Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Мо Янь

Колесо мучительных перерождений

Главы из романа



Нобелевская премия 2012 года

Вступление Игоря Егорова

«Наконец-то свершилось — иллюзия, будто современной китайской литературы не существует, благополучно развеяна», — так откликнулся на присуждение Мо Яню Нобелевской премии по литературе 2012 года один из российских рецензентов, Кирилл Решетников. «Современный Китай, — пишет он далее, — перестал быть для отечественных книголюбов „бессловесным“»[1].

Благодаря сделанному в Стокгольме выбору широкомасштабное знакомство русских читателей с современной китайской литературой началось с творений действительно народного писателя, самородка, который прошел путь от простого деревенского паренька — впечатлительного и любознательного, впитавшего богатство устной повествовательной традиции, жадно читавшего — до выдающегося мастера слова, получившего общенародное и мировое признание.

Мо Янь (р. 1955) — на сегодняшний день, пожалуй, самый именитый китайский писатель как на родине, так и за рубежом. Хотя до октября 2012 года в России, например, его знали лишь по фильму «Красный гаолян», снятому известным режиссером Чжан Имоу по одноименной повести писателя и получившему в 1988 году приз «Золотой медведь» Берлинского кинофестиваля. За тридцать лет литературной деятельности Мо Янь написал более десяти романов, около двадцати повестей и восьми десятков рассказов, многие из которых переведены более чем на десять языков, в том числе на английский, французский, итальянский, немецкий.

Мо Янь — великолепный рассказчик. Как нельзя лучше его характеризует название его Нобелевской лекции — «Сказитель»[2]. Уроженец северо-восточной провинции Шаньдун, родины Пу Сунлина и Конфуция, он продолжает и развивает традиции устного народного творчества, классических китайских романов, таких как «Речные заводи», что объясняет его популярность на родине.

Мо Яня называют китайским Маркесом, китайским Кафкой и китайским Фолкнером. И это неудивительно, в каждом произведении он раскрывает новые грани своего таланта, плодотворно сочетая китайские традиции и достижения мировой литературы. Писатель много экспериментировал в поисках собственного стиля. Видимо, поэтому на родине его в разные годы причисляли то к литературе авангарда, то к литературе «поисков корней». В Нобелевской лекции Мо Янь называет Маркеса и Фолкнера двумя горнилами, от жара которых он, кусок льда, мог растаять, иллюстрируя таким образом свое стремление не поддаться их влиянию и сохранить собственный стиль.

Произведения Мо Яня очень «китайские». В его книгах можно встретить целые россыпи идиоматических выражений — чэнъюй и сехоуюй, пословиц и поговорок, цитаты из древнекитайской поэзии, а его главные герои — китайские крестьяне, простые люди Китая.

Успех его книг обусловлен и свободой творческого самовыражения, естественным сочетанием иронического и серьезного, претворением грубого и земного в нечто утонченное. Мо Янь пишет мощными мазками, обращаясь к историческим событиям, но и дополняя повествование полетом фантазии, едкой иронией и высмеиванием абсурдности происходящего, что зачастую приводит к размытости границ между прошлым и будущим, реальным и нереальным, миром мертвых и миром живых, между добром и злом.

В одном из последних произведений писателя, романе «Колесо мучительных перерождений» (2006), прослеживается пятьдесят лет китайской истории с 1950-го по 2000 год. Его основные герои — добродетельный зажиточный крестьянин, убитый во время аграрной реформы, и спасенный им батрак, который упрямо отвергает любую форму коллективизации. Читатель романа становится свидетелем нешуточных страстей, кипящих в глухой китайской деревушке, историй о стойкости и преданности, любви и ненависти, историй, полных трагизма и юмора.

Этот немаленький роман (около 35 а. л.) Мо Янь написал кистью за 43 дня. В одном из интервью он признавался: «Стоит мне начать писать, материал извергается из меня, как лава из вулкана». Идею романа автору подсказала настенная фреска в одном из храмов Пекина, на которой изображено перевоплощение в различных животных.

В романе немало фантастического. Буйвол умеет стоять на передних ногах, хряк — залезать на дерево, но у автора это воспринимается как нечто само собой разумеющееся. Как нечто естественное звучат и лозунги времен «культурной революции»: «…поможем делу мировой революции, каждая свинья — это снаряд, выпущенный по империалистам, ревизионистам и контрреволюционерам», и древнекитайская поэзия в устах хряка-производителя, и многое другое.

До последнего времени современная китайская литература оставалась практически неизвестной для российских издателей. Зачастую они ориентировались на книги, получившие широкую прессу на Западе, где отношение к авторам из КНР, как правило, политизировано и больше внимания уделяется писателям, покинувшим страну. Усилия Китая по распространению своей литературы за рубежом наталкиваются на противодействие, не имеющее отношения к литературе. В качестве примера можно привести публичные протесты китайских диссидентов, не включенных в состав официальной делегации КНР, на книжных ярмарках во Франкфурте в 2009 году и Лондоне в 2012 году, где Китай был почетным гостем. Присуждение Нобелевской премии по литературе 2012 года Мо Яню вызвало еще одну волну политических спекуляций. Мо Янь и тут оказался на высоте, отказавшись вступать в полемику. «Все, что я хочу сказать, можно найти в моих книгах», — заявил он. И действительно, после знакомства с его романами и на Западе, и в России раздается все больше голосов, признающих мировой уровень таланта Мо Яня и обоснованность выбора Нобелевского комитета.

«Мо Янь, — говорит председатель Нобелевского комитета писатель Пер Вестберг, — поэт, срывающий стереотипные пропагандистские плакаты, возвышая личность над безликой человеческой массой. <…> В его произведениях перед нашими глазами предстает, как живой, забытый мир крестьянства, который будоражит чувства даже своими самыми едкими ароматами, поразительно безжалостный, но и с налетом радостного самоотречения. <…> Такое впечатление, что он собрал на кончике пера все стороны человеческой жизни».

Подобная характеристика из уст человека западной культуры, не специалиста по Востоку внушает надежду, что мы можем ожидать новых откровений от этого китайского мудреца, гуманиста и жизнелюба с добротной крестьянской закваской.

Пытки и неприятие вины перед владыкой Ада. Надувательство с перерождением в осла с белыми копытами

Рассказ мой начинается с первого дня первого месяца[3]тысяча девятьсот пятидесятого года. В течение двух лет длились мои муки в загробном царстве, да такие, что представить трудно. Всякий раз, когда меня притаскивали на судилище, я жаловался на то, что со мной поступили несправедливо. Исполненные печали и скорби, мои слова достигали всех уголков тронного зала владыки Ада и раскатывались многократным эхом. Несмотря на пытки, я ни в чем не раскаялся и прослыл несгибаемым. Знаю, что немало служителей правителя преисподней втайне восхищались мной; знаю и то, что надоел старине Ло-вану[4] до чертиков. И вот чтобы заставить меня признать вину и сломить, меня подвергли самой страшной пытке: швырнули в чан с кипящим маслом, где я барахтался около часа, шкворча, как жареная курица, и испытывая невыразимые мучения. Затем один из служителей поддел меня на вилы, высоко поднял и понес к ступеням тронного зала. По бокам от него пронзительно верещали, словно целая стая летучих мышей-кровососов, еще двое демонов. Стекающие с моего тела капли масла с желтоватым дымком падали на ступени… Демон осторожно опустил меня на зеленоватые плитки перед троном и склонился в глубоком поклоне:

— Поджарили, о владыка.

Зажаренный до хруста, я мог рассыпаться на кусочки от легкого толчка. И тут откуда-то из-под высоких сводов, из ослепительного света свечей раздался чуть ли не насмешливый голос владыки Ло-вана:

— Все бесчинствуешь, Симэнь Нао[5]?

По правде сказать, в тот миг я заколебался. Лежа в лужице масла, стекавшего с еще потрескивавшего после прожарки тела, я понимал, что сил выносить все эти мучения почти нет и, если продолжать упорствовать, неизвестно, каким еще жестоким пыткам могут подвергнуть меня эти продажные служители. Но если покориться, значит, все муки, которые я вытерпел, были напрасны? Я с усилием поднял голову — казалось, в любой момент она может отломиться от шеи — и посмотрел на свет свечей, туда, где восседал Ло-ван, а рядом с ним его паньгуани[6] — все с хитрыми улыбочками на лицах. Тут меня обуял гнев. Была не была, решил я, пусть сотрут в порошок каменными жерновами, пусть истолкут в мясную подливу в железной ступке…

— Нет на мне вины! — возопил я, разбрызгивая вокруг капли вонючего масла, а в голове крутилось: «Тридцать лет ты прожил в мире людей, Симэнь Нао, любил трудиться, был рачительным хозяином, старался для общего блага, чинил мосты, устраивал дороги, добрых дел совершил немало. Ты жертвовал на обновление образов святых в каждом храме дунбэйского [7] Гаоми, и все бедняки в округе вкусили твоей благотворительной еды. На каждом зернышке в твоем амбаре капли твоего пота, на каждом медяке в твоем сундуке — твоя кровь. Твое богатство добыто трудом, ты стал хозяином благодаря своему уму. Ты был уверен в своих силах и за всю жизнь не совершил ничего постыдного. Но — тут мой внутренний голос сорвался на пронзительный крик — такого доброго и порядочного человека, такого честного и прямодушного, такого замечательного схомутали пятилепестковым узилищем[8], вытолкали на мост и расстреляли! Стреляли всего с половины чи[9], из допотопного ружья, начиненного порохом на полтыквы-горлянки[10] и дробью на полчашки. Прогремел выстрел — и половина моей головы превратилась в кровавое месиво, а сероватые голыши на мосту и под ним окрасились кровью…»

— Нет моей вины, оговор это все! Прошу дозволить вернуться, чтобы спросить этих людей прямо в лицо: в чем я все же провинился перед ними?

Когда я выпаливал все это, как из пулемета, лоснящееся лицо Ло-вана беспрестанно менялось. Паньгуани, стоявшие с обеих сторон, отводили от него глаза, но и со мной боялись встретиться взглядом. Я понимал: им абсолютно ясно, что я не виновен; они с самого начала прекрасно знали, что перед ними душа безвинно погибшего, но по неведомым мне причинам делают вид, что ничего не понимают. Я продолжал громко взывать, мои слова бесконечно повторялись, словно перерождения в колесе бытия. Ло-ван вполголоса посовещался с паньгуанями и стукнул своей колотушкой, подобно судье, оглашающему приговор:

— Довольно, Симэнь Нао, мы поняли, что на тебя возвели напраслину, В мире столько людей заслуживает смерти, но вот не умирают. А те, кому бы жить да жить, уходят в мир иной. Но нам такого положения дел изменить не дано. И все же в виде исключения и из милосердия нашего отпускаем тебя в мир живых.

Это неожиданное радостное известие обрушилось, будто тяжеленный мельничный жернов, и я чуть не рассыпался на мелкие кусочки. А владыка Ада швырнул наземь алый треугольник линпай[11] и торопливо распорядился:

— А ну, Бычья Голова и Лошадиная Морда, верните-ка его обратно!

Взмахнув рукавами, он покинул зал, толпа паньгуаней потянулась за ним, и от потоков воздуха, которые они поднимали широкими рукавами, заколебалось пламя свечей. С разных концов зала ко мне приблизились два адских служителя в черных одеяниях, перехваченных широкими оранжево-красными поясами. Один нагнулся, поднял линпай и заткнул себе за пояс, другой схватил меня за руку, чтобы поднять на ноги. От раздавшегося хруста показалось, что кости вот-вот рассыплются, и я завопил что есть мочи. Демон, засунувший за пояс линпай, дернул напарника за рукав и тоном многоопытного старика, который поучает зеленого юнца, сказал:

— У тебя, мать-перемать, водянка в мозгах, что ли? Или черный гриф глаза выклевал? Не видишь, что он зажарен до хруста как тяньцзиньский хворост шибацзе[12]?

Молодой демон закатил глаза в полной растерянности, пока тот, что постарше, не прикрикнул:

— Ну что застыл? Ослиную кровь неси!

Молодой хлопнул себя по лбу, и лицо его просветлело, словно он прозрел. Он бросился из зала и очень скоро вернулся с заляпанным кровью ведром, видать, тяжелым, потому что тащил он его, еле переставляя ноги и изогнувшись в поясе — казалось, вот-вот свалится.

Ведро тяжело хлопнулось рядом, и меня тряхнуло. Потом окатило жаркой волной тошнотворной вони, которая, казалось, еще хранила тепло ослиного тела. В мозгу мелькнула туша забитого осла и тут же исчезла. Демон с линпаем достал кисть из свиной щетины, окунул ее в густую темно-красную кровь и мазнул меня по голове. От странного ощущения — боль, онемение и покалывание будто тысячами иголок — я невольно взвыл. До слуха донеслось негромкое потрескивание, я ощутил, как кровь смачивает мою прожаренную плоть, вызвав в памяти стук капель хлынувшего наконец-то на иссохшую землю долгожданного дождя. Меня охватило смятение и целый сонм переживаний. Демон орудовал кистью быстро и споро, как искусный маляр, и вскоре я был в ослиной крови с головы до ног. Под конец он поднял ведро и вылил на меня все, что там оставалось. Я почувствовал, что жизнь снова закипела во мне. Вернулись силы и мужество; на ноги я встал уже без помощи служителей.

Хоть этих демонов и звали Бычья Голова и Лошадиная Морда, они ничуть не походили на те фигуры, которые мы привыкли видеть на картинках, изображающих преисподнюю, — бычьи головы и лошадиные морды на человеческом теле. Обличье у них было человеческое, от людей они отличались лишь тем, что кожа у них отливала ослепительной голубизной, словно обработанная каким-то волшебным колером. Такую благородную голубизну я редко встречал в мире людей — не бывает ни ткани такого цвета, ни деревьев с подобной листвой, хотя вот цветы есть, маленькие такие, они растут на болотах у нас в Гаоми: утром раскрываются, а к вечеру лепестки вянут и осыпаются.

Эти долговязые синеликие демоны подхватили меня с двух сторон, и мы зашагали по мрачному тоннелю, которому, казалось, не будет конца. Через каждые несколько чжанов[13]на стенах по ту и другую сторону теперь попадались бра причудливой формы, похожие на кораллы, с которых свисали блюдечки светильников, заправленных соевым маслом. Запах горелого масла становился то насыщеннее, то слабее, и от него голова то затуманивалась, то прояснялась. В тусклом свете можно было видеть множество огромных летучих мышей, висевших под сводами тоннеля. Их глаза поблескивали в полумраке, а на голову мне то и дело падали зернышки вонючего помета.

Дойдя до конца тоннеля, мы вышли на высокий помост, где седовласая старуха, протянув к грязному железному котлу белую, пухлую ручку с гладкой кожей, которая никак не соответствовала ее возрасту, зачерпнула черной деревянной ложкой вонючую жидкость тоже черного цвета и налила в большую алую глазурованную чашку. Принявший чашку демон поднес ее к моему лицу и недобро усмехнулся:

— Пей. Выпьешь, и оставят тебя все горести, тревоги и озлобление твое.

Но я отшвырнул чашку и заявил:

— Ну уж нет, пусть все горести, тревоги и озлобление остаются в моем сердце, иначе возвращение в мир людей потеряет всякий смысл.

И с гордым видом спустился с помоста, доски, из которых он был сколочен, подрагивали под моей поступью. Демоны, выкрикивая мое имя, бросились за мной.

В следующий миг мы уже шагали по земле дунбэйского Гаоми. Тут мне знакомы каждая горка и речушка, каждое деревце и каждая травинка. Новостью оказались вбитые в землю белые деревянные колышки, на которых черной тушью были выведены имена — одни знакомые, другие нет. Таких колышков было полно и на моих плодородных полях. Землю раздали безземельным беднякам, и моя, конечно, не стала исключением. В династийных историях полно таких примеров, но об этом перераспределении земли я узнал только сейчас. Земельную реформу в мире людей провели, пока я твердил о своей невиновности в преисподней. Поделили все большие земельные угодья, но расстреливать-то меня зачем нужно было?!

Демоны, похоже, опасались, что я сбегу, и конвоировали меня, крепко ухватив ледяными руками, а вернее, когтями за предплечья с обеих сторон. Ярко сияло солнце, воздух был чист и свеж, в небе щебетали птицы, по земле прыгали кролики, глаза резало от белизны снега, еще оставшегося по краям канав и берегам речушек. Я глянул на сопровождавших меня демонов с голубыми лицами, и мне вдруг пришло в голову, что они смахивают на загримированных для выступления актеров, только вот в мире людей нет таких красок и не достичь столь благородной голубизны.

Дорога шла по берегу реки. Мы миновали несколько деревенек, навстречу попалось немало знакомых, но всякий раз, когда я раскрывал рот, чтобы поздороваться, демоны привычным движением сжимали мне горло так, что я не мог и пикнуть. Крайне недовольный этим, я лягал их, но они не проронили ни звука, будто ноги у них ничего не чувствовали. Я пытался боднуть их головой, но лица у них были как резиновые. Руки с моего горла они снимали лишь тогда, когда вокруг не было ни души.

Подняв облако пыли, мимо промчалась коляска на резиновых шинах. Пахнуло лошадиным потом, который показался знакомым. Возница — его звали Ма Вэньдоу, — поигрывая плетью, восседал на облучке в куртке из белой овчины. За воротник у него были заткнуты связанные вместе длинная трубка и кисет. Кисет болтался туда-сюда, как вывеска на винной лавке. Коляска была моя, лошадь тоже, но возница моим батраком не был. Я хотел было броситься вслед, чтобы выяснить, в чем дело, но демоны опутали меня накрепко, как лианы, — не вырвешься. Этот Ма Вэньдоу наверняка заметил меня, наверняка слышал, как я кряхтел, изо всех сил пытаясь вырваться, не говорю уж об исходившем от меня странном запахе — такой не встретишь в мире людей. Но он пронесся мимо во весь опор, будто спасаясь от какой-то беды. Потом встретилась группа людей на ходулях. Они представляли историю о Тансэне[14] и его путешествии за буддийскими сутрами. Все они, в том числе и изображавшие Сунь Укуна и Чжу Бацзе[15], были моими односельчанами. По лозунгам на плакатах, которые они несли, и из их разговоров я понял, что был первый день тысяча девятьсот пятидесятого года.

Мы почти достигли маленького каменного мостика на краю нашей деревни, и тут меня вдруг охватила безотчетная тревога. Еще немного — и я увижу залитые моей кровью, поменявшие цвет голыши под мостом. От налипших на них обрывков ткани и грязных комков волос исходил густой смрад. Под щербатым пролетом моста собралась троица одичавших собак. Две разлеглись, а одна стояла. Две черные, одна рыжая. Шерсть блестит, языки красные, зубы белые, глаза горят…

Об этом мостике упоминает Мо Янь в своих «Записках о желчном пузыре». Он пишет об этих собаках — они наелись мертвечины и сбесились. Он пишет также о почтительном сыне, который вырезал желчный пузырь у только что расстрелянного и отнес домой, чтобы вылечить глаза матери. О том, что используют медвежий желчный пузырь, я слышал не раз, но чтобы человеческий — не слыхивал. Еще одна выдумка этого сумасброда. Пишет в своих рассказах чушь всякую, верить этому никак нельзя.

Пока мы шли от мостика до ворот моего дома, я снова вспомнил, как меня расстреливали: руки связаны за спиной крест-накрест, за воротник заткнута табличка приговоренного к смерти. Шел двадцать третий день последнего лунного месяца, до Нового года оставалось всего семь дней. Дул пронизывающий холодный ветер, все небо застилали багровые тучи. За шиворот сыпались горсти ледяной крупы. Чуть поодаль за мной, громко рыдая, следовала моя жена, урожденная Бай, а наложниц Инчунь и Цюсян что-то не видать. Инчунь ждала ребенка и вскорости должна была разрешиться от бремени, поэтому ей было простительно. А вот то, что не пришла попрощаться Цюсян, не беременная и молодая, сильно меня расстроило. Уже стоя на мосту, я повернулся к стоявшим всего в нескольких чи командиру ополченцев Хуан Туну и его бойцам: «Мы ведь односельчане, почтенные, и между нами не было вражды, ни прежде, ни теперь. Скажите, если обидел чем, стоит ли так поступать?» Хуан Тун зыркнул на меня и тут же отвел взгляд. Золотистые зрачки его посверкивали, как звезды на небе. Эх, Хуан Тун, Хуан Тун[16], подходящее же имечко выбрали тебе родители! «Поменьше бы трепал языком! — бросил он. — Политика есть политика!» — «Если вы меня убить собрались, почтенные, то хоть объясните, какой такой закон я нарушил?» — не сдавался я. «Вот у владыки преисподней все и выяснишь», — сказал он и наставил на меня свое ружье. Дуло оказалось в каких-то полчи от моей головы. Потом я почувствовал, что голова куда-то улетает, перед глазами рассыпались огненные искры. Будто издалека донесся грохот, и в воздухе повис запах пороха…

Ворота моего дома были приоткрыты, и в створку я увидел во дворе множество людей. Неужели они знали, что я вернусь?

— Спасибо, братцы, что проводили! — обратился я к своим спутникам.

На их лицах играли хитрые улыбочки, и не успел я поразмыслить, что эти улыбочки означают, как они схватили меня за руки и швырнули вперед. В глазах потемнело, казалось, я тону. И тут прозвенел радостный человеческий возглас:

— Родился!

Разлепив глаза, я увидел, что весь в какой-то липкой жидкости и лежу между ног ослицы. Силы небесные! Кто бы мог подумать, что я, Симэнь Нао, воспитанный и образованный, достойный деревенский шэньши[17], превращусь в осленка с белыми копытами и нежными губами!

Добродетельный Симэнь Нао спасает Лань Ляня. Бай Инчунь окружает заботой осиротевшего осленка

У зада ослицы стоял с сияющим лицом не кто иной, как мой батрак Лань Лянь. У меня в памяти он еще оставался худосочным юношей, а тут гляди-ка! Каких-то два года прошло после моей смерти, а он уже вымахал в дюжего молодца.

Лань Лянь был еще ребенком, когда я подобрал его в снегу перед храмом Гуань-ди[18]. Он был закутан в какую-то дерюгу, босой, закоченевший, лицо багрово-синее от холода, на голове колтун.

Отец мой тогда только что покинул этот мир, а мать еще была жива-здорова. Отец передал мне латунный ключ от сундука из камфорного дерева, в котором хранились купчие на шестьдесят му[19] нашей земли, а также золото, серебро и другие семейные ценности.

Мне в то время только что исполнилось двадцать четыре года, и я недавно взял в жены вторую дочь из семьи Бай Ляньюань, самой богатой в Баймачжэне. Детское имя[20] моей жены было Синъэр — Абрикос, взрослого не было, и, когда она пришла в наш дом, ее стали называть просто Симэнь Бай. Как дочь из богатой семьи, урожденная Бай была девица грамотная и воспитанная; хрупкая, грудки, словно груши, и ниже пояса изящная, да и в постельных делах у нас с ней сладилось. Все бы хорошо, да вот детей у нас пока не было.

Я тогда был, как говорится, молод годами, да успешен делами. Урожай из года в год собирали обильный, арендаторы платили за землю без задержек, амбары и хранилища от зерна просто ломились. Плодились живность и скотина, наша черная кобыла аж двух жеребят принесла. Прямо чудо какое-то! Рассказывать о таком рассказывают, но на самом деле мало кто видал такое. Желающие посмотреть на нашу двойню валом валили, льстивые восхваления не умолкали. Наша семья угощала односельчан жасминовым чаем и сигаретами. Одну пачку стащил деревенский шалопай Хуан Тун, и его привели ко мне за ухо. У этого желтокожего негодника с соломенными волосами желтоватые глазки так и стреляли по сторонам, будто одни гнусные проделки на уме. Я махнул рукой на то, что он стащил пачку, и отпустил с миром, да еще чаю для отца с собой дал. Отец его, Хуан Тяньфа, человек честный и нрава доброго, мастер вкусный доуфу[21] готовить, был у меня одним из арендаторов и обрабатывал пять му плодородной земли у реки. Кто бы мог подумать, что у него такой никчемный сынок вырастет! Через какое-то время Хуан Тяньфа прислал пару корзин соленого доуфу, такого плотного, что хоть вешай на крюк безмена, да еще две корзины извинений наговорил. А я велел жене поднести ему два чи зеленой диагонали, чтобы сшил себе пару тапок на Новый год. Эх, Хуан Тун, Хуан Тун! Столько лет мы с твоим батюшкой жили душа в душу, а ты меня из своей берданы порешил. Понятное дело, тебе приказали, но что тебе стоило в грудь пальнуть, чтобы голова целой осталась! Скотина ты неблагодарная!

Я, Симэнь Нао, человек благороднейший и щедрейший, все меня уважали и благоговели передо мной. Время, когда я принял на себя дела, было лихое, приходилось приспосабливаться и к партизанам, и к «крысам желтопузым»[22], тем не менее за несколько лет мое хозяйство выросло и поднялось в цене, я приобрел еще сто му прекрасной земли, скотины прибавилось — с четырех до восьми голов, появилась новая коляска на резиновом ходу, батраков уже стало не двое, а четверо, служанок — не одна, а две, да еще добавились две пожилые женщины, которые стряпали для нас. Вот так обстояли дела, когда я обнаружил перед храмом и принес домой замерзшего и еле дышавшего Лань Ляня. В то утро я поднялся рано и отправился собирать навоз. Вы не поверите, но я, хоть и был самым зажиточным хозяином в дунбэйском Гаоми, трудился не покладая рук. В третьем месяце за сохой ходил, в четвертом сеял, в пятом пшеницу жал, в шестом сажал бахчевые, в седьмом обрабатывал мотыгой бобы, в восьмом убирал коноплю, в девятом — зерно, а в десятом перепахивал поля. Даже в самую холодину двенадцатого месяца я не валялся на теплой лежанке, а вставал с рассветом, взваливал на плечо корзину и шел собирать собачье дерьмо. В деревне еще в шутку говорили, что вставал я слишком рано и в темноте вместо собачьих катышков набирал камешков. Это чушь, конечно, нюх у меня отменный, собачье дерьмо издалека чую. Если к собачьим делам относиться безразлично, доброго хозяина из тебя не выйдет.

В тот день был сильный снегопад, и все вокруг — дома, деревья, дорога — покрыла сплошная белая пелена. Собаки попрятались, и подбирать было нечего. Но я все равно вышел прогуляться по снежку. Воздух чист и свеж, ветерок задувает, а вокруг в сумраке столько всего загадочного и странного! Когда еще увидишь такое, как не в этот ранний час? Я сворачивал с одной улочки на другую, забрался на окружающий деревню земляной вал, чтобы увидеть, как алеет белая полоска горизонта на востоке, как играют сполохи зари, за которыми красным колесом выкатывается солнечный диск, и объять взглядом просторы, где, отражаясь от снега, багровое зарево превращает все вокруг в сказочный хрустальный мир.

Когда я обнаружил этого ребенка перед храмом Гуань-ди, его почти запорошило снегом. Сначала я подумал, что он мертв, и уже решил потратиться на гробик из тонких досок, чтобы похоронить его, не оставлять на поживу одичавшим псам. За год до того перед одним местным храмом замерз босой бродяга. Посинел весь, а штаны торчком — все вокруг просто покатывались со смеху. Об этом случае писал твой сумасбродный приятель Мо Янь в рассказе «Мертвец лежит, уд вверх глядит». Этого подзаборника с торчащим, как копье, инструментом похоронили на мои деньги — зарыли на старом кладбище к западу от деревни. Воздействие таких добрых дел огромно, это посильнее, чем ставить памятники и составлять жизнеописания. Ну так вот, опустил я корзину на землю, потормошил ребятенка, пощупал грудь — оказалось, теплая, значит, живой. Скинул свой стеганый халат, завернул мальца и, обхватив закоченевшее тельце, зашагал навстречу солнцу к дому. К этому времени свет зари уже залил небо и землю, из ворот выходили люди, чтобы убрать снег, и многие видели мой, Симэнь Нао, добродетельный поступок. Только за одно это вы не должны были меня расстреливать! И ты, владыка преисподней, лишь поэтому не должен был возвращать меня в мир сей в образе осла! Как говорится, спасти жизнь человеку — куда важнее, чем возвести семиярусную пагоду, а я, Симэнь Нао, спас человеческую жизнь, и это сущая правда. Да разве только одну?! Как-то весной в неурожайный год я продал по самой низкой цене двадцать даней[23] гаоляна, освободил крестьян от арендной платы и тем самым многим спас жизнь! Сам же я пал до каких же пределов скорби! О небо и земля, о люди и небожители, где справедливость? Где честь и совесть? Никогда не смирюсь, у меня все это просто в голове не укладывается!

Принес я мальца домой, положил на теплый кан в помещении для батраков и собрался было развести огонь, чтобы отогреть его. Но умудренный жизненным опытом десятник Лао Чжан отсоветовал: «Ни в коем случае не делай этого, хозяин. Мороженую капусту и редьку потихоньку оттаивать надо. У огня она тут же осклизлой гнилушкой станет». А ведь и правда, почтенный Чжан дело говорит. И я оставил мальца оттаивать помаленьку на кане. Домашним велел подогреть чашку сладкой имбирной настойки, раздвинул найденышу зубы палочками для еды и влил немного. Когда жидкость достигла желудка, он начал постанывать. Вот так я и не дал ему помереть. Потом велел почтенному Чжану побрить ему голову, чтобы от колтуна, а заодно и от вшей избавиться. Помыли его, одели во все чистое, и я повел его показать своей матери. Постреленок смышленый оказался, бухнулся перед ней на колени да как завопит: «Бабушка!» Понравился он матушке необычайно, она даже забормотала свои «амитофо»[24], а потом поинтересовалась, из какого храма этот маленький монашек. Спросила, сколько ему лет, но он помотал головой и сказал, что не знает. На вопрос, откуда он, заявил, что тоже не знает, а когда его спросили о семье, еще яростнее замотал головой — будто барабанчик бродячего торговца. Так этот малец — ну чисто ученая обезьянка, что лазает по шесту — и остался в моем доме. Меня он величал приемным батюшкой, а урожденную Бай — приемной матушкой. Но приемный ты сын или нет, а у меня все должны работать. Я и сам работал, хоть и хозяин. «Кто не работает, тот не ест» — так потом стали говорить, но повелось это еще с незапамятных времен. Имени у мальца не было, но на лице слева красовалось синее родимое пятно величиной с ладонь, вот я и сказал, что буду звать его Лань Лянь — Синий Лик, а Лань будет его фамилией. «Приемный батюшка, — заявил он, — хочу носить фамилию такую же, как у тебя, — Симэнь, а имя пусть будет Ланьлянь — Симэнь Ланьлянь». — «Нет, не пойдет, — ответил я. — Не всякий эту фамилию носить может. Вот будешь хорошо трудиться, проработаешь лет двадцать, а там поглядим». Поначалу малец стал помогать десятнику ходить за лошадьми и ослами — эх, владыка Ада, надо иметь такую черную душонку, чтобы заставить меня переродиться ослом! — а потом стал выполнять и более серьезную работу. Не смотри, что кожа да кости, руки-ноги проворные, смекает быстро, на выдумки хитер, этим он с лихвой восполнял недостаток физической силы. А теперь гляди какой — широкоплечий, руки сильные, настоящий мужчина.

— Ха-ха, родился! — с громким криком он наклонился, и его большие ладони поддержали меня.

Охваченный невыразимым стыдом и яростью, я взревел что было сил:

— Никакой я не осел! Человек я! Я — Симэнь Нао.

Но горло было словно стиснуто лапами тех самых синеликих демонов, и, несмотря на все отчаянные старания, я не мог вымолвить ни звука. В отчаянии, ужасе и гневе я сплюнул белую слюну, и на глаза навернулись вязкие слезы. Ладони соскользнули, и я плюхнулся на землю, в липкие воды и похожий на медузу послед.

— Полотенце, быстро!

Из дома, поддерживая большой живот, на крик Лань Ляня вышла женщина. Я бросил на нее взгляд: слегка отечное лицо, усыпанное родинками, словно бабочками, большие печальные глаза. О-хо-хо… Симэнь Нао, так это же твоя женщина, первая наложница Инчунь. Ее привела в дом как служанку твоя жена, урожденная Бай. Из какой Инчунь семьи, мы не знали, вот она и приняла фамилию Бай, как у хозяйки. Моей наложницей она стала весной тридцать пятого года республики[25]. Большие глаза, прямой нос, широкий лоб, большой рот, квадратная челюсть и выражение счастья на лице. К тому же, стоило лишь взглянуть на ее груди с торчащими сосками и широкие бедра, сразу становилось понятно, что она нарожает кучу детей. У моей жены долго не было детей, и она из-за этого сильно переживала. Она-то и уложила Инчунь ко мне в постель, выразившись при этом незамысловато, но многозначительно и проникновенно: «Прими ее, муж мой! Нельзя, чтобы удобрение растекалось на чужие поля!»

А поле действительно было плодородное. В первую же нашу ночь она понесла, и не просто понесла, а зачала двойняшек. На следующий год весной она родила мне мальчика и девочку — что называется, принесла «дракона и феникса». Мальчика назвали Цзиньлун — Золотой Дракон, а девочку Баофэн — Драгоценный Феникс. Повивальная бабка сказала, что в жизни не встречала женщины, настолько хорошо устроенной для деторождения: широкие бедра, исключительной эластичности родовые пути, плод из них выскакивает, как арбуз из мешка, вот и родила этих двух упитанных младенцев легко и просто. Почти все женщины при первых родах исходят криком и воют от боли, а моя Инчунь, когда рожала, хоть бы пикнула. И как повитуха рассказывала, с лица Инчунь во время родов не сходила загадочная улыбка, словно она участвовала в занимательном представлении, из-за чего повитуха была сама не своя от страха, опасаясь — а ну как та родит не ребенка, а злого духа какого.

Рождение Цзиньлуна и Баофэн стало огромной радостью для дома, но, боясь нарушить покой младенцев и матери, я велел десятнику Чжану и Лань Ляню, его помощнику, купить десять связок хлопушек по восемьсот в каждой и отнести на южную стену, что вокруг деревни. Когда хлопушки начали одна за другой взрываться, от доносившегося грохота я был вне себя от радости. Есть у меня одна особенность: когда случается радостное событие, руки так и чешутся какую-нибудь работу сделать, и чем тяжелей, тем лучше. И вот под гром хлопушек я засучил рукава, сжал кулаки, словно к драке готовился, и отправился на скотный двор и выгреб чуть ли не десять телег навоза, что накопился за зиму. Ко мне примчался Ма Чжибо, деревенский мастер фэншуй, который любит тень на плетень наводить, и говорит этак загадочно: «Мэньши — это мое второе имя [26] — Мэньши, брат почтенный, когда в доме роженица, нельзя ни строить, ни тем более навоз в поле вывозить и колодцы чистить: вызовешь неудовольствие Тайсуя[27], навлечешь несчастье на младенцев».

От этих слов Ма Чжибо у меня аж сердце захолонуло. Но выпущенную из лука стрелу не вернешь, и любое дело раз начал, надо доводить до конца, не останавливаться на полпути. Не мог же я все бросить, когда полхлева уже вычищено! Как говорили древние, человеку дается десять лет процветания, когда к нему не смеют приблизиться ни добрые духи, ни злые. Я, Симэнь Нао, человек прямой и зла не страшусь, веду себя пристойно и не боюсь темных сил, так что с того, если и встречусь с Тайсуем?

Не успел Ма Чжибо произнести свои подлые речи, как я наткнулся в навозе на какую-то странную штуковину вроде тыквочки. Студень какой-то — прозрачный, упругий. Отбросил ее лопатой к краю коровника и стал разглядывать: неужто это и есть легендарный Тайсуй? А у Ма Чжибо лицо посерело, козлиная бородка задрожала, он сложил руки на груди и попятился, кланяясь этому странному предмету, а когда уперся спиной в стену, развернулся и пустился наутек. «Если это Тайсуй и есть, о каком благоговейном трепете может идти речь, — презрительно усмехнулся я. — Тайсуй, а Тайсуй, вот сейчас назову тебя три раза по имени — и если не исчезнешь, то уж не обессудь, обойдусь с тобой без особых церемоний». И зажмурившись, проговорил: «Тайсуй, Тайсуй, Тайсуй!» Открыв глаза, я увидел, что эта штуковина где лежала, там и лежит у края коровника рядом с кучкой лошадиного навоза, никаких признаков жизни не подает. Я взял мотыгу да и развалил ее одним ударом надвое. Внутри такая же студенистая, она напоминала смолу, что вытекает из поврежденного ствола персикового дерева. Я поднял ее на лопату и зашвырнул за ограду: пусть валяется там в ослиной моче вместе с конским навозом: может, удобрение доброе выйдет, и кукуруза в седьмом месяце вымахает со слоновьи бивни, а пшеница в восьмом свесит крупные колосья собачьими хвостами.

У этого паршивца Мо Яня так написано в рассказе «Тайсуй»:

…Я налил воды в прозрачную стеклянную бутыль с широким горлышком, добавил туда черного чая, сахара-сырца и поставил за очаг. Через десять дней там образовалась какая-то странная штуковина вроде тыковки. Вся деревня сбежалась посмотреть, как прознали. Сынок Ма Чжибо, Ма Цунмин, перепугался: «Худо дело, это же Тайсуй! В mom год помещик Симэнь Нао точно такого выкопал». Ну, а я — молодой человек, современный, в науку верю, а не в чертей и духов. Ма Цунмина выпроводил, штуковину эту из бутыли вытряхнул, разрезал, накрошил — и на сковородку. Когда жарил, от необычного запаха аж слюнки потекли. Похоже на холодец с лапшой, вкус отменный, а питательный какой… На десять сантиметров вырос за три месяца после того, как Тайсуя этого слопал…

Ох, и горазд дурить народ этот негодник!

Грохот хлопушек положил конец слухам о том, что Симэнь Нао бесплоден, и многие стали покупать подарки, чтобы поздравить меня по прошествии девяти дней. Но как только старым слухам пришел конец, поползли новые — мол, Симэнь Нао откопал Тайсуя у себя в коровнике — и за ночь облетели все восемнадцать деревень дунбэйского Гаоми. Слухи тут же обрастали всяческими подробностями: якобы этот Тайсуй — большущее яйцо из плоти божественного происхождения со всеми семью отверстиями, как на голове, — катался по коровнику, пока я не разрубил его пополам, и тогда в небеса устремился сноп белого света. А как потревожишь Тайсуя, через сто дней жди беды — прольется кровь. Ясное дело, смекнул я, ветер первыми высокие деревья гнет и завидуют прежде всего богатым. Немало таких, кто втихаря ждет не дождется, когда на Симэнь Нао беда какая свалится. Душа была, конечно, не на месте, но я оставался тверд: если правитель небесный замыслил наказать меня, зачем было посылать таких прелестных детей — Цзиньлуна и Баофэн?

При виде меня лицо Инчунь тоже засияло. Она с трудом наклонилась, и в этот момент я ясно увидел у нее в животе младенца, мальчика с синим родимым пятном на лице — вне сомнения, отпрыска Лань Ляня. Срам-то какой! Пламя гнева язычком змеи скользнуло в сердце и полыхнуло. Я был готов убить Лань Ляня, выругать последними словами, изрубить на куски. Скотина ты, Лань Лянь, неблагодарная, ни стыда ни совести, сукин ты сын! Все меня приемным отцом величал, а потом и вообще батюшкой. Ну а если я тебе батюшка, то Инчунь, моя наложница, тебе матушка. И ты свою матушку в жены взял, она твоего ребенка носит. Все законы человеческие попрал, и за это тебя поразит гром небесный! А уж в Аду ты получишь что заслужил: с тебя сдерут кожу, набьют сеном, и перерождаться тебе уже скотиной! Но нет на небесах жалости, как нет голоса рассудка в преисподней. Перерождаться скотиной назначили как раз мне, Симэнь Нао, человеку, который ничего худого в жизни не сделал. А ты, Инчунь, вот ведь какого подлого нрава оказалась, как низко опустилась, дешевка. Сколько сладких речей мне шептала, лежа в моих объятиях! Сколько раз клялась в любви вечной! А сама что: кости мои не остыли, а ты уж и в постель с моим батраком. Как тебе еще совести хватает жить дальше, потаскуха этакая! Да тебе бы руки на себя наложить! Вот пожалую тебе белого шелка кусок[28] — нет, белый шелк не про твою честь, тебе больше подойдет заляпанная кровью веревка, какой вяжут свиней, — чтобы пошла и повесилась на обгаженной крысами и летучими мышами балке! Или четыре ляна[29] мышьяка, чтобы отравилась! Или утопилась в колодце за деревней, куда попадают одичавшие собаки! А перед смертью прокатить бы тебя по улицам толпе на потеху на позорном деревянном осле! В преисподней же тебя ждет особое наказание для распутниц: тебя швырнут в яму с ядовитыми змеями, и закусают они тебя! А потом ты ступишь в круг скотских перерождений, и не вырваться тебе из этого круга во веки вечные! О-хо-хо… Только вот определили в этот круг не тебя, мою первую наложницу, а меня, Симэнь Нао, мужа честного и благородного.

Она неуклюже присела на корточки рядом со мной и тщательно обтерла меня от липкой жидкости махровым полотенцем в голубую клетку. Чувствовать сухое полотенце на мокрой шерсти было очень приятно. Ее руки касались меня нежно, словно она обтирала собственное дитя.

— Какой милый осленок, прелестный малыш, просто загляденье! Глянь, какие большие глаза, голубые-голубые, а ушки маленькие, мохнатенькие… — приговаривала она, вытирая меня то в одном месте, то в другом.

Я видел — у нее все то же доброе сердце, чувствовал льющуюся из глубины души любовь. Я был так тронут, что полыхающий в душе жар злобы угас и воспоминания о том, как я был человеком, стали постепенно удаляться и туманиться. Тело обсохло. Я перестал дрожать, ощутил крепость во всех членах и силу в ногах, ощущение силы и желания звали к действию.

— Ух ты, мальчик! — Она вытерла мои причиндалы. От стыда вдруг с невероятной четкостью всплыли воспоминания о наших постельных забавах в мою бытность человеком. Это чей я получаюсь сын? Ослицы? Я глянул на подрагивающую на нетвердых ногах ослицу. Это что — моя мать? Ослица? Ослепленный безотчетной яростью, я вскочил на все четыре ноги и, казалось, на время превратился в табурет на высоких ножках.

— Встал, встал! — радостно захлопал в ладоши Лань Лянь. Он протянул руку Инчунь и помог ей встать. Глаза его были полны нежности, похоже, он испытывал к ней глубокие чувства. Я вдруг вспомнил: ведь намекали мне когда-то, смотри, мол, как бы твой приемный сынок-батрак не навел смуту у тебя в опочивальне. Кто знает, может, между ними уже давно что-то было…

Я стоял под утренним солнцем первого дня года и беспрестанно перебирал копытцами, погружая их в землю, чтобы не упасть. Потом сделал первый шаг как осел, ступив таким образом на непривычный, полный страданий и унижений путь. Еще шажок — тело закачалось, кожа на брюхе натянулась. Перед глазами светило огромное солнце, сияло голубизной небо, в вышине кувыркались белые голуби. Я видел, как Лань Лянь проводил Инчунь обратно в дом. К воротам подбежали дети — мальчик и девочка в новеньких стеганых курточках, полотняных тапочках с головой тигра и в кроличьих шапочках. С их короткими ножками перебраться через высокий порожек было непросто. На вид им было всего года три-четыре. Лань Ляня они называли папой, а Инчунь — мамой. О-хо-хо… Ясное дело, это же мои дети: мальчик — Симэнь Цзиньлун, девочка — Симэнь Баофэн. Детки мои детки, как папа тосковал о вас! Надеялся, что вы, как дракон и феникс, приумножите славу своих праотцов, а получилось, что стали вы детьми других, а папа ваш превратился в осла. От сердечной боли закружилась голова, задрожали ноги, и я упал. Не хочу быть ослом, хочу, чтобы мне вернули человеческий образ! Хочу снова стать Симэнь Нао, чтобы свести счеты со всеми. Одновременно со мной рухнула, как прогнившая стена, ослица, которая произвела меня на свет.

Она сдохла, родившая меня ослица, ее ноги застыли, как палки, а в широко раскрытых невидящих глазах, казалось, осталась боль от несправедливых обид. Я ничуть не горевал о ее смерти, ведь я лишь воспользовался ее телом, чтобы возродиться. Все это коварный план владыки Яньло, а может, и простое стечение обстоятельств. Молока ее я не испил, мне стало тошно от одного вида этих вздувшихся сосков у нее между ног. Я вырос на жидкой кашке из гаоляновой муки, которую варила для меня Инчунь, именно она выкормила меня, за что я ей очень благодарен. Кормила она меня с деревянной ложки, и к тому времени, когда я подрос, ложка эта уже была ни на что не похожа — так я ее обкусал. Во время кормежки я поглядывал на ее полные груди, полные голубоватого молока. Я знал, какое оно на вкус, я его пробовал. Оно славное, и груди у нее прекрасные, и молока у нее столько, что и двоим не высосать. А ведь бывают женщины, которые своим молоком могут погубить и здоровых детей.

— Бедный осленочек, — приговаривала она, кормя меня, — не успел родиться, как маму потерял. — При этом в глазах у нее выступали слезы: она действительно жалела меня.

— Мама, а почему осленкина мама умерла? — приставали к ней любопытные Цзиньлун и Баофэн.

— Время ей пришло. Вот владыка Яньло и прислал за ней.

— Мамочка, не надо, чтобы владыка Яньло за тобой присылал. Ведь тогда и мы без мамы останемся, как осленочек. И Цзефан тоже.

— Никуда я не денусь, — сказала Инчунь. — У владыки Яньло перед нашей семьей должок, он к нам прийти не осмелится.

Из дома донесся плач Лань Цзефана.

— Кто такой Лань Цзефан знаешь? — вдруг спросил меня рассказчик, Лань Цяньсуй[30]. — Лань Тысяча Лет, малыш с большой головой и не по возрасту мудрым взглядом. Росточком не более трех чи, а речами разливается, что река полноводная.

— Конечно, знаю. Это я и есть. Лань Лянь — мой отец, а Инчунь — мать. А ты, надо понимать, когда-то был ослом нашей семьи?

— Да, когда-то я был ослом вашей семьи. Родился я утром первого дня первого месяца тысяча девятьсот пятидесятого года, а ты, Лань Цзефан, появился на свет в тот же день вечером. Так что ты, как и я — дитя новой эпохи.