Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Мо Янь

Устал рождаться и умирать







Данное издание осуществлено в рамках двусторонней ПРОГРАММЫ ПЕРЕВОДА И ИЗДАНИЯ ПРОИЗВЕДЕНИЙ РОССИЙСКОЙ И КИТАЙСКОЙ КЛАССИЧЕСКОЙ И СОВРЕМЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ, утверждённой Главным государственным управлением по делам прессы, издательств, радиовещания, кинематографии и телевидения КНР и Федеральным агентством по печати и массовым коммуникациям Российской Федерации

Издано при поддержке АНО «Институт перевода», Россия

Издательство выражает благодарность

The Wylie Agency (UK) Ltd за содействие в приобретении прав

Life and Death are Wearing me out © Mo Yan, 2006

© Егоров И. А., перевод на русский язык, примечания, 2014

© Издание на русском языке, оформление. ЗАО «Торговоиздательский дом „Амфора“», 2014

ISBN 978-5-367-03281-9



ГЛАВНЫЕ ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Симэнь Нао — Богатый землевладелец в деревне Симэньтунь. Расстрелян, после смерти перерождается как осёл, вол, свинья, собака, обезьяна, большеголовый ребёнок Лань Цяньсуй.[1] Один из главных повествователей книги.

Лань Цзефан[2] — Сын Лань Ляня и Инчунь, председатель уездного торгово-снабженческого кооператива, заместитель начальника уезда. Один из главных повествователей книги.

Урождённая Бай[3] — Жена Симэнь Нао.

Инчунь — Наложница Симэнь Нао. После 1949 года выходит замуж за Лань Ляня.

У Цюсян — Вторая наложница Симэнь Нао. После 1949 года выходит замуж за Хуан Туна.

Лань Лянь[4] — Батрак семьи Симэнь Нао. После 1949 года крестьянин-единоличник, в конечном счёте остаётся единственным в Китае.

Хуан Тун — Командир народного ополчения деревни Симэньтунь, бригадир большой производственной бригады.

Симэнь Цзиньлун — Сын Симэнь Нао и Инчунь. После 1949 года одно время носил фамилию приёмного отца — Лань. Во время «культурной революции» исполнял обязанности председателя ревкома[5] большой производственной бригады деревни Симэньтунь, потом заведовал свинофермой, был секретарём комсомольской ячейки, с началом политики реформ и политики открытости стал секретарём парторганизации, председателем совета директоров особой экономической зоны по туризму.

Симэнь Баофэн — Дочь Симэнь Нао и Инчунь, «босоногий врач»[6] деревни Симэньтунь, вышла замуж за Ма Лянцая, впоследствии стала жить с Чан Тяньхуном.

Хуан Хучжу — Дочь Хуан Туна и У Цюсян, вышла замуж за Симэнь Цзиньлуна, впоследствии стала жить с Лань Цзефаном.

Хуан Хэцзо — Дочь Хуан Туна и У Цюсян, жена Лань Цзефана.

Пан Ху — Герой корейской войны,[7] бывший директор и партсекретарь пятой хлопкообрабатывающей фабрики.

Ван Лэюнь — Жена Пан Ху.

Паи Канмэй — Дочь Пан Ху и Ван Лэюнь. Секретарь уездного комитета партии. Жена Чан Тяньхуна, любовница Симэнь Цзиньлуна.

Пан Чуньмяо — Дочь Пан Ху и Ван Лэюнь. Любовница, вторая жена Лань Цзефана.

Чан Тяньхун — Закончил уездное театральное училище по классу вокала, работал в деревне Симэньтунь с отрядом по проведению «четырёх чисток»,[8] во время «культурной революции» зампредседателя уездного ревкома, впоследствии замдиректора труппы уездной оперы маоцян.[9]

Ма Лянцай — Учитель и директор начальной школы в Симэньтунь.

Лань Кайфан — Сын Лань Цзефана и Хуан Хэцзо, замначальника привокзального полицейского участка в уездном городе.

Пан Фэнхуан — Дочь Пан Канмэй и Чан Тяньхуна, её настоящий отец — Симэнь Цзиньлун.

Симэнь Хуань — Приёмный сын Симэнь Цзиньлуна и Хуан Хучжу.

Ма Гайгэ — Сын Ма Лянцая и Симэнь Баофэн.

Хун Тайюэ — Староста деревни Симэньтунь, председатель кооператива, секретарь партячейки.

Чэнь Гуанди — Начальник района, потом уезда, приятель Лань Ляня.

КНИГА ПЕРВАЯ

ОСЛИНЫЕ МУЧЕНИЯ

ГЛАВА 1

Пытки и неприятие вины перед владыкой ада. Надувательство с перерождением в осла с белыми копытами

История моя начинается с первого дня первого месяца тысяча девятьсот пятидесятого года. Два года до этого длились мои муки в загробном царстве, да такие, что представить трудно. Всякий раз, когда меня притаскивали на судилище, я жаловался, что со мной поступили несправедливо. Исполненные скорби, мои слова достигали всех уголков тронного зала владыки ада и раскатывались многократным эхом. Несмотря на пытки, я ни в чём не раскаялся и прослыл несгибаемым. Знаю, что немало служителей правителя преисподней втайне восхищались мной. Знаю и то, что надоел старине Ло-вану[10] до чёртиков. И вот, чтобы заставить признать вину и сломить, меня подвергли самой страшной пытке: швырнули в чан с кипящим маслом, где я барахтался около часа, шкворча, как жареная курица, и испытывая невыразимые мучения. Затем один из служителей поддел меня на вилы, высоко поднял и понёс к ступеням тронного зала. По бокам от служителя пронзительно верещали, словно целая стая летучих мышей-кровососов, ещё двое демонов. Стекающие с моего тела капли масла с желтоватым дымком падали на ступени… Демон осторожно опустил меня на зеленоватые плитки перед троном и склонился в глубоком поклоне:

— Поджарили, о владыка.

Зажаренный до хруста, я мог рассыпаться на кусочки от лёгкого толчка. И тут откуда-то из-под высоких сводов, из ослепительного света свечей раздался чуть насмешливый голос владыки Ло-вана:

— Всё бесчинствуешь, Симэнь Нао?[11]

По правде сказать, в тот миг я заколебался. Лёжа в лужице масла, стекавшего с ещё потрескивавшего тела, я понимал, что сил выносить мучения почти нет, и если продолжать упорствовать, неизвестно, каким ещё жестоким пыткам могут подвергнуть меня эти продажные служители. Но если покориться, значит, все муки, которые я вытерпел, напрасны? Я с усилием поднял голову — казалось, в любой момент она может отломиться от шеи — и посмотрел на свет свечей, туда, где восседал Ло-ван, а рядом с ним его паньгуани[12] — все с хитрыми улыбочками на лицах. Тут меня обуял гнев. Была не была, решил я, пусть сотрут меня в порошок каменными жерновами, пусть истолкут в мясную подливу в железной ступке…

— Нет на мне вины! — возопил я, разбрызгивая вокруг капли вонючего масла, а в голове крутилось: «Тридцать лет ты прожил в мире людей, Симэнь Нао, любил трудиться, был рачительным хозяином, старался для общего блага, чинил мосты, устраивал дороги, добрых дел совершил немало. Жертвовал на обновление образов святых в каждом храме дунбэйского[13] Гаоми,[14] и все бедняки в округе вкусили твоей благотворительной еды. На каждом зёрнышке в твоём амбаре капли твоего пота, на каждом медяке в твоём сундуке — твоя кровь. Твоё богатство добыто трудом, ты стал хозяином благодаря своему уму. Ты был уверен в своих силах и за всю жизнь не совершил ничего постыдного. Но — тут мой внутренний голос сорвался на пронзительный крик — такого доброго и порядочного человека, такого честного и прямодушного, такого замечательного обратали пятилепестковым узлом,[15] вытолкали на мост и расстреляли! Стреляли всего с половины чи,[16] из допотопного ружья, начинённого порохом на полтыквы-горлянки[17] и дробью на полчашки. Прогремел выстрел — и половина головы превратилась в кровавое месиво, а сероватые голыши на мосту и под ним окрасились кровью…»

— Нет моей вины, оговор это всё! Дозвольте вернуться, чтобы спросить этих людей в лицо: в чём я провинился перед ними?

Когда я выпаливал всё это, как из пулемёта, лоснящееся лицо Ло-вана беспрестанно менялось. Паньгуани, стоявшие с обеих сторон, отводили от него глаза, но и со мной боялись встретиться взглядом. Я понимал: им абсолютно ясно, что я невиновен; они с самого начала прекрасно знали: перед ними душа безвинно погибшего, — но по неведомым мне причинам делали вид, будто ничего не понимают. Я продолжал громко взывать, и мои слова повторялись бесконечно, словно перерождения в колесе бытия. Ло-ван вполголоса посовещался с паньгуанями и ударил своей колотушкой, как судья, оглашающий приговор:

— Довольно, Симэнь Нао, мы поняли, что на тебя возвели напраслину. В мире столько людей заслуживают смерти, но вот не умирают!.. А те, кому бы жить да жить, уходят в мир иной. Но нам такого положения дел изменить не дано. И всё же, в виде исключения по милосердию нашему, отпускаем тебя в мир живых.

Это неожиданное радостное известие обрушилось на меня, будто тяжеленный мельничный жёрнов, и я чуть не рассыпался на мелкие кусочки. А владыка ада швырнул наземь алый треугольник линпай[18] и нетерпеливо распорядился:

— А ну, Бычья Голова и Лошадиная Морда, верните-ка его обратно!

И, взмахнув рукавами, покинул зал. Толпа паньгуаней потянулась за ним, и от потоков воздуха, поднятых широкими рукавами, заколебалось пламя свечей. С разных концов зала ко мне приблизились два адских служителя в чёрных одеяниях, перехваченных широкими оранжево-красными поясами. Один нагнулся, поднял линпай и заткнул себе за пояс, другой схватил меня за руку, чтобы поднять на ноги. Раздался хруст, мне показалось, что кости вот-вот рассыплются, и я завопил что было мочи. Демон, засунувший за пояс линпай, дёрнул напарника за рукав и тоном многоопытного старика, поучающего зелёного юнца, сказал:

— У тебя, мать-перемать, водянка в мозгах, что ли? Или чёрный гриф глаза выклевал? Не видишь, что он зажарен до хруста, как тяньцзиньский хворост «шибацзе»?[19]

Молодой демон растерянно закатил глаза, но старший прикрикнул:

— Ну что застыл? Ослиную кровь неси!

Молодой хлопнул себя по лбу, просветлев лицом, словно прозрел. Он бросился из зала и очень скоро вернулся с заляпанным кровью ведром, похоже, тяжёлым, потому что тащил он его, еле переставляя ноги и изогнувшись в поясе, — казалось, вот-вот свалится.

Ведро тяжело хлопнулось рядом, и меня тряхнуло. Окатило жаркой волной тошнотворной вони, которая, казалось, ещё хранит тепло ослиного тела… В сознании мелькнула туша забитого осла и тут же исчезла. Демон с линпаем достал кисть из свиной щетины, окунул в густую тёмно-красную кровь и мазнул меня по голове. От странного ощущения — боль, онемение и покалывание, будто тысячами иголок, — я невольно взвыл. Послышалось негромкое потрескивание, и я ощутил, как кровь смачивает мою прожаренную плоть, будто хлынувший на иссохшую землю долгожданный дождь. Меня охватило смятение и целый сонм переживаний. Демон орудовал кистью быстро, как искусный маляр, и вскоре я был в ослиной крови с головы до ног. Под конец он поднял ведро и вылил на меня остатки. Жизнь снова закипела во мне, вернулись силы и мужество. На ноги я встал уже без помощи служителей.

Хоть этих демонов и звали Бычья Голова и Лошадиная Морда, они ничуть не походили на те фигуры с бычьими головами и лошадиными мордами, которые мы привыкли видеть на картинках, изображающих преисподнюю. От людей их отличала лишь отливающая ослепительной голубизной кожа, словно обработанная какой-то волшебной краской. В мире людей не бывает ни ткани такой благородной голубизны, ни подобной листвы деревьев. Хотя цветы есть, маленькие такие, растут на болотах у нас в Гаоми: утром раскрываются, а к вечеру лепестки вянут и осыпаются…

Долговязые демоны подхватили меня под руки, и мы зашагали по мрачному тоннелю, которому, казалось, не будет конца. С обеих сторон на стенах через каждые несколько чжанов[20] висели бра причудливой формы, похожие на кораллы, с блюдечками светильников, заправленных соевым маслом. Запах горелого масла становился то насыщеннее, то слабее, голова от него то затуманивалась, то прояснялась. В тусклом свете виднелись полчища огромных летучих мышей, висевших под сводами тоннеля. Их глаза поблёскивали в полумраке, а на голову мне то и дело падали зёрнышки вонючего помёта.

Дойдя до конца тоннеля, мы вышли на высокий помост. Седовласая старуха протянула к грязному железному котлу белую и пухлую ручку с гладкой кожей совсем не по возрасту, зачерпнула чёрной деревянной ложкой вонючей жидкости, тоже чёрного цвета, и налила в большую алую глазурованную чашку. Принявший чашку демон поднёс её к моему лицу и недобро усмехнулся:

— Пей. Выпьешь, и оставят тебя все горести, тревоги и озлобление твоё.

Но я отшвырнул чашку и заявил:

— Ну уж нет, пусть все горести, тревоги и озлобление остаются в моём сердце, иначе возвращение в мир людей теряет всякий смысл.

И с гордым видом спустился с помоста. Доски, из которых он был сколочен, подрагивали под моей поступью. Демоны, выкрикивая моё имя, бросились за мной.

В следующий миг мы уже шагали по земле дунбэйского Гаоми. Тут мне знакомы каждая горка и речушка, каждое деревце и каждая травинка. Новостью оказались вбитые в землю белые деревянные колышки, на которых чёрной тушью были выведены имена — одни знакомые, другие нет. Таких колышков было полно и на моих плодородных полях. Землю раздали безземельным беднякам, и моя, конечно, не стала исключением. В династийных историях полно таких примеров, но об этом перераспределении земли я узнал только сейчас. Земельную реформу в мире людей провели, пока я твердил о своей невиновности в преисподней. Ну поделили все большие земельные угодья и поделили, меня-то зачем нужно было расстреливать!

Демоны, похоже, опасались, что я сбегу, и конвоировали меня, крепко ухватив ледяными руками, а вернее, когтями за предплечья. Ярко сияло солнце, воздух был чист и свеж, в небе щебетали птицы, по земле прыгали кролики, глаза резало от белизны снега, оставшегося по краям канав и берегам речушек. Я глянул на своих конвоиров, и мне вдруг пришло в голову, что они похожи на актёров в гриме синего цвета.

Дорога шла по берегу реки. Мы миновали несколько деревенек, навстречу попалось немало знакомых, но всякий раз, когда я раскрывал рот, чтобы поздороваться, демоны привычным движением сжимали мне горло так, что я и пикнуть не мог. Крайне недовольный этим, я лягал их, но они не издавали ни звука, будто ноги у них ничего не чувствовали. Пытался боднуть головой, тоже напрасно: лица как резиновые. Руки с моего горла они снимали, лишь когда вокруг не было ни души.

Подняв облако пыли, мимо промчалась коляска на резиновых шинах. Пахнуло лошадиным потом, который показался знакомым. Возница — его звали Ма Вэньдоу, — поигрывая плетью, восседал на облучке в куртке из белой овчины. За воротник он заткнул связанные вместе длинную трубку и кисет, который болтался, как вывеска на винной лавке. Коляска моя, лошадь тоже, но возница моим батраком не был. Я хотел броситься вслед, чтобы выяснить, в чём дело, но руки демонов опутали меня, как лианы. Этот Ма Вэньдоу наверняка заметил меня, наверняка слышал, как я кряхтел, изо всех сил пытаясь вырваться, не говоря уж об исходившем от меня странном запахе — такого не встретишь в мире людей. Но он пронёсся мимо во весь опор, будто спасаясь от беды. Потом встретилась группа людей на ходулях, они представляли историю о Тансэне[21] и его путешествии за буддийскими сутрами. Все, в том числе Сунь Укун с Чжу Бацзе, — мои односельчане. По лозунгам на плакатах, которые они несли, и по разговорам я понял, что сегодня первый день тысяча девятьсот пятидесятого года.

Мы почти достигли маленького каменного мостика на краю деревни, и тут меня вдруг охватила безотчётная тревога. Ещё немного — и вот они, залитые моей кровью, поменявшие цвет голыши под мостом. От налипших на них обрывков ткани и грязных комков волос исходил густой смрад. Под щербатым пролётом моста собралась троица одичавших собак. Две разлеглись, одна стоит. Две чёрные, одна рыжая. Шерсть блестит, языки красные, зубы белые, глаза горят…

Об этом мостике упоминает Мо Янь в своих «Записках о желчном пузыре». Он пишет об этих собаках — они наелись мертвечины и взбесились. Пишет также о почтительном сыне, который вырезал желчный пузырь у только что расстрелянного и отнёс домой — вылечить глаза матери. О том, что используют медвежий желчный пузырь, я слышал не раз, но чтобы человеческий… Ещё одна выдумка этого сумасброда. Пишет в своих рассказах чушь всякую, верить никак нельзя.

Пока мы шагали от мостика до ворот моего дома, я снова вспомнил, как меня вели на расстрел: руки связаны за спиной, за воротник заткнута табличка приговорённого к смерти. Шёл двадцать третий день последнего лунного месяца, до Нового года оставалось всего семь дней. Дул пронизывающий холодный ветер, всё небо застилали багровые тучи. За шиворот горстями сыпалась ледяная крупа. Чуть поодаль с громкими рыданиями следовала моя жена, урождённая Бай. Наложниц Инчунь и Цюсян не видать. Инчунь ждала ребёнка и вскорости должна была разрешиться от бремени, ей простительно. А вот то, что не пришла попрощаться Цюсян, не беременная и молодая, сильно расстроило. Уже на мосту я повернулся к находившемуся рядом командиру ополченцев Хуан Туну и его бойцам: «Мы ведь односельчане, почтенные, вражды между нами не было, ни прежде, ни теперь. Скажите, если даже обидел чем, стоит ли так поступать?» Хуан Тун зыркнул на меня и тут же отвёл взгляд. Золотистые зрачки посверкивают, как звёзды на небе. Эх, Хуан Тун, Хуан Тун, подходящее же имечко выбрали тебе родители![22] «Поменьше бы трепал языком! — бросил он. — Политика есть политика!» — «Если вы меня убить собрались, почтенные, то хоть объясните, какой такой закон я нарушил?» — не сдавался я. «Вот у владыки преисподней всё и выяснишь», — сказал он и приставил ружьё почти вплотную к моей голове. Голова будто улетела, перед глазами рассыпались огненные искры. Словно издалека донёсся грохот, и повис запах пороха…

Ворота моего дома были приоткрыты, и я увидел во дворе множество людей. Неужели они знали о моём возвращении?

— Спасибо, братцы, что проводили! — обратился я к спутникам.

На их лицах играли хитрые улыбочки, и не успел я поразмыслить, что эти улыбочки означают, как меня схватили за руки и швырнули вперёд. В глазах потемнело, казалось, я тону. И тут прозвенел радостный человеческий возглас:

— Родился!

Я разлепил глаза. Весь в какой-то липкой жидкости, лежу между ног ослицы. Силы небесные! Кто бы мог подумать, что я, Симэнь Нао, воспитанный и образованный, достойный деревенский шэньши,[23] стану ослёнком с белыми копытами и нежными губами!

ГЛАВА 2

Добродетельный Симэнь Нао спасает Лань Ляня. Бай Инчунь окружает заботой осиротевшего ослика

У зада ослицы с сияющим лицом стоял не кто иной, как мой батрак Лань Лянь. Я помнил его худосочным юношей, а тут — гляди-ка! За каких-то два года после моей смерти вымахал в дюжего молодца.

Я подобрал его ещё ребёнком в снегу перед храмом Гуань-ди.[24] Закутанный в какую-то дерюгу, босой, закоченевший, лицо багрово-синее от холода, на голове колтун. Мой отец тогда только покинул этот мир, а мать ещё была жива-здорова. Отец передал мне латунный ключ от сундука из камфорного дерева, где хранились купчие на шестьдесят му[25] нашей земли, а также золото, серебро и другие семейные ценности. Мне в то время только что исполнилось двадцать четыре года, и я недавно взял в жёны вторую дочь из семьи Бай Ляньюань, самой богатой в Баймачжэне. В детстве[26] жену звали Синъэр — Абрикос, взрослого имени не было, и когда она пришла в наш дом, её стали называть просто Симэнь Бай. Воспитанная в богатой семье, урождённая Бай была девица грамотная. Хрупкая, грудки словно груши, и ниже пояса изящная, в постельных делах у нас с ней сладилось. Всё бы хорошо, да вот без детей жили.

Я тогда был, как говорится, молод годами да успешен делами. Урожай из года в год собирали обильный, арендаторы платили за землю без задержек, амбары и хранилища ломились от зерна. Плодилась скотина, наша чёрная кобыла аж двух жеребят принесла. Чудеса, да и только! Рассказывать о таком рассказывают, но мало кто видел. Желающие посмотреть на нашу двойню валом валили, без умолку сыпались льстивые восхваления. Наша семья угощала односельчан жасминовым чаем и сигаретами. Одну пачку стащил деревенский шалопай Хуан Тун, и его привели ко мне за ухо. У этого желтокожего негодника с соломенными волосами желтоватые глазки так и стреляли по сторонам, будто одни гнусные проделки на уме. Я махнул рукой на его выходку и отпустил с миром, да ещё чаю дал для отца. Отец его, Хуан Тяньфа, человек честный и нрава доброго, мастер готовить вкусный доуфу,[27] был у меня одним из арендаторов и обрабатывал пять му плодородной земли у реки. Кто бы мог подумать, что у него такой никчёмный сынок вырастет! Через какое-то время Хуан Тяньфа прислал пару корзин солёного доуфу, такого плотного, что хоть на крюк безмена вешай, да ещё две корзины извинений наговорил. А я велел жене поднести ему два чи зелёного сукна, чтобы сшил пару тапок на новый год. Эх, Хуан Тун, Хуан Тун! Столько лет мы с твоим батюшкой жили душа в душу, а ты меня из берданы порешил. Понятное дело, тебе приказали, но что тебе стоило в грудь пальнуть, чтобы голова целой осталась! Скотина ты неблагодарная!

Я, Симэнь Нао, — человек благороднейший и щедрейший, все меня уважали и благоговели передо мной. Время, когда я принял на себя дела, было лихое, приходилось приспосабливаться и к партизанам, и к «крысам желтопузым».[28] Тем не менее за несколько лет хозяйство выросло и поднялось в цене, я приобрёл ещё сто му прекрасной земли, скотины прибавилось — с четырёх до восьми голов, появилась новая коляска на резиновых шинах, батраков стало не двое, а четверо, служанок — не одна, а две, да ещё две пожилые женщины стряпали. Вот так обстояли дела, когда я нашёл перед храмом и принёс домой замёрзшего и еле дышавшего Лань Ляня. В то утро я поднялся рано и отправился собирать навоз. Вы не поверите — самый зажиточный хозяин в Гаоми, я трудился не покладая рук. В третьем месяце за сохой ходил, в четвёртом сеял, в пятом пшеницу жал, в шестом сажал бахчевые, в седьмом обрабатывал мотыгой бобы, в восьмом убирал коноплю, в девятом — зерно, а в десятом перепахивал поля. Даже в самый холод двенадцатого месяца не валялся на тёплой лежанке, а вставал с рассветом, взваливал на плечо корзину и шёл собирать собачье дерьмо. В деревне ещё шут или, что вставал я слишком рано и в темноте вместо собачьих катышков набирал камешков. Ерунда, конечно, нюх у меня отменный, собачье дерьмо издалека чую. Если к собачьим делам относиться безразлично, доброго хозяина не выйдет.

В тот день был сильный снегопад, и всё вокруг — дома, деревья, дорогу — покрыла сплошная белая пелена. Собаки попрятались, и подбирать было нечего. Но я всё равно вышел прогуляться по снежку. На улице свежо, ветерок задувает, а вокруг в сумраке столько всего загадочного и странного! Когда ещё увидишь такое, как не в этот ранний час? Я сворачивал с одной улочки на другую и наконец забрался на земляной вал вокруг деревни — посмотреть, как алеет белая полоска горизонта на востоке, как играют сполохи зари, как потом красным колесом выкатывается солнечный диск и в отражённом от снега багровом зареве всё вокруг превращается в сказочный хрустальный мир… Ребёнка перед храмом Гуань-ди почти занесло снегом. Сначала я подумал, что он мёртв, и решил уже потратиться на гробик из тонких досок, чтобы не оставлять тельце одичавшим псам. За год до того перед местным храмом замёрз босой бродяга. Посинел весь, а штаны торчком — все вокруг просто покатывались со смеху. Об этом случае писал твой сумасбродный приятель Мо Янь в рассказе «Мертвец лежит, уд вверх глядит». Подзаборника с торчащим, как копьё, инструментом похоронили на мои деньги — зарыли на старом кладбище к западу от деревни. Значение таких добрых дел огромно — побольше чем ставить памятники и составлять жизнеописания. Ну так вот, опустил я корзину на землю, потормошил ребятёнка, пощупал грудь — тёплая, значит, живой. Скинул свой стёганый халат, завернул мальца и, обхватав закоченевшее тельце, зашагал к дому, навстречу солнцу. К тому времени свет зари уже залил небо и землю, народ выходил из ворот убирать снег, и многие видели мой, Симэнь Нао, добродетельный поступок. Да за одно это меня не должны были расстреливать! И ты, владыка преисподней, лишь за это не должен был возвращать меня в мир сей ослом! Как говорится, спасти жизнь человеку важнее, чем возвести семиярусную пагоду, и я, Симэнь Нао, спас человеческую жизнь, это сущая правда. Да если бы одну! Как-то весной в неурожайный год я продал двадцать даней[29] гаоляна по самой низкой цене, освободил крестьян от арендной платы, и многие благодаря этому выжили! А самому до каких пределов скорби пришлось пасть! О земля и небо, о люди и небожители, где справедливость? Где честь и совесть? Никогда не смирюсь, в голове это всё не укладывается!

Принёс я мальца домой, положил на тёплый кан[30] в каморке для батраков и собрался было развести огонь. Но умудрённый жизнью десятник Лао Чжан отсоветовал: «Нипочём не делай этого, хозяин. Мороженую капусту и редьку потихоньку оттаивать надо. У огня она тут же осклизлой гнилушкой станет». А ведь и правда, дело говорит. И я оставил мальца оттаивать на кане. Домашним велел подогреть чашку сладкой имбирной настойки и влил найдёнышу в рот, раздвинув зубы палочками для еды. Когда настойка достигла желудка, он начал постанывать. Вот так я и не дал ему помереть. Потом велел почтенному Чжану побрить ему голову, чтобы от колтуна избавиться, а заодно и от вшей. Помыли, одели во всё чистое, и я повёл его показать своей матери. Мальчишка смышлёный оказался, бухнулся перед ней на колени да как завопит: «Бабушка!» Понравился матушке необычайно, она даже забормотала свои «амитофо»,[31] а потом поинтересовалась, из какого храма этот маленький монашек. Спросила, сколько ему лет, но он помотал головой и сказал, что не знает. На вопрос, откуда он, заявил, что тоже не знает, а когда спросили о семье, ещё яростнее замотал головой — будто барабанчик бродячего торговца. Так этот малец — чисто учёная обезьянка, что лазает по шесту, — и остался в моём доме. Меня он величал приёмным отцом, а урождённую Бай — приёмной матерью. Но у меня все должны работать — приёмный ты сын или нет. И сам я работал, хоть и хозяин. «Кто не работает, тот не ест» — так потом стали говорить, но повелось это ещё с незапамятных времён. Имени у парнишки не было, но на лице слева красовалось синее родимое пятно величиной с ладонь — вот я и сказал, что буду звать его Лань Лянь, то есть Синий Лик, а Лань будет его фамилией. «Приёмный батюшка, — заявил он, — хочу носить фамилию такую же, как у тебя, — Симэнь, а имя пусть будет Ланьлянь — Симэнь Ланьлянь». — «Нет, не пойдёт, — ответил я. — Не всякий эту фамилию носить может. Вот будешь хорошо трудиться, проработаешь лет двадцать, а там поглядим». Поначалу малыш помогал десятнику ходить за лошадьми и ослами — эх, владыка ада, это надо иметь такую чёрную душонку, чтобы заставить меня переродиться ослом! — потом стал выполнять работу и посерьёзнее. Руки-ноги проворные, соображает быстро, на выдумки хитёр — и с лихвой восполнял недостаток физической силы, даром что кожа да кости. А теперь гляди-ка — широкоплечий, руки сильные, настоящий мужчина.

— Ха-ха, родился! — громко воскликнул он и наклонился поддержать меня большими ладонями.

Охваченный невыразимым стыдом и яростью, я отчаянно взревел:

— Никакой я не осёл! Человек я! Я — Симэнь Нао!

Но горло словно стискивали лапы демонов, и, как я ни старался, ни звука не вырвалось. В отчаянии, ужасе и гневе я сплюнул чем-то белым, на глаза навернулись вязкие слёзы. Ладони соскользнули, и я плюхнулся на землю, в липкие воды и похожий на медузу послед.

— Полотенце, быстро!

На крик Лань Ляня из дома, поддерживая большой живот, вышла женщина. Я бросил на неё взгляд: слегка отёчное лицо, усыпанное родинками, как бабочками, большие печальные глаза. О-хо-хо… Симэнь Нао, так это же твоя женщина, первая наложница Инчунь. Её привела в дом служанкой твоя жена, урождённая Бай. Из какой она семьи, мы не знали, вот она и приняла фамилию Бай, как у хозяйки. Моей наложницей она стала весной тридцать пятого года республики.[32] Большие глаза, прямой нос, широкий лоб, большой рот, квадратная челюсть, счастливое выражение лица. К тому же, стоило лишь глянуть на её груди с торчащими сосками и широкие бёдра, сразу становилось понятно, что она нарожает кучу детей. У моей жены детей долго не было, и она сильно переживала. Она-то и уложила Инчунь ко мне в постель, выразившись при этом незамысловато, но многозначительно: «Прими её, муж мой! Негоже, чтобы удобрение на чужие ноля растекалось!»

А поле и впрямь оказалось плодородное. В первую же нашу ночь она понесла, и не просто понесла, а зачала двойняшек. Следующей весной родила мне мальчика и девочку — что называется, принесла «дракона и феникса». Мальчика назвали Цзиньлун — Золотой Дракон, а девочку Баофэн — Драгоценный Феникс. Повивальная бабка сказала, что в жизни не встречала женщины, настолько устроенной для деторождения: широкие бёдра, исключительной эластичности родовые пути, плод выскакивает, как арбуз из мешка, — вот и этих двух упитанных младенцев родила легко и просто. Почти все женщины при первых родах исходят на крик и воют от боли, а моя Инчунь хоть бы пикнула. И как повитуха рассказывала, во время родов с её лица не сходила загадочная улыбка, словно она в занимательном представлении участвует — из-за этого повитуха была сама не своя от страха, опасалась: а ну как та родит не ребёнка, а злого духа.

Рождение Цзиньлуна и Баофэн стало огромной радостью для дома, и я велел десятнику Чжану и Лань Ляню, его помощнику, купить десять связок хлопушек по восемьсот в каждой, но, боясь нарушить покой младенцев и матери, приказал отнести их на южную стену вокруг деревни. Когда хлопушки начали взрываться, от доносившегося грохота я был вне себя от радости. Есть у меня одна особенность: при счастливом событии руки так и чешутся поработать, и чем тяжелей работа, тем лучше. И вот под гром хлопушек я засучил рукава, сжал кулаки, словно к драке готовился, пошёл на скотный двор и выгреб чуть ли не десять телег навоза, что накопился за зиму. Ко мне примчался Ма Чжибо, деревенский мастер фэн-шуй — любит тень на плетень наводить, — и говорит этак загадочно: «Мэньши — это моё второе имя[33] — Мэньши, брат почтенный, когда в доме роженица, нельзя ни строить, ни тем более навоз в поле вывозить и колодцы чистить: вызовешь неудовольствие Тайсуя,[34] навлечёшь несчастье на младенцев».

От этих слов аж сердце захолонуло. Но выпущенную из лука стрелу не вернёшь, и любое дело, раз начал, надо доводить до конца, не останавливаться на полпути. Не мог же я всё бросить, когда полхлева уже вычищено! Как говорили древние, человеку даётся десять лет процветания, когда к нему не смеют приблизиться ни добрые духи, ни злые. Я, Симэнь Нао, человек прямой и зла не страшусь, веду себя пристойно и не боюсь тёмных сил, так что с того, если встречусь с Тайсуем? Не успел Ма Чжибо произнести свои подлые речи, как я наткнулся в навозе на какую-то странную штуковину вроде тыквочки. Студень какой-то — прозрачный, упругий. Отбросил её лопатой к краю коровника и стал разглядывать: неужто это и есть легендарный Тайсуй? А у Ма Чжибо лицо посерело, козлиная бородка задрожала, он сложил руки на груди и попятился, кланяясь этому странному предмету, а когда упёрся спиной в стену, развернулся и пустился наутёк. «Если это Тайсуй и есть, о каком благоговейном трепете может идти речь, — презрительно усмехнулся я. — Тайсуй, а, Тайсуй, вот сейчас назову тебя три раза по имени. Не исчезнешь — уж не обессудь, обойдусь с тобой без особых церемоний». И зажмурившись, проговорил: «Тайсуй, Тайсуй, Тайсуй!» Открыл глаза, а эта штуковина где лежала, там и лежит — у края коровника, рядом с кучкой лошадиного навоза, никаких признаков жизни не подаёт. Я взял мотыгу да и развалил её надвое. Внутри такая же студенистая оказалась, как смола, что вытекает из повреждённого ствола персика. Поднял её на лопату и зашвырнул за ограду: пусть валяется в ослиной моче вместе с конским навозом — может, удобрение доброе выйдет, и кукуруза в седьмом месяце вымахает со слоновьи бивни, а пшеница в восьмом свесит крупные колосья собачьими хвостами.

У паршивца Мо Яня так написано в рассказе «Тайсуй»:




…Я налил воды в прозрачную стеклянную бутыль с широким горлышком, добавил туда чёрного чаю, сахара-сырца и поставил за очаг. Через десять дней там образовалась какая-то странная штуковина вроде тыковки. Вся деревня сбежалась посмотреть, как прознали об этом. Сынок Ма Чжибо, Ма Цунмин, перепугался: «Худо дело, это же Тайсуй! В тот год помещик Симэнь Нао точно такого выкопал». Ну а я — молодой человек, современный, в науку верю, а не в чертей и духов. Ма Цунмина выпроводил, штуковину эту из бутыли вытряхнул, разрезал, накрошил — и на сковородку. Когда жарил, от необычного запаха аж слюнки текли. Похоже на холодец с лапшой, вкус отменный, а питательный какой… На десять сантиметров вырос за три месяца после того, как Тайсуя этого слопал…




Ох, и горазд дурить народ этот негодник!





Грохот хлопушек положил конец слухам о том, что Симэнь Нао бесплоден, и многие стали покупать подарки, чтобы поздравить меня по прошествии девяти дней.

Но как только старым слухам пришёл конец, поползли новые — мол, Симэнь Нао откопал Тайсуя у себя в коровнике — и за ночь облетели все восемнадцать деревень Гаоми. Слухи тут же обрастали подробностями: якобы этот Тайсуй — большущее яйцо из плоти божественного происхождения со всеми семью отверстиями, как на голове, — катался по коровнику, пока я не разрубил его пополам, и тогда в небеса устремился сноп белого света. А как Тайсуя потревожишь, через сто дней жди беды — прольётся кровь. Ясное дело, смекнул я, ветер первыми высокие деревья клонит, и завидуют прежде всего богатым. Немало таких, кто втихую ждёт не дождётся, когда на Симэнь Нао беда свалится. Душа была, конечно, не на месте, но я оставался твёрд: если правитель небесный замыслил наказать меня, зачем было посылать таких прелестных детей — Цзиньлуна и Баофэн?





При виде меня лицо Инчунь тоже засияло. Она с трудом наклонилась, и в этот момент я ясно увидел у неё в животе младенца, мальчика с синим родимым пятном на лице — вне сомнения, отпрыска Лань Ляня. Срам-то какой! Пламя гнева змеиным язычком скользнуло в сердце и полыхнуло. Я был готов убить Лань Ланя, обругать последними словами, изрубить на куски. Скотина ты, Лань Лянь, неблагодарная, ни стыда ни совести, сукин ты сын! Всё меня приёмным отцом величал, а потом и вовсе батюшкой. Ну а если я тебе батюшка, то Инчунь, моя наложница, тебе матушка. И ты свою матушку в жёны взял, она твоего ребёнка носит. Все законы человеческие попрал, и поразит тебя за это гром небесный! А уж в аду ты получишь по первое число: с тебя сдерут кожу, набьют сеном, и перерождаться тебе уже скотиной! Но нет на небесах жалости, как нет голоса рассудка в преисподней. Перерождаться скотиной назначили как раз мне, Симэнь Нао, человеку, который ничего худого в жизни не сделал. А ты, Инчунь, вот ведь какого подлого нрава оказалась, как низко опустилась, дешёвка. Сколько сладких речей шептала, лёжа в моих объятиях! Сколько раз клялась в любви вечной! А сама что: кости мои не остыли, а ты уж и в постель с моим батраком. Как тебе ещё совести хватает жить дальше, потаскуха! Да тебе бы руки на себя наложить! Вот пожалую тебе белого шёлка кусок,[35] — нет, белый шёлк не про твою честь, тебе больше подойдёт верёвка, кровью заляпанная, какой вяжут свиней, — чтобы пошла и повесилась на обгаженной крысами и летучими мышами балке! Или четыре ляна[36] мышьяка, чтобы отравилась! Или утопилась в колодце за деревней, куда попадают одичавшие собаки! А перед смертью прокатить бы тебя но улицам на позорном деревянном осле, толпе на потеху! В преисподней же тебя ждёт особое наказание для распутниц: швырнут в яму с ядовитыми змеями, и закусают они тебя! А потом ступишь в круг скотских перерождений, и не вырваться тебе из этого круга во веки вечные! О-хо-хо… Только вот определили в этот круг не тебя, мою первую наложницу, а меня, Симэнь Нао, мужа честного и благородного.





Она неуклюже присела на корточки и тщательно обтёрла меня от липкой жидкости махровым полотенцем в голубую клетку. Чувствовать сухое полотенце на мокрой шерсти было очень приятно. Её руки касались меня нежно, словно она обтирала собственное дитя.

— Какой милый ослёнок, прелестный малыш, просто загляденье! Глянь, какие большие глаза, голубые-голубые, а ушки маленькие, мохнатенькие… — приговаривала она, вытирая меня то в одном месте, то в другом.

Я видел — у неё всё то же доброе сердце, чувствовал льющуюся из глубины души любовь к ней. Так трогательно, что полыхающий в душе жар злобы угас и воспоминания о жизни человеком стали постепенно удаляться и туманиться… Тело обсохло. Я перестал дрожать, ощутил крепость во всех членах. Чувства силы и желания звали к действию.

— Ух ты, мальчик! — Она вытерла мне причиндалы. От стыда вдруг с невероятной чёткостью всплыли воспоминания о наших прежних постельных забавах. Это чей я получаюсь сын? Я глянул на подрагивающую на нетвёрдых ногах ослицу. Это что — моя мать? Ослица?! Ослеплённый безотчётной яростью, я вскочил и, казалось, на время превратился в табурет на высоких ножках.

— Встал, встал! — радостно захлопал в ладоши Лань Лянь.

Он протянул руку Инчунь и помог ей подняться. Глаза полны нежности — похоже, испытывает к ней глубокие чувства. Я вдруг вспомнил: ведь намекали мне когда-то, смотри, мол, как бы твой приёмный сынок-батрак не навёл смуту в опочивальне. Кто знает, может, у них давно что-то было…

Я стоял под утренним солнцем первого дня года и перебирал копытцами, погружая их в землю, чтобы не упасть. Потом сделал первый шаг в обличье осла, ступив таким образом на непривычный путь, полный страданий и унижений. Ещё шажок — тело закачалось, кожа на брюхе натянулась. Перед глазами светило огромное солнце, сияло голубизной небо, в вышине кувыркались белые голуби. Я видел, как Лань Лянь проводил Инчунь обратно в дом. К воротам подбежали дети — мальчик и девочка в новеньких стёганых курточках, тапочках хутоу[37] и в кроличьих шапочках. С их короткими ножками перебраться через высокий порожек оказалось непросто. На вид им было всего года три-четыре. Лань Ляня они называли папой, а Инчунь — мамой. О-хо-хо… Ясное дело, это же мои дети: мальчик — Симэнь Цзиньлун, девочка — Симэнь Баофэн. Детки мои детки, как папа тосковал о вас! Надеялся, что вы, как дракон и феникс, приумножите славу своих праотцов, а получилось, что стали вы детьми других, а папа ваш превратился в осла… От сердечной боли закружилась голова, задрожали ноги, и я упал. Не хочу быть ослом, хочу, чтобы мне вернули человеческий облик! Хочу снова стать Симэнь Нао и свести счёты со всеми! Одновременно со мной рухнула, как прогнившая стена, ослица, которая произвела меня на свет.

Она сдохла, родившая меня ослица, её ноги застыли, как палки, а в широко раскрытых невидящих глазах, казалось, стояла боль от несправедливых обид. Я ничуть не горевал о её смерти — ведь я лишь воспользовался её телом, чтобы возродиться. Всё это коварный план владыки Яньло, а может, просто стечение обстоятельств. Молока её я не испил, мне стало тошно от одного вида этих вздувшихся сосков у неё между ног. Я вырос на жидкой кашке из гаоляновой муки. Её варила для меня Инчунь — именно она выкормила меня, за что я ей очень благодарен. Кормила с деревянной ложки, и к тому времени, когда я подрос, ложка эта уже была ни на что не похожа — так я её обкусал. Во время кормёжки я поглядывал на полные груди Инчунь, полные голубоватого молока. Я знал, какое оно на вкус, я его пробовал. Оно славное, и груди у неё прекрасные, и молока у неё столько, что двоим не высосать. А ведь бывают женщины, которые своим молоком могут погубить и здоровых детей.

— Бедный ослёночек, — приговаривала она, кормя меня, — не успел родиться, как маму потерял. — На глазах у неё наворачивались слёзы: она действительно жалела меня.

— Мама, а почему ослёнкина мама умерла? — приставали к ней любопытные Цзиньлун и Баофэн.

— Время ей пришло. Вот владыка Яньло и прислал за ней.

— Мамочка, не надо, чтобы владыка Яньло за тобой присылал. Ведь тогда и мы без мамы останемся, как ослёночек. И Цзефан тоже.

— Никуда я не денусь, — сказала Инчунь. — У владыки Яньло перед нашей семьёй должок, он к нам прийти не осмелится.

Из дома донёсся плач Лань Цзефана.





— Кто такой Лань Цзефан, знаешь? — вдруг спросил меня рассказчик, Лань Цяньсуй — Лань Тысяча Лет, малыш с большой головой и не по возрасту мудрым взглядом. Росточком не более трёх чи, а речами разливается, что река полноводная.

— Конечно знаю. Это я и есть. Лань Лянь — мой отец, а Инчунь — мать. А ты, надо понимать, когда-то был ослом нашей семьи?

— Да, когда-то я был вашим ослом. Родился я утром первого дня первого месяца тысяча девятьсот пятидесятого года, а ты, Лань Цзефан, появился на свет в тот же день вечером. Так что ты, как и я, — дитя новой эпохи.

ГЛАВА 3

Хун Тайюэ гневно осуждает строптивого собственника. Осёл Симэнь обгладывает кору с дерева и попадает в беду

Не по нраву мне ослиная личина, но из этой плоти не вырваться. Раскалённой лавой плещется несправедливо обиженная душа Симэнь Нао в теле ослята; но в то же время бурно развиваются и ослиные привычки, никуда не денешься. Вот и болтаешься между человеком и ослом. Ослиное сознание и человеческая память мешаются, я, бывает, пытаюсь разделить их, но они неизменно сливаются ещё больше. Настрадавшись от воспоминаний о человеческой жизни, тут же радуешься ослиной. О-хо-хо… Лань Цзефан, понимаешь, о чём я? Увидишь, к примеру, как на кане твоего отца Лань Ляня и твоей матери Инчунь «валится луань[38] и пластается феникс», и я, Симэнь Нао, засвидетельствовав, чем занимаются мой батрак с наложницей, горестно колочусь головой в ворота хлева, грызу в отчаянии края плетёной корзины с кормом. Но стоит попасть в рот свежепожаренным соевым бобам, смешанным с мелко нарезанной соломой, — и я безотчётно принимаюсь жевать их, испытывая при этом чисто ослиную радость.

Не успел я глазом моргнуть, как стал почта взрослым ослом, и на этом кончилось славное времечко, когда я беспрепятственно носился по двору усадьбы Симэнь. На шею мне накинули верёвку и привязали к кормушке. К тому времени Цзиньлун и Баофэн, которым уже сменили фамилии на Лань, подросли на два цуня[39] каждый, а ты, Лань Цзефан, родившийся в один год, месяц и день со мной, уже научился ходить и топотал по двору, переваливаясь с боку на бок, будто утёнок. В один из дней, когда бушевала гроза с сильным ветром и дождём, ещё у одной семьи, жившей в восточной пристройке, родились девочки-двойняшки. Видать, не оскудела плодородная сила земли, на которой стоит усадьба Симэнь Нао, раз по-прежнему рождаются двойни. Родившуюся первой назвали Хучжу, вторую — Хэцзо.[40] Фамилия у них Хуан, они — отпрыски Хуан Туна и Цюсян, второй моей наложницы. После земельной реформы западную пристройку, где раньше жила первая наложница Инчунь, выделили моему хозяину, твоему отцу. Хуан Тун получил восточную, а её обитательница, вторая наложница Цюсян, оказалась как бы дополнением к этому приобретению и стала его женой. В пяти комнатах основных помещений усадьбы разместилось сельское правление, туда каждый день приходил народ на собрания и по служебным делам.

В тот день я глодал большое абрикосовое дерево во дворе: от грубой коры мои нежные губы уже горели огнём, но останавливаться я не собирался, очень хотелось выяснить — что там под ней? Проходивший мимо деревенский староста и партийный секретарь Хун Тайюэ заорал на меня и швырнул каменюку с острыми краями. Камень угодил в ногу, звонко тюкнув, и это место страшно зачесалось. Разве так бывает, когда больно? Потом будто опалило жаром, хлынула кровь. О-хо-хо… Убили до смерти бедного сироту-ослика. От вида крови я невольно задрожал всем телом и потрусил, прихрамывая, от абрикоса, стоявшего в восточном углу двора, в западный край. На солнечной стороне перед дверью в дом, у самой южной стены мне устроили навес из шестов и циновок, он и служил кровом и убежищем от непогоды. Ещё я прятался там, если чего-то пугался. Но теперь туда не войти, там хозяин, выметает оставленный за ночь навоз.

Он заметил, что я хромаю и в крови. Наверное, видел и то, как Хун Тайюэ запустил в меня камнем. В полёте этот камень прорезал острыми краями воздух, потрескивая, как распарываемый качественный шёлк или атлас, и от этого звука ослиное сердечко заколотилось. Хозяин стоял у навеса, громадный, как железная пагода, под водопадом солнечных лучей, половина лица синяя, половина красная, а нос как водораздел между красным и синим, этакая граница между территорией врага и освобождёнными районами.[41] Сегодня это сравнение звучит архаично, а в то время было куда как актуально.

— Ослик мой!.. — горестно воскликнул хозяин. И тут же вознегодовал: — Ты с какой стати осла моего прибил, старина Хун?! — Ловко, как пантера, он перемахнул через меня и преградил дорогу Хун Тайюэ.

Хун Тайюэ в деревне самый главный начальник. Обычные кадровые работники — ганьбу[42] — оружие сдали, а он по причине своего славного прошлого так с маузером и ходил. Коричневатая кобура из воловьей кожи на бедре хвастливо поблёскивала на солнце, распространяя революционный дух и предупреждая худых людей: смотрите не лезьте на рожон, не смейте замышлять дурное, а сопротивляться и не думайте! В тёмно-серой армейской шапке с длинным козырьком, двубортной белой рубахе, подпоясанной кожаным ремнём в четыре пальца шириной, и накинутой на плечи брезентовой куртке на подкладке, в просторных серых штанах, щегольских тапках с суконным верхом на многослойной подошве, он отчасти походил на бойца отряда военных пропагандистов времён войны.[43] Но в то время я был не ослом, я был Симэнь Нао, богатейшим человеком в деревне, одним из просвещённых деревенских шэньши; у меня была жена, две наложницы, две сотни му отличной земли, мулы и лошади. Ну а ты, Хун Тайюэ, кем тогда был ты! А был ты типичным представителем третьесортного подлого люда, отбросов общества, и нищенствовал, колотя в бычий мосол. Девять медных колец на краю этого твоего инструмента для сбора подаяния, желтоватого, отполированного до блеска, при встряхивании издавали мелодичный звон. С этим мослом в руке ты торчал на деревенском рынке в базарные дни — пятого и десятого числа каждого месяца — на пятачке из белого камня перед харчевней Инбиньлоу — «Встречаем гостей». Чумазый, босой, голый по пояс, с выпирающим животом, матерчатой сумкой через плечо, наголо обритый, ты стрелял по сторонам чёрными блестящими глазищами, исполнял песенки и показывал фокусы. Никто в мире не сумел бы извлечь из бычьего мосла столько звуков. Хуа-ланлан, хуа-ланлан, хуахуа-ланлан, хуалан, хуахуа, ланлан, хуалан-хуалан-хуахуалан… Мосол так и порхал в руках, отбрасывая беловатые отблески, привлекая внимание всего рынка. Собиралась толпа зевак, и начиналось представление: нищий Хун Тайюэ колотил в мосол и отвешивал поклоны, горланя песенки. Пением это назвать нельзя, так только селезень крякает, но выходило у него мелодично и ритмично, размеренно и в такт, даже немного завораживало:





Западная стенка — солнцепёк,
у восточной есть тенёк.
Печка пышет, а на кане
спину вовсе подпекло.
Дуйте на кашу, коль горяча,
добро творите, не зло сплеча.
Моим не верите речам —
мать спросите, скажет вам…





И вот выясняется, кто этот талантище на самом деле. Оказывается, он член подпольной партячейки Гаоми с самым большим стажем, посылал донесения в Восьмую армию,[44] да и вообще от его руки пал У Саньгуй,[45] предатель из предателей. Именно он после того, как я чистосердечно сдал деньги и драгоценности, посуровел, на его лице ничего не дрогнуло, когда он, сверля меня взглядом, торжественно провозгласил: «В первую земельную реформу ты, Симэнь Нао, ввёл массы в заблуждение подачками и лицемерием и сумел выйти сухим из воды. Но теперь тебе, краб варёный, не улизнуть бочком в сторону — никуда не денешься, как черепаха в чане, не сбежишь! Драл с народа три шкуры, эксплуататор, грабил мужчин, насиловал женщин, тиранил односельчан! Столько на тебе преступлений, столько зла, что если тебя не прикончить, гнев простого народа не утолить. Если не сдвинуть тебя, стоящий у нас на дороге чёрный камень, не срубить, как большущее дерево, земельной реформе в Гаоми продолжения не видать и беднякам Симэньтунь от гнёта не освободиться! Теперь одобрение властей округа и извещение уездной управы о заведении дела получено, остаётся лишь отправить тирана-помещика Симэнь Нао под конвоем на мостик за деревней и привести приговор в исполнение!» Грохот, вспышка, яркая как молния, мозги Симэнь Нао разлетаются под мост на голыши размером с зимнюю тыковку, и воздух наполняется жутким смрадом… Даже сердце заныло при этих воспоминаниях. Тут при всём красноречии не оправдаешься, да и сказать-то ничего не дали — бей помещиков, разобьём собачьи головы,[46] скосим высокую траву, выщиплем густую шерсть — захочешь кого-то обвинить, слова найдутся. «Сделаем так, чтобы ты умер, признав свою вину», — сказал мне Хун Тайюэ. Но сказать что-то в свою защиту мне так и не дали, так что веры тебе никакой, Хун Тайюэ, не держишь ты слова.

Подбоченившись, он стоял в воротах лицом к лицу с Лань Лянем, властный и грозный с головы до ног. А как подобострастно склонялся тогда передо мной, колотя в свой мосол! Но человеку как судьба, а коню как пастьба; зайцу то фартит, а то, глядишь, коршун закогтит. На меня, раненого ослика, он нагонял страх. Хозяин и Хун Тайюэ смотрели друг на друга — и их разделяло каких-то восемь чи. Хозяин из бедноты, как говорится, «и корни красные, и побеги правильные». Более высокая сознательность, проявленная в рядах застрельщиков борьбы со мной, позволила ему вернуть доброе имя беднейшего крестьянина-батрака, а также получить жильё, участок земли и жену. Но моим приёмным сыном — именование весьма сомнительное — он когда-то всё же назвался, и из-за этих особых отношений с семьёй Симэнь власти всегда смотрели на него косо.

Оба взирали друг на друга довольно долго. Первым заговорил хозяин:

— Ты с какой стати осла моего прибил?

— Ещё раз позволишь ему глодать кору, вообще пристрелю! — твёрдо заявил Хун Тайюэ, похлопав по кобуре.

— Он всего лишь скотина, чего так злобствовать!

— Сдаётся мне, те, что пьют, но забывают про источник, освобождаются от гнёта, но не помнят прошлого, ещё похуже скотины будут! — впился в него глазами Хун Тайюэ.

— Ты о чём?

— Слушай внимательно, Лань Лянь, что я тебе скажу. — Хун Тайюэ шагнул вперёд и направил палец в грудь хозяину, как дуло пистолета. — После победы земельной реформы я советовал тебе не брать в жёны Инчунь. Она тоже из бедноты и вынуждена была выйти за Симэнь Нао, у неё не оставалось другого выхода. Хотя народная власть ратует за повторные браки овдовевших, считая это благом, тебе, как представителю беднейшего класса, следовало взять в жёны кого-нибудь вроде вдовы Су с западного края деревни. После смерти мужа у неё ни дома, ни земли, и приходится жить подаянием. Она хотя и рябая, но наша, из пролетариев, и могла бы помочь тебе сохранить верность принципам, остаться настоящим революционером. Но ты не послушал меня, настоял на своём. Брак у нас дело добровольное, не могу же я идти против власти, вот и не стал возражать. Но как я и предсказывал, не прошло и трёх лет, и твоей революционности как не бывало. Стал сам по себе, плетёшься в хвосте, все мысли лишь о приумножении своего хозяйства; хочешь жить ещё более гнилой жизнью, чем твой хозяин Симэнь Нао. Уже просто образец перерожденца — не пробудишь в себе сознательность, рано или поздно можешь докатиться до того, что станешь врагом народа!

Хозяин взирал на Хун Тайюэ, не шевелясь, словно закоченев. Потом вздохнул и негромко поинтересовался:

— Старина Хун, а если у вдовы Су столько достоинств, что ж ты сам на ней не женился?

От этих едва слышных слов Хун Тайюэ онемел. Он долго молчал, будто в растерянности, а когда заговорил, ответ был не по существу, но убедительный и строгий:

— Ты, Лань Лянь, со мной умничать брось. Я партию представляю, власть и деревенскую бедноту. Даю тебе последнюю возможность, выручу ещё раз. Надеюсь, ты одумаешься в последний момент, — что называется, остановишь коня на краю пропасти, — осознаешь свои заблуждения, вступишь на правильный путь, вернёшься в наш лагерь. Мы можем простить тебе слабость, простить бесславную страницу твоей истории, когда ты по доброй воле стал рабом Симэнь Нао, и не станем из-за женитьбы на Инчунь изменять твой классовый статус батрака. Такой статус — табличка с золотым обрезом, нельзя, чтобы она ржавела или покрывалась пылью. Заявляю об этом официально и надеюсь, что ты немедля вступишь в кооператив: приведёшь своего избалованного осла, притащишь тачку, что досталась тебе во время земельной реформы, погрузишь в неё выделенную тебе сеялку, принесёшь инвентарь, явишься вместе с женой и детьми, конечно включая Цзиньлуна и Баофэн, этих щенков помещичьих. Вступишь и один больше работать не будешь, бросишь независимость свою выказывать. Как говорится, «краб переправляется через реку — уносит течением»,[47] «умён, кто шагает в ногу со временем». Не упрямься — зачем превращаться в камень, что загораживает дорогу! Ни к чему эта твоя непреклонность. Мы много людей перековали, поспособней тебя, все теперь по струнке ходят. Я, Хун Тайюэ, скорее кошке позволю в своей ширинке спать, но чтобы ты у меня под носом единоличником оставался — не потерплю! Всё понял, что я сказал?

Глотка у Хун Тайюэ лужёная, натренированная ещё в ту пору, когда он бычьим мослом народ завлекал. Было бы диво дивное, если бы с такой глоткой да с подвешенным языком он не стал чиновником. Даже я отчасти проникся его речью, когда наблюдал, как он с высоты своего положения выговаривает Лань Ляню. Сам на полголовы ниже Лань Ляня, а мне казалось, что наоборот, значительно выше. Когда он упомянул Цзиньлуна и Баофэн, сердце сжалось: скрывавшийся в ослином теле Симэнь Нао места себе не находил, переживая за две частички своей плоти и крови, оставленные им в переменчивом мире людей. Лань Лянь мог стать им и защитой, и зловещей звездой, сулящей несчастье. Тут из западной пристройки вышла моя наложница Инчунь — где взять сил, чтобы забыть время, когда я делил с ней постель в союзе, от которого родились эти дети! Наверняка перед тем, как выйти, успела повертеться перед вставленным в стену осколком зеркала. На ней крашенная индатреном синяя куртка, просторные чёрные штаны, на талии повязан синий фартук с белыми цветами, на голове — платок из того же материала, что и фартук; всё опрятно и гармонично. Измождённое лицо в лучах солнца: этот лоб, эти глаза, эти губы, нос — всё всколыхнуло нескончаемый поток воспоминаний. Вот уж поистине славная женщина, горячо любимое сокровище, которое так и хочется спрятать за щёку и никому не показывать. Разглядел её, Лань Лянь, ублюдок. А взял бы в жёны рябую вдовушку Су — да пусть даже в Нефритового императора[48] обратился, разве она идёт в сравнение! Подойдя, Инчунь согнулась в низком поклоне:

— Вы, почтенный Хун, человек большой, не взыщите с нас, подлого люда, вам ли опускаться до простого трудяги.

Напряжённое лицо Хун Тайюэ тут же заметно смягчилось, и он поспешил воспользоваться благоприятным моментом:

— Инчунь, ты сама прекрасно знаешь историю вашей семьи — вы двое можете, как говорится, «разбить треснувший кувшин», пустить всё на самотёк. Но нужно подумать о детях, у них вся жизнь впереди. Лет через восемь-десять лет ты, Лань Лянь, поймёшь: всё, что я говорю здесь сегодня, — для твоего блага, для блага твоей жены и детей, мои слова — мудрый совет!

— Я понимаю ваши добрые намерения, уважаемый Хун. — Инчунь потянула Лань Ляня за руку. — Быстро проси у почтенного Хуна прощения. А о вступлении в кооператив поговорим дома.

— Тут и говорить нечего, — заявил Лань Лянь. — Даже родные братья делят между собой имущество. А что доброго в том, когда собираются вместе люди из разных семей и едят из одного котла?

— Тебе и впрямь хоть кол на голове тёши, настоящий «булыжник в солёных овощах: солью не пропитывается»,[49] — разозлился Хун Тайюэ. — Ладно, Лань Лянь, воля твоя, оставайся сам по себе на отшибе. Но погоди, ещё посмотрим, чья возьмёт — сила нашего коллектива или твоя. Сейчас я уговариваю тебя вступить в кооператив, терпеливо и по-доброму, но наступит день — сам будешь на коленях умолять, и этот день не за горами!

— Не буду я вступать! И на коленях умолять не стану, — сказал Лань Лянь не поднимая глаз. — В правительственном уложении как записано: «вступление добровольное, выход свободный», так что силком тебе меня не затащить!

— Дерьмо собачье! — зарычал Хун Тайюэ.

— Вы, уважаемый Хун, не имеете никакого…

— Ты эти свои «уважаемый» брось, — пренебрежительно, вроде даже с некоторой брезгливостью перебил её Хун Тайюэ. — Я — партийный секретарь, староста деревни, да ещё и общественную безопасность представляю по совместительству!

— Партийный секретарь, староста, общественная безопасность… — оробело мямлила Инчунь. — Пойдём мы, пожалуй, домой, там поговорим… — И захныкала, толкая Лань Ляня: — Упрямец чёртов, башка каменная, давай домой…

— Какое домой, я ещё не всё сказал, — упорствовал Лань Лянь. — Ты, староста, моего ослика ранил, будь любезен заплатить за лечение!

— Сейчас, пулей заплачу! — И, похлопав по кобуре, Хун Тайюэ расхохотался. — Ну ты, Лань Лянь, молодец! — А потом вдруг заорал: — Это дерево при разделе на кого записано?

— На меня! — подал голос командир народных ополченцев Хуан Тун. Он всё это время стоял у входа в восточную пристройку и наблюдал за происходящим, а теперь подбежал к Хун Тайюэ. — Секретарь партячейки, староста, общественная безопасность, во время земельной реформы это дерево на меня записано, но с тех пор ни одного абрикоса не принесло, даже срубить собирался! Ненавидит оно нас, беднейших крестьян-батраков, как и Симэнь Нао.

— Что ты несёшь! — презрительно хмыкнул Хун Тайюэ. — Если хочешь быть у меня на хорошем счету, говори как есть. Не ухаживаешь за ним как следует, вот и не плодоносит, а Симэнь Нао тут ни при чём. Это дерево хоть и записано на тебя, но когда-нибудь тоже станет коллективной собственностью. Путь к коллективизации, ликвидация частной собственности, искоренение эксплуатации — это уже во всём мире происходит, так что присматривай за ним хорошенько. Ещё раз позволишь ослу глодать кору, шкуру спущу!

С фальшивой улыбочкой уставившись на Хун Тайюэ, Хуан Тун безостановочно кивал. Прищуренные глазки светятся золотистым светом, губы приоткрыты, видны жёлтые зубы с багровыми дёснами. В это время появилась его жена Цюсян, бывшая моя вторая наложница. В корзинках на коромысле она несла своих детей — Хучжу и Хэцзо. Гладко зачёсанные волосы смазаны дурманящим османтусовым[50] маслом, лицо напудрено, одежда с цветочной каймой, зелёные бархатные туфли вышиты алыми цветами. Вот ведь всё нипочём человеку: нарядилась как в те времена, когда была моей наложницей, напомадилась, нарумянилась, глазами постреливает — так и стелется, просто девка беспутная. «Женщина-труженица», как же! Я эту дамочку как свои пять пальцев знаю: натура у неё скверная, за словом в карман не полезет и на проделки хитра; только в постели и хороша, а вот доверять ей никак нельзя. Уж мне-то её высокие амбиции известны — не приструнивай я её, она бы и урождённую Бай, и Инчунь со свету сжила. Ещё до того, как мне разнесли мою собачью голову, эта ловкая баба смекнула, куда ветер дует, и выступила против меня — заявила, что я взял её силой, помыкал ею, что она день за днём терпела издевательства от урождённой Бай. Дошла до того, что в присутствии множества мужчин на собрании по сведению счётов с помещиками распахнула блузку и стала показывать шрамы на груди. Это, мол, всё помещичья жёнушка урождённая Бай прижигала горящей курительной трубкой, гнусный тиран Симэнь Нао шилом тыкал. И причитала при этом на все лады своим волнующим голосом — ну настоящая актриса, знающая, как покорять людские сердца! Это я, Симэнь Нао, оставил её у себя по доброте душевной. Ей тогда было чуть больше десяти, и она с болтающимися позади косичками ходила по улицам со слепым отцом и пела, выпрашивая подаяние. Её бедный отец умер прямо на улице, и ей пришлось продать себя, чтобы его похоронить. Я взял её в дом прислугой. Тварь неблагодарная, не приди я, Симэнь Нао, на помощь, сдохла бы от холода на улице или кончила проституткой в борделе. Слезливые жалобы этой шлюхи и её лживые обвинения звучали настолько правдоподобно, что собравшиеся перед возвышением пожилые женщины плакали навзрыд — даже рукава, которыми они утирались, блестели. Тут же послышались лозунги, вспыхнуло пламя гнева, и я понял, что мне конец, что от руки этой паскуды и подохну. Посреди рыданий и воплей она то и дело воровато поглядывала на меня щёлочками удлинённых глаз. Не держи меня за руки двое дюжих ополченцев, я, не думая о последствиях, подскочил бы к ней и надавал оплеух — одну, две, три. Правду говорю, она уже получала от меня по три пощёчины за то, что сеяла ссоры и раздор. И тут же падала на колени и обнимала меня за ноги, глядя полными слёз глазами. Под взглядом этих красивых, жалких, чувственных глаз сердце таяло и естество восставало. Ну как быть с такими женщинами: язык как помело, поесть готовы всегда, поработать — увольте, а после трёх пощёчин лезут к тебе, будто пьяные или не в себе? Такие любвеобильные для меня сущее наказание. «Господин мой, братец милый, забей меня, убей, разруби на куски, душа моя всё равно с тобой останется…» А тут вдруг вытаскивает из-за пазухи ножницы и кидается к моей голове. Хорошо ополченцы остановили её и оттащили с возвышения. До этого я считал, что она ломает комедию, чтобы выгородить себя. Трудно было поверить, будто женщина, которая провела в моих объятиях столько ночей, может испытывать такую лютую ненависть…

Сейчас, похоже, собралась вместе с Хучжу и Хэцзо на рынок. Мило улыбнулась Хун Тайюэ, личико смуглое как чёрный пион.

— Ты, Хуан Тун, за ней приглядывай, — сказал тот, — её перевоспитывать надо, чтобы оставляла эти свои привычки помещичьей наложницы. В поле её надо посылать на работу, чтобы не шаталась по рынкам!

— Слыхала?! — преградил ей дорогу Хуан Тун. — Это партсекретарь про тебя.

— Про меня? А что я такого сделала? Уже и на рынок сходить нельзя? Отмените их тогда вовсе, чего там? А если уж я слишком обворожительна, так за чем дело стало — добудьте пузырёк серной кислоты и наставьте рябинок на лице! — Цюсян болтала и болтала без удержу, и Хун Тайюэ стало крайне неловко.

— На тебя, дрянь паршивая, смотрю — просто зуд напал, так и напрашиваешься, чтобы отшлёпали! — вышел из себя Хуан Тун.

— Это кто, ты меня отшлёпаешь? А ну попробуй хоть пальцем тронь, так отделаю, что кровью умоешься!

Хуан Тун, недолго думая, отвесил ей пощёчину. Все на миг замерли. Я ожидал, что Цюсян, как обычно, устроит сцену, будет кататься по земле, угрожать самоубийством. Но ждал напрасно. Она никак не отреагировала, лишь сбросила с плеча коромысло, закрыла лицо руками и разрыдалась. Испуганные Хучжу и Хэцзо тоже расхныкались в своих корзинах. Поблёскивая мохнатыми головками, они издалека походили на двух обезьянок.

Спровоцировавший всё это Хун Тайюэ, чтобы сохранить лицо, превратился в миротворца, примирил Хуан Туна с женой и, не глядя по сторонам, вошёл в здание, когда-то главный дом усадьбы Симэнь. Теперь у входа на кирпичной стене висела деревянная вывеска с корявыми иероглифами — «Правление деревни Симэньтунь».

Хозяин обнял меня за голову, почёсывая большими грубыми руками за ушами, а его жена Инчунь промыла мне рану соляным раствором и обвязала белой тряпицей. В этот грустный, но в то же время трогательный момент я уже был никакой не Симэнь Нао, а осёл, которому суждено вырасти и делить с хозяином радости и горести. Как об этом говорится в песенке, которую сочинил этот негодник Мо Янь для своей новой пьески для театра люй[51] под названием «Записки о чёрном осле»:





Ты чёрный осёл, а душой человек.
Облака прошлых лет уплывают вдаль.
Шесть кругов воплощений проходит всяк,
И мукам ужасным несть числа.
Мечты напрасные чаю прервать,
Забыть про жизнь, забыть про смерть
И ослом весёлым вокруг скакать.





ГЛАВА 4

Под гром гонгов и барабанов народные массы вступают в кооператив. Осёл с белыми копытами получает подковы на все четыре ноги

1 октября 1954 года отмечали общенациональный праздник,[52] и в этот же день был организован первый в Гаоми сельскохозяйственный кооператив. А ещё это день рождения паршивца Мо Яня.

Рано утром к нам прибежал его запыхавшийся отец и уставился на моего хозяина, ни слова не говоря, лишь вытирал слёзы рукавом куртки. Хозяин с хозяйкой как раз завтракали и, увидев такое, торопливо отложили чашки с едой и приступили к нему с расспросами:

— Дядюшка, что случилось?

— Родился, сын родился, — слезливо отвечал тот.

— Так что, почтенная тётушка родила сына? — уточнила моя хозяйка.

— Да, — подтвердил отец Мо Яня.

— Что же тогда плачешь? — удивился хозяин. — Радоваться надо.

— А кто говорит, что я не радуюсь? — уставился на него тот. — Стал бы плакать, если не с радости?

— Верно, верно, — усмехнулся хозяин. — На радостях и плачут! Неси вино, — велел он хозяйке, — мы с братом опрокинем по паре стопок.

— Нет, сегодня не пью, — отказался отец Мо Яня. — Сперва нужно сообщить радостную весть. Через день-другой и выпьем. Инчунь, почтенная тётушка! — Тут отец Мо Яня отвесил хозяйке глубокий поклон. — Сын у меня появился лишь благодаря твоей мази из зародыша оленя. Мать ребёнка собирается через месяц прийти к вам на поклон. Говорит, через вас столько счастья привалило — хочет принести ребёнка, чтобы он стал вашим названым сыном. На коленях будет умолять, если не согласитесь.

— Ну и шутники вы оба, — усмехнулась хозяйка. — Ладно, согласна, только на колени чур не становиться.





— Так что Мо Янь тебе не только приятель, но и названый младший брат.





Не успел отец твоею названого бра га уйти, как в усадьбе Симэнь — или, лучше сказать, во дворе деревенского правления — закипела бурная деятельность. Сначала Хун Тайюэ с Хуан Туном прикрепили на воротах дуйлянь.[53] Следом прибыла группа музыкантов, они уселись на корточки во дворе и стали ждать. Похоже, я этих музыкантов раньше видел. Воспоминания Симэнь Нао всплывали одно за другим, но, к счастью, хозяин принёс корм и положил им конец. Я мог одновременно жевать и наблюдать за происходящим во дворе через приоткрытый вход под навес. Ближе ко второй половине утра примчался подросток с флажком из красной бумага в руках.

— Идут, идут, староста велел играть! — закричал он.

Музыканты торопливо вскочили — загрохотали барабаны, зазвенели гонга, полился разухабистый мотивчик для встречи гостей. Показался Хуан Тун; он бежал бочком, то и дело оборачиваясь, и кричал:

— Дорогу! Расступись, начальник района прибыл!

Под предводительством председателя кооператива Хун Тайюэ в ворота вошёл начальник района Чэнь с вооружёнными охранниками. Одетый в старую армейскую форму, худой, с ввалившимися глазами, начальник района шёл, пошатываясь. За ним устремился целый поток вступивших в кооператив крестьян: они вели домашний скот, убранный красными лентами, несли инвентарь. Вскоре скотина и волнующаяся толпа запрудили весь двор, вокруг царило праздничное оживление. Стоящий на квадратной табуретке под абрикосом начальник района снова и снова махал рукой, и на каждый взмах народ отвечал радостными криками. Не отставала и скотина: ржали лошади, кричали ослы, мычали коровы, нанося, как говорится, новые узоры на парчу, подливая масла в огонь. И вот в эти торжественные минуты, ещё до того, как начальник района раскрыл рот, чтобы произнести речь, хозяин повёл меня, или, лучше сказать, Лань Лянь повёл своего осла за ворота. Мы протискивались между людьми и животными, провожаемые их взглядами.

Выйдя за ворота, мы повернули на юг. На школьной спортплощадке рядом с Лотосовой заводью «подрывные элементы» нашей деревни таскали камни и землю под надзором ополченцев, вооружённых винтовками с красными кистями. Работники поднимали и расширяли земляное возвышение в северной части площадки, где проводили театральные представления и общие собрания. Именно там стоял и я, Симэнь Нао, там со мной «вели борьбу» и критиковали. Стоило копнуть поглубже в памяти Симэнь Нао, и оказалось, что все эти люди знакомые. Вот этот худой старик, например, что, расставив ноги, изо всех сил тащит большущий камень — это Юй Уфу,[54] он три месяца возглавлял в деревне отряд самообороны баоцзя.[55] А кряжистый коротышка с двумя корзинами земли на коромысле — Чжан Дачжуан. Когда пришли сводить старые счёты отряды Хуаньсян гуань,[56] он с винтовкой в руках перешёл на сторону врага. У меня в доме пять лет возницей служил, его жена Бай Сусу — племянница моей супруги, урождённой Бай, она-то их брак и устроила. Когда проводилась «борьба» со мной, было заявлено, что первую ночь с Бай Сусу провёл я, а уж потом она стала женой Чжан Дачжуана. Полный вздор и клевета, но когда ей предложили засвидетельствовать это, она закрыла лицо полой куртки и лишь горько плакала, так и не сказав ни слова. Своим плачем она обратила ложь в правду и отправила Симэнь Нао прямиком на дорогу к Жёлтому источнику.[57] А молодой человек с худым, как тыквенная семечка, лицом и кустистыми метёлками бровей, что несёт зелёную ветку акации, — это же У Юань, зажиточный крестьянин, мой закадычный приятель. Прекрасно играет на цзинху,[58] на сона;[59] в перерывах между сезонными работами любил, бывало, с группой ударных фланировать по улицам и переулкам. Не ради денег, а ради удовольствия. А вон тот малый с редкой, как мышиные усики, порослью на подбородке, с потёртым заступом, что стоит на возвышении — делает вид, будто работает, а сам отлынивает, — это хозяин винной лавки Тянь Гуй. Преуспел в торговле крепкой водкой, скупердяй, в закромах десять даней[60] зерна, а жена и дети жили впроголодь. Смотри, смотри, смотри… Женщина, что ковыляет на маленьких ножках, тащит полкорзины земли и через каждые три-пять шагов останавливается передохнуть — это же моя, Симэнь Нао, главная жена, урождённая Бай. А перед ней Ян Седьмой, начальник народного ополчения, — сигарета в зубах, в руке лозина — и строго так выговаривает:

— Ты, Симэнь Бай, чего отлыниваешь?

Урождённая Бай от страха чуть не упала, уронив тяжёлую корзину на свои крохотные ножки. Вскрикнула от боли, потом тихо заплакала, всхлипывая как маленькая. Ян Седьмой замахнулся и с силой хлестнул её лозиной. Я яростно рванулся к нему с верёвки, которую держал Лань Лянь. Лозина со свистом рубанула в каком-то цуне от переносицы урождённой Бай, не нанеся ей никакого вреда. Набил руку, ублюдок вороватый. И поесть всегда был не дурак, и поблудить, и азартных игр любитель, и трубочку опиума выкурить не прочь — ко всему имел слабость этот Ян Седьмой. Хозяйство отца свёл на нет, мать из-за него повесилась — но вот, пожалуйста, беднейший крестьянин, авангард революции. Кулаком бы ему заехать — да вот кулаком никак, если только копытом двинуть или цапнуть большими ослиными зубами. Погоди, ублюдок со своими усиками, сигареткой и лозиной — дай срок. Я, Осёл Симэнь, так тебя хватану, что попомнишь.

Хозяин вовремя удержал меня, иначе этому гаду худо бы пришлось. Я инстинктивно задрал зад и лягнул задними ногами. Удар пришёлся в мягкое, это было брюхо Яна Седьмого. У осла обзор гораздо шире: видно и то, что позади. Этот пёс шелудивый хлопнулся задом на землю, личико пожелтело. Долго не мог отдышаться, а потом завопил: «Мама!» Довёл мать до самоубийства, а ещё зовёшь её, ублюдок!

Хозяин бросил верёвку и поспешил помочь Яну подняться. Тот подобрал лозину и, выгнув спину, замахнулся, чтобы вытянуть меня по голове. Хозяин схватил его за запястье, и лозина замерла в воздухе.

— Прежде чем бить осла, нужно тоже смотреть, кто хозяин.[61]

— Мать твою, Лань Лянь, Симэнь Нао сынок названый, подрывной элемент, затесавшийся в классовые ряды, сейчас и ты у меня получишь! — заорал Ян.

Его запястья хозяин не отпускал, а незаметно сжал покрепче, да так, что этот молодчик, растративший себя на развлечения с потаскухами, заскулил от боли, а лозина выпала из руки. Хозяин отпихнул Яна со словами:

— Скажи спасибо, что мой осёл ещё не подкован.

Лань Лянь вывел меня за южную границу деревни, где на валу покачивались под ветерком заросли пожухлого щетинника. Сегодня, в день основания кооператива, свершился и обряд моего, Симэня Осла, совершеннолетия.

— Ну что, ослик, — сказал хозяин, — веду тебя подковывать. С подковами будешь как в обувке, не натрёшь ноги камнями и копыта о что-нибудь острое не порежешь. В подковах будешь уже большой, пора помогать мне в работе.

Разве работать на хозяина не удел каждого осла? «И-а, и-а!» — закричал я, задрав голову. Это был мой первый звук после рождения ослом; он прозвучал так грубо и звонко, что на лице хозяина отразилось приятное удивление.

Мастером по ковке был местный кузнец. Дочерна закопчённое лицо, красный нос, надбровные дуги без единой волосинки, воспалённые глаза без ресниц, три глубокие морщины на лбу в угольной пыли. Его подмастерье, белокожий юноша, просто обливался потом, я даже забеспокоился, что этак вся вода из него и вытечет. А старик-кузнец не потел нисколько, будто за долгие годы работы в жаркой кузнице влага из него давно испарилась. Парнишка левой рукой работал мехами, а правой орудовал щипцами, поворачивая заготовку в огне горна. Как только она раскалялась, он вытаскивал её, дышащую огнём, и вдвоём с кузнецом они принимались её отбивать — сначала большим молотом, потом малым. Тяжёлые удары, звонкое постукивание, летящие во все стороны искры — всё это действовало на меня, Симэня Осла, завораживающе.

«Этот белолицый парнишка, судя по всему, талантлив, — подумал я. — На сцену бы ему, с девицами заигрывать, в любви объясняться, изливать нежные чувства, проводить счастливые часы, как во сне. А заставлять его с железом работать никуда не годится». Я и представить не мог, что в теле этого способного юноши, похожего на Пань Аня,[62] таится такая сила. Большим восемнадцатифунтовым молотом, с которым, казалось бы, непросто управиться даже буйволоподобному мастеру-кузнецу, он орудовал так легко и свободно, будто этот молот продолжение его самого. Словно кусок глины, сталь на наковальне принимала под ударами форму, какую хотели придать ей кузнец с подмастерьем. Из подушкообразной заготовки получился резак для соломы, самый большой инструмент в крестьянском хозяйстве. Во время перерыва в работе к ним подошёл хозяин:

— Осмелюсь побеспокоить, мастер Цзинь, хочу попросить вот осла подковать.

Старик затянулся сигаретой и выпустил дым через нос и уши. Подмастерье жадными глотками пил из большой фаянсовой чашки. Выпитое, казалось, тут же выходило потом, и до меня донёсся необычный аромат этого прекрасного, непорочного, трудолюбивого юношеского тела.

— Славный «белокопытка», — оценил старик-кузнец, смерив меня взглядом, и вздохнул. Я стоял возле навеса, рядом с широкой дорогой, которая вела в уездный город, и, покосившись, впервые глянул на свои белоснежные копыта. Надо же, «белокопытка» — это почти что «великолепный скакун»! И поток воспоминаний, связанных с Симэнь Нао, иссяк. Но от последующих слов будто холодной водой окатило. — Осёл вот только, была бы лошадь…

— От лошади тоже толку мало, — перебил юноша, поставив чашку. — Вон в госхозе только что получили пару тракторов «дунфанхун»,[63] сотня лошадиных сил каждый. Здоровенный тополь в два обхвата обмотали железным тросом, трактор газанул и вырвал. С корнем вырвал, а корни будь здоров, на пол-улицы!

— Много ты понимаешь! — сердито буркнул старик и повернулся к Лань Ляню. — Старина Лань, он хоть и осёл, но смотрится так, что цены ему нет. А ну как чиновникам прискучат первоклассные скакуны и они вдруг вздумают пересесть на ослов — тут, Лань Лянь, час твоего осла и придёт.

Юноша презрительно усмехнулся, а потом и вовсе расхохотался. Прекратил он смеяться так же внезапно, как и начал, будто и смех, и мгновенно появившееся на лице и так же резко исчезнувшее выражение касались лишь его одного. Старик был явно поражён этим диким хохотом подмастерья; он вроде бы растерянно смотрел на него, но на самом деле о чём-то размышлял. А потом произнёс:

— Цзинь Бянь, подковы есть ещё?

— Полно, только все лошадиные.

— Тогда давай их в горн, расплавим и выкуем ослиные.

Времени прошло — лишь трубку табаку выкурить, а у них из комплекта лошадиных подков уже ослиные были готовы. Подмастерье вынес табуретку и поставил позади меня, а старик острым резаком подровнял мне копыта. Закончив, отступил на пару шагов, глянул на меня и восхищённо сказал:

— Добрый осёл, в жизни не видел такого красавца!

— Да будь он ещё красивее, всё одно с комбайном не сравнится. В госхозе есть один импортный, советский, красный такой, так одним махом десять рядов пшеницы убирает. Впереди колосья захватывает, сзади зерно сыплется, пять минут — и мешок готов! — зачарованно произнёс юный Цзинь Бянь.

Старый кузнец вздохнул:

— Похоже, Цзинь Бянь, ты у меня не задержишься. Но даже если завтра соберёшься уходить, этого осла надо подковать сегодня.

Прислонившись ко мне, Цзинь Бянь левой рукой брал мою ногу, в правой держа молоток, а в зубах пять гвоздиков. Левой налаживал подкову на копыто и парой ударов загонял каждый гвоздик, быстро и точно. Подковать четыре ноги у него заняло каких-то десять минут. Закончив, бросил инструменты и зашёл под навес.

— Лань Лянь, — обратился к хозяину старик-кузнец, — проведи-ка его пару кругов, посмотрим, не хромает ли.

Хозяин сделал со мной круг по улице от торгово-снабженческого кооператива до скотобойни, где как раз резали чёрную свинью. Р-раз — нож вошёл белый, р-раз — вышел красный, жуткое зрелище. Забойщик в бирюзовом халате, и контраст с красным бросается в глаза. Дойдя до районной администрации, мы столкнулись с начальником Чэнем и его охранником, и я понял, что церемония основания сельскохозяйственного производственного кооператива в деревне Симэнь закончилась. Велосипед начальника сломался, и охранник тащил его на плече. Завидев меня, районный долго не мог отвести глаз. Каким же молодцом я смотрелся, если так привлёк его внимание! Стало ясно, я — осёл, каких поискать. Должно быть, владыка ада всё же чувствовал вину перед Симэнь Нао, раз одарил меня самыми красивыми ослиными ногами и великолепной головой.

— Вот уж действительно красавец осёл, копыта — будто по снегу идёт! — услышал я восхищённый голос районного.

— Можно племенным определить на животноводческую ферму, — откликнулся охранник.

— Ты ведь Лань Лянь из Симэньтуни? — уточнил начальник.

— Да, — подтвердил хозяин и хлопнул меня по заду, спеша пройти мимо.

Но районный остановил его и погладил меня по спине. Я тут же взбрыкнул.

— Этот осёл с норовом, — предупредил хозяин.

— Надо обламывать помаленьку, раз с норовом — нельзя, чтоб горячим оставался. Иначе такого дикого ни к чему не приучишь, — поучал районный с видом знатока. — Я до того, как примкнул к революции, ослами приторговывал — тысячи через руки прошло, так что я их как свои пять пальцев знаю! — рассмеялся он. Глупо улыбнулся вслед за ним и хозяин. А районный продолжал: — Про тебя, Лань Лянь, мне Хун Тайюэ рассказал, и я им остался недоволен. Лань Лянь, сказал я, упрямый как осёл, его надо по шёрстке гладить, иначе таким норовистым и останется, и тогда может начать и лягаться, и кусаться. Ты, Лань Лянь, пока можешь в кооператив не вступать, давай посоревнуйся с ним. Тебе, я знаю, выделено восемь му земли — вот и поглядим будущей осенью, сколько зерна ты соберёшь в среднем с каждого му и сколько кооператив. Ежели у тебя урожайность будет выше, чем в кооперативе, оставайся и дальше единоличником. Ну а если кооператив тебя перещеголяет, тогда нам предстоит ещё одна беседа.

— Ну гляди, начальник, попомни свои слова! — обрадовался хозяин.

— Да, что сказано, то сказано, вот они могут подтвердить. — И он указал на охранника и окруживших нас зевак.

Хозяин привёл меня обратно к кузнице.

— Не хромает, — сообщил он старику, — ступает твёрдо, сделано на совесть. Вот уж не думал, что младший мастер Цзинь такой молодой, а сработает без сучка и без задоринки.

Старый кузнец криво усмехнулся и покачал головой, будто с тяжестью на душе. И тут я увидел выходящего из-под навеса Цзинь Бяня — скатка постели за спиной, серое одеяло, завёрнутое в собачью шкуру.

— Пошёл я, мастер.

— Ступай, — печально проговорил старик, — поспешай в своё светлое будущее!

ГЛАВА 5

Урождённую Бай подвергают пыткам из-за вырытого клада. Осёл скандалит в судилище и прыгает через стену

Меня переполняла радость от новеньких подков и стольких восхвалений в свой адрес; хозяин был рад услышанному от районного. И вот хозяин и его осёл — Лань Лянь и я — несутся вприпрыжку посреди одетых золотом осенних полей. Это самый счастливый день с тех пор, как я стал ослом. Разве не лучше быть ослом, который всем нравится, чем незаслуженно обиженным человеком? Как пишет твой названый братец Мо Янь в пьеске «Записки о чёрном осле»:





Легки подковы, мчат меня как ветер.
Забыл никчёмность прежней жизни
Осёл Симэнь, он рад и беззаботен.
И, голову задрав, кричит: «Иа-иа».