему антипатична. А мне и раньше их семья очень нравилась: я, как Вы знаете, выросла без матери, а тут его мать и сестра очаровали меня такой лаской, заботой, которых я никогда не видела в доме отца.

…В то время для женитьбы офицера требовалось разрешение командира полка, а для гвардейского, каким был жених, еще и согласие офицерского коллектива. Кандидатура невесты обсуждалась на соответствующем собрании. На этот раз я регулярно получала дорогие конфеты в нарядных коробках, в промежутках между встречами — письма с хорошо исполненными своей рукой виньетками, полные самых лирических излияний. Понемногу этот фимиам убаюкивает, я начинаю верить, что забуду свою „ошибку“.

…На свадьбе, кроме родственников, были все офицеры полка во главе с командиром. После церкви — поздравления на квартире невесты (конечно, шампанским), букеты, подарки, а невеста одаривает гостей безделушками из фарфора с особого подноса.

После венца мы едем в Лугу к его родителям.

Когда муж вместе со мной возвращается из отпуска в часть, я делаю, сама того не ведая, первую бестактность, за что получаю первый выговор. На перроне нас встречают с цветами офицеры с женами. Тут же подходит взять наши чемоданы денщик мужа и, поздравляя свою барыню, протягивает мне руку. Я, растерявшись и не желая одергивать при всех этот порыв, протягиваю ему свою и благодарю. Я не видела, как оценили это присутствующие, но дома мне „влетело“, еще больше влетело денщику. Скоро с ним расстались…»

О своем замужестве, о годах жизни с мужем Наталия Сергеевна пишет скучно. Ни радости, ни гнева, ни отвращения, ни возмущения.

Да, поразили ее на первых порах «циничные разговоры и анекдоты» в доме мужа. При том, что «в доме царил дух Домостроя: муж — повелитель, вышла замуж — терпи».

О том, что муж не любил ее, Наталия Сергеевна не пишет. Но пишет, что «уже очень скоро пошли разговоры, что он и не такую бы взял: и купчиху-то, и дочь помещика…»


«Ребенок не вызывал в муже не только чувства любви, он раздражал его, особенно выводил его из себя ночной плач. Сколько раз я слышала:
— Иди куда хочешь, чтобы я мог спокойно спать!
Когда приезжал мой отец и, выходя на прогулку с внуком,
нес его на руках, муж иронически усмехался:
— Точно фельдфебель какой, а не генерал!..»


…Вот — наконец-то — выписалось на тетрадочной в косую линейку бумаге это слово: генерал.

Не учитель ее отец, не директор, не загадочный Юпитер, а — генерал. Думаю, с облегчением выписано это слово. И как легко после этого пишется:


«Из жен офицеров я запросто сошлась только с дочерью генерала Белого, которая была замужем за сыном Стесселя.
Со свекром и свекровью она почти не виделась. Особенно это обострилось, когда ее отец был на процессе Стесселя главным его обвинителем.
Семейная жизнь моя текла внешне спокойно, без больших ссор, но и общего между нами было мало.
Муж мой был красивый, большого мнения о себе, адъютант гвардейской части. Он считал себя „выгодной партией“ и хотел продвинуться еще благодаря связям отца, но мой отец не делал ни для кого исключения. Я покорно выполняла три „К“ семейного уклада, но ему этого было мало. А в общем, я могу сказать подобно герою „Знаменосцев“ О. Гончара, что и моя жизнь была „мимо-будапештская“, „мимо-бухарестская“.
…Наступает 1914 год. В августе я проводила мужа и весь его полк на фронт. Через два месяца его привезли контуженого, и несколько месяцев он лежит в лазарете Кауфманской общины сестер милосердия на Фонтанке…
P. S. Посылаю Вам свое фото. Это — после выхода из больницы».


В самодельном конвертике, сшитом белыми нитками из обрезка тиражной таблицы государственного займа восстановления народного хозяйства выпуска 1954 года, — маленький фотографический снимок, какие делают для пропусков и удостоверений… Худая большелобая старуха с зачесанными назад остатками седых волос, с жилистой шеей, с тонкими, искривленными в жалкую улыбку губами и в круглых очках, которые увеличивают, делают огромными и без того большие глаза, и в этих глазах — столько застывшего страха, муки, тоски, какой-то холодной, окаменелой боли… Вглядываюсь в это бледное, изможденное, неженственное лицо. Какие чувства вызывает оно у меня? Только жалость и горечь. Но ведь есть же, не могут же не быть на свете люди, у которых это измученное лицо с глазами загнанной лошади вызывает не только сострадание, но и нежность. Ведь эта старая женщина — мать и бабушка.

В одном из последующих писем Наталия Сергеевна спрашивала:


«Получили ли Вы мое фото? Фотограф польстил мне, скрыв мои морщины».


Ужасно тоскливо было читать эти строчки, аккуратно выведенные хоть и старческой, но все еще женской рукой.

30. ТРИ ДНЯ ИЗ ЖИЗНИ МОЛОДОЙ ЖЕНЩИНЫ

(Кусочки из глав ненаписанного романа)

…Швейцар ее знал — помогая ей снять фетровые ботики, участливо спросил:

— Скоро, небось, уж и на выписку?

— Да. Бог даст, скоро.

— Дай господь. Пора. Залежались их благородие в нашем заведении. Пора и домой, к семейству.

Она попудрилась, поправила перед зеркалом тщательно завитые кудряшки на лбу, привела в порядок лучинную корзинку с виноградом и кулек с мандаринами, купленными по дороге с вокзала в магазине Лысина у Египетского моста.

Палата была далеко. В коридоре второго этажа пахло йодоформом и ладаном. Ладанный запах плыл из широко раздвинутых белых дверей домовой церкви. Здесь Наталия Сергеевна, как всегда, на минуту задержалась, взглянула на зеленовато-голубой дымчатый образ-витраж «Моление о Чаше». За стеклом витража, как раз в том месте, где перед взором коленопреклоненного Спасителя плыла в воздухе кубкообразная чаша, светилась электрическая лампочка. Наталия Сергеевна постояла, покрестилась и пошла дальше. Свернула за угол и вдруг увидела идущую ей навстречу, из темноты к свету, молоденькую сестру милосердия.

«Боже, какая прелесть», — успела она подумать.

Совсем девочка, словно из выпускного класса гимназии, — лицо круглое, смугло-румяное, такой румянец бывает на дорогих персиках. И так идет к этой восточной смуглости белая сестринская косынка с рубиновым крестиком над переносицей и черные жгучие брови. Девушка несла, держала над плечом, как носят на Востоке кувшины с водой, белую клистирную кружку с длинным резиновым шлангом. Тут они поравнялись, взгляды их сошлись, и румянец на щеках девочки стал еще гуще, щеки ее будто кипятком ошпарило. Наташа по-взрослому снисходительно усмехнулась ей, слегка кивнула: «Не робей, милая, не стесняйся, дело житейское…»

Но, свернув на лестницу, ведущую в третий этаж, подумала:

«Что же им, в самом деле, таким молоденьким, поручают такое неаппетитное дело…»

Мужа предупредили, но, когда она вошла, он лежал, читал газету.

— Не ожидал? — сказала она.

— Признаться, сегодня не ждал.

Сосед его, штабс-капитан Зайцев, спал или притворился спящим. Поверх одеяла у него лежала раскрытая книга.

Наташа присела на краешек постели мужа, поцеловала его в лоб, он дотронулся губами до ее руки.

— А я ночью не спала, перенервничалась. После обеда что-то ужасно муторно стало, тоскливо. Дай, думаю, съезжу, навещу своего повелителя.

Он ничего не сказал.

— Винограду хочешь?

Он качнул головой.

— Может быть, маленькую гроздочку?

— Нет, нет, — сказал он, хлопнув ладонью по газете. — Ничего не хочу. Прошу тебя — уже сколько раз… Здесь мы на гвардейском довольствии. Всего вдосталь. Куда я его дену?

— Угостишь сестер.

Он кисло ухмыльнулся.

— Ну, разве.

Пакет и корзинка лежали у нее на коленях.

— Может быть, дольку мандарина?

— Ну, я ж сказал.

— Прости… Я просто думала… А куда все это выложить? Попросить сестру?

— Оставь. Все сделают.

Минуту они молчали. Он лежал на спине, заложив за голову руку, смотрел в потолок.

— Что же ты не спросишь о детях? — сказала она.

Он подавил не то вздох, не то зевок:

— Как они?

— У Ируськи было расстройство. Вечером вчера я вызывала доктора. Сегодня, слава богу, все наладилось.

Он молча и размашисто кинул.

Раза два-три в палату заходили сестры — все разные. Одна принесла штабс-капитану Маркевичу порошок, другая поправила одеяло на спящем Зайцеве, что-то переставила на его столике. Наталия Сергеевна не видела, какие любопытные, жадные, даже хищные взгляды кидали эти женщины в ее сторону.

— Ты бы не хотел, чтобы я как-нибудь с Юркой приехала? Он скучает, — сказала она.

— Стоит ли, — сказал он. — Скоро ведь на выписку.

Минуту он лежал с закрытыми глазами. И вдруг она увидела, что он улыбается. Улыбается. Улыбается каким-то своим мыслям… Такой тихой, мягкой улыбки она никогда раньше, даже в медовый месяц, не видела на его губах.

— Ты что? — спросила она.

Он очнулся.

— А? Что? Куда?

— Ты чему?

— Что «чему»? Задремал, что ли?..

…Когда она выходила из отделения, из-за своего белого столика навстречу ей поднялась дежурная сестра.

— Госпожа Маркевич, простите…

— Да? — остановилась Наташа.

— Вас очень просил зайти, навестить его полковник Провоторов.

— Кто?

— Провоторов… Николай Павлович, полковник. Он говорит, что вы знакомы.

— Ах, да! Ну, конечно. Где он?

— Пожалуйста, пойдемте. Я покажу.

Хотя она и сказала: «ах, да», а все еще не могла вспомнить… Что-то смутное, детское мерещилось. Но когда вошла в узкую длинную палату с закругленным наверху большим окном и увидела приподнявшегося над подушкой коротко остриженного человека с кофейно-желтым лицом бедуина — вспомнила сразу штабс-капитана Провоторова, командира роты в Лефортове, у отца. И хриплый — все тот же — голос его узнала:

— Наташа! Боже мой! Это — Наташа? Дама! Дама!

Он держал двумя руками ее длинную грубоватую руку и смотрел на нее, и в глазах его была не радость, а боль. Слова были легкие, веселые, светские, а голос ледяной и взгляд — как из холодного погреба смотрел.

Сестра вышла, прикрыла за собой дверь.

— Ну, как? Что? Рассказывайте! Сколько же времени утекло. Как Сергей Семенович?

— Вы, вероятно, знаете. Он атаманом — на Урале.

— Да, как же. А ты? А вы? Одна? Замужем?

И не сводит с нее своих больших выпуклых глаз. Без улыбки, без какой-нибудь искры улыбки.

— Замужем, Николай Павлович. Уже седьмой год.

— Да? И все хорошо? Дети?

— Двое. Мальчик и девочка. — Она рассмеялась. — Да что вы задаете такие вопросы, Николай Павлович. Вы же знаете! Ведь мой муж лежит в этом же лазарете.

Он кивнул, не улыбаясь.

— Знаю.

И вдруг ей стало как-то неуютно. Как будто сразу, в одно мгновение сгустились сумерки за окном. Она оглянулась и, чтобы что-нибудь сказать, спросила:

— Вы один?

— Да. По-полковничьи. Один. Признаться, скучновато. Подпоручикам — тем веселее. Их в палате четверо.

— А ваша семья? Навещают?

— Да. Благодарю.

Он взял ее руку.

— Ну, не буду вас задерживать. Идите, Наталия Сергеевна. Спасибо, что навестили.

И вдруг не губами, а лбом он прижался к ее руке.

— Наташа! Голубчик! — глухо сказал он. И опять глубоко, снизу вверх заглянул ей в глаза. — Всегда, всю жизнь помните, что вы дочь своего отца. Хорошо? Уверен, что вы и дальше будете молодцом!

Она торопливо простилась и, напуганная, ничего не понимая, споткнувшись на пороге, вышла из палаты.

…И на извозчике, и в вагоне железной дороги она не могла забыть этот бестолковый разговор, это странное напутствие раненого полковника. В вагоне уже горела свеча в фонаре, Наташа сидела у окна, съежившись, засунув руки в муфту, и думала — о детях, об отце, о муже, обо всем, что приходило в голову. А ничто доброе в голову не приходило.

Вспомнила, как ехали они — еще года за три до войны — из Царского в Петербург, на именины деда, и муж нарочно сел в другой вагон, чтобы не слышать Юркиного плача. Как она тогда стерпела эту выходку?! Сейчас, при воспоминании, кровь застучала у нее в висках. А сколько их было с тех пор, таких дерзких выходок, грубых выпадов балованного красавца?!

Но тут она прикрыла глаза и увидела его — там, в палате Кауфманской общины, вспомнила его большие, девичьи ресницы, его мальчишескую счастливую улыбку… Почему ее не порадовала, а встревожила эта улыбка?

Откуда-то, непрошеная, выплыла в памяти невысокая, похожая на Варю Панину дама с усиками — жена фотографа. Они с Борисом, еще жених и невеста, пришли по обычаю сниматься к Оцупу. Фотограф был занят у себя в ателье, Борис вышел на площадку лестницы курить, и они остались вдвоем с этой усатой красавицей. Та пристально, без улыбки (совсем как полковник Провоторов) смотрела на Тату.

— Что вы так смотрите? — смущенно улыбнулась Тата.

— А вы не боитесь, мадам, выходить замуж?

— А чего ж мне бояться?..

— Не знаю. Но я что-то боюсь за вас. Мне кажется, он вас не стоит.

…Вечером, когда детей уложили спать, тоска выгнала Тату из дому. На улице шел мокрый снег, пришлось вернуться за зонтиком. Так под этим полудождем-полуснегом бродила она часа полтора по царскосельским улицам. Во многих домах уже погасли окна, люди спали. Но вот в небольшом особняке — угол Московской и Церковной — ярко светятся четыре окна. Перед окном стоит автомобиль с погашенными фонарями. Бродят какие-то фигуры. Кто-то пошел за ней, кто-то коротко свистнул. Она заспешила из темноты на свет…

Кого, интересно знать, принимает сейчас Анна Александровна Вырубова? С этой женщиной Тата была знакома, не один раз встречалась и во дворце, и в соборе, и в Серафимовском лазарете. Но дружить — нет, об этом не могло быть и речи. Между ними стоял «старец»… Как, в самом деле, она, молодая светская женщина, фрейлина двора, не брезгует близким знакомством с этим грязным сибирским мужиком?! И сколько ужасных разговоров вокруг…

У кинематографа «Тиволи» приманчиво светились два ярких молочно-белых электрических шара. Она подошла, посмотрела афишу: что сегодня идет? Шла новинка сезона! «Историческая драма в 8-ми частях „Капитанская дочка“».

Не думая долго, зашла, купила билет. Из зрительного зала, из-за черной пыльной портьеры доносилось бряканье рояля. Играли почему-то из «Данс макабр» Сен-Санса. Она вошла, стрекочущий луч, серебристо летевший из будки механика, ослепил ее. Пригнувшись, она поискала место. Свободных мест было много.

Что происходило на экране, она не сразу разглядела и поняла. По широкой реке плыли плоты. На плотах стояли виселицы. Покачивались, покручивались тела повешенных. «Ничего себе, нашла развлечение», — усмехнулась Тата. Но все-таки досмотрела картину до конца — до той сцены, где в аллеях Царскосельского парка Маша Миронова встречает императрицу, опускается перед ней на колени… Потом был дивертисмент — на узеньком просцениуме перед экраном выступали куплетист, фокусник, «женщина без костей» в блестящем черном трико. Потом показывали французскую военную хронику. Окопы. Орудия. Залпы. Взрывы. Бегущие солдаты в металлических шлемах. За хроникой шла видовая — Неаполитанский залив или Лазурный берег. Как всегда, видовая была подсвечена, окрашена в голубовато-зеленый цвет. Наташа не сразу поняла, что напоминала ей эта дымчатая голубизна. Ах, да! Молитва в Гефсиманском саду — витраж в домовой церкви Кауфманской общины.

У нее вдруг застучало сердце, заслезились, затуманились глаза.

— Господи, да минует меня чаша сия, — то ли подумала, то ли вслух сказала она. И тут же очнулась, испугалась:

«Какая чаша? О чем я? С какой стати я вдруг раскисла? Ведь все хорошо. Скоро вернется Борис. Дети здоровы. Папа? И папа — здоров, не на войне, в глубоком тылу…»

Но тоскливое, тревожное чувство не проходило. Она не стала ждать начала «Капитанской дочки» и, как только загорелся свет, поднялась и вышла из кинематографа.

…Все окна в доме были темные, только в детской чуть заметно расплывался в черном стекле малиновый огонек лампады.

«Спят мои поросятки», — подумала она с нежностью. И ей стало стыдно, что она ушла из дому, бродила под дождем по спящему городу, смотрела в кинематографе какую-то глупую «женщину без костей»… Поднявшись на крыльцо, она хотела позвонить, но не стала, порылась в ридикюле и сама открыла французским ключом дверь. И сразу услышала смех и громкие голоса. Это на кухне веселилась без барыни прислуга.