Книга шестая
СОЧИ–47
Это было давно, много лет назад, В царстве волн, на краю земли. Там, где дева жила, вы могли ее знать,— Ее звали Аннабелл Ли.
Э. А. По
I
Последние августовские дни, пока Исана моталась по городу, пытаясь решить вопрос о жилье, Ли потратил на узнавание, а вернее, на новое знакомство с родными местами. Все было почти так, как сохранилось в его памяти, но тусклее. Ли долго не мог понять, откуда эта тусклость в яркие, нарядные, теплые, еще полностью летние дни, но потом истина ему открылась: уже не было беззаботного детства, не было Лео, с которым жизнь была устойчивой и обеспеченной, а в их двух комнатах жили чужие люди. Куда-то бесследно исчезли многие знакомые лица. Перед Ли лежал узнаваемый, но изуродованный бомбежками и боями город, в котором еще надо было научиться жить.
Пока Исану и Ли приютили добрые соседи. От них и отправился Ли в ту самую школу, куда так и не начал ходить четыре года назад. В пятом классе, куда он определился, было много новых предметов, и его попытка учиться и далее в своем прежнем стиле — не заглядывая в учебники — потерпела крах. В конце первой четверти он получил табель, в котором красовались семь двоек и одна единица. Ли понял, что шутки с образованием закончились и, ничего не говоря о своих проблемах Исане, благо, ей было не до этого, за следующие три четверти выправил занятия и закончил год в числе лучших учеников класса — с двумя тройками — по украинскому языку и чтению, коими он только начал заниматься.
И город, и среда, в которой очутились Ли и Исана, оказались им явно враждебными. Все инстанции «по закону» признавали их право получить назад жилье, откуда Лео ушел на войну и не вернулся, но никто и пальцем не шевелил, чтобы тот «закон» был исполнен. А в некоторых инстанциях, когда не было «чужих», Исану какой-нибудь «сам» откровенно спрашивал, чего она сюда вернулась, «что вам здесь — Биробиджан, что ли?» Понятно, что через секунду «сам» подскакивал в кресле от отборного мата по его адресу и по адресу всех его близких и дальних родственников с соответствующими пожеланиями — комплексом неполноценности Исана не страдала, — но кроме морального удовлетворения эти демарши ей ничего не приносили.
Имея совесть, они с Ли переселились до решения своих дел в служебное помещение какого-то жилищного управления. Это помещение, часть пола которого была земляной, поступала в их распоряжение на ночь. У одного из довоенных знакомых Исаны оказались старые приложения к журналу «30 дней» — сочинения Джека Лондона и Мопассана, и Ли по томику их перечитал. Лондон помог ему не терять веру в лучшее будущее, уходя хотя бы в мыслях в мир нормальных людей и нормальных представлений о чести и совести, а Мопассан подробно рассказал ему, как люди понимают то, что Ли так рано удалось познать, и какую огромную роль это играет в их многообразных жизнях. Через несколько месяцев гордая, но вконец измученная Исана написала подробное письмо о всех своих мытарствах тете Манечке, а Ли видевший ее муки, по собственной инициативе решил написать о творимой по отношению к ним несправедливости «дедушке Калинину» и даже начал сочинять письмишко «всесоюзному старосте» на одном из уроков — иного письменного стола, кроме школьной парты, у Ли не было. Но проникновенные слова не шли ему на ум, и он надолго застыл над началом письма: «Дорогой дедушка Калинин…». Эту фразу заметил его сосед по парте — переросток Седой — и сказал ему:
— Выкинь свои бумажки и послушай меня: все они, запомни это навсегда, все они — говно, и этот твой «дедушка» тоже говно. Никогда и никому они не помогали и не помогут, только обосрут и сгноят в тюряге любого. Не верь им и ни о чем не проси.
Подспудно Ли и сам так думал и поэтому охотно послушался его совета. Он не знал еще тогда, что следует совету Осипа Мандельштама, предостерегавшего читателя из Будущего от «ребяческих» связей с «миром державным»… Не знал он тогда и о том, конечно, что всесоюзный «дедушка» не в силах был помочь и собственной жене, томившейся в сталинском концлагере.
Тем временем письмо Исаны подействовало, и однажды на их улице остановился джип, из которого выскочил бравый молодой порученец, нашел Исану, погрузил ее в машину и увез. Место, куда они прибыли, называлось «Военная прокуратура г. Харькова». Прокурор принял ее немедленно. На столе у него лежало частное, написанное от руки на именном бланке письмо дядюшки Жени с просьбой «разобраться и помочь».
Прокурор выслушал Исану и, узнав все обстоятельства дела, откровенно сказал:
— Знакомый почерк: отсидев в погребах в сорок первом, они ушли в армию в сорок третьем, когда стало ясно, что «нового порядка» не будет, а теперь, вернувшись «фронтовыми героями» и «партийными», стали наводить свой «порядок» сами, уже без Гитлера. Ну, а для нас, вы понимаете, просьба Евгения Викторовича — закон.
Почему просьба нечиновного, хоть и известного человека — закон для военной прокуратуры, Исана так и не поняла. Прокурор же, вызвав секретаршу, продиктовал предписание городским властям в 24 часа решить вопрос о заселении на любую пригодную жилплощадь жены погибшего офицера — И. И. Кранц. Предписание, отданное в исполком под расписку порученцем, со скрипом, но все же выполнили — время было еще почти военное и военный прокурор оставался фигурой опасной. Мать Лидки Брондлер выселили назад в ее собственный дом, который она собиралась продать, а Исана и Ли въехали в Лидкину комнату, расположенную рядом с их довоенной квартирой, получив при этом часть веранды за их единственным окном и кладовку, принадлежавшую им прежде. Началась в буквальном и переносном смысле беспросветная жизнь.
II
Исана металась в поисках заработка. Собственно говоря, она отказалась от борьбы за свою квартиру и согласилась на комнату только потому, что новые жильцы их квартиры, занимавшиеся частным шитьем пальто («польт», как они говорили) на базар и по заказу, обещали ей твердый заработок. Но стиль работы у этих дельцов нового типа был примерно такой: они брали заказ из материала заказчика с полным докладом, вплоть до ниток, производили примерку и назначали срок. Когда заказчица — «польта» были, как правило, женскими — являлась в этот назначенный срок, ее встречали как дорогую гостью:
— Кто к нам прише-е-л! — восторженно на разные голоса кричали веселые портняжки.
Гостью усаживали за стол и наливали чарку самогона, объясняя, что «чуть не успели», и назначали новый срок. Второй приход заказчицы такого энтузиазма у портняжек не вызывал, и к ней, хрипя от перепоя, выходила одна из мастериц и сообщала, что у них кто-то умер и потому: «Зайди, дорогая, через недельку». Ну, а «через недельку», когда заказанное «дорогою» пальто уже было продано на базаре, заказчицу встречали примерно так:
— Ты чего, блядь, сюда зачастила? Что тебе здесь — кино? Валяй отсюда, чтоб тобой тут не воняло!
Предчувствовавшая, что ее сейчас спустят с лестницы, заказчица убегала в слезах. Иногда приходила с «защитником», если такового имела. Тогда опять пили самогон, показывали «защитнику» кусок гнилой тряпки, говоря, что весь отрез был таким, и били по рукам на любой половине его стоимости. Исану, воспитанную на нэпманском благородстве, такие операции шокировали, и вскоре она отказалась иметь дело с этими «благодетелями», что, естественно, не убавило ей забот.
Ли постигал основы наук и не роптал. Лишь иногда тосковал он о Рахме, пытаясь представить ее и волшебный утренний вид Долины с нависшими над ней снегами Алая. Думал Ли и о синем-синем море, поджидавшем его на обратном пути на Запад, и посмеивался, вспоминая прощальное пророчество своей подруги о многих Дорогах и о скорой встрече с Женщиной где-то у Большой Воды. Но оказалось, что Рахма слов на ветер не бросала.
III
Тетя Манечка, «организовав» помощь Исане и Ли в получении жилья, прочно взяла заочное шефство над Ли, требуя от него вести регулярную переписку. Это было для него мучительно, но иногда он даже получал удовольствие от хорошо написанного письма. Тем более что временами его труд вознаграждался посылками с книгами и невиданными здесь конфетами. Тетя Манечка, как уже говорилось, была опытным психологом, и по письмам Ли она поняла, что его можно показать дядюшке. Она стала готовить первый его с Исаной приезд в Москву. Вскоре была намечена дата приезда — середина июня сорок седьмого года. Весь июнь дядюшка с супругой должны были провести в Праге и Братиславе, откуда был родом его отец и прадед Ли. Но на сей раз причиной поездки было избрание его почетным доктором университетами этих городов, а не поиск собственных корней.
Таким образом, весь июнь московская квартира дядюшки была малонаселенной, что позволяло Ли не спеша адаптироваться к новым для него условиям, а тете Манечке подготовить его к встрече с дядюшкой, для общения с которым ему выделялась последняя неделя их гостевого срока. Расчеты тети Манечки жизнь обычно не осмеливалась нарушать, и все получилось так, как она планировала.
И вот Ли оказался жильцом в огромном доме, расположенном наискосок от Кремля за большим Каменным мостом. Этот дом именовался в те годы «Домом Правительства», а впоследствии в русской «советской» литературе стал с легкой руки Юрия Трифонова известен как «Дом на набережной». Лет за десять до появления там Ли жильцы этого Дома менялись несколько раз в году. Но Ли повезло: квартира, в которой Евгению Викторовичу выделили четыре комнаты из пяти, некогда принадлежала товарищу Красикову, сподвижнику «вечно живого Ильича» еще с 1890-х годов и прокурору Верховного суда в созданной им империи, умершему своей смертью, и поэтому призрак костлявой дамы в белом и с косой в руках там не бродил. Зато вместо него бродила седая вдова покойного блюстителя законов в империи беззакония. Темперамент она имела взрывчатый, а потому за глаза именовалась Фугаской. Если на какие-нибудь красные праздники небо хмурилось, она грозила Богу кулачком из форточки, чтобы тот исправил дело. И, по словам тети Манечки, Бог ей иногда уступал. Энергия в Фугаске била через край, и она неоднократно, как старая большевичка-подпольщица, пыталась вести воспитательную работу с прислугой дядюшки Жени, но та оставалась сектанткой и непробиваемой для светлых идей марксизма-ленинизма. Тем не менее, чтобы подчеркнуть свою значительность, Фугаска сообщила прислуге, что «Евгений Викторович, как человек беспартийный и потому безответственный, поселен к ней под ее политический надзор». Так это или нет, дядюшка выяснять не стал, поскольку «надзор» был терпимым.
Появление Ли в этой квартире для Фугаски тоже не осталось незамеченным. Ли даже подозревал, что у нее родилась мысль создать здесь комсомольскую ячейку, и он поспешил ей объяснить, что комсомольского возраста еще не достиг. Жизнь в Доме Правительства очень сильно отличалась от той, которую знал Ли до сих пор. Даже от довоенной, когда он еще не был причастен к домашним делам и после ванны — в жестяном корыте — отправлялся на боковую, не думая о том, куда девается грязная вода. Здесь Ли впервые после поездок в Одессу принял ванну по всем правилам. Но в отличие от старой одесской квартиры Кранцев, вода вообще и в том числе горячая подавалась здесь круглосуточно.
Необычен был и уклад жизни. Ли привык в последние годы есть тогда, когда хотелось, и если к тому же была еда. Здесь был «режим»: ели все сразу и в строго определенные часы, в столовой за большим столом, как когда-то в Одессе у Кранцев. В отсутствие дядюшки трапезу возглавляла тетя Манечка, а блюда и посуду уносила и приносила прислуга. И садиться за стол, и вставать из-за стола требовалось «по команде». За столом Ли был посажен рядом с тетей Манечкой, поскольку она считала необходимым подготовить его к ответственной встрече с дядюшкой и тетей, хотя бы в части застольных манер. Но забот у нее оказалось немного. Несмотря на то что года три-четыре, а то и пять Ли вообще не брал в руки вилку, его цепкая память сохранила одесские уроки бабушки Лиз, и он смело взял хорошо тренированной левой рукой вилку, а правой — нож и не торопясь занялся едой. Тетя Манечка была поражена и похвалила Исану «за воспитание». Довольно быстро Ли усвоил и очередность закусок, хотя многое из того, что появлялось на столе, он никогда прежде не видел. Не менее ловко управлялся он и с невиданными напитками, вроде крюшона.
IV
Ли не тяготился внезапно опутавшей его паутиной «хороших манер». Своих планов у него тут пока не было, и он просто жил, как шла жизнь, как учила его Рахма. Свободное время он проводил, осматривая центр Москвы, иногда заходил в кино, иногда помогал прислуге приносить «паек». Изобилие в «литерных» магазинах его поразило, но зависти не вызвало, скорее печаль: перед его внутренним взором возник дряхлый старик, вырвавший из рук девочки пирожок, опухшие от голода люди возле развалин харьковского вокзала в 46-м… Сам он оказался безразличным и к тряпкам, и когда тетя Манечка отправилась с ним на машине купить ему «приличный костюм» к приезду Жени и Лели, он полностью предоставил ей выбор, тем более что уважительные приказчики, исчезнувшие потом вместе с «закрытыми магазинами», большую часть работы сделали сами.
Ли во всех ситуациях вел себя естественно, не подстраиваясь под обстановку и предпочитая отмолчаться, если возникала какая-нибудь неопределенность. Был он сдержан и в благодарностях. Тетю Манечку поначалу его сдержанность шокировала, но потом она привыкла. Никаких эмоций не вызвало у Ли и перечисление «высоких» фамилий людей, живших тогда в этом Доме: Шверник, Литвинов, дочь Сталина, брат Микояна и проч., и проч., и проч. Слова его соседа по парте выразили его собственное восприятие «правящих кругов», и с появлением в его сознании столь точной формулировки он исключил их из своего мира. Зато одна из ближайших соседок его дядюшки — Галина Уланова — вызвала интерес Ли. В его воображении никак не укладывалось, что эта маленькая, ниже его ростом, изящная женщина и сотканная из света и воздуха летающая королева, виденная им в различных балетных сценах в киножурналах, — одно и то же создание Природы. А тетю Манечку неприятно удивило направление его интересов, говорившее об особой свойственной ему системе ценностей. В существовании такой системы она еще более уверилась, когда по возвращении из Третьяковской галереи Ли в ответ на вопрос, что ему там более всего понравилось, назвал неброскую, почти незаметную в том буйстве красок, картину Крамского «Христос в пустыне». Ей, конечно, хотелось, чтобы начинающий жизнь отпрыск их некогда большой семьи был более честолюбив и ради собственного блага был обращен лицом, а не спиной к «сильным мира сего», каким бы дерьмом на самом деле они ни были, но изменить что-либо в настроениях Ли ей не было дано. Что же касается долгожданного свидания со своими важными и требовательными родственниками, то она посчитала, что Ли к нему полностью готов. Так оно, в общем, и было.
К встрече Ли надел свой новый костюм и увидел в зеркале незнакомого и достаточно серьезного и взрослого человека. Впечатление немного портили его растоптанные туфли, и ему тут же были отданы дядюшкины, американские, пришедшиеся ему впору.
При встрече и на первом застолье Ли сознательно держался на заднем плане, изучая вновь прибывших. Его общее впечатление было положительным: дядюшка, по его терминологии и классификации, относился к добрым, а его жена и, следовательно, еще одна тетушка для Ли, была даже очень доброй. (Слова, используемые им для оценок, он сохранил детские, но содержание этих оценок было, естественно, несколько иным.) Когда первый общий обед был закончен, и первая информация о поездке стала всеобщим достоянием, начались личные представления.
О чем ему следует говорить с еще не знакомыми ему тетушкой и дядюшкой, Ли не знал и решил прибегнуть к своему уже проверенному на одной из понравившихся ему «учих» методу молчаливого знакомства, который он для себя окрестил «распахиванием глаз». Дело в том, что за время пребывания в Туркестане его продолговатые глаза, и без того прикрытые слегка нависшими подбровьями (как, кстати, и у дядюшки Жени), превратились под воздействием ослепительного солнца в узкие тюркские щелки. Покинув Долину, он и не подумал вернуть им прежний абрис: ему было трудно смотреть людям «глаза в глаза», поскольку злые догадывались, что он знает их мысли. Когда же он раскрыл («распахнул») свои зеленые глаза перед добрым человеком, эффект был неожиданным: добрая «учиха» замерла от напряжения и стала расспрашивать Ли о его происхождении, настойчиво выясняя, не было ли у него родственных связей с «дорогим ей человеком», которого Ли ей «страшно напоминает».
Сколько раз еще в облике Ли «узнавали» своих живых или мертвых дорогих людей грузины в Тбилиси и Сухуми, литовцы в Вильнюсе, эстонцы в Тарту и в маленьких городишках южной Эстонии, армяне в Ереване, татары в Казани… Универсальность его облика, подкрепленная добрым внушением, поворачивала к нему людей с открытой душой, и часто этот их порыв к нему был настолько сильным, что Ли смущался и старался поскорее стереть их первое впечатление, а потом и память о встрече с ним.
Здесь, в Доме Правительства, эффект был примерно таким же, если не считать того, что его дядюшка и тетушка, как люди воспитанные и потому сдержанные, скрыли от него свои первые впечатления, чтобы обсудить их без его участия. Но то, что впечатление это было сильным и положительным, Ли понял даже по их скупым словам. Когда Ли выходил из столовой, он услышал, как дядюшка сказал:
— В первый момент я увидел в его взгляде Лизу, живую и молодую…
— Ну это было бы неудивительно — ведь он ее родной внук, — отвечала тетушка. — А вот Германа ты помнишь? Я бы сказала, что это был его взгляд…
Потом они перешли на французский, и Ли, находившийся в соседней комнате, перестал различать слова. А присутствующая при этом разговоре и ранее при знакомстве их с Ли тетя Манечка насторожилась, почуяв что-то неладное: она сразу же вспомнила, как, когда они вернулись с Ли из «литерного» магазина и она, отпустив машину, задержалась у вахтерш-стукачек (чьи пронзительные взгляды с документарной точностью запечатлены в трифоновском романе), чтобы представить им Ли как своего племянника, она услышала:
— А этого мальчика мы знаем — он же из 163-й квартиры, Марии Васильевны внучек…
— Что ты, — перебила другая стукачка, — он из 168-й, я точно знаю, я ведь там была и его видела.
Тетя Манечка тогда недоуменно посмотрела на Ли, но тот стоял с отсутствующим взором, предоставив женщинам самим разбираться в своих воспоминаниях. Сейчас, почувствовав взволнованность Жени и Лели, она опять попыталась поймать взгляд Ли, чтобы понять, в чем дело… и ничего не «поймала». А потом она просто все забыла, сохранилась лишь неясная, как-то связанная с Ли тревога, и хотя тетя Манечка неясностей не любила, на разбирательство у нее просто не оказалось времени.
При первой же встрече с дядюшкой Ли улыбнулся своим мыслям, потому что именно тогда, наконец, определил для себя сущность воздействия своего взгляда: он обладал способностью оживлять в душе доброго человека дорогое тому лицо и воспоминание. Ли тут же решил проверить свою гипотезу как можно быстрее. И первый случай скоро представился: дядюшка рискнул доверить ему важное поручение — передать пражский подарок своему другу и тезке — писателю Евгению Львовичу Ланну. Безотказная память Ли сработала мгновенно:
— «Е. Ланн и А. Кривцова», — сказал он, — эти фамилии я видел в сочинениях Джека Лондона. Они перевели их…
— Ну, твоих Джеков я, конечно, не читал, — сердито ответствовал дядюшка, давая Ли понять, что такое даже предположить невозможно, — а вот живых «Е. Ланна и А. Кривцову» ты скоро увидишь собственными глазами. Тут два шага до Лаврушинского — ты ведь уже был в Третьяковке и знаешь дорогу. Не вызывать же машину по такому пустяку.
Закончив свою тираду, он позвонил Ланну и предупредил его о приходе Ли. И Ли увидел невероятно худого и седого, как лунь, человека с орлиным профилем и выглядывавшее из-за его спины доброе-доброе непривычно белое круглое женское лицо. Ли явственно ощутил дыхание Добра. Для него уже был накрыт по-московски стол с большим чайником, вазами с печеньем и вареньем. Сев за стол и подождав, чтобы уселись хозяева, Ли неспешно «распахнул» глаза.
— Боже, — прошептал Евгений Львович, — Марина…
Что-то совсем неразборчивое из-за дрожавших в горле слез прошептала его жена. Ланн с видимым усилием не сразу перевел разговор на родной Харьков, где он давно не был, а потом принес из кабинета только что вышедшую свою книгу о Диккенсе и размахнулся, чтобы сделать большую дарственную надпись. И застрял на слове «Милому…», потом поставил запятую и дописал: «милому Ли от автора». Наверное, посылая Ли к Ланну, дядюшка хотел проверить с помощью друга какие-то свои впечатления, связанные с Ли. И, как покажет скорое будущее, проверку Ли выдержит с честью.
Много лет спустя, когда наше столетие уже быстро катилось к закату, Ли как-то пришлось сопровождать одну известную в московских литературных кругах даму в гости к Анастасии Цветаевой, чья однокомнатная квартирка где-то в переулках у Каланчевки была в то время одной из Мекк для поклонников Марины. Да и у самой Анастасии поклонников было немало. Первое, что бросилось в глаза Ли, — большая фотография уже совершенно седого человека. Это был Ланн, Ланн времен их далекой встречи в давно исчезнувшем мире. Верный своим принципам, Ли не стал задавать лишних вопросов, и только когда визит был окончен, и он провожал свою даму домой пустынными заснеженными переулками, спросил ее:
— Этот седой человек на фотографии, прикрепленной к ширме, какое отношение он имел к Анастасии Ивановне?
— Вы имеете в виду Ланна? Когда-то в молодости его «открыла» для себя Марина, но сестры в те времена соперничали во всем и обе поперебывали в его любовницах, — ответила его спутница. — Дело давнее, почти всех их уже нет на белом свете, да простят они мне эту мою прямую речь! — добавила она.
А Ли вдруг явственно услышал, казалось, давно забытый шепот-вздох:
— Боже… Марина…
Эксперимент был завершен, но далеко не все возможные жизненные ситуации были в нем учтены. Став с годами менее собранным, Ли часто, погружаясь в собственные мысли, терял контроль за состоянием своих глаз, и окружавшие его случайные незнакомые люди вдруг начинали узнавать в нем кого-нибудь из своих близких или друзей. Однажды в кругу таких людей оказался человек, вероятно, из «своих», легко постигший суть странного воздействия зеленых глаз Ли, и он сказал ему, что все хорошо, пока Ли смотрит на добрых людей, а вдруг перед его рассеянным взором окажется воплощение Зла?
Ли понял это как предупреждение, но все же как-то не уследил за собой, а когда спохватился, то увидел устремленный на него преисполненный ненависти взгляд и скривившийся рот, выкрикивавший угрозы. С большим трудом ему удалось «стереть» невольно созданный им образ в чужом сознании и исправить свою оплошность. Через многие годы Ли узнал себя в описанном Рэем Брэдбери марсианине, который был «похож на всех», в эпизодах биографии Вольфа Мессинга, с которым его позднее свела жизнь, в некоторых сценах из «Братьев Лаутензак».
V
Но это было потом, а пока первый визит Ли в Москву проходил вполне успешно. «Пусть он бывает у нас!» — таким был приговор дядюшки Жени, высказанный тете Манечке как всеобщей распорядительнице и организатору, подтвержденный благожелательным кивком тети Лели.
Подходил день его отъезда из Москвы. Но тут выяснилось, что еще не все связанные с ним и Исаной планы тети Манечки были реализованы. На самые последние дни был оставлен деловой разговор. Оказалось, что за несколько лет до начала войны одна дружественная тете Манечке армянская семья подбила ее начать строительство дачи на тогдашней окраине Сочи, доказав ей, что это строение окажется вскоре в пределах городской черты и «цены ему не будет», поскольку этот южный город любит сам Хозяин, и он непременно станет самым фешенебельным курортом империи.
Тогда, после того как Женя был осыпан милостями Хозяина, это предложение показалось тете Манечке хорошим вложением появившихся у них «лишних» денег. Стройка была начата. Несмотря на то что довольно дефицитные, а иногда просто недоступные частным лицам строительные материалы добывались именем дядюшки, армянская двухэтажная вилла росла в несколько раз быстрее и к злосчастному 41-му году была почти полностью закончена, а Манечкино начинание продолжало тлеть, едва выйдя под крышу. Армянские братья, почувствовав некое подобие узрызений совести, по мере освобождения шабашников на своем «объекте» усилили темпы возведения скромной дачи, записанной на дядюшку, а приступив к освоению своей фруктовой плантации размером в гектар, не меньше, заодно посадили и на примыкавшем к ней скромном участке, прирезанном к дядюшкиной даче, десяток плодовых деревьев и две виноградных лозы — «изабеллу» и «дамские пальчики». К этому моменту на дядюшкиной даче уже была даже готова к приему гостей одна комната, где в летнее время можно было переночевать, и армяне пригласили тетю Манечку как главного распорядителя дядюшкиных кредитов побывать на месте и лично ознакомиться с состоянием строительства. У гостеприимных соседей была тайная мысль — разжиться средствами на сооружение приличных подъездов к обеим дачам.
И вот ранней весной 41-го после отдыха «на водах» тетя Манечка решила побывать, наконец, в своих владениях. Как дорогому гостю, чей приезд связан с большими ожиданиями, ей отвели весь второй этаж армянской дачи, и после отдыха с дороги она решила не спеша прогуляться перед сном. Из двух дорог — длинной, но пологой, и короткой, но крутой — тетя Манечка, верная своим принципам, выбрала крутую, тем более что спускаться — не подниматься и, вспоминая свои молодые похождения в стиле «кантри» в Швейцарии и Северной Италии, отправилась в путь. Короткая дорога представляла собой узкую лестницу со ступенями разной высоты, поскольку выложена она была разными камнями, установленными прямо в глину.
Пользование такой лестницей, особенно после дождя, предполагало в путнике внимание и ловкость. И с тем, и с другим у тети Манечки оказалось плохо: от конкретных реалий ее внимание отвлек густой и влажный воздух, наполненный запахами незнакомых цветов, напоминавший ей былые экзотические странствия, а ловкости препятствовали ее сто двадцать килограммов веса при относительно небольшом росте. Все эти объективные факторы привели к тому, что на лестнице она поскользнулась и, не удержавшись на ступени, села задницей прямо в свежую коровью лепешку. Тетя Манечка тут же возвратилась на виллу, выбросила загаженное вечернее платье, сложила вещи и переехала в гостиницу в центре города, куда она предусмотрительно, на всякий случай, попросила направить «высокую заявку».
После этого, естественно, строительство дачи замедлилось, а с началом войны, когда всех шабашников выловили, чтобы отправить на фронт или расстрелять, и вовсе прекратилось. И вот теперь стоял вопрос о том, чтобы избавиться от этого ненужного и незаконченного строения. В этом, по замыслу тети Манечки, должна была помочь Исана, считавшаяся со времен нэпа в кругах мало знавших ее родственников мужа женщиной деловой и решительной.
Несмотря на то что у Исаны не было никакого опыта по операциям с недвижимостью и вообще никогда не было никакой недвижимости, она ради сохранения добрых отношений и в надежде на дальнейшую помощь ей и Ли была вынуждена согласиться на предложение съездить в Сочи и продать недостроенную дачу. Кроме того, в данном случае речь шла об одном-двух месяцах жизни, свободной от забот о хлебе насущном, поскольку финансирование этого предприятия полностью взяла на себя тетя Манечка.
VI
Ввиду того, что еще не были готовы все бумаги и доверенность, выезд назначили на август. И вот в начале августа к ним прибыл телеграфный перевод на шесть тысяч рублей — на билеты «туда» и примерно на месячное их содержание. В текстовке к переводу было сказано, что пакет с документами направлен по адресу «Сочи, главпочтамт, до востребования». И они стали собираться в дорогу. Этот штрих показывает, во-первых, насколько глубоким было доверие людей к почте, и, во-вторых, что в нищей полуразрушенной стране почта это доверие оправдывала настолько, что ни у кого и сомнений не возникало в том, что два человека, отправившиеся более чем за тысячу километров, непременно получат посланные им документы, без которых им там и делать было нечего.
Несколько дней ушло на битву за билеты. Несколько дней Исана и Ли прощались с соседями и приходили на вокзал с вещами, а потом, когда все нужные им «проходящие» поезда отправлялись без них, возвращались домой. Наконец, кто-то посоветовал им поехать хотя бы в Ростов, откуда до Сочи «рукой подать» и поездов «туда» больше. Время уходило здесь без пользы, и они решились последовать совету.
Ростов появился утром после душной ночи в переполненном вагоне. Там они застали такие же длинные очереди к кассам, отметились в двух из них и, узнав, что билеты на юг будут «давать» после полудня, отправились в город. Правда, местность, по которой они шли, трудно было назвать городом — везде были развалины и груды невывезенного кирпичного хлама, а между такими завалами проложены «улицы». Они свернули с главной улицы к Дону и вышли к базару — единственному месту на их пути, где кипела настоящая жизнь. Огромные кроваво-красные августовские помидоры соседствовали там с дарами еще не опустошенного социализмом и «плановым» хозяйством Приазовья — таранкой, прозрачными, истекающими жиром рыбцами, огромными чебаками (лещами), напоминавшими «в развороте» гигантских невиданных бабочек. Все это плясало перед глазами: продавцы встряхивали своими связками вяленой рыбы, показывая товар. Даже предлагалось сквозь рыбцов посмотреть на Солнце, ослепительное сияние которого заставляло их светиться янтарем, а чебаков, раскрыв их, как книги, предлагали понюхать, суя их под нос покупателю и бдительно следя за выражением лица нюхающего. Покупатель в таком случае обычно строил одному ему понятную рожу, что, вероятно, должно было свидетельствовать о наличии у него своего и не очень высокого мнения по поводу качества «товара», и начинался торг.
Ли был безразличен к рыбе, а Исана отдала предпочтение вяленому судаку, и они, прихватив помидоры, перешли на другой берег Дона, где перекусили и искупались в реке, смыв ночной пот и железнодорожную грязь. Жизнь становилась веселее, чем недавние бдения на харьковском вокзале, и появилось предчувствие удачи.
Действительно, у касс выяснилось, что местное железнодорожное начальство решило разгрузить привокзальные развалины и организовало дополнительный поезд по маршруту Ростов—Адлер, посчитав, что как минимум сотня воров и бандитов покинут с этой оказией многострадальный «город-отец» Ростов. Несмотря на то что билетов и мест должно было хватить всем желающим, кассы, а затем вагоны брались приступом. Когда ажиотаж прошел, Исана и Ли спокойно вошли в свой вагон, где им и досталось по полке в полное владение. «Транспортная задача» была ими решена.
Поезд перешел Дон и углубился в бескрайние и совершенно плоские степи. Пейзаж был однообразен, и Ли погрузился в воспоминания о своем недавнем прошлом. Когда, двигаясь в глубь времени, он дошел до пророчества Рахмы о «многих дорогах», сон сморил его, и Ли заснул под мерный перестук колес.
Когда он на рассвете открыл глаза, степей не было и в помине. За окном возникла совершенно другая страна. Поезд шел по ущелью вдоль мелкой речки, повторяя все ее изгибы. Ее шум на перекатах временами даже перекрывал стук колес, а когда дорогу поезду перегораживали скалы, состав углублялся в тоннель. Потом долина реки стала шириться, и появилось море — синее на горизонте, зеленое, как глаза Ли, вблизи, с ослепительно белой пеной неторопливого прибоя в лучах Солнца.
VII
К вечеру того же дня Исана и Ли по туманным ориентирам тети Манечки отыскали ее недостроенную дачу, поскольку указанный ею основной признак — «над тоннелем» — не облегчал поисков: в пределах города было три тоннеля. Они дали знать о своем прибытии предупрежденным тетей Манечкой армянским соседям и расположились в единственном пригодном для жилья закрытом помещении с застекленной дверью на крыльцо и еще двумя дверями в зияющие пустыми окнами комнаты. Ли решил отложить все прочие осмотры и знакомства на завтра и улегся спать, ибо электричества на этой даче еще не было, а свечи они с Исаной с собой не взяли.
Ночью он проснулся от близкого детского плача. Потом к плачу первого присоединился второй ребенок, потом третий, и вот уже целый хор плачущих детей нарушил ночную тишину. Причем, дети были где-то совсем рядом с дачей. Ли сначала был в полном недоумении, а потом вдруг понял — это же шакалы! И тогда от этих уже таких знакомых рыданий у него возникло ощущение, что где-то совсем рядом и Восток, главное — Рахма, чей дом был на краю села, недалеко от кладбища. Когда они допоздна задерживались в межевой посадке, в тутовнике, шакалы, осмелев от темноты, затевали свой концерт совсем близко от них. С мыслью о близости Рахмы Ли заснул снова, уже не обращая внимания на звуки ночного густого южного леса, вплотную подступавшего к небольшим садам.
Утром Исана и Ли рассмотрели знакомых тети Манечки поподробнее. Старшей по команде была там свирепая крупная старуха — мать русской жены хозяина виллы — военного врача в чине подполковника. С нею жила ее вторая дочь — женщина худая и нервная — с дочерью лет тринадцати. Отцом девочки был эстонец, сбежавший от них еще до войны, а после войны следы его и вовсе потерялись. Четвертым обитателем виллы был какой-то армянский родственник — мужчина пожилой, по тогдашним представлениям Ли, спокойный и мудрый, не вникавший в бабьи распри и довольный тем, что у него были дом, стол, теплое небо и свободная, еще не старая женщина. Этого Ли сразу занес в графу «добрый» и всегда был рад встрече и разговору с ним. Тот поначалу несколько неверно истолковал расположение к нему Ли и попытался разнообразить свой чувственный рацион невесть откуда свалившимся сдержанным мальчиком, живо представив себе, как расцветут его зеленые глаза под запретными мужскими ласками. Уловив момент, когда они остались одни в зарослях орешника, тот запустил лапу в трусы Ли и начал его нежно массировать. Ли не стал дергаться, как напуганный сопляк, и, дав ему с минуту подержаться, чтобы тот убедился, что его ласки безразличны, глядя в глаза, с улыбкой, но настойчиво вытащил его руку и нарочито грубо сказал, подчеркивая свое обращение к нему на «ты»:
— Тебе что, некуда сунуть? По-моему, здесь нет никаких проблем по этой части!
Тот сразу понял, что не на того нарвался, и со смехом ответил:
— Извини, дорогой! Я думал, ты — котенок, а ты — опытный кот. За мою ошибку мы выпьем, а тебе совет в благодарность за урок: на девчонку не рассчитывай. Мильва еще «закрыта», но играть будет с удовольствием. Я, как понимаешь, к ее играм непричастен: жить в доме и здесь же гадить нельзя. У нее здесь свой «штат», но если на тебя клюнет как на новенького, то сама придет. А если понадобится что-нибудь посерьезнее — найдешь на пляже.
Потом он затащил Ли на веранду виллы, чтобы «закрепить дружбу» его особым «личным» вином. Выпивая, нужно было поцеловаться в губы «по кавказскому обычаю», как пояснил Ли его собутыльник, и Ли готов был поклясться, что полученный им поцелуй был далеко не братским, но иных поползновений больше никогда не было, и они остались добрыми друзьями, причем Ли сохранил обращение на «ты».
Сам хозяин «большой» дачи был с супругой еще в Москве, их прибытие ожидалось со дня на день, и все население виллы готовилось к этому торжественному моменту, как к официальному празднику — мели дорожки, подстригали газоны, обновляли краску на ограде; шли какие-то работы в доме. Трудились все, даже Мильва, хотя в ее ленивых движениях уже чувствовались иные желания.
На следующее утро Ли и Исана отправились в город по делам. Оказалось, что если идти через Дендрарий, то минут за пятнадцать-двадцать можно было попасть на проспект Сталина. Так что по нынешним сочинским меркам дача располагалась совсем недалеко от центра города, и вряд ли к ней по сей день приходят поплакать шакалы.
VIII
Сочи 1947 года!
До того, как туда попасть, Ли не поверил бы самому авторитетному рассказу о том, что в той истерзанной войною стране может существовать такое место, рай на Земле. Праздник начинался у самого вокзала. Площадь, на которой располагался этот светлый радостный вокзал-дворец, была окружена лавочками, продающими всевозможную снедь и питье. На фоне вечной зелени, нависавшей над лавками и киосками, вино «Изабелла» в лучах южного солнца играло всеми оттенками розового цвета. Фрукты, грецкие орехи, очищенные и в скорлупе, фундук, восточные сладости, чебуреки и разнообразная выпечка — от этого изобилия рябило в глазах, как-то не совмещалось все это с еще действовавшей повсеместно карточной системой, при которой большая часть карточек оставалась неотоваренной. В столовых кормили так добротно, что вести какое-либо хозяйство на отдыхе не имело смысла. Вообще, весь этот город был чем-то вроде большого «литерного» магазина.
Первый «рабочий» день у Ли и Исаны был насыщенным: нужно было забрать на почте пакет с доверенностью, дать объявление в городское рекламное бюро и зайти в нотариальную контору, чтобы узнать, какой набор документов необходим для продажи дачи. Дача была оформлена на дядюшку, и, поскольку к его имени, широко известному еще в конце тридцатых благодаря нескольким блестяще написанным и переведенным на многие языки империи и всего мира историческим книгам, добавились во время войны еще и журналистская слава и слухи о его особых отношениях с Хозяином, эту дачу в ее окрестностях и стар и млад называл «дача Т.» Так и было указано в объявлении, данном Исаной.
Этому обстоятельству Исана и Ли оказались обязанными знакомством с представителями самой многочисленной группы «диких», или «неорганизованных» отдыхающих в Сочи 47 года. Это были люди, не только ничего не потерявшие в войну, но и сколотившие на ней себе некоторый капиталец на «черный день». В те времена человек с неправедными (с точки зрения тогдашнего государства, естественно) доходами еще не мог так гордо и бесстрашно демонстрировать свое богатство в тех местах, где грешил, как теперь, — покупая автомобили и виллы за астрономические суммы или строя себе многоэтажные дачи. Тогда еще требовалось соблюдение приличий, и любой неосторожный шаг мог закончиться продолжительной изоляцией от обираемого этими орлами общества. Главным же требованием их «кодекса приличий» было: не высовываться. Одеваться попроще, ходить пешком, вести и поддерживать разговоры о трудностях жизни, обязательно заканчивая их оптимистическими фразами о надеждах и даже с уверенностью в скором наступлении светлого будущего, поедать деликатесы тайком в кругу семьи, хранить наличность и драгоценности дома в тайниках, прятаться иногда и от собственных детей — таковы были нормы поведения «тихих» магнатов того времени.
И только раз в году, во время отпуска, они разгибали спины и поднимали головы, как правило, здесь, в Сочи, сняв апартаменты в центре города — в том обширном, почти исчезнувшем теперь Шанхае, простиравшемся от вокзала до проспекта Сталина и порта, или вблизи гостиницы «Приморская». Они потихоньку резвились на своих пляжных «пикниках», реже в ресторанах, набитых стукачами, совершали поездки на «линейках» в Сухуми и на озеро Рица, морские прогулки на старых теплоходиках с буфетами, уважительно поглядывая с их бортов туда, где в густой зелени пряталась летняя резиденция человека, держащего их в таком страхе.
Уезжая, они пригоршнями бросали в море монеты, чтобы вернуться: для них в этом поверье был особый смысл — нужно было не только дожить до следующего лета, не просто иметь материальную возможность приехать — нужно было целый год хитрить и комбинировать и не оказаться за решеткой, а все остальное можно было купить.
В отличие от нынешних, магнаты сороковых годов были людьми образованными, ибо могучих инструментов массовой культуры — «мага», «ящика», видео — еще не было, и магнат тогда еще читал, старательно собирая изысканную библиотеку не ради корешков, а думая о детях, коих хотел видеть не продолжателями своего дела, а солидными специалистами, главным образом, инженерами, как это ни анекдотично звучит. Он мечтал лишь о том, чтобы его скромные накопления обеспечили его детям безбедную жизнь и облегчили бы им первые шаги на их честном гражданском поприще, чтобы у них всегда все необходимое было под рукой — и добротная неброская одежда, и хорошие книги.
И неудивительно, что внимание таких людей привлекло скромное объявление о продаже в окрестностях Сочи «дачи Т.», принадлежавшей интеллектуалу с мировой славой, чьи книги стояли у них на полках и чьи статьи они в эти же дни читали в центральных газетах и журналах. Дачу такого знаменитого, пользующегося благосклонным влиянием властей человека они представляли себе всю в колоннадах и балюстрадах, с бассейном, павлинами и лебедями. К такой даче — покупать ее они, конечно, не собирались — им было бы приятно прицениться, прикинуть свои возможности, чтобы потом в самом тишайшем и интимнейшем кругу небрежно обронить:
— Да, в прошлом месяце, в Сочи, смотрел дачу Т. В общем, конечно, не фонтан, но можно было бы взять. Просили…
И все очень доверенные слушатели, зная, что ни тому, кто об этом говорил, ни им самим ничего нельзя «было бы взять», согласно кивали головами, что, мол, действительно, дело обычное, можно было бы взять, потому что всем им любая дача по любой цене была бы по карману, но увы, не по плечу.
Реальный же вид «дачи Т.» глубоко их разочаровывал. Это был не только «не фонтан», это было нечто не достойное ни внимания, ни поминания. Но магнат сороковых годов, в отличие от нынешних, был человеком вежливым и после непродолжительной беседы ретировался с многословными извинениями. Очевидно, среди отдыхающих магнатов существовало что-то вроде бюро по обмену информацией, потому что через несколько дней поток «дурных покупателей», как их определила Исана, вдруг сразу прекратился, и наступили скучные дни, когда Исане стало казаться, что дело их очень долгое, если не безнадежное.
Однако долго унывать Исана не умела и, вменив Ли в обязанность быть на даче в часы, указанные в объявлении для осмотра, сама продолжила подготовку всяких владельческих и купчих документов, посчитав, что в любом случае эти хлопоты будут не напрасными. В их жизни установился определенный режим. Рано утром «по холодку», сварив что-нибудь на завтрак, Исана уходила «по инстанциям». Как только она исчезала, в комнате возникала белесая голубоглазая Мильва. Ли притворялся спящим и следил за нею сквозь ресницы. Мильва подкрадывалась поближе, а Ли, улучив момент, молча хватал ее в охапку и затягивал в постель. Помня советы своего старшего армянского друга, давшие ему возможность свести к минимуму период знакомства и узнавания, он через некоторое время ослаблял хватку, но Мильва, обретя свободу, переставала визжать и не спешила выбраться из-под покрывала. Тогда Ли начинал медленно продвигать руки к интересовавшим его местам на теле Мильвы, а та судорожно закрывай их своими руками. Ли прекращал свое продвижение и клал ее руку на себя. Пока он переносил ее руку, Мильва изо всех сил старалась ее вырвать, но как только ее ладонь через ткань ощущала его плоть, ее освобожденная рука оставалась там, где ее «забывал» Ли, а через некоторое время он потихоньку спускал свои трусы, и Мильва укладывалась своей головой ему на грудь так, чтобы видеть, как ее руки играют с его плотью. После этого на то, что в это же время делали руки Ли, она уже не обращала никакого внимания. И так продолжалось изо дня в день.
К калитке в ограде дачи была приделана колотушка, и если она извещала о чьем-нибудь прибытии, они быстро натягивали трусы (Ли при этом всегда вспоминал аналогичный переполох в их с Тиной сарае лет десять назад), Мильва оправляла свой примитивный сарафанчик, и эта красивая в своей юности и непохожести друг на друга пара, скромно потупив взоры, встречала гостя.
IX
Отбыв дежурство, скрашиваемое играми с Мильвой, Ли с чувством исполненного долга отправлялся на пляж. Чтобы общение с водой — его любимой стихией — было ближе, он шел не на дальние «культурные» лежбища и не пытался просочиться на закрытые «медицинские» пляжи, а отправлялся на «дикий» пляж, именовавшийся «пляжем Светланы» и представлявший собой последний небольшой участок дикого берега, еще сохранявшийся почти в центре курорта, последний непокрытый бетоном «променад» будущей набережной. Естественно, никаких волнорезов и волноловов тогда еще там не было, а был крутой, но невысокий обрыв и узкая полоска гальки вдоль моря.
На этом месте располагалось обычно две-три компании «деловых» людей с дамами, образовавшие своего рода клуб и предпочитавшие проводить свой досуг вдали от стукачей, коими в изобилии снабжались платные пляжи. Тут же купалось и несколько мальчишек.
Ли скромно присаживался в сторонке и, поплавав в море и высохнув на горячей гальке, сразу же одевался. По своей туркестанской привычке он никогда не загорал, чем и обратил на себя внимание располагавшейся по соседству компании. В свой третий или четвертый приход на этот пляж он стал ловить на себе взгляды одной из принадлежавших к ней молодых женщин. Рассмотрев ее более внимательно, Ли решил, что может приоткрыть для нее свои глаза, и это не осталось незамеченным: Ли увидел, как вдруг застыл ее взгляд, натолкнувшись на его глубокую зелень, сверкнувшую в солнечных лучах.
Вскоре, однако, одиночество Ли было нарушено назойливым мальчишкой его возраста, принявшим его молчаливость за внимание к своим рассказам. Мальчишка болтал без умолку с каким-то невероятным акцентом и еще картавя при этом. Через час Ли знал о нем все: парень оказался из семьи польских евреев-коммунистов, зачем-то оставленных, во-первых, живыми, а во-вторых, в империи. У папы была одна путевка, вопрос с мамой он решил на месте, а Болеслава начальство санатория имени Фабрициуса категорически принять отказалось, и его поселили у поварихи «на квартире». Он, не в пример Ли, был подкован в вопросах политики и истории, но его знания основывались на подслушанном, а не на прочитанном, и в голове его поэтому царила страшная путаница. Поняв это, Ли слушал его вполуха, но один из его рассказов — о канонизированном вожде Ильиче — привлек тогда его внимание и поэтому запомнился.
Объясняя, почему его семья окружена вниманием «советского государства», Болеслав сообщил, что у его деда в Польше некоторое время нелегально жил Ленин. С пребыванием вождя мирового пролетариата в патриархальной еврейской семье было связано следующее происшествие: однажды в дом по совершенно пустячному поводу нагрянули жандармы. Не найдя того, кого искали, но увидев новое незнакомое лицо, они поинтересовались: кто это? Дед мальчишки якобы сразу же ответил, что это его двоюродный брат приехал на два дня из Лодзи. В доказательство этого экспромта они оба, и дед, и Ильич, заговорили друг с другом на идиш.
— Ильич ведь знал идиш и свободно говорил на нем, — закончил потомок польских революционеров.
— Откуда он знал? — спросил Ли.
— Ну как же! Дед Ильича был евреем! — уверенно ответил мальчишка.
— Если даже это так, то никому не рассказывай об этом, — посоветовал ему Ли.
Ли так много слышал о «добром русском лице» Ильича, об его «истинно русской душе» и проч., и проч., что тогда посчитал этот рассказ вздором. Но один вывод он для себя сразу же сделал: рядом с историей книжной есть другая история, которую по тем или иным соображениям прячут, и он дал себе слово ею заняться. Не забыл он и рассказ Болеслава и при первой же возможности задал вопрос о еврейских корнях Ильича дядюшке. Тот сказал, что его лично эта проблема никогда не занимала и не занимает, но от своей приятельницы Мариэтты Шагинян он уже слышал нечто подобное, и что это вполне возможно, ибо любой выкрест переставал быть евреем, а таким выкрестом мог быть и дедушка Бланк, а поскольку Гитлера и еще кой-кого тогда еще не было, то в генеалогии никто не копался.
— О Ленине спроси у Мани, — закончил свои размышления дядюшка.
Тетя Манечка, которой случилось как-то пообщаться с Ильичом в Женеве, сказала, что еврейства в нем не было ни на грош. Но много лет спустя Ли встретил человека, которого маленьким местечковым мальчиком вывез из оставленного белым Екатеринослава Дмитрий Ульянов. В Москве этот младший Ильич сдал его на попечение сестре Марии. Когда мальчика впервые к ней привели, у Марии был Ленин. Увидев маленького местечкового еврейчика, он спросил, как его зовут и, услышав в его ответе: «Ена Шва-арц» местечковые интонации, умело передразнил его акцент и перешел на идиш. Конечно, там, у теплого моря, Ли и представить себе не мог, что когда-нибудь он получит подтверждение рассказа Болеслава, этого нескладного мальчишки, вызывавшего в нем симпатию и печаль, когда он думал о том, что ждет этого юного болтуна с большим гонором и ненужными познаниями в нашей империи, опасной для говорящих, помнящих и думающих людей.
X
В один из своих приходов на пляж Ли застал там слабый шторм. Это его не испугало: он привык к бурным холодным потокам во время таяния алайских снегов в разгар жаркого лета. Здесь же в бурю вода даже казалась теплее, чем обычно. Легко преодолев полосу прибоя, он стал плавать там, где волны шли с большим интервалом и было спокойнее, и вдруг увидел, как в прибой бросилась его молчаливая знакомая. Вскоре они уже плавали рядом. Тут же состоялся их первый краткий разговор:
— Ты хорошо плаваешь? — спросила она.
— Не очень, — ответил он, — но мне приходилось купаться и в водоворотах, и под водопадами.
— Спасешь меня, если я буду тонуть?
— Попытаюсь.
Ли подплыл совсем близко к ней и, загребая правой, положил левую руку ей на плечо. В это время к ним подкатывалась большая волна с грозными гребешками.
— Нырнем под нее? — предложил Ли.
— Давай!
И держа друг друга за руки, они ушли под воду, а там Ли обнял ее одной рукой, а второй быстро сдвинул купальник, прильнул к ее груди и несколькими поцелуями добрался до маленького соска. Тут он почувствовал, что его подруга обмякла и повисла в его руках. Воздуха стало не хватать, и он, кое-как прикрыв ее грудь, вытолкнул женщину на поверхность и вынырнул сам. Его поразила мертвенная бледность ее лица. Он поддерживал ее за плечи, работая ногами и одной рукой. Отдышавшись и чуть порозовев, она и сама стала медленно двигаться. Потом тихо спросила:
— Сколько тебе лет?
— Четырнадцать, — ответил Ли и, подумав, добавил: — Скоро.
— Не думала, что ты такой маленький!
— Конечно, маленький, еще сисю хочу…
— По-моему, не еще, а уже, — сказала она со смехом.
Выйдя из моря, они некоторое время посидели рядом, и она расспросила Ли, откуда он и как сюда попал, и где остановился.
XI
На следующий день Исана, как всегда, ушла рано, тем более что ей нужно было сходить в ближнее село, расположенное в глубине соседней долины, чтобы получить какую-то справку в «сельсовете». Мильва ушла с матерью на базар, и Ли спокойно нежился после сна, читая в постели повести Вольтера — книжку, забытую здесь тетей Манечкой при ее бегстве после прямого попадания в коровье говно. Особого интереса это чтение для Ли не представляло, но угловато-примитивная похабщина старого болтуна и язвы иногда вызывала у него приступы смеха. Она была бессильна перед истиной, им же, Вольтером, вложенной в уста Панглосса: все к лучшему в этом лучшем из миров.
Вдруг он услышал стук колотушки на калитке, подхватился с кровати и, выскочив на крыльцо, чуть не сбил с ног свою пляжную подругу.
— Тетя-а, — изумленно протянул Ли, ожидавший увидеть очередного покупателя, — а вы что здесь делаете?
Ли даже в голову не могло прийти, что наступил один из самых торжественных моментов в его биографии, когда первая в его жизни молодая взрослая женщина пришла к нему на свидание, которого он ей не назначал.
— Какая я тебе тетя! — ответила она. — Я пришла посмотреть, как ты живешь. Меня зовут Алена…
— А меня — Ли.
— Странное имя! Ты что, китаец?
— Нет. Я — араб, — ответил Ли. Арабы в связи с палестинскими событиями были тогда на слуху.
Они стояли на крыльце, глядя друг другу в глаза. Солнце было у Алены за спиной, и ее светлые волосы золотым ореолом окаймляли лицо. Ее губы дрожали в полуулыбке. Ли молча отступил в сторону, давая ей пройти, зашел следом за ней и молча обнял ее сзади. Алена, не оборачиваясь, положила ему голову на плечо. Губы их оказались рядом, и Ли поцеловал уголок ее рта, а потом стал медленно расстегивать пуговицы на блузке. Когда все было расстегнуто, и его руки стали ласкать ее грудь, она повернулась к нему лицом и крепко его обняла, а когда он потянул ее блузку, сама освободила руки и осталась голой до пояса. Тогда он занялся крючками на юбке и, освободив их, попытался снять ее через бедра.
— Через голову, дурачок, — смеясь, сказала Алена.
— Смешно дураку, — сказал Ли и, одним резким движением сняв с нее юбку, подтолкнул к кровати.
Она взбила подушку, поправила покрывало и спокойно легла. Ли постоял над ней, думая о том, что он при всем его опыте даже представить себе не мог, как прекрасна лежащая и ждущая женщина, а потом скромно лег рядом. Смуглое от загара тело Алены источало едва слышный аромат каких-то приятных духов, и этот запах, и ее шелковая темная кожа так остро напомнили ему Рахму, что он едва слышно застонал, закрыл глаза и обнял Алену, ощутив своим телом приятный холодок ее обнаженной груди. Потом он стал делать с Аленой все то, чему его учила Рахма, но тут уж никаких ограничений не существовало. Наоборот, Алена, казалось, готова была принять в себя Ли всего без остатка, и ее ноги не были помехой для Ли, как когда-то ноги Рахмы. Временами ноги Алены куда-то исчезали вовсе, вдруг появляясь у Ли за спиной или на плечах.
Как только их поглотила страсть, на дворе хлынул сильный, ровный дождь, закрыв сплошной пеленой распахнутые двери и пустые окна их убежища. Вскоре в их жарких схватках Ли уверенно захватил лидерство и инициативу. В его руках Алена растеряла остатки своей воли и послушно и раскованно выполняла все его прихоти, а в ее голубых глазах не исчезало удивление: она явно не могла понять, что с ней происходит.
Время от времени Ли вытаскивал ее под дождь, и они, обнявшись, нагие, прямо на крыльце принимали прохладный душ, а затем, мокрые, снова бросались друг к другу. И когда их силы иссякли, они остались лежать рядом.
— «Левая рука его у меня под головою, а правая обнимает меня…» — сказал Ли.
— Что это ты сочиняешь?
— Это не я говорю. Это Библия: «Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее…»
— Библия — святая книга. Неужели в ней записано и то, чем мы с тобой занимаемся?
— В Ней все записано. Потому-то Она и святая!
— А ты откуда знаешь?
— Читал.
— Ты куришь?
— Не люблю. Но план сейчас бы принял. Одну-две затяжки.
— Что это — план?
— Анаша. Гашиш.
— Гашиш курил граф Монте-Кристо, я читала. А как и где мог курить ты?
— Пришлось, — сказал Ли и закрыл глаза для воспоминаний.
— А почему здесь пахнет табаком?
— Мать курит.
Алена перегнулась через него и вытащила из кармана юбки пачку американских сигарет и картонные спички. Предложила Ли. Тот взял сигарету, размял в пальцах. Алена протянула ему спички. Он понял, что должен делать: зажег спичку и, дав ей прикурить, закурил сам. Алена внимательно следила за ним, ожидая, что крепкий виргинский табак вызовет у него приступ кашля. Но по сравнению с самосадом Керима «Филип Моррис» был мягким и бархатным.
— Ты все умеешь, — разочарованно сказала Алена, — наверное, тебе больше четырнадцати?
— Мне еще нет четырнадцати. А тебе сколько лет?
— Двадцать шесть.
— Старенькая!
— Ну, такой комплимент я слышу впервые в жизни! — засмеялась Алена.
Алена встала с кровати и остановилась на пороге в дверном проеме. Ли не сразу понял, что он, тоже впервые в жизни, любуется не голым подростком, а обнаженной молодой женщиной. В ее теле не было ничего лишнего и не было худобы. Природа распределила отпущенный ей материал так рационально и так красиво, что Ли не мог оторвать от нее взгляд. Он выбросил недокуренную сигарету в ближайшее незастекленное окно, подошел к Алене и вернул ее на кровать. Она покорно легла на спину, а он стал над ней на колени между ее ногами. Когда она, закрыв глаза, подставилась ему, он застыл в нерешительности, но пустить в ход свой язык не сумел, это принадлежало Рахме. Или Той, кого он полюбит так же сильно, как Рахму. И стал нежно ласкать ее пальцами, раздвигая губы и поглаживая клитор.
Алена потянула его на себя, но он уклонился и лег рядом. Тогда уже Алена поднялась над ним, и грива ее волос закрыла низ его живота. Ли почувствовал, что обретает силу, но Алене, видно, его крепость показалась недостаточной, и ее рука скользнула у Ли между ягодиц, а нежный пальчики коснулся его дырочки и даже слегка погрузился в нее.
— Эй, что ты делаешь? — воскликнул от неожиданности Ли.
— Наконец и я тебя чем-то удивила, — сказала Алена, не поднимая лица. — Не бойся: все будет как надо!
И ее язычок и пальчик снова заработали, а Ли понял, что действительно бояться нечего.
Когда Алена от него оторвалась, ему показалась, что у него приделан чужой — таким большим он никогда его у себя не видел. Но вскоре он полностью исчез в Алене, севшей на него. Всего лишь несколько движений понадобилось ей, чтобы все было кончено, но Ли не отпустил ее, поднялся к ней, они обнялись, положив головы на плечи друг друга, а Ли переплел их пальцы, как его учила Рахма. В этом сплетении и застало их Солнце, возвестившее о том, что дождь прошел.
Алена заторопилась, и Ли повел ее короткой дорогой через Дендрарий. Она выглядела измученной и часто останавливалась перевести дух, пока они шли в гору. Ли вывел ее на проспект Сталина, и, пока они ждали автобус, Алена ему сказала:
— Я очень колебалась, идти к тебе или нет. Думала: нельзя развращать малолетку. А теперь не знаю, кто из нас кого развратил. Никогда не могла даже представить себе, что такие, как ты, бывают на свете.
— Не бывают, — заверил ее Ли. — Я один такой.
— Может быть… Во всяком случае, сколько буду жить — тебя не забуду!
— Я тебя тоже…
— Завтра — на пляже, — сказала Алена на прощанье.
На обратном пути Ли казалось, что он летит над землей — настолько легким и невесомым был его шаг, земное притяжение не ощущалось, и небо было совсем близко. Он с трудом удержал себя от попытки перелететь небольшой овраг. Но поглощенная делами Исана никаких перемен в сыне не заметила.
XII
На следующий день она потребовала, чтобы Ли сопровождал ее в Адлер, где нужно было что-то оформить сразу в двух районных конторах — везде были очереди, а Исана хотела справиться за один приезд. В результате на пляж Ли попал только через день.
Там обычные компании занимали обычные места, но Алены не было. Ли, преодолев свойственное ему нежелание общаться с незнакомыми и малознакомыми людьми, подошел к той, где прежде он всегда видел свою «старушку», и спросил:
— А где Алена?
— Какая Алена? — скорчив паскудную рожу, спросил его человек, именовавшийся Марком, которого Ли по прежним наблюдениям давно отнес ко всеобщим шутам.
— Не дурачься, Марк, — остановила его красивая черноволосая и черноглазая женщина лет тридцати пяти. — Не видишь: мальчик страдает!
В компании началось общее обсуждение возникшей интересной проблемы, да так, будто Ли здесь и не было, а он при этом скромно молчал.
— Неужели эта дура переспала с ребенком? — спросил солидный мужик.
— Почему «дура» и почему «ребенок»? — возразила ему черноглазая. — Посмотри на него: у него все на месте. Взгляни на его нежные руки. Неужели ты думаешь, что найдется в мире женщина, которая просто «за так» предпочтет, чтобы по ее телу вместо этих рук шарили твои грабли? У Алены было здесь три свободных дня, и она их использовала, как хотела!
Своими мыслями поделились еще несколько человек, а когда тема была исчерпана, черноглазая подозвала Ли к себе и тихо сказала:
— Нет твоей Алены! Сегодня рано утром уехала, а вчера глаза проглядела, тебя ожидая!
— Я не мог… Откуда она?
— Из Москвы. Адреса никому не оставила. Понравилось тебе с ней?
Ли опустил глаза.
— Забудь ее. Твои с ней годы будут разлетаться в разные стороны со страшной силой: через десять лет ты только станешь молодым, а она уже будет… вроде меня. Вот со мной ты бы лег?
— Может быть… Но это решаю не я, — Ли не принял шутки.
Но он и не мог назвать этой тронувшей его душу незнакомой женщине Хранителей своей Судьбы. Вместо этого он открыл на миг ее глазам свою бездонную изумрудную зелень, и черноглазая словно споткнулась в беге и, побледнев, попросила:
— Поцелуй меня!
Ли потянулся к ней, и она при всех, никого не стесняясь, прижалась губами к его губам, а его руку положила себе на грудь. И его рука, помнившая еще упругость и маленькие соски Алены, лучше многих мудрых книг рассказала ему раз и навсегда о том, что безжалостное время делает с женщиной! И он здесь — под еще щедрым южным Солнцем, отмеряющим Время людей, на берегу бескрайней лазури по имени Море, держа в руках охваченную томлением красавицу под завистливыми взглядами самоуверенных могущественных мужчин, владевших ее телом, но сейчас остро почувствовавших, что мистическая власть этого мальчишки над той, кого они считали своей собственностью, значительно выше их грязной, земной власти, — он понял до конца слова Рахмы:
— Никогда не возвращайся назад к тому, что уже прошло. Помни: там уже все другое!
И всякий раз, когда он спустя годы пытался нарушить эту заповедь Рахмы, ничего кроме глубокого разочарования и печали ему это не приносило.
Когда компания уходила с пляжа, Ли еще оставался, раздумывая, окунуться ли ему еще раз, и тот самый солидный мужик, обозвавший Алену дурой, чуть поотстал и направился к Ли. На всякий случай Ли поднялся, опасаясь, что тот врежет ему на прощанье за посягательство на его черноглазые владения. Но тот подошел со спокойным и каким-то умиротворенным выражением на физиономии и положил свою огромную лапу на плечо Ли.
— Прости меня, малыш! Зависть — нехорошее чувство! — сказал он. — Но завидую я, да и все остальные тоже, не тебе, а твоей юности — тому, что, в отличие от всевозможных баб, не купишь ни за какие деньги… Мне нравится, как ты тратишь свою молодость. Ты свободен, легко идешь к женщинам. Я так не мог. Я всего боялся, хотя был, может, и покрупнее тебя в твои годы. Возьми, не брезгуй, это облегчит тебе месяц жизни, и то — слава Богу!
Он полез в карман своих невероятных американских клешей и вытащил банковскую пачку красненьких тридцаток. Подбросил ее на широкой ладони и протянул Ли.
— Мне не нужны деньги, — сказал Ли.
— Не дури! Они всем нужны. Даже мне, но мы сегодня отчаливаем, а там, — он махнул в сторону севера, — у меня этого добра навалом! Бери и давай сам, когда сможешь. Брать и давать есть великие действа, объединяющие людей! Будь!
И он пошел не оглядываясь, а Ли смотрел ему вслед, пока тот не догнал свою компанию уже на причале Курортного парка при посадке в подошедшую посудину.
XIII
Как уже бывало в короткой жизни Ли, после отъезда Алены он почувствовал, вернее, ему дали понять, что именно встреча с ней и была главной целью Хранителей его Судьбы, подаривших ему поездку в этот райский город. Были, вероятно, и другие цели, но их Ли не знал. А о том, что дальнейшее пребывание Ли в Сочи Их не интересовало, свидетельствовало крутое изменение в делах, составлявших основу замысла тети Манечки: вдруг, «совершенно случайно», появился первый и единственный серьезный покупатель. Это был какой-то средний строительный начальник с неясным прошлым, закрывавшим ему дорогу к «прописке» в таком важном «пограничном» городе, как Сочи, и он с женой и двумя детьми был прописан где-то под Белореченском, а здесь жил, снимая квартиры, на нелегальном положении. Покупка «дачи», расположенной фактически в пределах города, а формально — в селе, была решением его проблем, тем более что строительных трудностей по ее «доводке» до кондиции для него, в отличие от прочих смертных, не существовало. Официальным же покупателем «дачи» была его не ущемленная в правах жена.
Торговаться он не собирался. Оформление бумаг провел за два-три дня, а билеты в купейный вагон московского поезда передал Исане в конверте, выделив «виллис» для доставки ее и Ли на вокзал.
Выпили на дорогу, и «виллис» медленно стал сползать с горы. Вскоре и пышная армянская вилла, и почти закрытая зеленью недостроенная дача остались позади во времени и в пространстве, а все то, что там происходило за минувшие полтора месяца почти счастливой жизни, Ли увозил с собой в сердце, душе и памяти. Увозил все: и Мильву, и Алену, не оставляя никому ни крошки, потому что он уже точно знал, что назад в прожитое здесь время он никогда не вернется, сколько бы раз ни возникал этот радостный город в его будущей жизни.
У выезда на проспект Сталина произошла заминка. Почти перед самым носом «виллиса» возник милиционер и приказал ждать.
— Хозяин едет! — уважительно сказал водитель «виллиса».
До отхода поезда оставалось менее часа, и Исана заволновалась, но водитель ее успокоил:
— Не боись! Поезда задержат тоже, чтоб все сели.
Ли вспомнил Туркестан — как там задерживали начало «кина», пока не прибудет местный «хозяин» Давидян. Может быть, в этом ожидании в субтропических зарослях Ли впервые, вместо привычного безразличия, ощутил пока еще абстрактную ярость и ненависть ко всем большим и малым «хозяевам» той страны, где ему суждено жить. С его места был некоторый обзор, и он стал внимательно смотреть на проспект, надеясь своим острым зрением разглядеть, наконец, Хозяина в жизни, а не в кинохронике или на газетных и иных портретах. Но кавалькада машин налетела так неожиданно и тихо и так мгновенно скрылась за поворотом, что Ли не смог зафиксировать «видение», как он это обычно делал.
Как и обещал водитель, они не опоздали, и вскоре Ли стоял у окна вагона и грустно смотрел на море, предчувствуя, что от следующей встречи с ним его отделяют многие годы. На начинавшихся прямо у подножия железнодорожной насыпи «диких» пляжах в нескольких метрах друг от друга стояли совершенно обнаженные редкие отдыхающие — мужчины и женщины — и, повернувшись лицом к поезду, не стесняясь своей наготы, прощально махали руками смотревшим из окон.
Под впечатлением дочитанного прошлой зимой одного из последних сборников рассказов коротавшего с ним это долгое и суровое время доброго друга Джека Лондона — из его гавайского цикла — Ли представил себе, что он прощается не с Сочи, а с Гонолулу, и что сквозь стук колес он слышит тысячеголосый хор, поющий прощальный гимн Гавайев «Алоха оэ»:
Люблю — и любовь моя будет с тобой
Всегда, до новой встречи…
Вспомнив слова песни, он вспомнил и весь рассказ. И удивился, как повторяются в этом огромном мире все ситуации и положения. «Все было встарь, все повторится снова, и сладок нам лишь узнаванья миг». Все повторилось, только вместо быстро дозревшей за несколько недель под южным солнцем девочки-подростка — дочери сенатора Соединенных Штатов Дороти Сэмбрук — был он, Ли Кранц, которому Хранителями его Судьбы были посланы эти несколько недель субтропического солнца и молодая женщина в расцвете своей красоты, уверенно свершившая дело, начатое Тиной, затем продолженное Рахмой, туркестанской жарой и слабым дыханием урановых залежей, и превратившая его в мужчину на четырнадцатом году жизни. Этот мужчина и стоял сейчас у окна вагона, глядя на уходящий праздник жизни и, преисполненный новой энергией, новыми силами, как положено мужчине, думал не о развлечениях, а о делах. Ближайшие его действия были ему ясны, а более отдаленное будущее он оставлял на усмотрение Хранителей своей Судьбы.
Ну, а мальчик Ли навсегда остался в Сочи, и тень его по сей день бродит в окрестностях Дендрария, заглядывает на армянскую виллу, где уже давно нет Мильвы, не выдержавшей соблазнов большого курорта и ушедшей по рукам мужчин. Появляется он на благоустроенных ныне пляжах Светланы в надежде увидеть Алену, не понимая, что даже если она и придет сюда когда-нибудь, может быть, даже с собственными детьми, как это сделал через много лет сам Ли, он ее никогда не узнает.
Вообще частицы наших душ остаются повсюду, где мы когда-то были счастливы, и не исключено, что в далекой Долине на берегу быстрого ручья или тихой заводи, на дальней меже в тени тутовника и сейчас сидят на закате, обнявшись, прозрачные и вечно юные тени Ли и Рахмы, готовые ждать тысячу лет, пока другая такая же прекрасная зеленоглазая пара не ступит смело и без оглядки на пройденный ими путь, чтобы по-новому преодолеть его.
Ох, как хотелось бы встретить их в том чистом и прозрачном мире, над которым не властно Время!
Книга седьмая
АТЛАНТИДА
Каким бы полотном батальным не являлась советская сусальнейшая Русь, какой бы жалостью душа ни наполнялась, не поклонюсь, не примирюсь со всею мерзостью, жестокостью и скукой немого рабства — нет, о нет, еще я духом жив…
В. Набоков
Весел не было на лодке, в веслах он и не нуждался: Мысль ему веслом служила, а рулем служила воля. Обогнать он мог хоть ветер, путь держать — куда хотелось.
Г.-У. Лонгфелло
I
Возвращение в родной город, естественно, не было столь праздничным, как отъезд из Сочи, ни по внешним признакам, ни по душевному настрою. Ничего радостного в ближайшем будущем, во всяком случае, до ближайших очень далеких летних каникул, в жизни Ли не предвиделось. Его ждала школьная и домашняя рутина, но он не роптал, потому что даже на эти скучные времена года у него, как уже говорилось, были свои, а может быть, и не вполне свои, планы, контуры которых наметились еще в Москве и которые окончательно оформились в Сочи под воздействием случайно оказавшегося под руками Вольтера, под воздействием самой жизни.
Ли быстро наверстал пропущенный месяц занятий и принялся за свои дела.
Еще в Москве, в дядюшкиной библиотеке, его внимание привлекли две книги: «Былое и думы» и «История одного города». Там эти книга всегда находились у него под рукой, и Ли с большим сожалением поставил их на полку перед отъездом. Это заметил дядюшка и спросил:
— Тебе нравится?
— Да, очень.
— Я не могу их тебе отдать, потому что и сам люблю, чтобы они были при мне. Но их так часто переиздают, что я их закажу для тебя непременно и пришлю. А до того ты найдешь их в любой библиотеке этой несуразной страны, где никто не понимает, что это за книги и какая в них таится сила…
Тут дядюшке на глаза попался каталог художественных изданий на 1947 год, и он полистал его:
— Вот видишь, считай, что Герцен у тебя уже есть — очередное издание «Былого» на выходе, — и он обвел жирным кружком каталожный номер, — завтра же отправлю заказ, а Щедрин — за мной.
Дядюшка подумал и снова вернулся к прежней теме:
— Я не перестаю удивляться, почему эти книги не изъяты из обращения, как, например, «Бесы» или «Некуда», ведь каждая из них бьет прямо по основанию нашего, так сказать, общества куда сильнее, чем беллетристика Достоевского и Лескова. Вероятно, это произошло по двум причинам: во-первых, Ленин хвалил Герцена и Щедрина и недолюбливал Достоевского, а во-вторых, сам Хозяин или поленился их прочитать, или прочитал и не понял.
Тогда в Москве Ли еще не мог сказать, чем приворожили его именно эти книги, столь не похожие на его недавних добрых друзей — Джека Лондона и Мопассана. Поездка в Сочи, вероятно, отчасти и нужна была для того, чтобы он, почувствовав незабываемый вкус беспредельной личной свободы, вкус свободной воли, мог перешагнуть некий барьер неясности и увидеть все, всех и себя самого в ином свете. Передумав все это уже не на морском бреге, а в убогой домашней обстановке, Ли еще раз явственно ощутил, что Хранители его Судьбы ждут от него теперь некой серьезной работы, и он был готов к такой расплате за пережитое, за радости бытия.
Когда, записавшись в местную библиотеку, он, не глядя на лежащий на прилавке «абонемента» ворох зачитанных и растрепанных книг «про войну» и «про любовь», попросил «Былое и думы», молоденькая служительница этого районного храма книги застыла в изумлении, а из-за стеллажей выдвинулась старая дама, чтобы взглянуть на чудо. Но физиономия Ли была учтива, безмятежна, взгляд внимателен и разумен, и старая дама, отведя свои глаза от этого взгляда, тихо сказала своей помощнице:
— Выдай первый том для начала!
Та выдала, и Ли понес его домой, предвкушая ожидавшее его наслаждение. С чтением, однако, вышла заминка: комментарии оказались в последнем, третьем томе, и на следующий день Ли снова был в библиотеке.
— Ты что, уже прочел первый том? Тогда сдай, — сказала ему девушка, — и возьмешь второй.
— Мне нужен не второй, а третий, там примечания.
— Выдай ему и второй, и третий, — распорядилась старая дама, — видишь, читатель серьезный.
И Ли с головой ушел в мир Герцена.
К концу второго тома Ли начал понимать, почему эта книга была ему ближе, чем прочитанные ранее серьезные сочинения Шолохова и Алексея Толстого. То были книги о рабах или, в лучшем случае, вольноотпущенниках. Личностью и судьбой каждого человека распоряжались в них другие люди и созданные ими обстоятельства, а эти другие, в свою очередь, были рабами третьих и так далее. А в «Былом и думах» о себе — все подряд, а не отдельные эпизоды, как Мопассан или Лондон, — рассказывал абсолютно свободный человек. Конечно, прописную истину о том, что жить в человеческом обществе и не зависеть от него нельзя, Ли понял задолго до того, как смог ее для себя четко сформулировать или процитировать «основоположника», понял сердцем и душой, но именно в «Былом и думах» было сказано, что эту зависимость нельзя принимать как данность и неизбежность, что ее можно и должно корректировать, что ею нужно управлять и что для ослабления этой зависимости хороши все средства, не приносящие вреда ближнему.
Из толковых и подробных комментариев к первому тому Ли, еще слабо знакомый с историей человечества вообще и историей России в частности, сумел воссоздать для себя картину второй половины николаевского царствования и был поражен ее сходством с тем, что он видел вокруг себя: все то же рабство, «управление умами», все те же издевательства над личностью!
Ли отдавал себе отчет в том, что жизнью автора «Былого и дум», как и героя нашего повествования, с самого начала управляла случайность. Он понял это до того, как ему встретились слова Герцена о том, что эта книга есть отражение истории в человеке, случайно попавшемся на ее дороге. Случайность была во всем и прежде всего в том, что от него, рожденного от случайной связи, не отступился и не откупился какой-нибудь мелочишкой фантастически богатый человек (как, скажем, поступил со своим «незаконнорожденным» отпрыском совсем не богатый Пушкин…), а ввел его в свой дом, в свою жизнь на правах сына и наследника огромного состояния. Можно было догадаться, как сложилась бы жизнь героя «Былого и дум», если бы независимость не была подкреплена этим огромным состоянием и практически неограниченными материальными возможностями. Смог бы он тогда жить, как ему хотелось и где ему хотелось — в Париже, Ницце, Лондоне, покупая там дома и виллы, или вынужден был бы ценить отвергнутую им должность высокого провинциального чиновника — «столоначальника» и держаться за нее, угождая людям и обстоятельствам?
Увы, при всем уважении к Искандеру, Ли не был уверен в нем, как в себе: о себе он точно знал, что никакие соблазны мира не уведут его с пути служения Хранителям его Судьбы, и когда перед ним его свободная воля будет открывать разные дороги, он выберет путь странника, но никогда не свернет в сторону благополучия, если не почувствует всей душой, что Они этого хотят.
Во многих обстоятельствах жизни и поступках Герцена Ли ощущал Их присутствие. В частности, в его семейной драме. Эти страницы «Былого и дум» и обширный комментарий к ним Ли прочел особенно тщательно и перечитал много раз, поскольку именно в событиях, связанных с возникновением довольно банального «семейного треугольника», он увидел Их прямое воздействие на Судьбу нужного Им для осуществления Их программы человека.
О том, что это был не простой «треугольник» с традиционным для людей высокого интеллектуального уровня «чистым» исходом, составивший сюжетную основу многих романов и предельно идеализированный в хорошо известной Ли «Лунной долине», ему говорил весь его личный чувственный опыт, открывший ему бесценную сущность женского начала в единой общечеловеческой душе. Нет, здесь был именно тот случай, когда дни, недели, месяцы жизни одного человека вдруг становятся ареной борьбы Добра и Зла, и даже промежуточные итоги этой борьбы оказывают впоследствии влияние на жизнь миллионов людей и судьбы многих поколений. Инфернальные силы, направленные на жизнь и благополучие Герцена, появились нелепо и неожиданно, как привидение старого шкафа, где хозяину знаком каждый угол. Ли очень тщательно исследовал и переписку всех участников семейной трагедии: к его счастью, в библиотеке оказались соответствующие тома сочинений Герцена, изданные Лемке, и даже воспоминания Павла Анненкова. «Объективное» объяснение Анненкова его не удовлетворило. Он чувствовал в этой истории следы борьбы, а не только случайное стечение обстоятельств. А когда ему на глаза попались письма Маркса, уже олицетворявшего дня него силы Зла, письма, преисполненные подлого торжества по случаю семейных невзгод, выпавших на долю политического противника, никаких сомнений у него не осталось. Здесь было всё: и мистика знаков, и внезапная гибель близких. Ли вспоминал, как был разрушен его «довоенный» мир, как менялись декорации его жизни, как шла корректировка его Судьбы…
Впрочем, Ли не мог идеализировать и самого Герцена. Во-первых, потому что в его поведении в критические моменты жизни открылись признаки двойственного отношения к свободе: когда дело касалось его личных интересов, он был не так терпим, как в своих общих рассуждениях, а к женщине был более строг, чем к себе самому. Возможно, оценки Ли были несколько категоричны, так как его личный опыт еще не дал ему почувствовать всю силу скрытой в его душе ревности, и он считал ревность мужчины в отношении уже принадлежащей ему женщины признаком неполноценности мужчины.
С этих позиций, а также с позиций свойственного ему полного неприятия какого-либо насилия, он полагал, что Герцен мог быть терпимее к увлечению Натали, чтобы она сама могла убедиться или не убедиться в его духовном и чувственном превосходстве, а не насиловать ее волю, вынуждая к немедленному разрыву с любовником.
Во-вторых, и это как-то особенно покоробило Ли, несмотря на предельную терпимость ко всему инородческому, сквозившую в каждой строке «Былого и дум», относящейся к событиям до и после семейной драмы, в разгаре трагедии, когда было задето сокровенное, и сам Герцен, и Натали, как это свойственно истинно русским людям, обратились к «еврейской теме». Во всяком случае, в одном из продиктованных Герценом Натали писем к Гервегу не обошлось без обвинения в «низкоеврейском характере», хотя Гервег не исповедовал иудаизм, да и ни единой капли еврейской крови в этом бывшем немецком семинаристе не было. Ли никак не мог понять, почему, если кого-нибудь очень хочется обругать, обязательно нужно недобрым словом помянуть евреев, а не русских, например, или французов.
Конечно, мягкие упреки Александра и Натали не шли ни в какое сравнение с тем хором обвинений по адресу евреев, который зазвучал вокруг Ли в реальной жизни. Правда, самого Ли могли «наградить» юдофобским замечанием лишь те, кто его знал. От остальных, наглеющих прямо на глазах антисемитов его оберегала непохожесть. Но как ни странно, он тяжелее переживал оскорбления по адресу других людей — очные и заочные, чем личные выпады, и со временем у него появилось предчувствие, что Они не случайно и очень часто «выводят» его на «еврейские темы»: здесь, по возвращении домой, тем этих становилось так много, что Ли постепенно напрягался, как струна, и если бы он ощутил хоть на миг, что Они ему кого-то на этой почве «подставляют», то на обидчика обрушился бы такой водопад концентрированной ненависти, что его гибель была бы неминуемой.
Но такой сверхобидчик не появлялся, и Ли полагал, что Они, вероятно, в преддверии особо важного задания ждут от него дальнейшей самоотверженной работы души по освоению мира, в познании Добра и Зла. И он трудился, как мог.
II
Когда он пришел сдавать книги, взятые в библиотеке, — не столько потому, что завершил изучение Герцена, а в связи с получением от дядюшки обещанной бандероли с «Былым и думами», изданным в памятном Ли 1947 году, к нему вышла старая книжная дама и попросила проводить ее домой. Она жила с другой старушкой в небольшом старинном доме за палисадником на широкой и тихой улице недалеко от Ли. По пути они познакомились ближе, и явно довольная этим знакомством дама пригласила его войти. Внутренние покои оказались неожиданно просторными. Там были и гостиная, и кабинет, и две спальни. И везде — книги, старинные, старые и новые, преимущественно украинские, «Южаковская» энциклопедия, а также множество подшивок газет и журналов 20-х годов и более ранних — начала века и даже конца минувшего. От этого богатства Ли не мог оторваться, и лишь поздним вечером Лидия Петровна — так звали его новую знакомую — уговорила его уйти домой, пригласив посетить ее завтра, когда в библиотеке будет выходной день.
С тех пор Ли начал свое путешествие в прошлое той страны, где ему выпало жить, и начал он его не из глубин веков, а в обратном порядке — с лет, непосредственно предшествовавших его рождению. Именно эти годы, как и первые два-три года его существования на Земле, по газетам и журналам, отражавшим в определенной степени реальную жизнь, стали временным переходом от некоей исчезнувшей страны, наполненной живой жизнью, к современной серости, мерзости, жестокости, скуке и смерти, хотя сам Ли, ушедший с головой в свои исторические исследования и одаряемый разного рода приключениями по воле Хранителей его Судьбы, на скуку не мог пожаловаться.
Сейчас его интересовали контуры этой исчезнувшей страны, детали ее ежедневной жизни и быта и причины ее исчезновения. Он нашел на страницах газет 20-х годов все признаки ее активного бытия: жаркие дискуссии на вечную тему «что делать?», коммерческую рекламу и информацию, свидетельствовавшие о процветании разного рода торговли, увидел незнакомые имена и адреса.
Ли шел дальше в глубь времени. После нескольких лет, восстановить содержание которых только по газетам и журналам не было никакой возможности, настолько противоречивой была текущая информация того времени, он снова попал в довольно упорядоченный период истории. Страна вела войну и войну большую, но даже на малом удалении от линии фронта, в близком тылу шла жизнь, абсолютно не похожая на ту, что он видел и помнил. Тогда война напоминала о себе госпиталями, где женщины «высшего света», начиная с великих княжон, считали своим долгом поработать сестрами милосердия, заняться сбором помощи семьям погибших на фронте, работой для нужд армии. Ну, а вся остальная жизнь шла своим чередом: работали ученые, спорили поэты, ублажали публику актеры, выходили новые книги, рестораны зазывали людей, предлагая роскошные яства или просто добротную снедь по «доступным ценам», и что особенно важно: сдавалась и продавалась недвижимость и совершались частные поездки в другие страны, что, как уже давно определил для себя Ли, являлось обязательным признаком свободы людей.
А когда в сферу его внимания попали годы, называемые Исаной и другими людьми ее поколения «мирным временем», Ли показалось, что он — в золотом веке. И вспомнились прочитанные им в одной из дядюшкиных книг слова Талейрана: «Кто не жил до революции, тот не знает, что такое счастье». И подумал Ли, что дядюшке все-таки повезло: когда «это» произошло, ему было за сорок.
Небосклон человеческой жизни в «мирное время» омрачали лишь, казалось, совершенно незначительные на фоне процветания и утверждавшегося общественного согласия события — редкие, но, увы, меткие политические убийства, сообщения о деятельности тех, кто считал необходимым все отнять и поделить поровну, но тогда в цепи этих происшествий никто не усматривал симптомов зреющей в стране страшной болезни. А о мало еще кому известном В. И. Ульянове (литературный псевдоним — Н. Ленин) в журналах и газетах, и даже в «Южаковской» энциклопедии тогда писали: «В настоящее время скрылся».
Чуткое обоняние Ли уловило в атмосфере тех лет еще одну зловонную струйку, портящую общее впечатление картины, как иной раз дымок очага, в котором жгут какое-то дерьмо, портит сельскую идиллию. Душок антисемитизма, это был он, витал над страной. Идя на этот запах в поисках его истока, уже хорошо натасканный жизнью по еврейской проблеме, необрезанный и не знающий ни единого слова ни на одном из еврейских языков, «советский еврей» Ли Кранц вышел, наконец, на «дело» Бейлиса. Репортажи по этому «делу» в столичной печати — а в распоряжение Ли попала только московская и питерская пресса — были довольно скупы. Исана лишь слышала о том, что «это была затея киевских бандитов», и Ли обратился к Лидии Петровне. Та, вздохнув, полезла на задворки полок и дала Ли «Стенографический отчет» по «делу» Бейлиса — несколько довольно толстых книжек в мягких обложках. Ли углубился в чтение.
Ничего более увлекательного он еще никогда не читал. «Уважаемый суд» совершенно серьезно выслушивал многочасовые ученые доказательства того, что еврей без христианской крови в праздник и кушать не сядет. При этом многие «ученые богословы» забывали, что евреи несколько тысяч лет жили до того, как появились христиане, и что первыми христианами, включая Деву Марию, самого Иисуса, св. Андрея Первозванного, св. Павла-Савла, св. Петра-Симона и других, были «жидовские морды» и ревностные иудаисты: следовательно, евреи некоторое время должны были кушать сами себя. Выступали выкресты, сообщавшие, что оставили иудаизм якобы только из желания перестать есть человечину…
Обрели свой зловещий смысл и некоторые личные воспоминания Ли, хранившиеся до поры до времени на задворках его памяти: вот в один из его приходов в школу (дело было в Районе) в его классе появляется после долгой болезни исхудавший и бледный, как смерть, Васятка. Пока учительница задерживается, он рассказывает классу, что часть его крови купил для мацы бухарский еврей Абрамов и от этого теперь он, Васятка, такой бледный. Всем желающим он показывает красную точку на пальце, через которую Абрамов «доставал» у него кровь. Ныне Ли понимал, что тогда в Долине до него донеслось эхо «мудрого» решения киевских присяжных о «ритуальном характере» этого давнего киевского жандармско-уголовного убийства. И это эхо он слышал впоследствии не один раз.
Умная Лидия Петровна, чтобы отвлечь Ли от этой мерзости, дала ему в библиотеке хорошее издание «Острова пингвинов» с обширным комментарием по еще более знаменитому «делу» Дрейфуса. Анатоль Франс своей мудрой аллегорией показал Ли всю разницу между обществом, которое стремится выжить, и Атлантидой, идущей ко дну. Выжить, замалчивая позор нации, оказалось невозможно, и «мелкое», «провинциальное» «дело Бейлиса», на которое «не стоит обращать внимания», оказалось началом гибели страны.
Ну, а внимательное чтение «Истории одного города», параллельно с изучением «Острова пингвинов» и историческими изысканиями, убедило Ли в предопределенности всех событий текущего века в том городе Глупове, где он оказался волею Судьбы.
Из вороха прошедшей через него несистематизированной информации Ли совершенно инстинктивно выделил упоминание о некоем документе под названием «Протоколы сионских мудрецов». Сам по себе текст документа нигде в доступных Ли источниках не приводился, однако его содержание и, главное, достоверность были предметом довольно горячего обсуждения. Как раз в это время совершенно случайно в руки Ли попал довоенный номер журнала «Знамя», относящийся к периоду «плохих» отношений с Гитлером и содержащий весьма острую статью Ильи Эренбурга о немецких делах. К удивлению Ли, и там он обнаружил упоминание о «Протоколах сионских мудрецов», являвшихся, по словам Эренбурга, настольной книгой любого немца тех времен. Там же Эренбург приводит и краткое содержание «Протоколов…», делая упор, в основном, на наиболее нелепые «доказательства» стремления евреев захватить мировое господство. При этом, по сравнению с ситуацией в России начала века, в этом вопросе, судя по памфлету Эренбурга, произошли определенные изменения в самом понимании слова «еврей». Если для русских спорщиков, да и для русских создателей «Протоколов…» евреем был только тот, кто исповедует иудаизм, как и сами мифологические «сионские мудрецы», то для немца тридцатых годов XX века евреем был тот, кто «по крови» еврей, независимо от его религиозных взглядов и мировоззрения вообще. Тогда Ли еще не знал, что пионером идеи уничтожения евреев «по крови» был Столыпин и что идея эта увидела свет на страницах «Нового времени» во время «дела» Бейлиса. Не знал он и знаменитой фразы: «Я сам буду решать, кто еврей, а кто нет», принадлежавшей одному из немецких «фюреров».
В Германии, как можно было судить по картине, созданной Эренбургом, «Протоколам…» не противостоял никто, и они властвовали над немецким умом безраздельно. В России, где эти «Протоколы…» возникли, хотя об их происхождении Эренбург не сказал ни единого слова, возражения были робкими, и что более всего удивляло Ли, иногда носили научный характер, а научная дискуссия неизбежно придавала предмету спора научное значение. По сути дела никто в тогдашней русской печати не сказал громкое и решительное слово о том, что сей «документ» есть русская полицейская фальшивка от начала и до конца, и она продолжала вербовать своих сторонников. Стыдливые умолчания и по части «Протоколов…», и по «делу» Бейлиса были явлениями одного и того же порядка. У Ли мелькнула мысль о тождественности судеб, вернее, о неизбежном крахе тех режимов и, может быть, даже стран, где властвовали «Протоколы…», но он отложил ее «на потом» для более тщательного анализа, ибо сейчас тратить на это время он не мог: слишком много было в его распоряжении исторического материала, очень ему хотелось побыстрее воссоздать для себя общую картину…
Но независимо от его личных планов и желаний «еврейская тема» продолжала бушевать вокруг Ли. Исчезая — по его воле — из сферы его внимания при изучении прошлого, она вдруг появлялась в текущей жизни, обретая очертания реальных людей и событий.
III
Однажды он провожал Лидию Петровну из библиотеки домой. Ему казалось, что он уже все о ней знал. Ли знал, что ее покойный муж — собиратель всех изучаемых им теперь редкостей — принадлежал к старинному украинскому роду, к известной семье Маркевичей, что в их доме в начале века и в двадцатые годы перебывало множество писателей, художников, музыкантов, историков. Почти все они давно ушли из жизни, и многие сделали это не по своей воле. Кое-кто постарался забыть этот адрес… Память о них, обо всем этом исчезнувшем мире, жила в дарственных надписях на книжках, пожелтевших от времени, в этюдах, смотревших со стен окнами далеких «краевыдив», подписанных именами Васильковского и Левченко, а в давно закрытом рояле, казалось, о чем-то добром и забытом неслышно пели неподвижные струны.
Но, как выяснилось, знал он далеко не все. Когда они проходили мимо одного из частных домов, расположенного через усадьбу от дома Лидии Петровны, Ли увидел у калитки неприятного человека с толстым красным лицом, вероятно, хозяина. Кто жил в этом доме, Ли не знал. Он вообще был мало любопытен, да и его тайные занятия не оставляли ему сил и желания расширять свои связи, и поэтому он был знаком лишь с теми семьями, где были его сверстники и соученики. Единственное, что он для себя отметил, уже проходя здесь не раз: дом этот и вся усадьба дышали Злом. А дыхание Зла Ли чувствовал очень остро: приближаясь к уже отмеченному Злом месту, он, во-первых, удваивал внимание, а во-вторых, старался пройти мимо него побыстрее. И только потому, что на сей раз он приноравливал свой шаг к темпам Лидии Петровны, он расслышал тихий шепоток Краснорожего:
— Опять старая сука себе жиденка завела!
Как уже говорилось, Ли привык к тому, что он своей непохожестью был защищен от подобных выпадов незнакомых людей, и поэтому первый вывод, сделанный им с удивлением из услышанного, был таков: его здесь знают! Он сразу же спросил Лидию Петровну, что это за тип. Но та, обняв его за плечи, ответила: