Тетрадь седьмая
3 ГОДА 4 МЕСЯЦА
4.12.59. Ленинград.
Я все еще лежу. Но много работаю. С Машкой мы видимся только по вечерам — перед ужином и после ужина.
Сегодня немножко читали (Чарушина, Сладкова), разглядывали картинки в «Мурзилке», играли в «лепешки». Еще раз убедился в том, что игрушки-импровизации доставляют ребенку (во всяком случае, ребенку этого возраста) гораздо больше радости, чем игрушки магазинные, готовые, то есть уменьшенные копии настоящих людей, зверей и предметов: куклы, собаки, мишки, посуда, автомашины и тому подобное.
«Лепешки» — это разноцветные пирамиды. Их у меня четыре. Самая маленькая — это Маша, маленькая потолще — Павлик, тоненькая высокая — мама, а самая высокая — папа.
Маша играет с этими куклами-абстракциями с большим удовольствием, чем с куклами-натуралистками, всеми этими Сонями, Тамарами, Аннабеллами. Она раздевает пирамидки и одевает, купает их, делает с ними гимнастику.
Почему же играть с этими пирамидками интереснее? Вероятно, только потому, что тут больше простора для творчества.
. . . . .
Я поставил на голову «папе» самую маленькую пирамидку — «Машу».
Машка придумала молниеносно. Схватила толстого «Павлика» и говорит:
— Это не Павлик, это тетя Ляля.
И густым трагическим голосом тети Ляли, обращаясь к «папе», восклицает:
— Алексей, не нужно! Алексей!!!
Именно так, в этих выражениях и с теми же трагическими интонациями, взывает ко мне моя сестрица, когда я проделываю с Машкой какие-нибудь акробатические трюки, сажаю ее на плечи, на багажник велосипеда и тому подобное.
Какое же воображение у трехлетнего ребенка! И какое острое художническое зрение! Увидеть за этими деревяшками живых, конкретных людей и тут же придумать им роли, целую сценку!..
. . . . .
Вчера вечером, вызывая к себе маму, я кричал грубым голосом:
— Люди! Звери! Птицы! Рыбы! Насекомые!
— Не кричи! — умоляла меня Машка. — Не кричи, а то меня возьмут.
То есть заберут спать.
. . . . .
— Насекомые!
Машка удивилась:
— Какие босикомые?
7.12.59.
Вчера была у меня недолго. Читали, потом играли в превращения.
Я говорю:
— Будь волк!
— Bay… Bay.
— Будь муха!
— Ж-ж-ж. Ж-ж-ж.
— Будь корова.
— Му-у-у-уу… Я вам м-м-м-молочко несу-у-у…
— Будь стул!
Подумала секунду — и скорчилась, приняла какую-то замысловатую позу, в которой она кажется себе похожей на стул.
. . . . .
Обещал ей как-то показать настоящий шприц для уколов.
Показал. Она увидела и испугалась.
— Не надо! Боюсь! Больно будет.
— Давай я тебе покажу, как укол делают.
— Боюсь!
— Я тебе больно не сделаю. Я без иголки.
— Боюсь!
— Папа говорит, что больно не будет…
— Будет!
— Иди сюда!
— Боюсь.
— Если папа говорит, что больно не будет, надо папе верить.
Не верит. И это меня, конечно, огорчает. А потом я подумал, что где же им верить, детям, если их на каждом шагу обманывают, объегоривают, обмишуривают.
— Иди, девочка, иди, дай ручку, больно не будет.
Девочка доверчиво протягивает руку, а ей: р-раз!
— Ничего, ничего, не плачь, сейчас пройдет.
Трудно, но надо воспитывать так, что:
— Будет немножко больно, но потерпи…
И всегда надо правду!
. . . . .
И вот — кстати — о правде.
Вчера мама возвращается из своего очередного похода, в прихожей ее встречает Машка и с места в карьер объявляет ей:
— Мамочка, я плохо себя вела, я была нехорошая.
Похвальна ли такая самокритика? Нет, в данном случае нисколько не похвальна.
Машка совершила поступок действительно очень дурной. После дневного сна она не захотела одеваться, раскидала всю свою одежду, а когда бабушка попыталась взять ее на руки, толкнула бабушку и несколько раз ударила ее по лицу.
Бабушка плакала.
И тут раздались три звонка, означавшие, что пришла мама.
— Сейчас я расскажу мамочке, как ты себя вела, — сказала бабушка.
— Не надо, можешь не говорить, я сама расскажу.
Расчет бы простой. Уже не один раз Машка признавалась в своих грехах, и чаще всего ее не только прощали, но и хвалили за правдивость.
На этот раз не вышло.
Мама накричала на Машку и велела ей немедленно извиниться перед бабушкой.
— Ты сама знаешь, что нужно сделать, — сказала она.
— Не помню, — нахмурилась Машка.
Извиняться она ни за что не хотела. Это уже второй случай, когда она отказывается извиняться перед бабушкой.
Когда я узнал о случившемся, я настоял, чтобы этот случай не был оставлен без последствий. Одних извинений тут мало. Нужно, чтобы девчонка поняла, как плохо она поступила. А индульгенция, которая покупается за бездушное, холодное «прости», ничего не стоит.
От моего имени Маше было объявлено, что папа не хочет ее видеть.
Мама не разговаривала с ней.
И даже бабушке было рекомендовано, чтобы она не таяла от первого слова раскаяния, от первого поцелуя внучки.
Когда Машка наконец сказала:
— Прости, бабушка.
Та ответила:
— Я еще подумаю, стоит ли тебя прощать.
Все это было и для бабушки и для Машки потрясением. Между нами говоря, кто из них больше виноват — я судить не берусь. Знаю только, что если бы моя милая, добрая и мягкая тещенька так не распустила девчонку, нам не пришлось бы всем домом устраивать этот педагогический аврал.
Машку было жалко. Весь вечер она сидела в столовой на тахте и негромко подвывала:
— Ма-а-а-а-ма-а-а…
. . . . .
Была ли в этом случае перегнута палка? Думаю, что нет, не была.
Одними внушениями, проповедью, разговорами о том, что дурно бить по лицу любимого и любящего тебя человека, тут обойтись нельзя было. Нужна была строгость. И нужно было потрясение.
А сегодня — новая беда.
Нашла на полу или в корзине для бумаг ломаную немецкую «архитекторскую» кнопку — красивую, блестящую, золотую…
— Денежка, — сказал я.
Она засмеялась: дескать, шутишь!
Такая взрослая ирония меня обманула. Я позволил Машке взять эту понарошную денежку.
А через двадцать минут из комнаты Элико вопли и крики. Оказывается, Машка запихала «денежку» в ноздрю… И забыла об этом. Потом пришла к матери и говорит:
— У меня козявка в носу.
Мама, не посмотрев, стала запихивать в нос вату.
А дышать Машке еще труднее.
Тогда мама подвела ее к окну, к свету, заглянула в нос и увидела, что там что-то блестит…
Заставила Машку сморкаться, и, слава богу, кнопка была извлечена.
А бабушке опять было худо.
. . . . .
Вчерашняя история сказалась на Машкином поведении. Слушается всех, даже бабушку и тетю Минзамал. Сейчас (три часа дня) мама и бабушка отправились по делам. Машку готовит к дневному сну Минзамал. И Машка беспрекословно дает себя разоблачать.
. . . . .
После происшествия с архитекторской кнопкой извожу Машку насмешками. Думаю, что в данном случае этот способ верный.
Говорю ей:
— Я ничего тебе теперь не буду давать — ни карандаша, ни ложки…
Мрачно усмехнулась…
— Ложку можно. Ложку мне сюда не засунуть.
— Дырка мала?
— Да. Мала…
И пытается пальцем растянуть ноздрю.
. . . . .
Донял ее. Убирает посуду у меня «со стола», то есть с табуретки, которая заменяет мне во время болезни и письменный и обеденный стол.
Унесла тарелку с хлебом, кружку из-под киселя. Прибегает:
— А еще что?
— Вот тарелка и вилка. Только, смотри, в нос вилку не запихай.
Со вздохом:
— Халясо…
И совершенно серьезно, даже мрачно:
— Я не умею вилку в нос запихивать.
. . . . .
Полушутя я хотел шлепнуть Машку по попке. Она понимает, что делается это играючи, и, охотно подставив попку, сказала:
— Один маленький попопчик!
. . . . .
Вернулась с прогулки, очень просила почитать ей старую «Мурзилку» — номер за 1948 год, — где напечатана «Повесть о Галиной маме» Георгиевской. Там на картинке девочка Галя получает за маму орден, потому что у мамы забинтованы руки. Эта картинка произвела на Машу большое впечатление. Говорит:
— Я даже ночью сегодня думала об этой тете без рук.
Чтение отложили до вечера. Постараюсь вообще отложить. Чтение не по возрасту.
10.12.59.
— Пустите, пустите…
— Ты куда?
— Тете Минзамал хочу спасибо сказать!
. . . . .
Не пересаливаем ли мы с этими «спасибо» и «пожалуйста»? Может быть, и пересаливаем. Но в этом случае лучше, пожалуй, немного пересолить, чем недосолить.
Говорят: «Не в этом счастье». Вообще-то верно — не в этом. Но отчасти и в этом. Смотря как понимать это счастье. Если грубость окружающих ранит тебя, обижает, мешает тебе жить, то любезность, отзывчивость, дружелюбие — наоборот, жизнь украшают. Мудрость, казалось бы, не велика, а как мало считаются у нас с этим добрым законом, как не хватает нашей молодежи этих «внешних форм»!
Телефонный звонок. Снимаю трубку:
— Я вас слушаю.
Молодой повелительный голос:
— Галю!
Отвечаю как можно мягче и любезнее:
— Простите, вы не туда попали.
И чаще всего слышу в ответ:
— А, черт!..
И скрежет брошенной на рычаг трубки.
Через день, через два или в тот же день попозже — уже другой голос, но опять молодой и опять повелительный:
— Марину позовите!
— Такой у нас, простите, нет.
— Как нет? А, ч-черт!..
Зато как приятно бывает услышать в ответ:
— Ах, простите!..
Или:
— Извините, пожалуйста!..
Редко, но бывает.
Между прочим, заметил, что после этих любезных слов человек никогда не бросает трубки.
11.12.59.
Ездил вчера по делам в «город», на обратном пути зашел в Гостиный двор, купил много всяких игрушек Павлику и немного — Маше.
В числе прочего купил маску — собачью, бульдожью морду, очень похожую на морду Синдбада…
Когда я надел эту маску и заглянул через застекленную дверь в столовую, Машка дико заорала. Конечно, я не ожидал такого эффекта и маску тут же сорвал. Потом по очереди при ней надевали маску мама и бабушка — она и тут орала.
Когда же я предложил ей самой попробовать надеть маску, она сделала это не задумываясь и охотно. Долго с любопытством смотрела на себя в зеркало. Бегала на кухню, пугала тетю Минзамал. Позже пугала шварцевскую тетю Нюру.
. . . . .
Показала мне туфли, которые мама и бабушка купили вчера в подарок Павлику.
— Это моему братишке Павлику.
— Вот он какой большой, — я говорю.
— А когда он жил в Разливе — в прошлом году, — он был маленький. И я была маленькая. Мы вместе были маленькие.
. . . . .
Ведет себя довольно прилично. Правда, с бабушкой у нее казусы бывают.
Проветривается мамина комната. Чтобы дверь в столовую не открылась, к ней приставили стул.
Машка влезает на этот стул.
— Машенька, слезь, — говорит бабушка. — Из той комнаты дует.
Машка сидит.
— Слышишь?
Слышит, конечно, но продолжает восседать на стуле.
Если бы в эту минуту не появился я, Машка оказалась бы победительницей в этой борьбе характеров. Я сказал:
— В чем дело?
И Машка слезла со стула.
Увы, поражение и тут засчитывается бабушке…
. . . . .
Вечером, перед сном, Машка была у меня. Я лежал.
— Маша, — сказал я.
— Я не Маша.
— А кто ты?
— Я девочка Мотя.
— Где ты живешь?
— Я одна живу. У меня мамы нет, и папы нет, и тети Гетты, и Павлика нет.
— Кто же тебе готовит?
— Я сама готовлю. И сама в магазин хожу. И сама в школу хожу.
— Что же ты готовишь на обед?
— Щи, каклетки, потом — компот. И в булочную сама хожу.
— Никого у тебя нет?
— Нет.
— Значит, ты — сиротка?
— Нет, я Мотя.
Пришла мама. Я говорю:
— Ты знаешь, эту девочку зовут Мотя. У нее нет ни папы, ни мамы.
— Да, — говорит девочка Мотя. — И тети Ляли нет. И Синдбада нет.
— А где же твоя мама?
— Она в магазин пошла. И папа тоже ушел.
Это уже не первый случай, когда таким неожиданным образом завершается трагедия одинокой девочки.
12.12.59.
Повесив трубку, я говорю Маше:
— Просят меня для детей рассказ написать.
— Напиши.
— О чем бы написать, как ты думаешь? О Белочке и Тамарочке, что ли?
— Напиши, знаешь, как они белье стирали.
— Об этом я уже писал. Что же я — второй раз буду писать?
— Тогда напиши знаешь о чем? Напиши о «Бемби». У меня есть книжка «Бемби» и есть «Утенок Тим». Напиши о них.
. . . . .
Указательный палец называет показательный.
И объясняет почему: ведь им показывают. И говорят: «Не показывай пальцем».
. . . . .
Пришла ко мне, посмотрела на полку, где еще накануне лежал пакет с бульдожьей маской, радостно засмеялась:
— Павлику послали Синдбада! Я теперь не боюсь сюда ходить.
14.12.59.
Читал ей вечером: Чуковского, Чарушина, Е. Ильину, Одоевского
* — «Мороз Иванович». Самое, казалось бы, интересное — сказку про прилежницу и ленивицу — слушала невнимательно и даже не дослушала. Зато с восторгом, разинув рот, выслушала стихи Ильиной — о девочке, которая учится ходить. Стихи пришлись, что называется, в самый раз.
. . . . .
Огорчает нас (особенно меня) скверная привычка, которая, кажется, уже овладела Машкой: кусает ногти.
Я знаю, что это такое: сам чуть ли не до тридцати лет не мог отучить себя от этой пагубной страсти. Да, это — страсть, почти наркомания!
Не странно ли, что такие вещи передаются по наследству?
По-видимому, это свойственно определенному темпераменту (до сих пор, до 72 лет, грызет ногти С. Я.). Так же как алкоголизм — не сам же по себе передается!
Как бы то ни было, надо отучать Машку от этой гадости. И чем раньше, тем лучше. Не отучишь в три года — и в пятнадцать будет ходить с обкусанными ногтями.
15.12.59.
Гуляла с бабушкой. Перед тем как укладываться спать, мама принесла ее ко мне. Ах, какая она была славненькая: румяная, ясноглазая, переполненная радостью жизни.
— Там подвале баба Яга живет! — сообщила она мне.
— Под какой Валей?
— Подвале!
Предлогами она, по своей грузинской манере, до сих пор пользуется не часто.
— Под Валей? Может быть, под Люсей?
— Да нет. Под-ва-ле!!!
— Ах, в подвале?
— Да, да, подвале!
. . . . .
— Ты с кем гуляла?
— Куда?
— Не куда, а с кем. С бабушкой, с мамой или с папой?
— С каком папой?
— Что значит «с каком»? «С каким» надо говорить.
— С каким папой? С твоём?
И эти своеобразные «диалектизмы» сочетаются с самыми изысканными «интеллигентскими» оборотами:
— Я спать не хочу, во-первых…
. . . . .
— Ну, довольно, — сказал я. — Иди спатеньки.
— Нет, нет! Лежатеньки!
Спать днем не любит. Предпочитает лежать.
. . . . .
Зашел сегодня в столовую, где Машка в одиночестве играла — переставляла что-то на своей кухне.
— Ты знаешь? — объявила она мне. — Тамара у меня ногти кусает.
— Да что ты говоришь? Какая дрянная девчонка!
Усмехнулась.
— Она потому кусает, что у нее подарочков нет.
16.12.59.
Вечером пришла ко мне:
— Алеша, ты обещал музыку и кино показать.
Время было позднее, кино мы отменили. А музыку («Рондо каприччиозо» Сен-Санса) слушали. Поначалу слушала как будто с удовольствием, но быстро утомилась.
18.12.59.
— Ты что, Маша, спишь? — спрашивает мама.