Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Клод Изнер

«Леопард из Батиньоля»

Смежит веки Париж, И тишь Нарушает во тьме Стон стен. Жюль Жуй «Стена», 1872
Кто повелел начать кровавую расправу? Виктор Гюго. «Крик». Из сборника «Грозный год», 1872
Посвящается тем, без кого писатель Клод Изнер не появился бы на свет: Рахили и Пинхасу, Розе и Жозефу, Этья и Морису. Борису. Нашим друзьям-букинистам с набережных Сены
ПРОЛОГ

Париж, весна 1891 года

В третьем этаже распахнулось окно, и сполохи солнечного света на стеклах привлекли внимание прохожего. Подняв голову, он увидел женщину, наклонившуюся к горшку с геранью; рядом с хозяйкой собака, просунув нос меж прутьев фигурной решетки, наблюдала свысока за положением дел на улице Ласепед. Женщина повела над геранью леечкой. Кап-кап — полилось на тротуар.

Труп лежит ничком. На застиранной синей блузе расплывается темное пятно, струйка тянется от него, и капли летят в канаву, окрашивая воду в розоватый цвет. Холодеющие пальцы касаются приклада винтовки Шаспо с прилаженным штыком. Винтовку подхватывает солдат в серой шинели. Штык вонзается в тело, которое уже покинула жизнь. Солдат упирается в мертвеца ногой, чтобы выдернуть застрявшее острие…

Собака гавкнула — и видение истаяло. Прохожий ускорил шаг, словно хотел ускользнуть от прошлого. Тщетно. Едва он ступил на улицу Грасьёз, у него на глазах лошадь, тащившая груженую телегу, споткнулась и рухнула на колени. Потеряв точку опоры, телега покатилась под уклон, хомут потянул кобылу вперед. Животина воспротивилась было, замолотила копытами, но, побежденная, встала и покорно поплелась дальше.

Кишмя кишит пехота на подступах к развороченной баррикаде. Взятые на прицел коммунары бросаются врассыпную, на бегу срывая со штанов красные ленты — метки верной смерти. Тяжелая митральеза опрокидывается в ров, по которому бредет гнедая кобыла. Душераздирающее ржание перекрывает залпы и визг пуль, но еще громче крики: «Версальцы!» Проносится волна заполошного бегства, оставляя за собой шапки, фляги, походные мешки, портупеи — мусор. Как будто город вывернул тысячи каменных карманов…

Прохожий прислонился спиной к витрине кондитерской лавки, закрыл глаза. Челюсти сжались, сдерживая рыдание. Прочь! Раз и навсегда избавиться от видений! Когда же они перестанут терзать его?! Столько лет минуло — неужто время не в силах справиться с этим ужасом?..

Вокруг злополучной упряжки уже собралась толпа любопытствующих. Владелец груза при попустительстве околоточного и зевак подбадривал лошадку добрым словом, а кучера погонял кнутом.

Прохожий снова двинулся в путь, и вскоре тишина на улочке Эстрапад принесла некоторое умиротворение в его душу. Он прошел мимо кузницы, вдыхая запах разогретого железа; миновал прачечную и красильную мастерскую. Из булочной выпросталась разносчица хлеба, навьюченная четырехфунтовыми буханками.

Бродячая торговка, впряженная в тележку со снедью, драла глотку:

— Капуста! Репа! Пуд картошки! А вот кому зелень? Нарвала при луне, продаю на солнышке! — Волосы, накрученные на папильотки, и платье из линялого ситца свидетельствовали о том, что их владелица знавала лучшие времена. Когда прохожий уступал ей дорогу, торговка подмигнула ему и выкрикнула: — А вишни каковы — алые-спелые! Первые в году, не припоздайте попробовать!

— Дороговаты будут, — бросила кумушка, которая шла навстречу.

— Дамочка, да где ж вы дешевле найдете? — обиделась торговка. — Поди редкое лакомство-то. А сережки из них — куда там рубинам!

Прохожий зашагал дальше, невольно напевая себе под нос:



Время вишен любил я и юный, и зрелый,
С той поры в моем сердце рану таю…[1]



Израненные фасады зданий, мостовая черна от пороховой копоти, под окнами — разломанная мебель. На площади Эстрапад выстроилась расстрельная команда версальцев из Национальной гвардии — сабля на боку, триколор на рукаве. Стволы «шаспо» нацелены на офицера коммунаров в фуражке с двойным серебристым кантом.

— Пли!

Грохот фиакра на улице Сен-Жак вырвал прохожего из очередного кошмара. Женщина лопатой сгребала с мостовой лошадиный навоз, распугивая воробьев и голубей. Из кабачка в помещении обувной лавки, которую держал на улице Сен-Жак овернский предприниматель, вывалился пьянчужка, дохнул прохожему в лицо винным перегаром:

— Видал?! Чё тока не удумают деляги-безделяги, чтоб половчей обуть работяг!

Прохожему вдруг тоже захотелось выпить. Он собрался уже войти в заведение овернца, но его взгляд притянула рекламная афиша: смазливая брюнетка подкручивает фитиль лампы, красный абажур жарко полыхает на сине-зеленом фоне.


САКСОЛЕИН
Керосин наивысшего качества!
Безопасен, прозрачен, без запаха,
самовоспламенение исключе…


На афише, как на палимпсесте, неожиданно проступает нижний, не до конца стертый временем слой.

Долгий список на серой стене, шесть колонок, сотни имен:


АРЕСТАНТКИ
В Версале…


Босой старик — ступни в язвах и порезах — валяется у порога ликерной лавки, перегородив тротуар. Полицейский агент, присев рядом, засовывает старику в рот горлышко бутылки; вокруг радостно гогочут. У стойки в кафе версальские офицеры и гражданские с довольными рожами громогласно тостуют за победу, звенят бокалы. На пустыре по улице Эколь не прекращаются расстрелы.[2] Медленно отползает фургон; дверца болтается на ветру, и внутри видны сваленные в кучу тела. Жандармы, в мундирах с надраенными пуговицами заставляют жителей квартала разбирать баррикаду. Женщина воет над трупами с проломленными черепами. Солдат наотмашь бьет ее по лицу.

На улице Расина взвод держит на мушке съежившегося у стены подростка. Его обвиняют в том, что он спрятал в канализационном люке горсть патронов, чтобы отвести подозрения от отца. Офицер вскидывает руку:

— Отставить!

К мальчишке прикладами подталкивают какого-то попрошайку, тот упирается и орет:

— Да чтоб у вас повылазило! Зуб даю, со жмура я их снял, эти чертовы годиллоты.[3]

— К стенке!



«К стенке!» —
Капитан бубнит,
Рот закускою набит,
Сам упился в стельку.
«К стенке!»[4]



Прохожий понял, что сражаться с прошлым бесполезно — не утопишь его, не одолеешь. Кабак овернца остался позади.

На аллеи Люксембургского сада просеивали солнечный свет кроны каштанов, тени растекались лужицами. Малышня в матросских костюмчиках гоняла обручи под взором каменного льва, стерегущего лестницы Обсерватории. Опустившись на скамейку, прохожий вместе со львом принялся следить за прихотливыми маршрутами обручей: легкий толчок палочкой — и деревянное кольцо возобновляет бег. Двадцать лет назад здесь тоже были дети…

Женщина прижимает к груди младенца. Ее лицо неподвижно — настолько мертво, что похоже на гипсовую маску. Она только что увидела мужа в толпе арестованных. Несчастная бросается к нему, но удар прикладом слишком силен — она теряет равновесие и выпускает ребенка из рук…

Подкатился обруч, наткнулся на башмак прохожего и, качнувшись, неспешно завалился плашмя.

Статуи слепо таращатся на заваленные трупами лужайки. Из здания Сената тянется бесконечная вереница бледных, перепуганных людей. Их ведут к большому пруду — коммунаров и схваченных по навету соседей простых горожан; тех, у кого руки замараны, и тех, кто стал жертвой обстоятельств. «Шаспо» плюются смертью. Первые ряды приговоренных падают и вскоре исчезают, погребенные под новыми пластами мертвецов. Кровь разливается морем, в крови тонут солдаты, которые убивают, убивают, не перестают убивать. Морги и кладбища уже повсюду: Военное училище, казармы Лобо, тюрьма Мазас, парки Монсо и Бют-Шомон, Рокет, Пер-Лашез. Мебельные фургоны вывозят трупы. Париж воняет падалью.

Восемь дней. Это длилось неделю. Каждое утро благонамеренные горожане собирались у. Нового моста поглазеть на очередную казнь. На бойню. Двадцать тысяч расстрелянных в столице — таков итог работы военных трибуналов и уличных расправ.

Восемь дней — им не затеряться среди тысяч других, прожитых человеком, который сидит на скамейке в Люксембургском саду. Память об этих восьми днях будет преследовать его до последнего вздоха.

Пороховая гарь, алые брызги, ненависть, расстрельные стены. Людей убивали у любой вертикальной поверхности.

И что же, сойти с ума? Или найти стену, чтобы совершить свое правосудие?..

По глади большого пруда заскользила лодка под парусом, и в барабанные перепонки ударили раскаты музыки, перекличка веселых голосов, смех, жалобный мотивчик:



Забава на грош, скупым не будь.
Всем хороша милашка —
Сладка, как забывашка.[5]
Забудься и забудь!



Забыть? Невозможно. Надо действовать. Нет иного способа избыть гнетущее бремя — око за око, зуб за зуб.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Два года спустя

Воскресенье 11 июня 1893 года

Поезд вытряхнул на перрон дюжину любителей гребного спорта в полосатых фуфайках и соломенных шляпах и шумно перевел дух, пустив вверх длинную струю пара. Полосатые фуфайки создали на минуту затор в вокзальных дверях, вырвались на волю и гурьбой устремились к набережной. За ними поспешили нарядные отцы семейств с нарядными женами и детьми. Последним перрон покинул низенький упитанный буржуа в клетчатой мелоне.[6]

Буржуа направил свои стопы к мосту Шату, не удостоив взглядом искрящуюся на солнце реку, которую ранняя в этом году весна и едва начавшееся, но более жаркое, чем обычно, лето уже запрудили судами и суденышками. Взревел тягач. Буржуа промокнул лоб платком, помешкал, раскуривая сигару, и вразвалочку зашагал дальше.

На открытой террасе харчевни «Фурнез», расположенной в самом центре острова,[7] сидел стройный мужчина и, потягивая пиво, не сводил глаз с приближающейся пузатой фигуры в клетчатой мелоне. Впрочем, на какое-то время его отвлекли парочки, выплясывавшие под тополями у эстрады, где трое музыкантов наяривали польку. Затем, отбивая ногой ритм, он залюбовался яликом, тонким и острым, как стрелка у изгиба Сены. Но его внимание вскоре снова сосредоточилось на толстяке, который уже вскарабкался по ступенькам на террасу.

— Секунда в секунду! — констатировал мужчина за столиком, отставив пивную кружку. — С вами не расслабишься! — И, тотчас расслабившись, непринужденно потянулся.

— Чертово солнце! Я весь взмок, — пропыхтел буржуа. — Тут найдется тихое местечко — поболтать с глазу на глаз?

— Я зарезервировал отдельный кабинет на втором этаже.

Они пересекли обеденный зал, где суетились половые, разносившие корюшку во фритюре, жареную картошку и кувшины белого вина, поднялись на один лестничный пролет, отыскали кабинет в дальнем конце коридора и, устроившись за столиком лицом к лицу, уставились друг на друга.

У владельца клетчатой мелоны была румяная физиономия с набрякшими веками и красными прожилками, кудрявые волосы и седоватые бакенбарды — он походил на раскормленного пуделя.

«Вот уж не зря пузана наградили погонялом Барбос», — хмыкнул про себя стройный, который мог похвастаться орлиным носом и светлыми усиками, воинственно подкрученными вверх. В его повадке было что-то кошачье, и он определенно обладал природным обаянием, которое наверняка обеспечивало ему успех у женщин. С лица этого человека не сходило полунасмешливое-полуснисходительное выражение, так что казалось, он если не сейчас, то в следующий миг рассмеется. Впрочем, в отличие от пухлого компаньона, у него и не было причин для уныния.

— Надо бы свистнуть официантишке — я спешу, — проворчал Барбос, раздавив каблуком окурок сигары.

— Не суетитесь, уважаемый. Я тут завсегдатай, сейчас нас обслужат по высшему разряду. А пока выкладывайте, что за дело у вас ко мне.

— Халтура — не бей лежачего. За всё про всё — две сотни.

— Что именно требуется? — подобрался блондин.

— Свинтить портсигары.

— А вы не заливаете, уважаемый? Две сотни за какие-то портсигары?

— Они из янтаря. Хочешь упустить выгоду, Даглан?

— Сколько портсигаров вам нужно?

— Штук пятьдесят. Прихватишь больше — тащи, не пропадут.

— Где взять барахлишко?

— Ювелирный магазин Бридуара на пересечении улиц Пэ и Дону. Если загребешь там еще какого фуфла — не сливай сразу, потерпи.

Дверь открылась, и вошли двое половых. У одного на подносе красовалась жареная индюшка, у второго в тесноте да не в обиде соседствовали бокалы, тарелки, бутылка мюскаде и салатница с жареной картошкой. Как только все было стремительно расставлено на столе, птица разделана, а вино разлито по бокалам, гарсоны испарились.

— Угощайтесь, уважаемый.

Барбос присвистнул:

— Однако! — Покачав головой, он вонзил вилку в индюшачью ногу и хмыкнул: — Ежели ты, шельмец, так швыряешься деньгами, неудивительно, что у тебя в карманах частенько ветер гуляет, как говорят.

— О, наконец-то я вижу улыбку! Но должен признаться, эта индюшка мне ничего не стоила. Все проделано силой мысли — тут со мной никто не сравнится!

В активе Фредерика Даглана действительно были навыки и дарования, каковых с избытком хватило бы на десяток отборных мошенников. В свое время он специализировался на подлоге изделий из серебра, затем прошел курсы повышения квалификации у собирателя пожертвований, отличался наблюдательностью, владел методой поиска сведений и был наделен затейливым воображением. Кроме того, Даглан на зубок знал уголовный кодекс и превзошел науку шифров, чем обеспечил своим посланиям полную конфиденциальность и оградил себя от любопытных читателей на случай перехвата.

— Стало быть, эта индюшка досталась тебе даром? Ну-ка, ну-ка, поделись, такие байки меня забавляют, — пробубнил Барбос, заталкивая в рот изрядный кусок поджаристой индюшачьей шкурки.

— Итак, вчера, — охотно начал рассказ Даглан, — околачиваюсь я во Дворце Правосудия — у меня была забита стрелка с корешком. Торчу, значит, там, и вдруг появляется — кто бы вы думали? Сам главный судья Ламастр, ну тот жирняга, который судейским молотком орудует что твой плотник и любого ни за грош доведет до каторги. И что же он бухтит своему собрату? «Вот незадача, часы дома забыл! А ведь это неудобственно — не знать точного времени на заседании. Присяжным только дай волю — до ночи шушукаться будут». Как говорится, имеющий уши да услышит! А я, надо сказать, с господами магистратами не один день знаком, так что и адресок любого из них раздобыть не закавыка. Короче, я сваливаю и, разжившись по дороге роскошной жирной индюшкой за пару денье, звоню в дверь обиталища дражайшего судьи Ламастра…

— Хитрая бестия! — фыркнул Барбос, опрокидывая в глотку бокал вина.

— Открывает мне его холуй, а я холую излагаю: «Господин главный судья Ламастр изволили приобрести по дороге в суд эту восхитительную индюшку и велели сюда доставить — желают завтра отведать ее с трюфелями на обед. И еще его превосходительство по забывчивости оставили дома свой хронометр, так просили им в суд принести и вознаграждение мне за это посулили». Оцените, уважаемый, тот факт, что я продемонстрировал безупречные манеры!

— Я оценил тот факт, что ты конченый прохвост.

— Короче, холуй помчался к хозяйке. Мадам Ламастр индюшку приняла, вручила мне мужнины часы без опаски и пятьдесят сантимов на чай. Вот и все вознаграждение. Ну не жмоты эти судейские, а?

— И что ты сделал с часами, негодник?

— Немедленно загнал! Выручил, правда, всего сорок франков, хотя они стоят не меньше тысячи. Но времена нынче тяжелые, уважаемый, скупщики совсем стыд потеряли, дурят нашего брата трудягу только так.

— А с индюшкой-то что?

— О! На выручку чудо-птице я сегодня спозаранку отрядил своего корешка. Она, бедняжка, к тому времени была насажена на вертел, жарилась на медленном огне и уже обретала тот волшебный золотистый оттенок, каковой столь приятен взору всякого гурмана. «Мадам! — возопил мой корешок, явившись к супруге месье Ламастра. — Его превосходительство главный судья прислал меня за индюшкой, потому как вор, укравший его часы, пойман и суду нужны улики». Довод сей показался мадам Ламастр настолько убедительным, что она тотчас сняла птичку с вертела и доверила ее заботам моего корешка. А тот без промедления слинял с добычей, ибо негоже заставлять судей ждать. Ну, так как вам моя индюшка?

— Чертовски вкусна, пройдоха ты этакий! — признал Барбос, сотрясаясь от хохота. Отсмеявшись, толстяк вытер рот салфеткой и заработал зубочисткой. — Так я могу на тебя рассчитывать? — напомнил он о деле.

— Когда вы хотите получить портсигары?

— В следующее воскресенье, здесь, в тот же час.

— Недели мало…

— Справишься. Да, вот еще что. Если вляпаешься — держи рот на замке, понял? Меня ты не видел и знать не знаешь.

— Будьте покойны, уважаемый. Когда Фредерик Даглан дает слово, сам сатана не заставит его это слово забрать, даже если будет щекотать вилами у себя в аду. А сейчас промочите-ка глотку еще разок да возвращайтесь к индюшке — не выбрасывать же жратву. И кстати, не рассчитывайте, что в следующее воскресенье я попотчую вас такой же!



В тот же день, ближе к вечеру

Церковь Святой Марии в квартале Батиньоль треугольным фронтоном и дорическими колоннами напоминала древнегреческий храм. К ее апсиде примыкал сквер с искусственным гротом, водопадом и даже миниатюрной речушкой, впадавшей в озерцо. Из сквера открывался вид на железнодорожные пути, на озерце резвились утки, а вокруг него прогуливался Фредерик Даглан с ящиком для письменных принадлежностей на ремне, перекинутом через плечо. На крышке ящика проступал полустершийся герб: золотой леопард на лазурном поле.

Даглан обмозговывал ситуацию: «Двести франков за кражу портсигаров, пусть и янтарных, — что-то слишком щедро. Похоже, у пузана тут свой интерес. Надо будет его прощупать, нельзя же оставлять тылы без пригляда…» Он остановился около смотрителя сквера. Старый инвалид в изношенном мундире поприветствовал знакомца по-военному:

— Здравия желаю, мсье Даглан!

— И вы не хворайте, капрал Клеман. Ну как оно? Урожай хороший?

— Соска, палка от обруча, швейная игла и номер «Журналь амюзан». Эх, мсье Даглан, и ведь что самое прискорбное — ни на минутку не присядешь передохнуть, иначе выставят вон, давно уж говорят, что староват я для такой работы. А я, однако, дело свое знаю! Да только когда работяге за шестьдесят перевалит, любой приказчик его обузой считает. Мне же в конце августа ровно шесть десятков и стукнет — уволят как пить дать. Жена уж совсем извелась. Сынок у нас — портняжка в ателье Гуэна, гроши домой приносит, да еще дочка подрастает… Хотя, конечно, пенсия мне военная полагается как инвалиду — крошечная, но как-нибудь протянем… Ах да, мсье Даглан, я ж не поблагодарил вас за вишню! Жена обрадовалась, вишня-то в нынешнем году совсем дорогая, так жена обещает варенья наварить, а для вас настоечку на водке сделает.

— Полно вам, Клеман, мне эта вишня ничего не стоила.

— Все одно спасибо. А сейчас куда, мсье Даглан? Тоже небось на работу?

— Ну да, у меня-то она не пыльная — сиди меню переписывай. К ужину рестораторы приспосабливают то, что осталось с обеда. Тунец под зеленым соусом у них превращается в тунца под майонезом, помидоры в масле — в помидоры фаршированные и так далее. Такие вот чудеса! — Даглан сунул в руку старику монету. — Скромное вспомоществование, папаша Клеман. И не переживайте, по миру вы не пойдете и в ломбард дорожку не протопчете — я за этим прослежу.

— О нет, мсье Даглан, я не просил милостыни!

— Милостыни, папаша Клеман? Обидеть меня хотите? Жизнь — это бег с препятствиями. В свое время мне помогали их одолевать, теперь мой черед помогать людям.



Пятница 16 июня

Перемазанный штукатуркой каменщик миновал конюшни предприятия братьев Дебриз, что у церкви Святого Дионисия на улице Шапель. У входа в местный кабак он вымыл руки под краном, из которого ломовые извозчики обычно наполняли ведра водой для лошадей. Пахло творогом и парным молоком. Каменщик надвинул поглубже картуз, пересек круглую площадку возле котельной и вышел на улицу Жан-Котен, застроенную разновеликими зданиями.

Местный мальчишка колотил мячом о забор. Мяч отскакивал и колотил мальчишку. Когда каменщик проходил мимо, шалопай заговорщически подмигнул ему и заголосил:



Генерал Клебер[8] попал впросак —
В ад угодил, а там тот же пруссак![9]



Ругнувшись сквозь зубы, каменщик свернул во двор облезлого дома. В подъезде неторопливо одолел несколько лестничных пролетов. На третьем этаже окинул взглядом дверь, достал из кармана отмычку, просунул ее в замочную скважину и, подцепив язычок, осторожно нажал. Дверь открылась.

В первой комнате небольшой квартиры его ждали внушительных размеров платяной шкаф, стол, застекленные книжные полки, четыре стула и печка. Каменщик снял башмаки и принялся за дело.

В шкафу не оказалось ничего, кроме двух сюртуков, жилета, трех пар брюк да пары простыней. Осмотр книжных полок тоже не принес искомого результата. Тщательно обшарив всю комнату, каменщик перешел в спальню. Незастеленная кровать, ворох грязного белья, мусорное ведро… Он брезгливо взялся за матрас, приподнял его — и замер. На пружинах лежал коричневый портфель.

Каменщик достал из портфеля пачку бумаг, быстро пролистал, затем внимательно изучил первую в стопке и изумленно ахнул:

— Проклятье! Вот мерзавец! — От гнева перехватило дыхание. Он попытался справиться с собой. — Так, спокойствие…

За окном не унимался шалопай:



Кто обчистит вам карманы и подрежет кошельки?
Мы, фартовые ребята из ватаги Рикики![10]



Каменщик отодвинул занавеску, понаблюдал некоторое время за двумя кумушками, сплетничавшими во дворе, затем спрятал бумаги обратно в портфель, пристроил его на прежнее место, придирчиво удостоверился, что не оставил никаких следов своего пребывания в квартире, и, не забыв про башмаки, вышел на лестничную клетку. Защелкнув замок с помощью той же отмычки, он сбежал по ступенькам.

У основания лестницы Фредерик Даглан обулся. Когда он завязывал шнурки, его руки дрожали.



Суббота 17 июня

Магазины на улице Пэ опустели в мгновение ока — настал обеденный час. Служащие и работницы всех мастей ринулись в набег на дешевые закусочные Больших бульваров. Портнихи и приказчики модных заведений, шляпницы и канцелярские крысы лихо работали локтями, прокладывая себе дорогу в толпе, толкая друг дружку и клерков банка «Лионский кредит», решивших сперва выкурить сигаретку у входа в родную контору, а уж потом воздать должное тушеному мясу в каком-нибудь ресторанчике. Полицейские важно прохаживались, пялясь на девиц, которых то и дело выносило течением с тротуаров на мостовую. Означенные девицы, прислуживавшие в ателье, все в светлых блузках, черных юбках и разноцветных башмачках, были юны и явлены в изобилии. Под козырьком у входа одной из лавок пристроилась белошвейка и, не обращая внимания на зубоскальство маляра — тот совсем извертелся на своей стремянке, — неспешно заедала круассан плиткой шоколада.

Мало-помалу оживление стихло. Толпа схлынула, остались только газетчица в киоске, довольствовавшаяся коврижкой на рабочем месте, привратник, вооруженный метлой, и мальчишка в фартуке, вяло протиравший витрину ювелирной лавки под надзором стража порядка.

Аккурат напротив полицейского агента остановилась двуколка, запряженная мулом. Возница, юноша лет семнадцати-восемнадцати, сдернул картуз:

— Простите, господин полицейский, не подскажете, как найти ювелирный магазин Бридуара?

— Да вот он, — ткнул тот пальцем в сторону витрины, которую только что тер мальчишка в фартуке: нельзя сказать, чтобы она сияла как новенькая, но мальчишка, похоже, счел свою миссию выполненной и сбежал.

— Ой мамочки! Закрыто! — схватился за вихры возница. — А я им сейф должен доставить, сегодня утром крайний срок, во второй половине дня не смогу… Слушайте, а если я его вот тут, у дверей, пристрою, никто ж не уволочет, верно? При вас-то не осмелятся!

Полицейский нерешительно поскреб щеку, но в итоге согласился:

— Ладно, парень, оставляй. Продавцы с обеда придут в половине второго.

Сейф был незамедлительно выгружен из двуколки и установлен у порога лавки вплотную к дверям. Приказчик не позаботился опустить охранную решетку — то ли слишком торопился на обед, то ли рассчитывал на стража порядка.

— Тяжеленный, а? Свинцовый, что ли? — поинтересовался полицейский.

— Мраморный! Безмерно вам благодарен!

Двуколка выкатилась на улицу Гайон и, на полном ходу разминувшись с двумя фиакрами и омнибусом, свернула на улицу Шуазеля.

Полицейский агент Состен Котре к своим обязанностям относился с похвальным рвением, тем более примечательным, что оно никак не соответствовало жалованью, ибо похвала не имела материального воплощения. В качестве моральной компенсации он позволял себе помечтать, созерцая несессер с янтарным набором курильщика, выставленный в витрине лавки Бридуара между кубком из позолоченного серебра и сапфировым гарнитуром. Состен представлял, как пускает дым дорогого табака прямо в бородатое лицо комиссара Пашлена, своего начальника, и воображал, как тот лопается от зависти к нему, глядя на мадам Жюльену Котре в сапфировой диадеме, дефилирующую по полицейскому участку.

Вот и на сей раз месье Котре так замечтался, что не заметил, как через три четверти часа та же двуколка остановилась у края тротуара. Юноше из службы доставки даже пришлось похлопать его по плечу, чтобы привлечь внимание. Курьер, впрочем, тотчас извинился за дерзость и объяснил свое повторное появление:

— Такая невезуха, перепутал сейфы! Хозяин меня вздует! Но теперь уж я привез тот, что надо. Не будет ли господин полицейский любезен помочь мне заменить сейф?

Второй неподъемный куб занял место первого, а Состен Котре, отдуваясь и утирая пот, проклял судьбу, занесшую его на этот участок.

— Черт побери, ну и весит же! Опять, что ли, мраморный?

— Ну конечно! Только этот, видите, розовый, а тот черный. Страшно вам благодарен, господин полицейский!

Состен Котре, массируя поясницу, пригорюнился: он знал, что седалищный нерв не замедлит отомстить ему за услужливость.



Понедельник 19 июня

У конторки книжной лавки «Эльзевир», что в доме 18 по улице Сен-Пер, управляющий Жозеф Пиньо, примостившись на стремянке, читал вслух всякую всячину из «Пасс-парту». Старался он ради хозяина, Виктора Легри, ибо мнил своим долгом держать его в курсе событий. Сам Виктор до подобного чтива никогда не снисходил, полагая изложенные в газетах факты досужими сплетнями.


В час тридцать служащие ювелирного магазина Бридуара обнаружили, что произошло ограбление. Как ни странно, исчезли только принадлежности для курильщиков. Остается загадкой, почему налетчики обошли вниманием бриллиантовые браслеты, жемчуг, дорогие часы и ювелирные изделия. Еще удивительнее то, каким чудом полицейский агент Состен Котре, дежуривший на пересечении улиц Дону и Пэ, ничего не заметил, хотя утверждает, что глаз не сводил с витрины. Можно лишь посоветовать владельцу лавки купить ему очки!
Второй сейф оказался заполненным песком. По предположениям комиссара Пашлена, вор сидел в первом сейфе со съемной стенкой. Он вырезал в двери ювелирного магазина круглое отверстие, достаточно широкое, чтобы пролезть через него в торговое помещение. Завладев добычей, негодяй вернулся в сейф, установил на место вырезанный круг, замазал контур мастикой и закрасил быстро сохнущей краской. После этого ему нужно было лишь дождаться своего сообщника, которому надлежало заменить сейф.


— Ловко проделано, а, патрон? Однако стоило ли так стараться ради каких-то трубок и портсигаров… — Подняв взгляд от газеты, молодой человек с неудовольствием убедился, что Виктор Легри погружен в изучение списка заказов. — Вы меня не слушаете!

— Ошибаетесь, Жозеф, я ловлю каждое ваше слово. Эта мелкая кража напомнила мне историю побега Гуго де Гроота.

— А кто он?

— Голландский юрист семнадцатого века. Его приговорили к пожизненному заключению в замке Лёвенштайн. Считалось, что сбежать оттуда невозможно, и Гуго де Гроот вроде бы смирился — испросил дозволение скрасить дни в неволе чтением и стал выписывать книги в таком количестве, что новые приносили, а прочитанные уносили в сундуке. Спустя два года, проведенных в темнице, Гуго решился бежать: он спрятался в сундуке и вскоре оказался за крепостной стеной. Видите, Жозеф, чтение — путь к свободе.

— Да уж… А при чем тут портсигары?

— Собственно, ни при чем… Постойте-ка, ведь вы должны были нынче утром доставить графине де Салиньяк «Славься, отечество» Пьера Маэля?[11]

— Я выполнил ваше поручение, хоть это и не доставило мне удовольствия! Что ж такое творится, нет больше доверия к честным труженикам? Вы превращаетесь в диктатора, патрон! — Жозеф гневно схватил ножницы и принялся вырезать статейку о краже, бормоча: — Усомнился во мне патрон, усомнился. Коли так пойдет и дальше, всё брошу — и в деревню, в глушь, в поля, туда, где трава зеленее!

— Вы там со скуки помрете, Жозеф, в полях. Поверьте, ничто не сравнится с бурлящим жизнью городом. Сожалею, если обидел вас, это не входило в мои намерения.

— Я прощаю вас, патрон, — величественно кивнул Жозеф, подувшись для порядка полминутки.

— Хотите взглянуть на подарок, который мы с мадемуазель Айрис приготовили на день рождения месье Мори? — улыбнулся в усы Виктор.

— Когда же у него день рождения?

— Двадцать второго июня.

— А сколько ему исполнится?

— Пятьдесят четыре. Вы приглашены на наше маленькое семейное торжество.

— Я не приду, и причина вам известна. Так что же вы подарите своему приемному отцу?

— Редкую книгу о Японии.

— О, вы разбередите ему душу, патрон. Сколько лет прошло с тех пор, как он покинул японское отечество? Двадцать, тридцать? Ему бы следовало свозить дочь на историческую родину — туда, где люди знают, что такое верность!

— Извольте относиться с уважением к мадемуазель Айрис, Жозеф. В конце концов, она осталась вам верна.

— Я лишь хотел сказать, что европейская половина вашей сводной сестры, патрон, несколько легкомысленна! — запальчиво воскликнул молодой человек и горько добавил: — И что я здесь делаю? Меня же ничего не держит…

— Ох, опять вы за свое! Ну откуда в вас эта злопамятность? То жалуетесь, то молча страдаете. За счастье надо сражаться, черт побери! Уверен, Айрис вас любит и раскаивается в своем поступке. По-моему, она постоянно на это намекает, и весьма прозрачно, а вы ведете себя как бестолочь! — Виктор вдруг прикусил язык и как будто смутился. — Послушайте, Жожо, я надеюсь, вы с ней… э-э… еще не… ну, знаете, там, пестики, тычинки…

— Нет, патрон, мы с ней сошлись во мнении, что изучать на практике репродуктивный процесс растений до свадьбы не следует. Хотя, если вам нужна правда, я об этом сожалею! — Жозеф с непроницаемым видом уставился на Виктора, но в следующий миг опять взорвался: — А вы, патрон, как вы вели бы себя на моем месте? Что, если бы мадемуазель Таша поступила с вами, известным ревнивцем, как Айрис со мной? Да вы, при вашей-то подозрительности, лопнули бы от злости!

— При моей подозрительности?! — Ошеломленный и шокированный Виктор воздел руку, словно призывая небо в свидетели того, что он давно изжил в себе этот недостаток, но тут зазвенел колокольчик на входной двери.

Явление постоянной клиентки Бланш де Камбрези, как всегда, произвело фурор. Кружева на ее платье из черного плиссированного гренадина зацепили стопку экземпляров нового романа Эмиля Золя «Доктор Паскаль», только что вышедшего у Шарпантье и Фаскеля, книги обрушились на пол, Виктор бросился их подбирать, а чопорная Бланш разразилась обличительной речью о тесноте в иных книжных лавках.

— Мы, между прочим, вынесли стулья и еще стол заменили геридоном,[12] а тетенька возмущаться изволит, — пробурчал Жозеф, ныряя в укрытие за полку томов ин-кварто.

— Что-что? — вскинулась Бланш де Камбрези; извечная презрительная гримаска делала ее похожей на козу.

— О, пустяки, мадам, не слушайте его — сущий вздор, — поспешно вмешался Виктор Легри. — Чем могу служить?

Жозеф, не выдержав, ретировался в подсобку, дабы вволю предаться негодованию.

— Нет, ну надо же! Может, он хочет, чтобы я к его сестрице на коленках приполз? А ведь и сам он, и месье Мори не одобряли наш союз. Но стоило Айрис сделать глупость — как я сразу стал хорош и просто позарез всем нужен, чтобы замять скандал и побыстрее устроить свадьбу! Даже родная мать переметнулась в их лагерь! Все против меня! — бормотал молодой человек себе под нос, рассеянно поглаживая переплеты. Прикосновение к тисненой коже его немного успокоило, гнев утих, и тотчас воспоминания о недавнем прошлом болезненно отозвались в сердце.

Ах, как быстро исчезла радость, переполнявшая его в феврале 1893 года, когда хозяева, недовольные официальной помолвкой своего служащего с Айрис, все же вынуждены были сделать его управляющим… Отныне ему полагалось жалованье тысяча шестьсот франков в год, что давало возможность существенной экономии. Было условлено, что после свадьбы они с Ирис поселятся в прежних апартаментах месье Легри над книжной лавкой, однако Жозеф рассчитывал на сэкономленные деньги поскорее переехать куда-нибудь из дома 18 по улице Сен-Пер, хотя и скрывал до поры свое стремление к независимости — он знал о нежной привязанности будущей супруги к месье Мори, ее отцу.

Все складывалось замечательно, пока мадемуазель Таша, которой Жозеф искренне восхищался, не взбрело в голову написать портрет Айрис. Мог ли он предположить, что этот чертов портрет станет прелюдией драмы? С чего бы? Разумеется, Жозеф и не подумал возражать против сеансов позирования в мастерской на улице Фонтен, как не препятствовал и урокам акварели, которые Айрис дважды в неделю брала у матери мадемуазель Таша, мадам Джины Херсон, русской эмигрантки, пожившей в Берлине, перебравшейся оттуда во Францию и в конце концов неплохо устроившейся стараниями месье Легри неподалеку от парка Бют-Шомон на улице Дюн.

Март был посвящен предварительным наброскам к портрету. Айрис только об этом и говорила, месье Мори даже в шутку называл ее Джокондой. И все бы ничего, да в один злополучный день эскиз портрета увидел некто Морис Ломье — художник, знакомый Таша, пустозвон и бездарь, которого Виктор Легри терпеть не мог. Ломье рассыпался в похвалах, превознося мастерство приятельницы и красоту натурщицы, принялся расспрашивать о девушке, изображенной на картине. Мадемуазель Таша ответила, что это сводная сестра Виктора. А уж дальше у Ломье были наготове испытанная стратегия обольщения и верное оружие: буря и натиск, смазливая внешность и ложное обаяние. Он выследил жертву и атаковал ее, куртуазно приподняв шляпу: «Мадемуазель, обычно я не позволяю себе заговаривать с незнакомыми барышнями на улице, однако же, увидев, как вы выходите из мастерской моей коллеги Таша Херсон, не смог противиться соблазну. Я сам художник и вскоре должен предоставить работу для Салона[13] — о, я замыслил написать для них экзотическую деву, и потому, узрев ваши сияющие очи, безупречную кожу, прелестное личико…»

Впоследствии Айрис, заливаясь слезами, поведала отцу, сводному брату и жениху обо всех этапах этой гнусной авантюры. С ее слов выходило, что неподалеку от апартаментов Таша и Виктора к ней, невинной овечке, подошел мужчина, чье имя она не раз слышала, и попросил позировать ему для картины, предназначенной к выставке. А что тут такого? Почему она должна была насторожиться при виде симпатичного художника, который всего лишь искал натурщицу восточного типа внешности?

В этом месте повествования Жозеф тогда живо представил себе всю сцену: неискушенная девица поддается чарам красавчика-мазилки. Молодой человек понимал, что у опытного ловеласа больше шансов покорить неискушенную девицу, нежели у горбуна вроде него, Жозефа, удержать ее. И хоть горб был невелик, а в остальном Жозеф на внешность не жаловался, разве мог он тягаться с Ломье? Жозеф понимал, что Айрис не устоит, возможно даже будет лгать, чтобы каждую неделю бегать в логово к этому донжуану на улицу Жирардон. Он всё понимал — в конце концов, он был писателем по призванию, — но простить не мог!

А «жалкая инженю» не замедлила «пойти на всё»: известила Джину Херсон, что вынуждена отменить уроки акварели, и упросила никому об этом не говорить. Она, дескать, готовит сюрприз жениху. Джина поверила. Да и убедить саму себя в чистоте собственных намерений Айрис ничего не стоило: конечно же она выкупит портрет, который напишет Морис Ломье, и вместе с портретом работы Таша подарит жениху в знак вечной любви!

Жозеф не желал знать, что происходило в мастерской проклятого бабника, но Айрис продолжила рассказ. Выяснилось, что на четвертом или пятом сеансе позирования ее насильно поцеловали. Что еще через две или три недели художник позволил себе вольность, за которую получил пощечину. Что, наконец, в середине мая, когда обстоятельства помешали Айрис явиться в назначенный день и она пришла к Ломье без упреждения на следующее утро, негодяй встретил ее без штанов и набросился с пылкими признаниями в любви. В этот миг дверь, отделявшая мастерскую от жилых помещений, открылась и на пороге возникла обнаженная нимфа, каковая тотчас обернулась разъяренной гарпией и начала осыпать Айрис оскорблениями. Что именно тогда услышала о себе Айрис, ей не позволяют сказать правила приличия, нет-нет, ни за что, иначе потом рот придется мыть с мылом.

Закончив исповедь, девушка принялась умолять Жозефа о прощении. Ее раскаяние было таким искренним, что даже Эфросинья Пиньо, возмущенная жестокосердием сына, встала на защиту бедняжки, категорично заявив: «Мужчины все как есть подлецы!»

Но Жозеф был неумолим. Он потребовал отложить на неопределенный срок свадьбу, назначенную на конец июля. И вот уже больше месяца Айрис не выходит из комнаты над лавкой «Эльзевир», месье Мори предельно холоден со своим управляющим, а Виктор Легри безуспешно пытается исполнять роль миротворца. Что до главного виновника драмы, то допрошенный Таша Морис Ломье ответил в свойственной ему игривой и циничной манере: «А чего ты хотела, моя ласточка? Малышка Айрис так хороша, что я охотно сошелся бы с ней поближе, да вот незадача — эта чаровница заявилась не вовремя и попала Мими под горячую руку!»



Бланш де Камбрези с козьей миной выложила Виктору деньги за роман Арсена Уссе, каковой она имела счастье откопать в книжных торосах, и удалилась. Удостоверившись, что дверь за ней захлопнулась, Жозеф покинул свое убежище в тот самый момент, когда по винтовой лестнице спустился Кэндзи Мори. Оба сделали вид, что не замечают друг друга.

— Я иду к доктору Рейно, — мрачно сообщил Кэндзи, по суеверной привычке украдкой прикоснувшись к бюстику Мольера на каминном колпаке. И ни с того ни с сего брякнул: — Виктор, только честно, вы не находите, что я стал ниже ростом?

— Ну, все мы подвержены силе земного тяготения… Вас что-то беспокоит?

— Спина.

Не обращая внимания на Жозефа, компаньоны обсудили свои проблемы со здоровьем, а затем состояние духа «бедняжки Айрис». «Только чаю с ватрушками не хватает!» — желчно прокомментировал про себя молодой человек.

— Вы на обед не останетесь? — спросил Виктор японца. — Эфросинья приготовила нам крокеты из сельдерея с репой.

— Нет уж, увольте, — отрезал Кэндзи. — До вечера, пожелайте мне удачи.

— Все беды от женщин, — проворчал Жозеф, проводив его взглядом. — Возьмите месье Мори — становится ниже ростом, сохнет и морит себя голодом оттого, что эта его танцовщица, Фифи Ба-Рен, бросила канкан и укатила в Санкт-Петербург с каким-то русским князьком.

— Ой ли, Жожо. Я подозреваю, что Кэндзи предпочел сочное жареное мясо овощной диете, навязанной всем нам моей сестрицей-вегетарианкой, и отправился в «Фуайо» полакомиться эскалопами по-милански или говяжьим филе под острым соусом. — Последние слова Виктор произнес таким скорбным тоном, что стало очевидно: он умирает от желания последовать за приемным отцом. На месте его удержал лишь страх навлечь на себя немилость мадам Пиньо.



Фредерик Даглан с ящиком для письменных принадлежностей, висевшим на ремне через плечо, засунув руки в карманы, шагал вдоль старой линии укреплений,[14] отрезавшей Париж от предместий. У подножия фортификаций, поросших чахлой травой, тянулось внешнее бульварное кольцо, облепленное крольчатниками и досчатыми бараками. Небо над предместьем Сент-Уан было замарано фабричным дымом; с черными клубами в одиночку бился ветер. Фредерик Даглан пересек городскую черту на заставе Клиньянкур — он всегда начинал обход рабочих мест с бистро Анкизе Джакометти, земляка, который протянул ему руку помощи в давние времена, когда он, Фредерик, вышел из поезда на Лионском вокзале без гроша за душой, без ремесла за плечами и без планов на будущее.

Сейчас Фредерику было сорок три года. От отца, Энрико Леопарди, гарибальдийца, убитого в 1862 году в сражении при Аспромонте, не осталось ничего, кроме теплых воспоминаний. Мать, овдовев, эмигрировала с сыном в Марсель в надежде на лучшую долю. Там она четырнадцать часов в день трудилась на мануфактуре «Каучук и гуттаперча» на авеню Прадо и отказывала себе во всем, чтобы ее Федерико мог посещать школу. Преподаватель, славный человек месье Даглан, научил мальчика читать, писать и считать. Когда мать умерла от сердечного приступа, Федерико Леопарди купил билет на поезд до Парижа и сделался Фредериком Дагланом. В ту пору ему едва исполнилось пятнадцать.

Это был индивидуалист, бунтарь, преисполненный сочувствия к простому люду, эксплуатируемым массам, ко всем униженным и оскорбленным. Занятия каллиграфией служили ему прикрытием для другой деятельности — тайной, незаконной. Он работал в одиночку, лишь изредка привлекая в напарники Тео, племянника смотрителя сквера капрала Клемана, и никогда не стремился урвать больше, чем нужно для того, чтобы поделиться с бедствующими друзьями и обеспечить себе и своим многочисленным женщинам земные удовольствия. Вся его философия укладывалась в несколько сентенций: «Большинство людей обречены на нищету. Столкнувшись с этой печальной реальностью, я сделал вывод, что при таком раскладе от богатых не убудет. Я слишком люблю свое „эго“, чтобы позволить ему страдать или довольствоваться объедками. Общество — это джунгли, в которых сильные пожирают слабых, а мораль — так, для виду, все равно конец у всех один. Мы все окажемся в одной могиле — вот где истинные свобода, равенство, братство. Я никому не чиню урона, просто изымаю скромные излишки. В любом случае, сдохнешь ты в хижине или во дворце, на тот свет с собой ничего не прихватишь, даже булавочной головки».

Но в данный момент он был жив и влип по самую макушку. Бумаги в коричневом портфеле не оставляли на этот счет никаких сомнений. Нужно было срочно залечь на дно и попытаться решить проблему.

«Пикколо», бистро Анкизе Джакометти, стояло на границе предместий. Стены, выкрашенные голубой краской, клетчатые скатерти на столиках, деревенская горка в углу — ни дать ни взять обеденный зал в сельской гостинице. Анкизе Джакометти, молчаливый патриарх с величественными усами, председательствовал за стойкой; его жена, миниатюрная калабрийка, смуглая и черноволосая, царствовала на кухне. Каждый день к полудню зал заполнялся служащими с окраин и зеленщиками.

Фредерик Даглан, поприветствовав Анкизе, уселся за столик, откинув скатерть со своего края. Хозяин заведения выложил перед ним стопку прямоугольных карточек и обеденное меню. Фредерик открыл ящик для письменных принадлежностей, расставил на столе бутылочки с чернилами, перья, подставки и взялся за работу. Карточки одна за другой заполнялись ровным почерком, пустое место между названиями блюд занимали виньетки. Десерты он вписывал легким курсивом, а какую-нибудь «говядину с капустой» выводил солидными жирными буквами. Анкизе принес ему запотевшую кружку пива и вернулся за стойку протирать бокалы.

Фредерик выпил пиво залпом.

— Анкизе, у тебя есть на примете надежная малина?

— Si. Иди к мамаше Мокрице, она обретается у Немецких ворот.[15] Скажешь, что от меня.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Среда 21 июня, 6 часов утра

Леопольд Гранжан с женой и двумя сыновьями занимал три комнаты в пятом этаже дома на улице Буле неподалеку от площади Насьон. Он платил триста десять франков годовой аренды, что включало налог на двери и окна, а также траты на прочистку дымоходов. Дороговато, зато жилище было оснащено газовым освещением и водопроводом. Главным утешением Леопольду Гранжану служили книги. История, география, естественные науки, беллетристика — его увлекало всё. Жан-Жака Руссо он мог цитировать наизусть целыми страницами. Две фразы из «Общественного договора» произвели на него в свое время особое впечатление:

«Человек рождается свободным, но повсюду мы видим людей в оковах»;

«Плоды принадлежат всем, земля — никому».

По воскресеньям Леопольд Гранжан с семьей отправлялся на прогулку к линии укреплений. Шагал и думал о переустройстве мира. Жизнь его была светла.

Скромное предприятие Леопольда — эмальерная мастерская — давало неплохой доход. Богатеем его, конечно, никто бы не назвал — порой бывало трудно сводить концы с концами, однако Леопольд любил свое дело, и в мастерской царил вольный богемный дух. Сам он когда-то учился на гравера, занимался росписью по фарфору, перенял повадки людей искусства и плевал на мнение соседей-обывателей. Его мануфактура находилась в конце проезда Гонне, за которым начиналась мозаика пустырей, где сопливые оборванцы вечно играли в могикан. Здание примостилось в тени огромной липы, чья крона летом служила прибежищем десяткам птиц. Это был старый каретный сарай с застекленной крышей; внутреннее помещение делилось на две половины: собственно мастерскую и торговый зал, где на полках был выставлен самый ходовой товар современного эмального промысла: бонбоньерки, пудреницы, бокалы, броши, набалдашники для тростей и рукоятки зонтов.

С наступлением весны Леопольд находил особое удовольствие в том, чтобы приступать к работе пораньше, с рассветом, пока в мастерской никого нет, — он нередко сам брался за важные заказы, требующие определенного изящества в исполнении. На сей раз ему предстояло воплотить в эмали композицию с иконописным мотивом. Задачу он перед собой поставил сложную, однако в успехе не сомневался.

Уверенной рукой мастер сделал набросок. «Отлично, — кивнул сам себе, — теперь займемся проработкой деталей», — и направился к станку, на котором была закреплена медная пластина, уже покрытая первым, бесцветным слоем эмали. Он перенес пластину на низкий столик, загроможденный емкостями с эмалевыми красками, кистями на подпорках, шпателями, стопками золотой и серебряной фольги. Леопольд ценил такие моменты творческой свободы, выдававшиеся между серийным производством и подведением баланса; это был его тайный сад, куда чужакам доступ заказан. В свои тридцать девять лет эмальер сохранил осанку молодого здорового парня. Приземистый и широкоплечий, он производил впечатление человека волевого, уверенного в себе и редко терял душевное равновесие.

В этот ранний час ничто не нарушало безмятежную тишину мастерской, даже чириканье воробьев долетало с улицы едва различимо. Леопольд Гранжан расставил краски в нужном порядке и принялся наносить пастозную массу на самые светлые участки композиции. Эта подготовительная работа не требовала сосредоточенности, и он позволил себе предаться мечтам.

Если дела и дальше будут идти в гору, надо непременно купить надел земли в Монтрёе и посадить там персиковые деревья — со временем они станут приносить отменную выгоду. Сыновья тогда возглавят эмальерную мануфактуру — всё лучше, чем трудиться на заводе, — да и супруга наконец-то сможет удовлетворить свою страсть к огородничеству…

Повозка молочника прогрохотала по спящей улице, где-то во дворе заскрежетали мусорные баки, хлопнули деревянные ставни — и словно эти звуки разбудили город, отовсюду понесся привычный утренний шум. Леопольд отложил кисточку. Еще полчаса — и мастерскую заполнят ремесленники, а пока в самый раз хватит времени на чашечку кофе. Насвистывая, он накинул пиджак, надел старую помятую шляпу, сунул в зубы сигарету и вышел из мастерской.

Кафе «У Кики» расположилось на пересечении улиц Шеврель и Фобур-Сент-Антуан в окружении бакалейных, колбасных и винных лавок. В лавках уютно горели керосинки, днем из двери в дверь сновали кумушки — все как на подбор острые на язык, готовые отбрить им любого и с любым затеять перестрелку глазами. Сейчас же в окрестностях еще было пусто, Леопольд лишь раскланялся на полпути с Жозеттой, цветочницей-мулаткой, которая катила тележку с Центрального рынка, где уже успела затовариться букетами.

Шагая к цели, эмальер зашарил по карманам в поисках спичек, но какой-то прохожий — непонятно, откуда и взялся — поднес к его сигарете огонек. Леопольд открыл рот, чтобы поблагодарить, но начавшая было расцветать на его губах улыбка исчезла, потому что прохожий вдруг подался к нему, что-то шепнул на ухо, отступил на полшага и резко выкинул руку вперед.

Падая навзничь, Леопольд Гранжан видел стайку воробьев, уносящиеся вверх фасады, небо, подернутое летними облаками…

Потом в глазах у него помутилось, в животе полыхнула боль. Последнее, что он слышал, ускользая во тьму, была знакомая мелодия:



Увы, краток век вишневого счастья.
Мы вишни-сережки пойдем обрывать,
Рубиновым каплям подставим ладони.
Но вишни заплачут каплями крови,
Уронят к ногам их — кому подбирать?
Увы, краток век вишневого счастья,
И вишен-сережек уже не сорвать…



* * *

Тот же день, после полудня

— Тьма тьмущая, чтоб тебя расплющило! Ты хочешь набить пузо котлетами или так и будешь хлебать пустой бульон?! — бушевал человек в коротких пышных панталонах, набитых паклей и подвязанных на ляжках, в чулках, колете и шляпе с белым пером.

Горничная краснела и таращила на него хорошенькие глазки, на которых уже выступили слезы. Она собралась даже бухнуться на колени, отчего на подносе в ее руках опасно закачались курица из папье-маше и восковые груши.

— Я… п-простите… не понимаю… — всхлипнула девушка, передумав падать ниц.

— Чего тут понимать, цыпа моя?! — пуще прежнего взревел вельможный господин. — Если хочешь заиметь котлеты, то бишь успех на сцене, всё, что от тебя требуется, — это прислуживать твоему королю Генриху Четвертому, то бишь мне, с огоньком! Тут покрутила задом, там сиськи выставила, а то их у тебя без керосинки не разглядишь. Потом пошла туда, к оркестровой яме, встала и спела:



Чист помыслами и к врагам великодушен,
Наш государь весьма отважен сердцем.
Однако же и в личной жизни он не скучен:
Король наш Генрих — тот еще повеса.



Трудно, что ли? Можно вообразить, тебя камни ворочать заставляют!.. Ладно, не хнычь. Зовут-то тебя как?

— Андреа…

— Ишь ты, миленько. Вытри нос, Андреа, мы их всех порвем. Так, отдыхаем пятнадцать минут.

Эдмон Леглантье, исполнитель главной роли и постановщик «Сердца, пронзенного стрелой», исторической драмы в четырех актах, он же директор театра «Эшикье», слез с подмостков и направился к третьему ряду, где сидели актер и актриса, игравшие в этой пьесе Равальяка и Марию Медичи.

— Ну, а вы что скажете, дети мои? Порвем галерку или как?

— Клакеры будут устраивать овацию при появлении каждого персонажа, — доложил Равальяк. — Ручаюсь, даже на последних рядах никто не заснет.

— Да услышит тебя всемогущий Маниту! Но каково невезение! Кто бы догадался, что этим летом в городе пойдут еще два спектакля на ту же тему? И вот вам пожалуйста: «Шатле» проанонсировал «Цветочницу с кладбища Невинноубиенных»,[16] а «Порт-Сен-Мартен» ставит «Дом банщика»![17] Ты, между прочим, главный герой обеих пьес.

— Я?!

— Не ты, дубина, а Равальяк! Получается, мы с нашим «Сердцем» — третьи. А я-то готовил оглушительную премьеру для открытия театра «Эшикье»! — Эдмон раздосадованно окинул взглядом зал, отделанный на итальянский манер. Ремонт загнал его в долги, и эта премьера была сродни ставке ва-банк — в случае провала кредиторы его удавят… Вся надежда на одну затеянную мистификацию — если дело выгорит, банкротство ему не грозит.

Помощник режиссера свесился с балкона:

— Мсье Леглантье! Вас повсюду ищет Филибер Дюмон. Я ему сказал, что вы домой ушли.

— Какая неприятность, теперь придется ночевать в гостинице. И все же благодарю вас.

— Кто такой этот Дюмон? — полюбопытствовала Мария Медичи, повернувшись к Леглантье.

— Автор пьесы, по-простому — заноза в заднице. Ладно, пойду перекурю и начнем репетицию последнего акта. Точи свой кинжал, Равальяк!

Когда Генрих IV удалился, Андреа подсела к коллегам:

— Он что, льва на завтрак живьем проглотил? Не привыкла я к таким головомойкам…

— Привыкай, — посоветовал Равальяк. — Месье Леглантье изволят нервничать. Этот театр ему что любовница — сплошные расходы, уже кучу денег сюда вбухал.

— Откуда же у него деньги? Театр-то еще не открылся.