Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Стивен Кинг

Полная тьма, ни одной звезды

1922


11 апреля 1930
Отель Магнолия
Омаха, Небраска


Тем, кого это заинтересует:

Меня зовут Уилфред Лелэнд Джеймс, и это — мое признание. В июне 1922 года я убил свою жену, Арлетту Кристину Уинтерс Джеймс, и спрятал ее тело на дне старого колодца. Мой сын, Генри Фримен Джеймс, помог мне в этом преступлении, хотя в 14 лет он не нес ответственности; я втянул его в это, играя на его страхах и подавляя его вполне нормальные возражения в течение двух месяцев. Об этом я сожалею даже больше, чем о самом преступлении, по причинам, о которых пояснит этот документ.

Проблемой, которая привела к моему преступлению и проклятию, были сто акров хорошей земли в Хемингфорд Хоум, штата Небраска. Она досталась в наследство моей жене от Джона Генри Винтерса, ее отца. Я хотел добавить эту землю к нашей собственной ферме, которая в 1922 году насчитывала 80 акров. Моя жена, которой никогда не нравилось жить на ферме (или быть женой фермера), хотела продать ее за наличные деньги компании «Фаррингтон». Когда я спросил ее, действительно ли она хотела жить с подветренной стороны от свинобойни «Фаррингтон», она сказала мне, что мы можем продать ферму вместе с участком земли ее отца — ферму моего отца, и деда! Когда я спросил ее, что мы сделаем с деньгами без земли, она сказала, что мы могли бы переехать в Омаху, или даже Сент-Луис, и открыть магазин.

— Я никогда не буду жить в Омахе, — сказал я. — Города для идиотов.

Иронично, учитывая, где я теперь живу, но я недолго буду жить здесь; я знаю, это так же как знаю, что издает звуки, которые я слышу в стенах. И я знаю, где окажусь после того, как эта земная жизнь окончится. Интересно, может ли ад быть хуже, чем Омаха. Может, это и есть Омаха, но без милых загородных домов вокруг, только дымящаяся, воняющая серой пустота, полная потерянных душ вроде моей.

Мы ожесточенно спорили насчет этих ста акров в течение зимы и весны 1922 года. Генри оказался меж двух огней, но все же склонялся на мою сторону; внешне он больше был похож на мать, а на меня в своей любви к земледелию. Он был послушным парнем без высокомерия своей матери. Снова и снова он говорил ей, что не имел никакого желания жить в Омахе или любом городе, и поедет, только если мы с ней придем к соглашению, к которому мы так и не пришли.

Я думал обратиться в суд, чувствуя уверенность, что любой суд в стране поддержит мое право, как мужа в данном вопросе, решать об использовании и назначении этой земли. Все же что-то сдерживало меня. Это был не страх соседской болтовни, меня не заботили местные сплетни; это было что-то еще. Понимаете, я стал ненавидеть ее. Я стал желать ее смерти, и именно это сдерживало меня.

Я полагаю, что в каждом человеке есть другой человек, незнакомец, Заговорщик. И полагаю, что к марту 1922 года, когда небо округа Хемингфорда было белыми и каждое поле было в грязной снежной слякоти, Заговорщик, внутри фермера Уилфреда Джеймса уже вынес приговор моей жене и решил ее судьбу. К тому же это был смертный приговор. Библия говорит, что неблагодарный ребенок похож на зуб змеи, но ворчливая и неблагодарная жена намного острее его.

Я не чудовище; я попытался спасти ее от Заговорщика. Я сказал ей, что, если мы не могли прийти к согласию, она должна поехать к своей матери в Линкольн, который находится в шестидесяти милях западнее — хорошее расстояние для разлуки, которая является не совсем разводом, и все еще не означает распадения брачного союза.

— И оставить тебе землю моего отца, полагаю? — спросила она, и вскинула свою голову. Как я стал ненавидеть этот дерзкий взмах головы, словно это плохо выдрессированная пони, и это небольшое фырканье, которое всегда сопровождало его. — Этого никогда не произойдет, Уилф.

Я сказал ей, что могу выкупить у нее землю, если она настаивает. Это может занять время — восемь, может десять лет — но я заплачу ей каждый цент.

— Ожидание поступления грошей даже хуже чем ничего, — ответила она (с очередным фырканьем и вскидыванием головы). — Это знает каждая женщина. Компания «Фаррингтон» заплатит сразу, и их предложение щедрее, чем твое. И я никогда не буду жить в Линкольне. Это не город, а просто деревня, где церквей больше чем домов.

Понимаете мою ситуацию? Неужели вы не понимаете «положение», в которое она поставила меня? Разве я не могу рассчитывать, хотя бы на небольшое сочувствие с вашей стороны? Нет? Тогда выслушайте это.

В начале апреля того года — восемь лет назад в этот же день, насколько я помню — она пришла ко мне во всем блеске и великолепии. Она провела большую часть дня в салоне красоты в Мак-Куке, и ее волосы свисали вокруг щек жирными кудрями, которые напомнили мне о рулонах туалетной бумаги, которые можно найти в отелях и гостиницах. Она сказала, что у нее появилась идея. Она состояла в том, что мы должны продать сто акров и ферму «Фаррингтону» объединив их. Она полагала, что они выкупят все это только, чтобы получить долю ее отца, которая была рядом с железнодорожными путями (и вероятно, она была права).

— Затем, — сказала эта наглая мегера, — мы можем поделить деньги, развестись, и начать новые жизни порознь. Мы оба знаем, что именно этого ты хочешь.

Как будто она не хотела.

— Вот как, — сказал я (словно серьезно рассматривал эту идею). — И с кем же из нас останется сын?

— Со мной, разумеется, — сказала она, с удивлением. — Мальчику в четырнадцать лет необходимо быть со своей матерью.

Я начал «обрабатывать» Генри в тот же день, рассказав ему последний план его матери. Мы сидели в стоге сена. Я изобразил самое печальное лицо и говорил своим самым печальным голосом, обрисовывая картину того, на что будет походить его жизнь, если его матери удастся воплотить этот план: как у него не будет ни фермы, ни отца, как он окажется в гораздо большей школе, все его друзья (большинство с младенчества) останутся позади, как, однажды в той новой школе, он должен будет бороться за место среди незнакомцев, которые будут смеяться над ним и называть его деревенщиной. С другой стороны, сказал я, если мы сможем сохранить все участки земли, я убежден, что мы сможем выплатить наше долговое обязательство банку к 1925 году и счастливо жить без долгов, вдыхая сладкий воздух вместо того, чтобы наблюдать, как кишки свиней проплывают по нашей некогда чистой речке от восхода до заката.

— Ну и чего же ты хочешь? — Спросил я, обрисовав эту картину таким количеством деталей, каким только смог.

— Остаться с тобой здесь, пап, — сказал он. Слезы текли по его щекам. — Зачем ей быть такой… такой…

— Продолжай, — сказал я. — Правда не может быть ругательством, сынок.

— Такой сукой!

— Просто большинство женщин таковы, — сказал я. — Это неискоренимая часть их природы. Вопрос в том, что мы собираемся делать с этим.

Но Заговорщик внутри уже думал о старом колодце позади коровника, том, который мы использовали только для помоев, поскольку он был очень мелким и грязным — всего шесть метров в глубину и немногим больше чем водовод. Вопрос стоял только в том, как подтолкнуть его к этому. И мне удалось, конечно же, вы понимаете это; я мог убить свою жену, но должен был сохранить своего любимого сына. К чему владеть 180 акрами — или тысячей — если тебя не с кем разделить их и оставить в наследство?

Я сделал вид, что обдумываю безумный план Арлетт по превращению хорошей земли для посева в свинобойню. Я попросил, чтобы она дала мне время, чтобы свыкнуться с идеей. Она согласилась. И в течение следующих двух месяцев я обрабатывал Генри, заставляя его свыкнуться с совсем другой идеей. Это было не так уж сложно, как могло показаться; у него была внешность своей матери (женская слащавость, понимаете, что манила мужчин в жалящий улей), но не ее ужасное упорство. Достаточно было обрисовать картину того, на что его жизнь станет похожа в Омахе или Сент-Луисе. Я допускал возможность, что даже эти два переполненных муравейника не смогут удовлетворить ее; она могла решить, что только Чикаго ей подойдет.

— Тогда, — сказал я, — тебе придется ходить в школу с черномазыми.

Он охладел к своей матери; после нескольких попыток — все неловкие и неудачные — вернуть его привязанность, она ответила неприязнью. Я (или скорей Заговорщик) радовался этому. В начале июня я сказал ей, что после долгих размышлений решил, что никогда не позволю ей продать те сто акров без борьбы; что я скорее доведу всех нас до нищеты и разорения, если до этого дойдет.

Она была спокойна. Она решила обратиться за юридической консультацией (юристы, как мы знаем, помогают тем, кто им платит). Я это предвидел. И улыбнулся, узнав это! Поскольку она не могла заплатить за подобную консультацию. К тому времени у меня хранились все те немногие деньги, что мы имели. Генри даже отдал мне свою копилку, когда я попросил, так что она не могла украсть даже из этого источника, каким бы несерьезным он был. Разумеется, она пошла в офис компании «Фаррингтон» в Деленде, будучи абсолютно уверенной (как и я), что они извлекут достаточно пользы для себя, чтобы оплатить ее судебные издержки.

— Они оплатят, и она победит, — сказал я Генри в стоге сена, который стал нашим обычным местом для разговоров. Я не был полностью уверен в этом, но я уже принял свое решение, которое пока еще не называлось «планом».

— Но папа, это несправедливо! — закричал он. Сидя там в сене, он выглядел очень молодым, скорее лет на десять чем на четырнадцать.

— Жизнь всегда несправедлива, — сказал я. — Порой единственное что остается, это забрать то, что тебе принадлежит. Даже если кто-то пострадает. — Я сделал паузу, изучая его лицо. — Даже если кто-то умрет.

Он побелел.

— Папа!

— Если бы она ушла, — сказал я, — все стало бы как прежде. Все споры прекратились бы. Мы могли бы спокойно здесь жить. Я предложил ей все, что мог, чтобы заставить ее уйти, и она не захотела. Осталась только одна вещь, которую я могу сделать. Которую мы можем сделать.

— Но я люблю ее!

— Я тоже ее люблю, — сказал я. Как бы сложно вам не было поверить этому, но это была правда. Ненависть, которую я чувствовал к ней в том 1922 году, была сильней чувств мужчины к любой женщине, за исключением любви. И как не горько это признавать, Арлетт была страстной женщиной. Наши «брачные отношения» никогда не прекращались, хотя, как только начались споры о ста акрах, наши сексуальные ласки в темноте стали все больше походить на спаривание животных.

— Это не должно быть болезненным, — сказал я. — И когда это закончится… ну…

Я отвел его за коровник и показал ему колодец, где он разразился горькими слезами.

— Нет, Папа. Только не так. Что угодно, но не это.

Но, когда она вернулась из Деленда (Харлан Коттери, наш ближайший сосед, вез ее на большую часть пути на своем «Форде», высадив ее, за последние две мили), и Генри просил ее: «прекрати это, мы снова можем стать семьей», она вышла из себя, ударила его по губам, и сказала прекращать просить как собака.

— Твой отец заразил тебя своей робостью. Еще хуже, он заразил тебя своей жадностью.

Будто она была невинна в этом грехе!

— Адвокат уверяет меня, что я могу делать со своей землей все что пожелаю, и я собираюсь продать ее. Что касается вас двоих, вы можете сидеть здесь и вместе вдыхать запах жарящихся свиней, готовить самостоятельно себе еду и рыть себе свои ямы. Ты, мой сын, можешь пахать весь день и читать его скучные книги всю ночь. Они не сильно ему помогли, но может тебе повезет больше. Кто знает?

— Мама, это несправедливо!

Она посмотрела на своего сына, как женщина смотрит на незнакомца, который осмелился коснуться ее руки. И как мое сердце радовалось, когда я увидел, что он смотрел в ответ с такой же прохладой.

— Катись к черту, оба катитесь. Что касается меня, я еду в Омаху и открываю магазин одежды. Это мое понимание справедливости.

Этот разговор состоялся в пыльном палисаднике между домом и коровником, и понятие справедливости были последними словами. Она прошла через двор, поднимая пыль своей изящной городской обувью, вошла в дом, и хлопнула дверью. Генри повернулся, чтобы посмотреть на меня. В уголке его рта была кровь, а нижняя губа опухла. Ярость в его глазах была хладнокровной, слепой, какую испытывают только подростки. Эта ярость, которая не взвешивает обстоятельства. Он кивнул своей головой. Я кивнул в ответ, так же, серьезно, но внутри меня Заговорщик усмехался.

Эта пощечина была ее смертным приговором.

Два дня спустя, когда Генри пришел ко мне на новое поле кукурузы, я увидел, что он снова обмяк. Я не был встревожен или удивлен; годы между детством и взрослой жизнью — порывистые годы, и те, кто переживают их, мечутся как флюгеры, которые некоторые фермеры на Среднем Западе устанавливают на крышу своих зернохранилищ.

— Мы не можем, — сказал он. — Папа, она во грехе. И Шеннон говорит, что те, кто умирает во грехе, попадают в ад.

Чертова Методистская церковь и Методистское Молодежное Братство, подумал я… но Заговорщик только улыбнулся. В течение следующих десяти минут мы говорили о богословие среди зеленой кукурузы пока ранние летние облака — лучшие облака, те что медленно плывут над нами словно шхуны, таща свои тени как волны. Я объяснил ему, что, вместо того чтобы отправлять Арлетт в ад, мы отправим ее на Небеса.

— Для убитого мужчины или женщины, — сказал я, — смерть наступает в определенное не Богом время, а Человеком. У него… или нее… жизнь обрывается прежде, чем он… или она… может искупить грех, и потому, все проступки должны быть прощены. Если подумаешь об этом с этой позиции, каждый убийца это Врата в Рай.

— А что насчет нас, пап? Разве мы не попадем в ад?

Я указал на поля, гордый новым урожаем.

— Как ты можешь говорить так, когда видишь Эдем вокруг нас? Но она хочет изгнать нас отсюда, в точности, как ангел с пылающим мечом изгнал Адама и Еву из Эдема.

Он уставился на меня с тревогой. Расстроенный. Я очень не хотел расстраивать своего сына таким способом, и все же часть меня считала тогда, и полагаю до сих пор, что не я это сделал с ним, а она.

— И задумайся, — сказал я. — Если она поедет в Омаху, то выроет себе еще глубже яму в Преисподней. Если она возьмет тебя, то ты станешь городским мальчиком…

— Я никогда им не стану! — Выкрикнул он настолько громко, что вороны взлетели с ограды и закружили высоко в синем небе как обугленная бумага.

— Ты молод, и ты станешь, — сказал я. — Забудешь все это… изучишь городские обычаи… и начнешь рыть собственную яму.

Если бы он снова стал говорить, что у убийц не было шанса присоединиться к своим жертвам на Небесах, то вероятно я был бы озадачен. Но либо его познания в богословии не простирались настолько далеко, либо он не хотел обсуждать подобное. И существует ли ад, или мы создаем наш собственный на земле? Когда я задумываюсь о прошедших восьми годах своей жизни, я склоняюсь к последнему.

— Как? — спросил он. — Когда?

Я рассказал ему.

— А потом мы сможем продолжить здесь жить?

Я сказал, что сможем.

— И ей не будет больно?

— Нет, — сказал я. — Это будет быстро.

Он казался удовлетворенным. И все же, этого могло не случится, если бы не сама Арлетт.

Мы договорились на субботнюю ночь где-то в середине июня, который был столь же прекрасен как любой, из тех, что я могу припомнить. Арлетт иногда выпивала бокал вина летними вечерами, хотя редко больше. Для этого было серьезное основание. Она была из тех людей, которые никогда не могут выпить два бокала, не выпив четыре, затем шесть, а потом и всю бутылку. И еще одну бутылку, если есть. «Я должна быть очень осторожной, Уилф. Мне слишком это нравится. К счастью, у меня хорошая сила воли».

Той ночью мы сидели на веранде, глядя на последние лучи света над полями, слушая убаюкивающий рокот сверчков. Генри был в своей комнате. Он едва коснулся своего ужина, и пока мы с Арлетт сидели на веранде в наших креслах качалках с соответствующими подушками МАМА и ПАПА на сиденьях, мне показалось, что я услышал слабый звук, словно кого-то тошнило. Помню, я подумал, что, когда момент наступит, он будет не в состоянии довести дело до конца. Его мать проснется на следующее утро злой с похмелья, не осознавая, как близко она подошла к тому, чтобы больше никогда не увидеть очередной рассвет над Небраской. К тому же я перенес план на более раннюю дату. Может потому что я походил на одну из тех русских матрешек? Возможно. Может, каждый человек походит на нее. Внутри меня был Заговорщик, но в Заговорщике был Полный Надежд Человек. Тот парень умер где- то между 1922 и 1930 годом. Заговорщик, нанеся свой ущерб, исчез. Без его планов и амбиций, жизнь стала бессмысленной.

Я захватил с собой бутылку на веранду, но когда попытался наполнить ее пустой бокал, она накрыла его рукой.

— Тебе нет нужды спаивать меня, чтобы получить то, чего ты хочешь. Я также этого хочу. У меня зуд.

Она раздвинула ноги и положила руку на свою промежность, чтобы показать, где был зуд. В ней была Вульгарная Женщина — возможно, даже Проститутка — и вино всегда выпускало ее.

— В любом случае выпей еще бокал, — сказал я. — У нас есть что отпраздновать.

Она настороженно посмотрела на меня. Даже единственный бокал вина увлажнил ее глаза (словно часть ее оплакивала все вино, которое она хотела и не могла выпить), и в свете заката они выглядели оранжевыми, точно глаза тыквенного фонаря со свечой в нем.

— Не будет никакой судебной тяжбы, — сказал я ей, — и не будет развода. Если «Фаррингтон» может позволить себе заплатить нам как за мои восемьдесят акров, так и за сто акров твоего отца, наш спор окончен.

В первый и единственный раз в нашем беспокойном браке, она на самом деле разинула рот.

— Что ты сказал? Я не ослышалась? Не шути со мной, Уилф!

— Я не шучу, — сказал Заговорщик. Он говорил искренне. — Мы с Генри много раз обсуждали это…

— Вы были не разлей вода, это верно, — сказала она. Она убрала руку со своего стакана, и я воспользовался возможностью, чтобы наполнить его. — Постоянно в стоге сена или сидя на поленнице или ваши головы торчали вместе в поле. Я думала, что это было из-за Шеннон Коттери. Фырканье и взмах головой. Но мне показалось, что она выглядела также немного задумчивой. Она потягивала свой второй бокал вина. Два глотка из второго бокала и она все еще могла поставить бокал и лечь спать. Четыре и я смогу легко всучить ей бутылку. Не говоря уже о двух других, которые были у меня наготове.

— Нет, — сказал я. — Мы говорили не о Шеннон.

Хотя я видел, что Генри держал ее руку, пока они шли две мили до школы Хемингфорд Хоум.

— Мы говорили об Омахе. Мне кажется, он хочет поехать.

Это было не слишком правдоподобно, не после единственного бокала вина и двух глотков из другого. Она была подозрительна по своей природе, моя Арлетт всегда искала более глубокий мотив. И в этом случае он у меня конечно был.

— По крайней мере, чтобы присмотреться. И Омаха не, так далеко от Хемингфорда…

— Нет. Она не далеко. Как я и говорила вам обоим тысячу раз. Она потягивала свое вино, и вместо того, чтобы ставить бокал, как она делала прежде, она держала его. Оранжевый свет над западным горизонтом сгущался в потусторонний зелено-фиолетовый, который, казалось, горел в стакане.

— Будь это Сент-Луис, совсем другое дело.

— Я отбросила эту затею, — сказала она. Что конечно означало, что она исследовала возможность и сочла ее проблематичной. За моей спиной, конечно. Все это за моей спиной за исключением адвоката компании. И она сделала бы и это за моей спиной, если бы не хотела использовать в качестве дубинки для моего избиения.

— Как думаешь, они купят целиком участок? — Спросил я. — Все 180 акров?

— Откуда мне знать? — Медленный глоток. Второй бокал на половину опустел. Скажи я сейчас, что ей достаточно и попытайся я забрать его у нее, она отказалась бы отдавать.

— Ты знаешь, я не сомневаюсь, — сказал я. — Эти 180 акров походят на Сент-Луис. Ты провела исследование.

Она бросила на меня искоса проницательный взгляд… затем разразилась резким неприятным смехом.

— Может и знаю.

— Думаю нам стоит поискать дом в предместьях города, — сказал я. — Где есть, по крайней мере, участок или два, чтобы осмотреть.

— Где ты будешь весь день просиживать свою задницу в кресле качалке на крыльце, позволяя своей жене выполнять всю работу для разнообразия? Эй, наполни его. Если мы празднуем, так давай праздновать.

Я наполнил оба. Это вызвало только всплеск в моем, поскольку я отпил всего глоток.

— Полагаю, что мог бы подыскать работу в качестве механика. Автомобили и грузовики, но в основном сельскохозяйственная техника. Если я могу держать этот старый «Фармолл», на ходу — я, махнул своим бокалом в сторону темной громадины трактора, стоящего около сарая — то полагаю, что смогу справиться с чем угодно.

— И Генри уговорил тебя на это.

— Он убедил меня, что лучше попытаться стать счастливым в городе, чем остаться здесь в одиночестве, что точно обернется страданием.

— Мальчик проявил здравый смысл, а мужчина прислушался! Наконец то! Аллилуйя! — Она осушила свой бокал и протянула его за добавкой. Она схватила мою руку и наклонилась достаточно близко ко мне, чтобы ощутить запах кислого винограда в ее дыхании. — Сегодня вечером, ты можешь получить то, чего так хочешь, Уилф. — Она коснулась фиолетово- багровым языком середины верхней губы. — Эти грязные делишки.

— С нетерпением жду этого, — сказал я. Если у меня все получится, еще более грязное дело произойдет этой ночью в постели, которую мы делили на протяжении 15 лет.

— Давайте позовем Генри, — сказала она. Она начала нечленораздельно произносить свои слова. — Я хочу поздравить его с окончательным перемирием. (Я упомянул, что глагол, для выражения благодарности отсутствует в лексиконе моей жены? Наверное, нет. Возможно, сейчас это и не требуется.) Ее глаза, засияли, когда ее озарила идея. — Мы нальем ему бокал вина! Он достаточно взрослый! — Она толкнула меня локтем как один из стариков, которые сидят на скамейках возле здания суда, рассказывая друг другу грязные шутки. — Если мы слегка развяжем ему язык, мы сможем даже узнать, делал ли уже он что-нибудь с Шеннон Коттери… она шлюшка, но у нее красивые волосы, я заметила это.

— Выпей сначала еще бокал вина, — сказал Заговорщик.

Она выпила еще два, и бутылка опустела. (Первая.) К тому времени она пела «Авалон» своим лучшим менестрельским голосом, и закатывала свои глаза менестреля. Невыносимо было видеть это и еще невыносимей слышать.

Я пошел на кухню, чтобы взять еще одну бутылку вина, и рассудил, что пришло время позвать Генри. Хотя, как уже упомянул, я не питал больших надежд. Я мог сделать это, только если он согласится быть моим сообщником, и в сердце я полагал, что он не решится на это, когда кончатся разговоры, и настанет время действовать. Если так, мы просто отправим ее спать. Утром я скажу ей, что передумал о продаже земли своего отца.

Вошел Генри, и ничто в его бледном, горестном лице не предвещало успеха.

— Пап, не думаю, что я смогу, — прошептал он. — Это же мама.

— Не можешь, так не можешь, — сказал я, и в этом не было ничего от Заговорщика. Я смирился; будь что, будет. — В любом случае, она впервые за многие месяцы счастлива. Пьяная, но счастливая.

— Не просто подвыпившая? Она пьяная?

— Не удивляйся; только поступая по своему, она становится счастливой. Конечно, четырнадцать лет с ней достаточно долгий срок, чтобы объяснить тебе это.

Нахмурившись, он прислушался к звукам с веранды, где женщина, которая родила его, начала резкое, но дословное исполнение «Грязного МакГи». Генри хмурился от этой кабачной баллады, возможно из-за припева («Она была не прочь, помочь ему засунуть его / Для этого, был вновь готов Грязный МакГи»), но вероятнее из-за того, как нечленораздельно она произносила слова. Генри год назад дал клятву Методистскому Молодежному Братству, во время кемпинга под открытым небом в День труда. Я порядком наслаждался его шоком. Когда подростки не мечутся как флюгера при сильном ветре, они столь же жестки как пуритане.

— Она хочет, чтобы ты присоединился к нам и выпил бокал вина.

— Пап, ты же знаешь, я дал обет Богу, что никогда не буду пить.

— Ты должен выпить с ней. Она хочет отпраздновать. Мы все продаем и переезжаем в Омаху.

— Нет!

— Ладно… посмотрим. Это действительно твое дело, сынок. Выйди на веранду.

Его мать, пошатываясь, поднялась, когда увидела его, обхватила за талию, прижав свое тело слишком плотно к нему, и стала покрывать его лицо экстравагантными поцелуями. Неприятно пахнущими, судя по тому, как он гримасничал. Тем временем, Заговорщик наполнял ее стакан, который снова был пуст.

— Наконец то мы все вместе! Мои мужчины прозрели! — Она подняла свой бокал в тосте, и выплеснула добрую его часть на свою грудь. Засмеявшись, она подмигнула мне. — Если будешь хорошо себя вести, Уилф, сможешь позднее высосать его из ткани.

Генри растерянно смотрел на нее с отвращением, когда она шлепнулась обратно в свое кресло, задрав юбки, и засунув их между ногами. Она увидела его взгляд и засмеялась.

— Не стоит быть таким ханжой. Я видела тебя с Шеннон Коттери. Маленькая шлюшка, но у нее красивые волосы и миленький маленький лобок. — Она выпила залпом оставшуюся часть вина и рыгнула. — Если ты еще не потрогал его, ты идиот. Только тебе стоит быть осторожным. В четырнадцать лет, ты уже созрел, чтобы жениться. В четырнадцать, между ног, ты уже достаточно созрел, чтобы жениться на своей кузене. — Она посмеялась еще немного и протянула бокал. Я наполнил его из второй бутылки.

— Пап, ей достаточно, — сказал Генри, не одобрительно словно пастор. Над нами, первые звезды подмигивали на всем протяжении необъятной плоской пустоты, которую я любил всю свою жизнь.

— Ну, не знаю, — сказал я. — Истина в вине, вот, что сказал Плиний Старший… в одной из тех книг, над которой твоя мать, всегда глумилась.

— Держит плуг весь день, нос в книге всю ночь, — сказала Арлетт. — Кроме тех случаев, когда у него есть кое-что еще во мне.

— Мама!

— Мама! — передразнила она, затем подняла бокал в направлении фермы Харлана Коттери, хотя она была слишком далеко от нас, чтобы увидеть огни. Мы, вряд ли увидели бы их, будь она даже на милю ближе, теперь, когда кукуруза была высоко. Когда лето приходит в Небраску, каждый сельский дом становится кораблем, плывущим в огромном зеленом океане. — Вон, Шеннон Коттери и ее совершенно юные груди, и если мой сын не знает цвета ее сосков, он болван.

Мой сын не ответил на это, но то, что я увидел на его мрачном лице, порадовало Заговорщика.

Она повернулась к Генри, схватила его руку, и пролила вино на его запястье. Игнорируя его легкое отвращение и изучая его лицо с внезапной суровостью, она сказала:

— Только смотри, когда вы ляжете с ней в поле или позади сарая, ни проткни ее. — Она сжала свободную руку в кулак, высунула средний палец, затем использовала его, чтобы очертить круг вокруг своей промежности: левое бедро, правое бедро, правая часть живота, пупок, левая часть живота и снова к левому бедру. — Исследуй все, что захочешь, и трись вокруг этого своим малышом, пока он не почувствует себя хорошо и не плюнет, но остерегайся укромного места, чтобы не оказаться запертым на всю свою жизнь, как твои мама с папой.

Он встал и вышел, так и ни обронив ни слова, и я не виню его. Даже для Арлетт, такое поведение было чересчур вульгарным. Должно быть, он видел перед своими глазами ее превращение из матери — сложной женщины, но порой нежной — в дурно пахнущую госпожу из публичного дома, инструктирующую неопытного молодого клиента. Все было достаточно плохо, но он был влюблен в девочку Коттери, и это все усугубляло. Очень молодые люди не могут не возвести свою первую любовь на пьедестал, и если кто-то приходит и плюет на их идеал… даже если это, оказывается, мать…

Я едва расслышал, как хлопнула его дверь. И слабое, но различимое рыдание.

— Ты задела его чувства, — сказал я.

Она высказала мнение, что чувства, как и справедливость, были также последним оплотом слабаков. Затем протянула бокал. Я наполнил его, зная, что утром она не вспомнит ничего из того, что сказала (при условии, что она все еще будет здесь, чтобы поприветствовать утро), и будет отрицать это — яростно — если я расскажу ей. Я видел ее в этом состоянии опьянения прежде, но очень давно.

Мы допили вторую бутылку (она допила), и половину третьей прежде, чем ее подбородок опустился на запятнанную вином грудь, и она начала храпеть. Проникая через сжатое горло, этот храп походил на рычание злой собаки.

Я обнял ее за плечи, просунул руку под ее подмышку, и поднял на ноги. Она бормотала протесты и слабо била по мне зловонной рукой.

— Оста меня в поко. Хочу спа…

— И будешь, — сказал я. — Но в своей постели, а не здесь на веранде.

Я повел ее — спотыкающуюся и похрапывающую, с одним глазом закрытым, а другим слегка приоткрытым — через гостиную. Дверь Генри открылась. Он стоял в проеме, лицо его не выражало никаких эмоций и выглядело значительно старше его лет. Он кивнул мне. Только один кивок головы, но он сказал мне все, что я должен был знать.

Я положил ее на кровать, снял обувь, и оставил ее там храпеть с распростертыми ногами и рукой, свисающей с матраца. Я вернулся в гостиную и обнаружил Генри, стоящего возле радио, которое Арлетт вынудила меня купить год назад.

— Она не может говорить подобные вещи о Шеннон, — прошептал он.

— Но она будет, — сказал я. — Такой ее создал Бог.

— И она не может увезти меня от Шеннон.

— Она сделает и это, — сказал я. — Если мы позволим ей.

— Неужели ты… пап, неужели ты не можешь нанять собственного адвоката?

— Ты считаешь какой-нибудь адвокат, услуги которого я мог бы себе позволить на те небольшие деньги, которые у меня есть в банке, сможет противостоять адвокатам «Фаррингтон», которых они натравят на нас? Они заправляет всем округом Хемингфорд; я же управляю только серпом, когда хочу скосить сено. Они хотят эти сто акров, а она хочет им отдать их. Это единственный выход, но ты должен помочь мне. Поможешь?

Долгое время он молчал. Он опустил свою голову, и я видел, как слезы капают из его глаз на вязанный коврик. Затем он прошептал:

— Да. Но если я должен буду смотреть на это… я не уверен, что смогу…

— Есть способ, как ты можешь мне помочь и при этом не смотреть. Сходи в сарай и принеси мешок из мешковины.

Он сделал, как я просил. Я пошел на кухню и взял ее самый острый нож для разделки мяса. Когда он вернулся с мешком и увидел его, лицо его побледнело.

— Обязательно должен быть он? Ты не можешь… подушкой…

— Это было бы слишком медленно и слишком болезненно, — сказал я. — Она бы боролась.

Он согласился, будто я убил десяток женщин перед своей женой и потому знал это. Но я не убивал. Я знал только то, что во всех моих полупланах — другими словами в моих мечтах об избавление от нее — я всегда видел нож, который теперь держал в руке. В общем, это будет нож. Нож или ничего.

Мы стояли там в свет керосиновой лампы — до 1928 года там не было электричества за исключением генераторов в Хемингфорд Хоум — глядя друг на друга, в абсолютной ночной тишине, которую нарушал только неприятный звук ее храпа. Однако был и третий присутствующий в той комнате: ее неутолимое желание, которое существовало отдельно от нее самой (я думал, что ощущал его тогда; спустя эти 8 лет я уверен в этом). Это нелепо, но призрак был там даже прежде, чем женщина, частью которой он был, умерла.

— Хорошо, пап. Мы сделаем это… мы отправим ее на Небеса. — Лицо Генри просияло от этой мысли. Каким отвратительным мне кажется это сейчас, особенно когда я думаю о том, как он кончил.

— Это будет быстро, — сказал я. Мужчина и мальчик, мигом перережут горло свинье, и я думал, что так оно и будет. Но был неправ.

Позвольте рассказать это быстро. Ночами, когда я не могу уснуть — а так часто бывает — я прокручиваю это в памяти раз за разом, каждый удар, кашель и каплю крови в изящной медлительности, так что позвольте рассказать это быстро.

Мы вошли в спальню, я впереди с ножом в руке, мой сын с мешком из мешковины. Мы вошли на цыпочках, но могли войти ударяя в музыкальные тарелки, не разбудив ее. Я жестом показал Генри, встать с правой стороны от меня, у ее головы. Теперь мы могли услышать будильник Биг-Бен, тикающий на ее тумбочке, так же как ее храп, и любопытная мысль пришла ко мне: мы походили на врачей, посещающих смертное ложе важного пациента. Но мне кажется, что врачи возле смертных лож, как правило, не дрожат от вины и страха.

Пожалуйста, пусть крови будет не слишком много, думал я. Пусть мешок спрячет ее. Еще лучше, позволь ему отказаться теперь, в последнюю минуту.

Но он не отказался. Может он думал, что я возненавижу его, сделай он это; может хотел отправить ее на Небеса; а может помнил этот непристойный средний палец, рисующий круг вокруг ее промежности. Не знаю. Одно я знаю точно, он прошептал, «Прощай, Мама «, и опустил мешок на ее голову.

Она фыркнула и попыталась вырваться. Я хотел протянуть руку под мешок, чтобы сделать свое дело, но он вынужден был сильнее надавить на него, чтобы удержать ее, и у меня не получилось. Я видел, что ее нос приобрел форму плавника акулы в мешковине. А также видел растущую панику на его лице, и знал, что долго он не продержится.

Я поставил колено на кровать, а руку положил ей на плечо. Затем я полоснул по горлу через мешковину. Она закричала, и начала всерьез брыкаться. Кровь хлынула через разрез в мешковине. Ее руки взметнулись и били воздух. Генри с визгом отскочил от кровати. Я попытался удержать ее. Она дергала мешок руками, и я полоснул по ним, порезав три пальца до кости. Она снова вскрикнула — звук был столь же тонкий и острый как, осколок льда — и рука откинулась, чтобы дергаться на покрывале. Я сделал еще один кровоточащий порез в мешковине, и еще один, и еще. Я сделал пять порезов, прежде, чем она оттолкнула меня не пораненной рукой, а затем разорвала мешок на лице. Она не смогла скинуть его целиком со своей головы — он застрял в волосах — поэтому он висел на ней как сетка для волос.

Я перерезал ее горло первыми двумя порезами достаточно глубоко, чтобы показался хрящ ее трахеи. Последними двумя я разрезал ее щеку и рот настолько глубоко, что у нее появилась усмешка клоуна. Она простиралась вплоть до ушей и обнажила зубы. Она издала гортанный, глухой рев, звук, который лев мог бы издать во время кормежки. Кровь из горла разлеталась по всему покрывалу вплоть до ее ног. Помню, я подумал, что она была похожа на вино, когда она держала свой бокал в последних лучах дневного света.

Она попыталась подняться с кровати. Вначале я был ошеломлен, затем пришел в бешенство. Она была проблемой для меня на протяжении всего нашего брака и даже сейчас в нашем кровавом разводе была проблемой. Но что еще я должен был ожидать?

— Папа, заставь ее остановится! — Пронзительно вопил Генри. — Заставь ее остановится, папа, Бога ради, заставь ее остановится!

Я вскочил на нее как страстный любовник и толкнул ее вниз на пропитанную кровью подушку. Снова гневное рычание донеслось из глубин ее изрезанного горла. Ее глаза выкатились из орбит, извергая поток слез. Я намотал на руку ее волосы, дернул голову назад, и резал горло снова и снова. Потом я сорвал покрывало, с моей стороны кровати, и обернул его вокруг ее головы, закрыв все кроме пульсирующей яремной вены. Мое лицо ловило эти брызги, и горячая кровь теперь капала с моего подбородка, носа, и бровей.

Позади меня вопли Генри прекратились. Я обернулся и увидел, что Бог сжалился над ним (если он не отвернулся, когда увидел, что мы сделали): он упал в обморок. Ее сопротивление начало слабеть. Наконец она неподвижно застыла… но я оставался верхом на ней, придавливая ее покрывалом, теперь пропитанным кровью. Я напомнил себе, что она никогда не сдавалась легко. И я оказался прав. Через тридцать секунд (металлические часы, заказанные по почте, отсчитали их), она предприняла еще одну попытку, на этот раз, изогнув спину настолько напряженно, что почти сбросила меня. Оседлай ее, Ковбой, подумал я. Или может сказал это вслух. Слава Богу, я не помню этого. Все остальное, но не это.

Она утихла. Я отсчитал еще тридцать секунд, затем еще тридцать, для гарантии. На полу зашевелился и застонал Генри. Он начал садится, затем передумал. Он отполз в самый дальний угол комнаты и свернулся клубком.

— Генри? — Сказал я.

Никакой реакции от очертания клубка в углу.

— Генри, она мертва. Она мертва, и мне нужна помощь.

По-прежнему ничего.

— Генри, уже слишком поздно отступать. Дело сделано. Если ты не хочешь отправиться в тюрьму, а своего отца отправить на электрический стул, тогда поднимайся на ноги и помоги мне.

Пошатываясь, он направился к кровати. Его волосы упали на глаза; они блестели через собранные в пучок потные локоны как глаза животного, скрывающегося в кустах. Он постоянно облизывал губы.

— Не наступай в кровь. Нам и так здесь убирать больше беспорядка, чем я хотел, но мы позаботимся об этом. Если не наследим по всему дому.

— Мне стоит посмотреть на нее? Пап, я должен посмотреть?

— Нет. Никто из нас не должен.

Мы завернули ее, сделав покрывало ее саваном. Как только это было сделано, я понял, что мы не могли так нести ее через дом; в моих полупланах и мечтах, я видел не более чем неброскую нить крови, портящую покрывало, в том месте, где перерезано горло (ее аккуратно перерезанное горло). Я не предвидел и даже не рассматривал действительность: белое покрывало было черновато-фиолетовым в тусклой комнате, источая кровь, словно пропитанная водой губка.

В шкафу было стеганое одеяло. Я не мог подавить краткую мысль, что подумала бы моя мать, увидь она, как я использую, этот сшитый с любовью свадебный подарок. Я положил его на пол. Мы опустили Арлетт на него и завернули.

— Быстрей, — сказал я. — Прежде, чем с него также начнет капать. Нет… постой… сходи за лампой.

Он ходил так долго, что я начал опасаться, не убежал ли он. Затем я увидел, что свет слегка подпрыгивая направлялся по короткому коридору мимо его спальни, к той что мы делили с Арлетт. Делили. Я видел, что слезы стекали с его бледного воскового лица.

— Поставь ее на тумбочку.

Он поставил лампу на книгу, которую я читал: «Мэйн-Стрит» Синклера Льюиса. Я никогда не дочитывал ее; ни разу не хватило терпения дочитать. При свете лампы я указал на брызги крови на полу, и лужу прямо возле кровати.

— Еще больше вытечет из одеяла, — сказал он. — Если бы я знал, сколько крови в ее…

Я стянул наволочку с моей подушки и нацепил ее на конец одеяла как носок на кровоточащую голень.

— Возьми ее за ноги, — сказал я. — Мы должны покончить с этой частью прямо сейчас. И не упади опять в обморок, Генри, поскольку я не могу сделать это в одиночку.

— Я хочу, чтобы это был сон, — сказал он, но все же нагнулся и обхватил руками одеяло снизу. — Пап, как думаешь, это может быть сон?

— Через год, когда все это будет позади, мы так и будем думать. — Часть меня, действительно верила в это. — Теперь, быстро. Прежде, чем наволочка начнет протекать. Или остальная часть одеяла.

Мы понесли ее по коридору, через гостиную, и через парадную дверь как мужчины, несущие мебель, обернутую тканью. Как только мы оказались на ступеньках веранды, я с облегчением вздохнул; кровь в палисаднике можно легко скрыть.

Генри был в порядке, пока мы не обошли угол коровника, и старый колодец не показался в поле зрения. Он был окружен деревянными колышками, чтобы никто случайно не наступил на деревянный люк, который накрывал его. Эти колышки выглядели мрачными и ужасными в звездном свете, и при виде их, Генри издал сдавленный крик.

— Это не могила для мамы…

Он успел сказать только это, а затем упал в обморок в куст сорняков, который вырос позади коровника. Внезапно я в одиночку держал весь вес моей убитой жены. Опустив гротескный сверток — упаковка теперь вся перекосилась и порезанная рука вывалилась, — я достаточно долго размышлял над тем, чтобы привести его в чувство. Я решил, что будет более милосердно, позволить ему лежать. Я отволок ее в сторону колодца, положил ее, и поднял деревянную крышку люка. Когда я прислонил его к двум колышкам, колодец выдохнул в мое лицо: зловоние застойной воды и гниющих сорняков. Я боролся со своим желудком и проиграл. Держась за два колышка, чтобы сохранить равновесие, я согнулся пополам, чтобы выблевать свой ужин и немного вина, которое выпил. Донеслось эхо всплеска, когда это ударилось об темную воду внизу. Этот всплеск, как и мысль «Оседлай ее, Ковбой», был постоянно в моей памяти на протяжении прошлых восьми лет. Я просыпаюсь среди ночи с эхом в своей голове и ощущением заноз от колышков впивающихся в ладони, когда я сжимаю их, цепляясь за свою дорогую жизнь.

Я отступил от колодца и споткнулся о сверток, в котором завернута Арлетт. Я упал. Порезанная рука была в дюймах от моих глаз. Я засунул ее обратно в одеяло, а затем похлопал по нему, словно успокаивая ее. Генри все еще лежал в сорняках, положив голову на руку. Он был похож на ребенка, отсыпавшегося после напряженного дня во время сбора урожая. Над головой, сияли тысячи и десятки тысяч звезд. Я видел созвездия — Орион, Кассиопею, Большую Медведицу — которые мой отец показывал мне. Вдалеке, залаял Рекс, пес Коттери, вначале один раз, затем еще. Помню, я подумал, что эта ночь никогда не закончится. Так оно и было. По сути, она никогда не заканчивалась.

Я поднял сверток на руки, и он дернулся.

Я замер, мое дыхание остановилось, несмотря на мое громоподобное сердце. Конечно, я не чувствовал этого, я сконцентрировался. Я ждал, что это повторится. Или может ее рука выползет из одеяла и попытается схватить мое запястье порезанными пальцами.

Не было ничего. Я вообразил себе это. Конечно, вообразил. И, я скинул ее в колодец. Я видел, что одеяло распуталось с конца, не обмотанного наволочкой, а затем раздался всплеск. Намного сильнее, чем вызвала моя рвота, но также донесся глухой хлюпающий удар. Я знал, что там было не глубоко, но надеялся, что этого хватит скрыть ее. Тот глухой удар дал мне понять, что это было не так.

Пронзительная сирена смеха раздалась позади меня, звук настолько близкий к безумию, что вызвал мурашки по всей коже от копчика до затылка. Генри очнулся и встал на ноги. Нет, намного хуже этого. Он скакал позади коровника, махая руками звездному небу, и смеясь.

— Мама на дне колодца и мне все равно! — пел он. — Мама на дне колодца и мне все равно, что мой хозяин уш-ееел!

Я достиг его в три шага и ударил настолько сильно, насколько только мог, оставляя кровавые отпечатки пальцев на пушистой щеке, которая еще не чувствовала лезвия бритвы.

— Заткнись! Твой голос разносится! Твой… вон, глупый мальчишка, ты снова разбудил эту чертову собаку.

Рекс гавкнул три раза. Потом все стихло. Мы стояли, я схватил Генри за плечи, задрал голову и прислушался. Пот стекал по затылку. Рекс гавкнул еще раз, затем замолк. Если кто- нибудь из Коттери проснулся, они решат, что он лаял на енота. По крайней мере, я надеялся на это.

— Ступай в дом, — сказал я. — Худшее закончено.

— Это так, пап? — Он торжественно смотрел на меня. — Это так?

— Да. Ты в порядке? Ты опять собираешься упасть в обморок?

— Я?

— Да.

— Я в порядке. Я просто… не знаю, почему я так смеялся. Я был растерян. Наверное, от того что я свободен. Все закончилось! — Смешок вырвался из него, и он хлопнул ладонью по своему рту как маленький мальчик, который неосторожно сказал ругательство перед своей бабушкой.

— Да, — сказал я. — Все закончено. Мы остаемся здесь. Твоя мать сбежала в Сент-Луис… или может в Чикаго… но мы остаемся здесь.

— Она…? — Его глаза рассеяно посмотрели на колодец и крышку, прислоненную к трем из колышков, которые были так мрачны в звездном свете.

— Да, Хэнк, она сбежала. — Его мать ненавидела слышать, как я называю его Хэнком, она говорила, что это было так заурядно, но теперь она ничего не могла с этим поделать. — Свалила и оставила нас горевать. И конечно мы сожалеем, но, тем не менее, работа по дому не будет ждать. Как и школа.

— И я по-прежнему могу… дружить с Шеннон.

— Конечно, — сказал я, и мысленно увидел, как средний палец Арлетт чертит свой похотливый круг вокруг промежности. — Конечно, можешь. Но если когда-нибудь ты почувствуешь желание признаться Шеннон…

Выражение ужаса появилось на его лице.

— Никогда!

— Так ты сейчас думаешь, и я этому рад. Но если однажды желание появится, помни: она сбежала от тебя.

— Конечно, она сбежала, — пробормотал он.

— Теперь иди в дом и достань оба ведра из кладовой. Лучше захвати еще несколько ведер для молока из амбара. Наполни их из кухонного насоса и разведи мыльную пену тем средством, которое она держит под сливом.

— Мне нагреть воду?

Я услышал, как моя мать сказала: Холодная вода для крови, Уилф. Помни это.

— Не нужно, — сказал я. — Я прийду, как только положу крышку на колодец.

Он начал отворачиваться, затем схватил мою руку. Его руки были ужасно холодными.

— Никто никогда не узнает! — Он прошептал это охрипшим голосом в мое лицо. — Никто никогда не узнает, что мы сделали!

— Никто и никогда, — сказал я, звуча гораздо смелее, чем чувствовал себя. Дела уже пошли не так, как надо, и я начал понимать, что действительность никогда не похожа на мечту.

— Она ведь не вернется?

— Что?

— Она не будет преследовать нас, так ведь? — Только он сказал изводить, сельское словечко, которое всегда заставляло Арлетт покачать головой и закатить глаза. Только теперь, восемь лет спустя, я осознал, насколько изводить походит на ненависть.

— Нет, — сказал я.

Но, я ошибался.

Я посмотрел в колодец, и хотя он был всего шесть метров в глубину, луна не отражалась в нем и все, что я увидел, было бледное пятно стеганого одеяла. Или может это была наволочка. Я опустил крышку на место, поправил ее немного, потом пошел обратно к дому. Я пытался следовать тем путем, по которому мы тащили нашу ужасную ношу, специально шаркая ногами, пытаясь затереть любые следы крови. Я сделаю это тщательней утром.

Я обнаружил нечто той ночью, что большинству людей никогда не доведется узнать: убийство это грех, убийство это проклятие (естественно, собственного разума и духа, даже если атеисты правы и нет никакой загробной жизни), но убийство это также работа. Мы вычищали спальню, пока не заныли наши спины, затем двинулись дальше по коридору, гостиной, и наконец, веранде. Каждый раз, когда мы думали, что все сделали, один из нас находил очередное пятно. Когда рассвет начал освещать небо на востоке, Генри на коленях вычищал трещины между досками в полу спальни, а я был внизу в гостиной, исследуя вязаный коврик Арлетт дюйм за дюймом, выискивая ту единственную каплю крови, которая могла выдать нас. На нем ни одной не оказалось — нам повезло в этом отношении — но капля размером с десятицентовик была рядом с ним. Она выглядела, как кровь из пореза от бритья. Я вытер ее, затем вернулся в нашу спальню, чтобы посмотреть, как держится Генри. Теперь он выглядел лучше, и я почувствовал облегчение. Думаю, что это было из-за появления дневного света, который кажется всегда, рассеивает худшие из наших кошмаров. Но когда Джордж, наш петух, издал свой первый крик за день, Генри подскочил. Затем он засмеялся. Это был маленький смешок, и с ним было все еще что-то не так, но это не так напугало меня, как его смех, когда он пришел в сознание между коровником и старым колодцем.

— Пап, я не смогу сегодня пойти в школу. Я так устал. И… мне кажется люди, заметят это по моему лицу. Особенно Шеннон.

Я даже не подумал о школе, что было еще одним признаком полупланирования. Полу- дерьмового-планирования. Я должен был отложить это, пока школа не уйдет на летние каникулы. Это означало бы просто подождать неделю.

— Ты можешь остаться дома до понедельника, потом скажешь учителю, что был грипп и ты не хотел заразить им остальную часть класса.

— Это не грипп, но я устал.

Я тоже.

Мы развернули чистую простыню из ее бельевого шкафа (очень многие вещи в этом доме были ее… но теперь уже нет), и сложили кровавое постельное белье на нее. Матрац, разумеется, был также кровавым, и нуждался в замене. Был другой, не столь хороший, в коровнике. Я связал постельное белье вместе, а Генри взял матрац. Мы вернулись к колодцу прямо перед тем, как солнце осветило горизонт. Небо было абсолютно ясным. Это будет хороший день для кукурузы.

— Пап, я не могу смотреть туда.

— Ты и не должен, — сказал я, и снова снял деревянную крышку. Я подумал, что стоило оставить его открытым с самого начала — думай наперед, сэкономишь силы, любил поговаривать мой собственный отец — и понял, что никогда не сделал бы этого. Не после того как почувствовал (или подумал что почувствовал), то последнее слепое подергивание.

Теперь я мог увидеть дно, и то, что я увидел, было ужасно. Приземлившись, она восседала на своих переломанных ногах. Наволочка порвалась, и лежала на ее коленях.

Стеганое одеяло и покрывало развязались и были раскинуты вокруг ее плеч как замысловатая дамская накидка. Мешок, покрывающий голову и сдерживающий ее волосы как сетка для волос, завершал картину: она выглядела так, словно была одета для ночного города.

Да! Ночь в городе! Именно поэтому я настолько счастлива! Именно поэтому я усмехаюсь от уха до уха! И ты заметил, насколько красна моя помада, Уилф? Я никогда не нанесла бы этот оттенок в церковь, не так ли? Нет, такую помаду, женщина наносит, когда хочет сделать ту противную вещь своему мужчине. Спускайся вниз, Уилф, почему нет? Не беспокойся о лестнице, просто прыгай! Покажи мне, как сильно ты хочешь меня! Ты сделал противную вещь со мной, теперь позволь мне отплатить тебе!

— Пап? — Генри стоял лицом к коровнику, сгорбив плечи, как мальчик, ожидающий избиения. — Все в порядке?

— Да. — Я бросил вниз связку белья, надеясь, что она приземлится на нее сверху и скроет эту ужасную вздернутую к верху усмешку, но по прихоти сквозняка вместо этого она упала на ее колени. Теперь казалось, что она сидела в неком причудливом и окровавленном облаке.

— Она прикрыта? Пап, она прикрыта?

Я схватил матрац и сбросил его. Он приземлился на краю грязной воды, а затем упал напротив круглой мощеной камнем стены, образовав небольшой навес над ней, наконец, скрывая ее запрокинутую вверх голову и кровавую усмешку.

— Теперь да. — Я опустил старую деревянную крышку обратно на место, понимая, что впереди было еще много работы: колодец необходимо будет засыпать. В любом случае это было давно пора сделать. Он был опасен, вот, почему я вбил круг колышков вокруг него. — Идем в дом и позавтракаем.

— Я не смогу съесть ни одного куска!

Но он смог. Мы оба смогли. Я приготовил яичницу, бекон, и картофель, и мы съели каждый кусочек. Тяжелая работа делает человека голодным. Все это знают.

Генри спал до вечера. Я бодрствовал. Некоторые из тех часов я провел за кухонным столом, выпивая чашку за чашкой черный кофе. Некоторые из них я потратил на прогулку по полю, доходя до конца одного ряда и возвращаясь по другому, слушая подобный звону мечей скрежет листьев в легком бризе. Когда наступает июнь и всходит кукуруза, это звучит, почти как разговор. Это беспокоит некоторых людей (и есть глупцы, которые говорят, что это звук растущей кукурузы), но я всегда находил этот тихий шелест успокаивающим. Он очищал мой разум. Теперь, сидя в этом городском гостиничном номере, я скучаю по нему. Городская жизнь не жизнь для фермера; для такого человека, подобная жизнь своего рода проклятие само по себе.

Исповедь, я считаю также тяжелой работой.

Я гулял, слушал кукурузу, пытаясь составить план, и наконец, у меня появился план. Я должен был его придумать и не только ради себя.

Было время не далее как 20 лет назад, когда мужчине в моем положении не стоило волноваться; в те дни, дела мужчины касались только его, особенно если он был уважаемым фермером: парнем, который платил свои налоги, ходил в церковь по воскресеньям, болел за бейсбольную команду «Звезды Хемингфорд», и голосовал за кандидатов от республиканской партии. Помню в те дни, все, что происходило на ферме, мы назвали «междусобойчиком». Те вещи, оставались незамеченными, не говоря уже о доносах. В те дни, жена считалась собственностью мужчины, и если она исчезала, то с концами.

Но те дни прошли, и даже если бы они не прошли… оставалась еще земля. Сто акров. Компания «Фаррингтон» хотела эти акры для своей проклятой свинобойни, и Арлетт заставила их поверить, что они получат их. Это означало опасность, а опасность означала, что больше недостаточно мечты и полуплана.

Вернувшись в полдень домой, я устал, но ясно мыслил и наконец, успокоился. Наши несколько коров ревели, их не подоили с утра. Я сделал эту ежедневную работу, затем отвел их на пастбище, где я позволю им остаться до заката, вместо того, чтобы отогнать их обратно для второго доения сразу после ужина. Им без разницы; коровы принимают, все как есть. Если бы Арлетт больше походила на одну из наших коров, размышлял я, она была бы еще живой и пилила бы меня из-за новой стиральной машины из почтового каталога. Вероятно, я также купил бы ее для нее. Она всегда могла уговорить меня. Кроме тех случаев, когда это касалось земли. Об этом ей стоило знать лучше. Земля это мужское дело.

Генри все еще спал. В последующие недели, он много спал, и я разрешал ему, хотя обычным летом я загрузил бы его дни работой, пока он свободен от школы. А он заполнял бы свои вечера либо посещая Коттери либо гуляя взад вперед по нашей грунтовой дороге с Шеннон, они держались бы за руки и наблюдали за восходом луны. Когда они не целовались, так и было. Я надеялся, что после того что мы сделали, не испортил такое сладкое времяпрепровождения для него, но полагал, что это не так. Что, я все испортил. И конечно я был прав.

Я выкинул эти мысли из головы, убеждая себя, что пока было достаточно того, что он спал. Я должен был еще раз сходить к колодцу, и будет лучше сделать это одному. Наша раздетая кровать, казалось, кричала об убийстве. Я подошел к шкафу и изучил ее одежду. У женщин ее так много, верно? Юбки и платья, блузки, свитеры и нижнее белье, некоторое из последнего, настолько замысловато и необычно, что мужчина порой даже не может сказать с какой стороны изнанка. Взять их все было бы ошибкой, поскольку грузовик все еще был припаркован у коровника, а «Форд Модэл Ти», стоял под вязом. Она ушла пешком и взяла только то, что могла унести. Почему она не взяла «Ти»? Потому что я услышал бы, как он заводится, и остановил бы ее. Это было достаточно правдоподобно. Итак… единственный чемодан.

Я упаковал его тем что, по моему мнению, будет необходимо женщине и без чего она не могла уехать. Я положил немного ее лучших драгоценностей и фотографию ее родителей в золотой рамке. Я подумал насчет туалетных принадлежностей в ванной, и решил оставить все за исключением флакона духов и расчески. На ее ночном столике лежала библия, данная ей пастором Хокинсом, но я никогда не видел, чтобы она читала ее, и потому оставил ее на месте. Но я взял бутылку с ее железосодержащими таблетками, которые она хранила для своих месячных.

Генри еще спал, но теперь ворочался из стороны в сторону, словно во власти дурных снов. Я поспешил покончить со своими делами так быстро, как только мог, желая оказаться в доме, когда он проснется. Я пошел вокруг коровника к колодцу, поставил чемодан, и снял занозистую старую крышку в третий раз. Слава богу, Генри не было со мной. Слава богу, он не видел то, что увидел я. Думаю, это свело бы его с ума. Это меня почти свело с ума.

Матрац сдвинулся в сторону. Моей первой мыслью было то, что она оттолкнула его прежде, чем попыталась подняться. Поскольку она была все еще жива. Она дышала. Или так мне показалось на первый взгляд. Затем, когда логическое мышление начало пробиваться через мой первоначальный шок — я начал спрашивать себя, какое дыхание могло заставить платье женщины вздыматься и опадать не только на груди, но и на всем протяжении от шеи до подола — ее челюсть начала двигаться, как будто она изо всех сил пыталась заговорить. Однако не слова появились из ее очень увеличенного рта, а крыса, которая пережевывала деликатес из ее языка. Вначале показался ее хвост. Затем нижняя челюсть широко зевнула, когда она попятилась, когти на ее задних лапах, впивались в подбородок для опоры.

Крыса шлепнулась на колени, и когда это произошло, огромный поток ее братьев и сестер хлынул из-под платья. У каждой было зажато в челюстях что-то белое — кусок ее юбки, или возможно ее трусики. Я бросил на них чемодан. Я не думал об этом — мой мозг кипел от отвращения и ужаса — просто сделал это. Он приземлился на ее ноги. Большинство грызунов — может и все — весьма ловко увернулись от него. Потом они устремились в круглую черную дыру, которую матрац (который они, должно быть, отодвинули своей общей массой) прикрывал, и мигом исчезли. Я достаточно хорошо знал, что это была за дыра; отверстие трубы, которая снабжала водой желоба в коровнике, пока уровень воды не опустился слишком низко и не сделал ее бесполезной.

Ее платье осело вокруг нее. Фальшивое дыхание остановилось. Но она уставилась на меня, и то, что казалось, усмешкой клоуна теперь было похоже на свирепый взгляд медузы Горгоны. Я видел, крысиные укусы на ее щеках, и одна из ее мочек исчезла.

— Боже милостивый, — прошептал я. — Арлетт, мне так жаль.

Твое извинение не принято, казалось, говорил ее свирепый взгляд. И когда они найдут меня вот так, с крысиными укусами на моем мертвом лице и обгрызанном нижнем белье под моим платьем, ты наверняка окажешься на электрическом стуле в Линкольне. И мое лицо будет последним, что ты увидишь. Ты будешь видеть меня, когда электричество поджарит твою печень и сожжет твое сердце, а я буду усмехаться.

Я опустил крышку и, пошатываясь, отошел к коровнику. Там мои ноги предали меня, и будь я на солнце, то наверняка, упал бы в обморок, как Генри прошлой ночью. Но я был в тени, и после того, как я просидел в течение пяти минут, свесив голову почти до колен, я начал снова приходить в себя. Крысы добрались до нее и что? Разве они не добираются до всех нас, в конце концов? Крысы и жуки? Рано или поздно даже самый крепкий гроб должен разрушиться и впустить живых питаться мертвыми. Это принцип мира, и не все ли равно? При остановке сердца и асфиксии мозга, наша душа или оказывается где-то в другом месте, или просто угасает. В любом случае, мы не должны там испытывать беспокойство, когда нашу плоть едят с наших костей.

Я двинулся к дому и достиг ступеней веранды прежде, чем мысль остановила меня: а что насчет подергивания? Что, если она была жива, когда я сбросил ее в колодец? Что, если она все еще была жива, парализованная, неспособная двигаться, как один из ее порезанных пальцев, когда крысы появились из трубы и начали свой набег? Что, если она чувствовала ту, что извивалась в ее удобно расширенном рту и начала…!

— Нет, — прошептал я. — Она не чувствовала это, потому что она не дергалась. Ни разу. Она была мертва, когда я скинул ее.