Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Стивен Кинг

Память



Воспоминания своевольны. Если ты прекращаешь гоняться за ними и поворачиваешься к ним спиной, они частенько возвращаются сами по себе. Так говорит Кеймен. Я убеждаю его, что никогда не пытался вспомнить подробности произошедшего со мной несчастного случая. Есть такое, утверждаю я, что лучше забыть.

Возможно, да только не имеет это значения. Так говорит Кеймен.

Меня зовут Эдгар Фримантл. Раньше я был заметной фигурой в строительстве. В Миннесоте, в моей прошлой жизни. В той жизни я реализовывал американскую мечту, трудился, как проклятый, пробиваясь наверх, и все у меня получилось. Когда «Двойной город» процветал, процветала и «Фримантл компани». Когда обстановка накалялась, я ничего не пытался решить силой. Руководствовался интуицией, и в большинстве случаев она меня не подводила. К моему пятидесятилетию мы с Пэм стоили сорок миллионов долларов. И мы сохранили те чувства, что испытывали прежде. Время от времени я смотрел на других женщин, но никогда не задерживал взгляд. К концу нашего семейного Золотого века одна наша девочка училась в университете Брауна, а другая преподавала в рамках программы обмена с иностранными государствами. Аккурат перед тем, как все пошло наперекосяк, мы с женой собирались навестить старшую дочь.

Несчастный случай произошел со мной на строительной площадке. Так уж вышло. Я сидел в пикапе. Правую сторону моего черепа размозжило. Ребра переломало. Правое бедро раздробило. И хотя в правом глазу зрение сохранилось на шестьдесят процентов (а в хорошие дни и побольше), я потерял практически всю правую руку.

Вероятно, предполагалось, что я потеряю и жизнь, но я выкарабкался. Потом обещали, что я останусь растением, вроде Симпсона-Гомера-в-коме, однако обошлось. Придя в себя, я попал в число тех американцев, которые пребывают в вечном замешательстве, но ушло и это. К тому времени, правда, ушла и моя жена. Стала женой парня, которому принадлежит сеть боулингов. Моей старшей дочери он нравится, а младшая считает его выскочкой. Бывшая жена говорит, что они еще притрутся друг к другу.

Может, да, может — нет. Так говорит Кеймен.

Когда я говорю, что пребывал в замешательстве, то имею в виду, что поначалу я не узнавал людей, не понимал, что произошло и почему меня мучает такая ужасная боль. Сейчас я не могу вспомнить характер и степень болевых ощущений. Я знаю, она терзала меня, но теперь тема эта представляет собой интерес чисто теоретический, вроде фотоснимка горы в «Нэшнл джиографик». Тогда, конечно, было не до теории. Тогда происходящее скорее напоминало восхождение на гору.

Возможно, больше всего досаждала головная боль. Она не прекращалась. За моим лбом всегда царила полночь, которую отбивали самые большие в мире башенные часы. Из-за повреждения правого глаза я видел мир через кровавую пленку и все еще мало представлял себе, что это за мир. Лишь редкие вещи уже обрели привычные названия. Я помню один день, когда Пэм находилась в палате (я тогда еще не перебрался из больницы в санаторий для выздоравливающих) и стояла у моей постели. Я знал, кто она, и ужасно злился из-за того, что она стоит, когда рядом есть та штуковина, на которую садятся.

— Принеси друга, — сказал я. — Сядь на друга.

— О чем ты, Эдгар? — спросила она.

— Друг, приятель!— прокричал я. — Принеси этого гребаного приятеля, ты, тупая сука! — Боль в голове сводила с ума, а Пэм заплакана. Я ненавидел ее за то, что она начала плакать. Чего, собственно, она плакала? Не она же сидела в клетке, глядя на все сквозь красный туман. Не она была обезьяной в клетке. И тут я наконец вспомнил слово: — Принеси старика и, ради Бога, сядь! — Старик — это все, что мой воспаленный, размозженный мозг смог предложить вместо стула.

Я все время злился. В больнице работали две медсестры средних лет, которых я назвал Сухая дырка Один и Сухая дырка Два, словно они были персонажами в похабной истории доктора Сьюза. А одна красотка стала у меня Пилч Лозендж... понятия не имею почему, но прозвище несло в себе что-то связанное с сексом. Во всяком случае, для меня. По мере того как прибавлялось сил, я начал бить людей. Дважды пытался зарезать Пэм, и первая попытка удалась, правда, нож был пластмассовый. На ее руку пришлось накладывать швы. А меня в тот день связали.

И вот что я особенно четко помню о той части моей нынешней жизни: жаркий день ближе к концу моего пребывания в санатории для выздоравливающих, кондиционер сломан, я привязан к кровати, в телевизоре — мыльная опера, тысячи колоколов звенят в голове, боль жжет правую половину тела, как раскаленная кочерга, отсутствующая правая рука зудит, отсутствующие пальцы правой руки дергаются, дозатор морфия, который стоит под кроватью, издает тихое БОНГ, означающее, что какое-то время болеутоляющего я получать не буду, из красного марева выплывает медсестра, существо, присланное, чтобы взглянуть на обезьяну в клетке, и говорит: «Вы готовы принять вашу жену?»

А я отвечаю: «Только если она принесла пистолет, чтобы застрелить меня».

Кажется, такая боль никогда уйдет, но она уходит. Меня отвезли домой, красная пелена начала рассеиваться, и появился Кеймен. Он — психотерапевт, специализирующийся на гипнотерапии. Научил меня нескольким эффективным способам подавлять фантомные боли и зуд в моей отрезанной руке. И купил мне Ребу.

— Этот психотерапевтический метод воздействия на злость пока одобрения не получил, — предупредил меня доктор Кеймен, хотя, полагаю, он мог и солгать, чтобы сделать Ребу более привлекательной. Сказал мне, что я должен дать ей отвратительное имя, вот я и назвал ее в честь тетушки, которая в детстве больно сдавливала мне пальцы, если я не ел овощи. Но не прошло и двух дней, как я забыл ее имя. В голову лезли только мужские имена, которые злили меня еще сильнее: Рэндолл, Расселл, Рудольф и даже Ривер-гребаный-Финикс.

Пэм принесла мне ленч, и я увидел, как она напряглась, готовясь к взрыву эмоций. Но, даже забыв имя этой призванной снимать ярость куклы с взбитыми светлыми волосами, я помнил, как использовать ее в такой ситуации.

— Пэм, — обратился я к жене, — мне нужно пять минут, чтобы взять себя в руки. Я смогу это сделать.

— Ты уверен?

— Да, только унеси отсюда это дерьмо и засунь в свою пудреницу. Я смогу это сделать.

Я не знал, смогу или нет, но именно это мне полагалось сказать: «Я смогу это сделать». Я не мог вспомнить имя этой гребаной куклы, но вспомнил ключевую фразу: «Я смогу это сделать». Речь, само собой, шла о фазе выздоровления моей новой жизни, о том, что я должен продолжать говорить «я смогу это сделать», пусть даже знаю, что я в заднице, в глубокой заднице, и проваливаюсь все глубже.

— Я смогу это сделать, — сказал я, и она попятилась, без единого слова, с подносом в руках, на котором чашка постукивала о тарелку.

Когда Пэм ушла, я поднял куклу на уровень лица, всматриваясь в ее глупые синие глаза, а мои пальцы вдавливались в ее глупое податливое тело.

— Как твое имя, ты, сука с крысиной мордой? — прокричал я. Мне ни разу и в голову не пришло, что Пэм слушает меня на кухне по аппарату внутренней связи, она и медсестра, которая дежурила днем. Но если бы аппарат и сломался, они смогли бы услышать меня через дверь. В тот день мой голос разносился далеко.

Я тряс куклу из стороны в сторону. Ее голова моталась, волосы летали. Синие кукольные глаза, казалось, говорили: «О-о-о-о-х, какой противный мальчик!»

— Как твое имя, сука? Как твое имя, манда? Как твое имя, жалкий кусок пластикового дерьма? Скажи мне свое имя, а не то я тебя убью…Скажи мне свое имя, или я вырву твои глаза, откушу нос, раздеру тво...

В голове у меня что-то замкнуло, такое иногда случается и теперь, по прошествии четырех лет, но гораздо реже. На мгновение я вернулся в свой пикап, планшет с зажимом для бумаг колотился о старый стальной контейнер для ленча на полу перед пассажирским сиденьем (сомневаюсь, что я был единственным работающим миллионером Америки, который возил с собой ленч, однако больше нескольких десятков нас вряд ли наберется), ноутбук лежал рядом на сиденье. Из радио женский голос с евангелическим жаром прокричал: «Оно было КРАСНЫМ!» Только три слова, но мне их хватило. Они из песни о бедной женщине, которая отправляет свою красивую дочь заниматься проституцией. Песня эта — «Фантазия», в исполнении Ребы Макинтайр.

Я прижал куклу к груди.

— Ты — Реба. Реба-Реба-Реба. Больше я твоего имени не забуду.

Я забыл, но в следующий раз уже не злился. Нет, прижал куклу к себе, как маленькую возлюбленную, закрыл глаза, визуализировал пикап, уничтоженный в результате того несчастного случая, мой стальной контейнер для ленча, о который постукивал металлический зажим на планшете, и женский голос из радиоприемника, вновь с евангелическим жаром прокричавший: «Оно было КРАСНЫМ!»

Доктор Кеймен назвал это прорывом. Моя жена не проявила такого же энтузиазма, и ее поцелуй в щеку был скорее формальным. А примерно через два месяца она сказала мне, что хочет развестись.

К тому времени боли значительно ослабели, а мозг уже мог делать важные умозаключения, когда возникала такая необходимость. Голова, случалось, болела, но не так часто и сильно. Я, конечно, с нетерпением ждал таблетку викодина в пять и оксиконтина в восемь часов (едва мог ходить на ярко-красном канадском костыле, не получив их), но мое слепленное заново правое бедро начало заживать.

Кэти Грин, королева лечебной физкультуры, приходила в Casa Freemantlc по понедельникам, средам и пятницам. Мне разрешали принимать дополнительную таблетку викодина перед нашими занятиями, и все равно мои крики наполняли дом к тому времени, когда мы заканчивали упражнения на сгибание ног — финальную часть каждого занятия. Наш тренажерный зал в подвале переоборудовали в кабинет лечебной физкультуры, оснащенный даже горячей ванной, в которую я мог залезать, а потом и вылезать из нее без посторонней помощи. После двух месяцев занятий лечебной физкультурой (то есть почти через шесть месяцев после несчастного случая) я начал по вечерам самостоятельно спускаться в подвал. Кэти говорила, что час-другой занятий перед тем, как лечь в кровать, высвобождают эндорфины и способствуют более крепкому сну. Насчет эидорфинов не знаю, поспать я действительно стал лучше.

И во время одного из таких вот вечерних занятий моя жена, с которой я прожил двадцать пять лет, спустилась в подвал и сказала, что хочет со мной развестись.

Я прервал то, чем занимался (сгибался вперед, вытянув ноги перед собой), и посмотрел на нее. Я сидел на мате. Она стояла у подножия лестницы, достаточно далеко от меня. Я мог спросить, говорит ли она всерьез, но света хватало (яркие флуоресцентные лампы), и такого вопроса я не задал. Если на то пошло, не думаю, что женщина может пошутить на такую тему через шесть месяцев после того, как ее муж едва не погиб в результате несчастного случая. Я мог бы спросить почему, но и так знал. Видел маленький белый шрам на ее предплечье в том месте, куда я ударил пластиковым ножом (схватил с подноса, на котором в больнице мне принесли обед), но ведь этим дело не ограничивалось. Я подумал о том, как сказал ей, не так уж и давно, унести отсюда свою задницу и засунуть в нее пудреницу. Я подумал, а не попросить ли ее еще раз все обдумать, но злость вернулась. В те дни «неадекватная злость», как называл ее доктор Кеймен, приходила часто. Но злость, которую я испытывал в тот самый момент, не казалась мне неадекватной.

Я сидел без рубашки. Моя правая рука заканчивалась в трех с половиной дюймах ниже плеча. Я приподнял ее (это все, что я мог делать с оставшимися мышцами), чтобы наставить на жену, и сказал:

— Это я показываю тебе палец. Убирайся отсюда, раз ты этого хочешь. Убирайся отсюда, мерзкая сумка.

Первые слезы потекли по ее лицу, но она попыталась улыбнуться.

— Сука, Эдгар. Ты хотел сказать, сука.

— Слово — это всего лишь слово. — Я вновь начал сгибаться и разгибаться. Чертовски сложное это упражнение, если у тебя нет одной руки: тело постоянно уходит в сторону. — А смысл в том, что я бы не оставил тебя. Прошел бы через грязь, кровь, мочу и пролитое пиво.

— Это другое. — Она и не пыталась вытереть слезы. — Другое, и ты это знаешь. Я бы не смогла разорвать тебя надвое, если бы пришла в ярость.

— Мне бы пришлось чертовски потрудиться, чтобы разорвать тебя надвое одной рукой. — Я увеличил частоту сгибаний и разгибаний.

— Ты ударил меня ножом. — Как будто это был решающий аргумент.

— Это был пластиковый нож, ничего больше, я тогда мало что соображал, и это будут твои последние слова на гребаном смертном ковре: «Эдди ударил меня пластиковым ножом, прощай, жестокий мир».

— Ты меня душил, — проговорила она так тихо, что я едва ее расслышал.

Но, расслышав, перестал наклоняться и вытаращился на нее.

— Я тебя душил? Никогда я тебя не душил.

— Я знаю, ты не помнишь, но душил.

— Заткнись! — рявкнул я. — Ты хочешь развод, ты его получишь. Только изображай аллигатора где-нибудь в другом месте. Убирайся.

Она поднялась по лестнице и закрыла дверь, не оглянувшись. И лишь после ее ухода я сообразил, что хотел сказать «крокодиловы слезы». Лей крокодиловы слезы где-нибудь в другом месте.

Ладно, сойдет и так, хоть это и не совсем рок-н-ролл. Так говорит Кеймен. И в итоге из дома уехал я.

За исключением Памелы Густавсон, в моей прошлой жизни партнеров у меня не было. Зато был бухгалтер, которому я доверял, Том Райли. Именно он помог мне перевезти те немногие вещи, которые я взял с собой, из дома в Мендоза-Хайтс в наш коттедж наозере Фален, расположенный в двадцати милях. Том (сам он разводился дважды) не одобрил моего решения.

— В такой ситуации ты не должен уезжать из дома. Только в том случае, если судья вышибет тебя. А так ты словно отдаешь преимущество своего поля в плей-офф.

Кэти Грин, королева лечебной физкультуры, развелась лишь единожды, но полностью поддержала Тома. Заявила, что переехать может только безумец. Она сидела в трико, скрестив ноги, на крыльце коттеджа, держала мои ступни и взирала на меня с суровой яростью.

— Что? Только из-за того, что вы ударили ее пластиковым больничным ножом, когда едва могли вспомнить свое имя? Резкие перемены настроения, потеря памяти — обычное дело для человека, который попал в столь серьезную передрягу, как вы. У вас же были три внутричерепные гематомы!

— Вы уверены, что именно гематомы? — переспросил я.

— Какая разница. — Она пожала плечами. — Если бы вы наняли хорошего адвоката, то заставили бы ее заплатить за то, что она такая тряпка. — Несколько волос выскочили из ее хвоста, и Кэти сдула их со лба. — Она должна за это заплатить. Читайте по моим губам, Эдгар: вашей вины тут нет.

— И она говорит, что я пытался ее задушить.

— Конечно, это так травмирует психику, когда тебя пытается задушить однорукий инвалид. Перестаньте, Эдди, заставьте ее за это заплатить. Я знаю, это не мое дело, но мне плевать. Она не должна поступать, как поступает. Заставьте ее заплатить.

Вскоре после того, как я перебрался на озеро Фален, девочки навестили меня... молодые женщины. Они принесли корзину со всем необходимым для пикника, мы сидели на крыльце с видом на озеро, где так хорошо пахло соснами, смотрели на воду, ели сандвичи. День труда миновал, так что большинство плавающих игрушек вытащили из воды и оставили на берегу до следующего года. В корзине была и бутылка вина, но я выпил совсем ничего. В сочетании с лекарствами алкоголь бил наотмашь: один стакан, и у меня заплетался язык. Девочки (молодые женщины) выпили остальное на пару и расслабились. Мелисса, вернувшаяся из Франции второй раз после моей неудачной встречи с краном (которая очень огорчила ее), поинтересовалась, у всех ли семейных пар за пятьдесят бывают неприятные периоды разлада. Ильза, младшая, начала плакать, привалилась ко мне, спросила, почему все не может быть, как раньше, почему мы (то есть ее мать и я) не можем жить по-старому.

Эмоциональный взрыв Лиссы и слезы Ильзы пусть и были не в радость, но шли от души. Эти реакции я помнил по тем годам, которые девочки провели в доме, где я жил вместе с ними. Эти реакции были столь же знакомы мне, как родинка на подбородке Ильзы или едва заметная складочка меж бровей хмурящейся Лиссы, которая порой становилась резче, как и у Пэм.

Лисса хотела знать, что я собираюсь делать. Я ответил, что не знаю, и в определенном смысле не покривил душой. Я прошел немалый путь к решению покончить с собой, но точно знал: если я это сделаю, все должно выглядеть, как несчастный случай. Я не мог оставить этих двух девочек, которые только начинали жить, с непомерным грузом вины за самоубийство отца. Я не мог возложить ту же вину на женщину, с которой однажды пил в кровати молочный коктейль: мы лежали голые, смеялись и слушали по стереосистеме «Пластик Оно бэнд».

После того как мы получили шанс стравить давление (по терминологии Кеймена, «обстановка разрядилась»), все как-то успокоилось, и мы неплохо провели день, разглядывая фотографии в старых альбомах, которые Ильза нашла в каком-то ящике, и вспоминая прошлое. Думаю, раз-другой мы даже посмеялись, но не всем воспоминаниям моей другой жизни можно доверять. Кеймен говорит, когда дело касается прошлого, мы все склонны подтасовывать. Может, да, может — нет.

Если уж речь зашла о Кеймене, он стал моим следующим гостем в Casa Phalen. Заглянул ко мне через три дня после дочерей. Может, через шесть. Как и многие аспекты моей памяти, чувство времени сильно подводило меня после произошедшего со мной несчастного случая. Я Кеймена не приглашал. Он появился у меня исключительно благодаря заботам моей королевы лечебной физкультуры.

Хотя Ксандеру Кеймену едва ли стукнуло сорок, ходил он, как человек куда более пожилой, и тяжело дышал, даже когда сидел, глядя на мир через толстые стекла очков поверх огромной груши живота. Кеймен был очень высоким и очень афроамериканским, а черты его лица, в силу их невероятных размеров, казались нереальными. Эти гигантские выпученные глаза, этот нос, напоминавший корабельный таран, эти вывороченные губы завораживали. Кеймен выглядел, как второстепенный бог в костюме из «Дома мужской одежды». Он также выглядел кандидатом в покойники от обширного инфаркта или инсульта, встреча с которыми ждала его до пятидесятилетия.

Кеймен отказался выпить кофе или «колы», сказал, что долго не задержится, потом поставил брифкейс на диван, противореча собственным словам. Сел рядом с подлокотником (диван прогнулся на пять фатомов и продолжал прогибаться — я даже испугался за пружины), посмотрел на меня и шумно вдохнул.

— Что привело вас сюда? — спросил я его.

— Кэти говорит мне, что вы планируете уйти, — ответил он. Тем же тоном он мог бы сказать: «Кэти говорит мне, что вы планируете, пикник на лужайке и собираетесь предложить гостям глазированные пончики». — В этом есть доля правды?

Я открыл рот, закрыл. Однажды, когда мне было десять и я жил в О-Клер, я взял комикс с вращающейся стойки в аптечном магазине, сунул в джинсы, накрыл сверху футболкой. Когда неспешным шагом направлялся к двери, чувствуя себя очень умным, продавщица схватила меня за руку. Вздернула мне футболку, выставив напоказ мое уворованное сокровище. «И как он сюда попал?» — спросила она меня. Больше ни разу не было у меня такого случая, чтобы я не мог найтись с ответом на столь простой вопрос.

Наконец (прошло слишком уж много времени, чтобы мой ответ восприняли серьезно) я промямлил:

— Это нелепо. Я не знаю, откуда у нее могли взяться такие мысли.

— Нет?

— Нет. Точно не хотите «колы»?

— Спасибо, но я пас.

Я поднялся, достал «колу» из холодильника на кухне. Крепко зажал бутылку между культей и ребрами (это возможно, но болезненно, не знаю, что вы видели в фильмах, однако сломанные ребра болят долго), левой скрутил крышку. Я левша. «В этом вам повезло, muchacho», — как говорит Кеймен.

— В любом случае я удивлен, что вы серьезно восприняли ее слова, — сказал я, когда вернулся. — Кэти — великолепный специалист по лечебной физкультуре, но она же не психоаналитик. — Я постоял, прежде чем сесть. — Да и вы тоже. Если уж на то пошло.

Кеймен сложил ладонь лодочкой за ухом, которое размерами не уступало ящику стола.

— Я слышу... какой-то треск? Вроде бы слышу!

— О чем вы говорите?

— Такой приятный слуху средневековый звук. Обычно он слышится, когда человека вздергивают на дыбе и трещат вылезающие из суставов плечи. — Он попытался подмигнуть мне, но когда у человека лицо таких размеров, изобразить иронию невозможно: только бурлеск. Однако я его понял. — Что же касается Кэти Грин, вы правы, что она может знать? Она ведь работает с частично парализованными людьми, с полностью парализованными, с теми, у кого ампутированы конечности, вроде вас, с выздоравливающими после тяжелой травмы головы... опять вроде вас. Этой работой Кэти Грин занимается пятнадцать лет, она могла наблюдать реакцию тысячи увечных пациентов на то, что им никогда не стать такими, как прежде. Но куда ей распознать депрессию с суицидальными тенденциями?

Я сел в продавленное кресло, которое стояло напротив дивана, чуть склонился налево, чтобы поменьше нагружать больное бедро, и мрачно уставился на Кеймена. Передо мной сидел человек, который видел меня насквозь. Как бы тщательно я ни замаскировал свое самоубийство, его провести мне не удастся. И Кэти Грин тоже.

Он наклонился вперед... но, учитывая объем его живота, лишь на несколько дюймов, больше не получалось.

— Вы должны подождать.

Я вытаращился на него. Вот уж никак не ожидал такого совета.

Он кивнул:

— Вы удивлены. Да. Но я не христианин, тем более не католик, и к самоубийству отношусь вполне терпимо. Однако верю в ответственность человека и говорю вам следующее: если вы покончите с собой сейчас... даже через шесть месяцев... ваши жена и дети узнают. С какими бы предосторожностями вы все ни обставили, они узнают.

— Я не...

— И компания, в которой вы застраховали свою жизнь... на очень большую сумму, я не сомневаюсь... тоже узнает. Они, возможно, не смогут этого доказать, но будут очень, очень стараться. Слухи, которые они начнут распускать, навредят вашим детям, пусть вы и думаете, что они хорошо от этого защищены.

Я понимал, что Мелисса защищена. А вот Ильза — совсем другое дело.

— И в конце концов они смогут это доказать. — Кеймен пожал огромными плечами. — Сколько это будет в денежном эквиваленте, не стану даже предполагать, но знаю, что ваше наследство уменьшится на значительную сумму.

О деньгах я как раз и не думал. В голове роились мысли о следователях страховой компании, вынюхивающих все, что можно, пытающихся определить, как и что я подстроил, разоблачить меня. И вот тут я начал смеяться.

Кеймен сидел, положив огромные черные руки на слоноподобные колени, смотрел на меня с маленькой я-все-это-видел улыбкой на губах. Да только на его лице ничего не могло быть маленьким. Он дал мне отсмеяться, а потом спросил, что я нашел такого забавного.

— Вы говорите мне, что я слишком богат, чтобы покончить с собой.

— Я говорю, что вы должны выждать. Насчет вас у меня очень сильное предчувствие... то самое, что побудило меня дать вам куклу, которую вы назвали... как вы ее назвали?

Секунду я не мог вспомнить. Потом подумал: «Оно было КРАСНОЕ!» — и назвал ему имя, которое дал блондинистой, призванной снимать ярость кукле со взбитыми волосами.

Он кивнул.

— Да. То самое предчувствие побудило меня дать вам Ребу. А теперь оно подсказывает мне, что время вас успокоит. Время и память.

Я не стал убеждать его, будто помню все, что хотелось помнить. Он знал мое мнение на сей счет.

— О каком периоде времени мы говорим, Кеймен?

Он вздохнул, как человек, собирающийся сказать нечто такое, о чем потом будет сожалеть.

— Минимум год. — Он всматривался в мое лицо. — Вам кажется, что это очень долго. В вашем нынешнем состоянии.

— Да, — кивнул я. — Теперь время для меня течет иначе.

— Разумеется, — согласился он. — Время-с-болью, оно другое. И время-в-одиночестве — другое. Соедините их вместе и получите что-то еще, отличающееся от двух первых. Поэтому притворитесь, будто вы — алкоголик, и живите, как они.

— Сегодняшним днем.- Он кивнул.

— Сегодняшним днем.

— Кеймен, вы несете чушь.

Он смотрел на меня из глубин старого дивана, с которого никогда бы не поднялся без посторонней помощи.

— Может, да, может — нет. А пока... Эдгар, что-нибудь способно сделать вас счастливым?

— Не знаю... Я раньше рисовал.

— Когда?

Тут до меня дошло, что рисовал я только в средней школе, а потом выводил на бумаге какие-то завитушки во время телефонных разговоров. Хотел уже солгать... стыдился сказать правду... но все же сказал. Однорукие мужчины должны говорить правду, если есть такая возможность. Это слова не Кеймена — мои.

— Попробуйте снова порисовать, — предложил Кеймен. — Вам нужно отгородиться.

— Отгородиться? — в недоумении повторил я.

— Да, Эдгар. — На его лице отражались удивление и недоумение, словно я никак не мог понять очень простой концепции. — Отгородиться от ночи.

Где-то через неделю после визита Кеймена меня навестил Том Райли. Листья уже начали менять цвет, и я помню, что продавцы в «Уол-Марте» развешивали хэллоуиновские постеры, когда я заглянул туда за несколько дней до приезда моего бывшего бухгалтера, чтобы купить альбомы и все необходимое для рисования. Это единственное, что приходит на память.

Насчет самого визита Тома я лучше всего помню одно: его смущение и неловкость. Тома послали с поручением, которое ему не хотелось выполнять.

Я предложил ему «колу», и он согласился. Когда вернулся из кухни, он смотрел на сделанный мной рисунок тушью: три пальмы у кромки воды, крыша хижины на заднем фоне слева.

— Неплохо, — прокомментировал он. — Ты нарисовал?

— Нет, эльфы, — ответил я. — Они приходят ночью. Чинят мне обувь и иногда рисуют картины.

Он рассмеялся и вернул рисунок на письменный стол.

— На Миннесоту, прафта, не похоше. — Он вдруг заговорил со шведским акцентом.

— Я скопировал его из книги, — пояснил я. — Что я могу сделать для тебя, Том? Если речь пойдет о бизнесе...

— Вообще-то заглянуть к тебе меня попросила Пэм. — Он опустил голову. — Я не хотел, но не смог заставить себя сказать «нет».

— Выкладывай, Том. Я тебя не укушу.

— Она наняла адвоката. Настроена на развод.

— Я и не думал, что она откажется от своих планов. — Я говорил правду. Не помнил, как душил ее, зато хорошо запомнил выражение ее глаз, когда она мне об этом сообщила. Запомнил, что назвал ее гребаной сумкой, и если бы в тот самый момент, у лестницы, она упала бы мертвой, посчитал бы, что так ей и надо. Я был бы только рад. Но, если оставить в стороне мои чувства, я прекрасно знал: когда Пэм принимала решение, отказывалась она от него крайне редко.

— Она хочет знать, собираешься ли ты привлечь Боузи. Вот тут я не мог не улыбнуться. Уильям Боузман-третий возглавлял миннеаполисскую юридическую фирму, услугами которой пользовалась моя компания, и если бы он узнал, что мы с Томом последние двадцать лет зовем его Боузи, его, наверное, хватил бы удар.

— Я даже не думал об этом. А в чем проблема. Том? Что конкретно она хочет?

Он выпил половину «колы», поставил стакан рядом с моим незаконченным рисунком, уставился на свои туфли.

— Она выразила надежду, что удастся обойтись без жесткого противостояния. Она сказала: «Я не хочу быть богатой и не хочу драться за каждый доллар. Я лишь хочу, чтобы он обошелся по справедливости со мной и девочками, как он поступал всегда. Ты ему это передашь?» Вот я и передаю. — Том пожал плечами, продолжая смотреть под ноги.

Я поднялся, подошел к большому окну между гостиной и крыльцом, посмотрел на озеро. Когда повернулся, Том Райли изменился до неузнаваемости. Поначалу я подумал, что у него схватило живот. Потом понял, что он пытается подавить слезы.

— Том, в чем дело? — спросил я.

Он покачал головой, попытался заговорить, но с губ сорвался лишь влажный хрип. Он откашлялся, предпринял вторую попытку.

— Босс, не могу привыкнуть к тому, что у тебя только одна рука. Мне так жаль.

Он произнес эти слова так безыскусно, экспромтом, с такой теплотой... Шли они, конечно же, от сердца. Я думаю, в тот момент мы оба были на грани слез, как пара расчувствовавшихся парней в «Шоу Опры Уинфри». Кого нам не хватало, так это одобрительно кивающего доктора Фила.

— Мне тоже жаль, но я как-то справляюсь. Честное слово. И я хочу, чтобы ты ей кое-что передал. Если идею она одобрит, детали мы утрясем. Обойдемся без адвокатов. Решим все сами.

— Ты серьезно, Эдди?

— Да. Ты все подсчитаешь, так что мы будем знать общую сумму, из которой можно исходить. Ничего прятать не нужно. Потом мы разделим итог на четыре части. Она возьмет три, семьдесят пять процентов, для себя и девочек, я — остальное. А что касается самого развода... слушай, в Миннесоте это не проблема, мы с ней можем пойти на ленч, а потом купить в «Бордерс» книгу «Развод для чайников». Он вытаращился на меня.

— Есть такая книга?

— Я в каталог не заглядывал, но если нет, я съем твои рубашки.

— Я думал, говорят «съем твои трусы».

— А разве я сказал не так?

— Эдди, ты же разбазаришь свое состояние.

— Спроси меня, и я скажу, что мне насрать. Без разницы, будь уверен. Я лишь предлагаю распределить все так, чтобы адвокатам не удалось снять сливки. Если мы — люди здравомыслящие, денег хватит всем.

Он глотнул «колы», не отрывая от меня взгляда.

— Иногда я думаю, тот ли ты человек, с которым я раньше работал.

— Тот человек умер в пикапе, — ответил я.

Если вы представляете себе мое новое пристанище одиноким коттеджем на берегу озера, стоящим в конце проселочной дороги, петляющей по лесу, то сильно ошибаетесь. Мы же говорим о пригороде Сент-Пола. Наш дом на озере расположен в конце Астер-лейн, асфальтированной улицы от Ист-Хойт-авеню до воды. В середине октября я наконец-то внял совету Кэти Грин и начал ходить пешком. Позволял себе только короткие вылазки до Ист-Хойт-авеню, и всякий раз по возвращении мое правое раздробленное (потом восстановленное) бедро молило о пощаде, а в глазах стояли слезы. Но при этом я ощущал себя героем-победителем: солгу, если этого не признаю. И я возвращался после одной такой прогулки, когда миссис Феверо сбила Гендатьфа. симпатичного терьера, который принадлежат маленькой девочке из соседнего дома.

Я отшагал уже три четверти пути от Ист-Хойт-авеню до моего дома, когда эта Феверо проехала мимо меня на своем нелепом, горчичного цвета «хаммере». Как всегда, с мобильником в одной руке и сигаретой в другой. Как всегда, слишком быстро. Все произошло мгновенно, и я, конечно, не заметил, как Гендальф выскочил на проезжую часть и бросился навстречу Монике Голдстайн, которая шла подругой стороне улицы в парадной герлскаутской форме. Я все свое внимание сосредоточил на восстановленном бедре. Как всегда, в завершающей части этих коротких прогулок у меня создавалось ощущение, что это так называемое чудо современной медицины набито десятью тысячами острых стеклянных осколков. И перед тем как услышать визг шин «хаммера», я думал о том, что миссис Феверо этого мира теперь живут во вселенной, отличной от той, где обитаю я: в моей все чувства ополовинены.

Потом завизжали шины, и на визг наложился крик маленькой девочки:

— ГЕНДАЛЬФ, НЕТ!

В этот самый момент я отчетливо и ясно увидел, как кран, едва не убивший меня, заполняет правое боковое окно моего пикапа, и мир, в котором я всегда жил, пожирается желтизной, куда более яркой, чем «хаммер» миссис Феверо, а по желтизне плывут черные буквы, раздуваются, становятся все больше.

Потом начал кричать и Гендальф, и видение прошлого (которое доктор Кеймен, несомненно, назвал бы «возвращенным воспоминанием») ушло. До того осеннего дня четырьмя годами раньше я понятия не имел, что собаки могут кричать.

Я побежал, бочком, как краб, стуча по тротуару своим красным костылем. Уверен, со стороны выглядело это нелепо, но никто не обращал на меня никакого внимания. Моника Голдстайн стояла на коленях посреди улицы рядом со своей собакой, лежавшей перед высокой, коробчатой радиаторной решеткой «хаммера». Лицо девочки белело поверх зеленой формы. На ленте, которая тянулась поперек груди, висели какие-то значки и медали. Конец этой ленты намокал в увеличивающейся луже крови Гендальфа. Миссис Феверо наполовину выпрыгнула, наполовину вывалилась с нелепо высокого водительского сиденья «хаммера». Ава Голдстайн, в расстегнутой блузке и босиком, выбежала из парадной двери дома Голдстайнов, выкрикивая имя дочери.

— Не трогай его, дорогая, не трогай его, — проговорила миссис Феверо. Она все еще держала сигарету и нервно затягивалась. — Он может тебя укусить.

Моника ее не слышала. Коснулась бока Гендальфа. От прикосновения собака закричала вновь (это был крик), и Моника закрыла лицо руками. Начала трясти головой. Я не стал бы ее винить.

Миссис Феверо потянулась к девочке, потом передумала. Отступила на два шага, привалилась к высокому борту своего нелепого транспортного средства и посмотрела в небо.

Миссис Голдстайн опустилась на колени рядом с дочерью.

— Миленькая моя, ох, миленькая, пожалуйста, не надо... Гендальф завыл. Лежал на мостовой, в расширяющейся луже собственной крови, и выл. И теперь я смог вспомнить звук, который издавал кран. Не «мип-мип-мип», как положено, потому что звуковой сигнал, предупреждающий о движении крана назад, не работал. Слышалось резко меняющее тональность урчание дизельного двигателя и шуршание гусениц, вдавливающихся в землю.

— Уведите ее в дом, Ава, — сказал я. — Уведите ее в дом. Миссис Голдстайн обняла дочь за плечи, попыталась поднять.

— Пойдем, миленькая. Пойдем домой.

— Без Гендальфа не пойду! — закричала Моника. Одиннадцатилетняя, развитая для своего возраста, но сейчас больше всего напоминавшая трехлетнего ребенка. — Не пойду без моей собачки! — Лента с медалями, последние дюймы которой пропитались кровью, прошлась по ее юбке, оставив на бедре кровавую полосу.

— Пойди в дом и позвони ветеринару, — обратился я к девочке. — Скажи, что Гендальфа сбила машина. Скажи, что он должен немедленно приехать. А я побуду с Гендальфом.

Моника посмотрела на меня. В глазах стоял не шок — безумие. Но я без труда выдержал этот взгляд — слишком часто видел его в зеркале.

— Вы обещаете? Клянетесь? Именем матери?

— Клянусь именем матери, — кивнул я. — Иди, Моника.

Она пошла, еще раз взглянув на Гендальфа и издав скорбный вопль, прежде чем сделать первый шаг кдому. Я присел рядом с Гендальфом, держась рукой за бампер «хаммера», как и всегда, испытывая жуткую боль и клонясь налево с тем, чтобы не сгибать правое колено больше, чем того требовала необходимость. Однако и с моих губ сорвался крик боли, и я задался вопросом, а удастся ли мне подняться без посторонней помощи. На миссис Феверо я рассчитывать не мог. Она отошла к левому тротуару, на прямых, широко расставленных ногах, согнулась в талии, словно кланяясь особе королевской крови, и блевала в сливную канаву. При этом одна рука, с сигаретой, была отведена далеко в сторону.

Я повернулся к Гендальфу. Под колесо попала задняя часть его тела. Позвоночник перебило. Кровь и экскременты сочились между сломанных задних лап. Он поднял на меня глаза, и я увидел в них ужасающую надежду. Его язык выполз изо рта и лизнул мне запястье, сухой, как ковер, и холодный. Гендальф собирался умирать, но, возможно, не так скоро. Моника в самое ближайшее время могла выйти из дома, а я не хотел, чтобы он дожил до этого и смог лизнуть ее запястье.

Я понимал, что должен сделать. И никто бы не увидел, как я это делаю. Моника и ее мать находились в доме. Миссис Феверо по-прежнему стояла ко мне спиной. Если другие люди, жившие на этой части улицы, смотрели из окон (или даже вышли на лужайки), «хаммер» блокировал им обзор, не позволял увидеть меня, сидящего с неестественно выпрямленной правой ногой рядом с собакой. Времени у меня было в обрез, считанные мгновения, и я упустил бы свой шанс, продолжая раздумывать.

Поэтому я взялся уцелевшей рукой за верхнюю, уцелевшую часть тела Гендальфа и без малейшей паузы вернулся на строительную площадку на Саттон-авеню, где «Фримантл компани» готовилась возвести сорокаэтажное банковское здание. Я в пикапе. По радио Пэт Грин поет «Волна на волне». Внезапно я осознаю, что шум от двигателя крана очень уж громкий, хотя я не слышу сигнала, который тот должен издавать при движении задним ходом, а когда смотрю направо, мир за моим окном исчезает. Его заменяет что-то желтое. И на этом желтом черные буквы: LINK-BELT. Они увеличиваются и увеличиваются. Я выворачиваю руль «рэма» влево, до упора, зная, что уже опоздал, потому что скрежещет корежащийся металл, заглушая песню, а кабина начинает сжиматься, справа налево, потому что кран вторгается в мое пространство, крадет мое пространство, и пикап наклоняется. Я пытаюсь открыть водительскую дверцу, но куда там. Сделать это следовало незамедлительно, но слишком быстро стало поздно что-то предпринимать. Мир передо мной исчезает, потому что ветровое стекло из-за миллиона трещинок становится матовым. Потом строительная площадка возвращается, продолжая поворачиваться — это ветровое стекло выскочило из рамы и летит, как сложенная пополам игральная карта. Я давлю на клаксон обоими локтями, моя правая рука служит мне в последний раз. Но едва слышу грудок за ревом двигателя крана. Надпись LINK-BELT все движется, сминает дверцу со стороны пассажирского сиденья, сжимает пол под пассажирским сиденьем, разбивает приборный щиток, который ощеривается пластиковыми остриями. Все дерьмо из бардачка разлетается по кабине, как конфетти, радио замолкает, мой контейнер для ленча прижат к планшету с зажимом, и вот идет LINK-BELT. Надпись уже надо мной, я могу высунуть язык и лизнуть этот гребаный дефис. Я начинаю кричать, потому что именно в этот момент меня начинает сдавливать. Давление нарастает, моя правая рука сначала прижимается к боку, потом расплющивается, потом вскрывается. Кровь хлещет на колени, словно горячая вода из ведра, и я слышу, как что-то ломается. Вероятно, мои ребра. Такие же звуки слышны, когда куриные кости ломаются под каблуком сапога.

Я прижимаю Гендальфа к себе и думаю: «Принеси этого гребаного приятеля, ты, тупая сука! Принеси старика и, ради Бога, сляг!»

Теперь я сижу на приятеле, сижу на гребаном старике, происходит это у меня дома, но все часы мира звонят в моей треснувшей голове, и я не могу вспомнить имя куклы, которую дал мне Кеймен, я помню только мужские имена: Рэндолл, Расселл, Рудольф, даже Ривер-гребаный-Финикс. Я говорю ей, чтобы она оставила меня в покое, когда она приходит с ленчем, есть который не хочется, прошу дать мне пять минут, чтобы взять себя в руки. «Я могу это сделать», — говорю я, потому что этой фразе научил меня Кеймен, это сигнал «мип-мип-мип», который предупреждает: берегись, Памела, я двигаюсь задним ходом. Но вместо того чтобы оставить меня одного, она снимает салфетку с подноса с ленчем, чтобы вытереть пот с моего лба, и когда вытирает, я хватаю ее за шею: думаю в тот момент, что не могу вспомнить имя куклы исключительно из-за нее, это ее вина, всё — ее вина, включая LINK-BELT. Я хватаю ее за шею левой рукой, пользуюсь представившейся возможностью, muchacho. Несколько секунд хочу ее убить и, кто знает, может, почти убиваю. Хорошо я знаю другое: лучше мне вспомнить все катастрофы мира, чем выражение ее глаз, когда она пытается вырваться из моей руки, словно загарпуненная рыба. Потом я думаю: «Оно было КРАСНОЕ!» — и отпускаю жену.

Я прижимал Гендальфа к груди, как дочерей, когда они были младенцами, и думал: «Я смогу это сделать. Я смогу это сделать. Я смогу это сделать». Ощущал, как кровь Гендальфа заливает мои брюки, будто горячая вода, и думал: «Давай, хрен моржовый, вылезай из «доджа».

Держал Гендальфа и думал, каково это, чувствовать, как тебя давят живого, когда кабина твоего пикапа сжирает воздух вокруг тебя, и ты уже не можешь вдохнуть, кровь хлещет из носа и рта, и последние звуки, которые ухватывает улетающее сознание — хруст ломающихся в теле костей: ребра, рука, бедро, нога, щека, твой гребаный череп.

Я держал собаку Моники и думал, ощущая ничтожный, но триумф: «Оно было КРАСНОЕ».

На мгновение я погрузился в темноту с этим красным и держал шею Гендальфа сгибом левой руки, которая теперь работала за две, и силы в ней хватало. Я согнул эту руку, согнул, насколько мог, точно так же, как сгибал, когда делал упражнения с десятифунтовой гантелей. Потом открыл глаза. Гендальф затих, глядя мимо моего лица и неба за ним.

— Эдгар? — подошел Хейстингс, который жил через два дома от Голдстайнов. На его лице читался ужас. — Ты можешь положить собаку. Она мертва.

— Да. — Я ослабил хватку. — Ты поможешь мне встать?

— Не уверен, что смогу, — ответил Хейстингс. — Скорее, завалю нас обоих.

— Тогда пойди к Голдстайнам, посмотри, как они.

— Это ее песик, — вздохнул он. — Я сомневался. Надеялся... — Он покачал головой.

— Ее. И я не хочу, чтобы она видела его в таком виде.

— Разумеется, но...

— Я ему помогу. — Миссис Феверо выглядела чуть лучше и уже бросила сигарету. Потянулась к моей правой подмышке, замерла. — Вам будет больно?

«Да, — мог бы ответить я. — Но не так, как сейчас». И когда Хейстингс уже шагал по дорожке к дому Голдстайнов, я ухватился левой рукой за бампер «хаммера». На пару нам удалось поставить меня на ноги.

— Наверное, у вас нет ничего такого, чтобы накрыть собаку? — спросил я.

— Если на то пошло, в багажнике есть кусок брезента. — Она посмотрела в сторону багажника (учитывая размеры «хаммера», путь предстоял долгий). — Слава Богу, собака умерла до возвращения девочки.

— Да, — согласился я. — Слава Богу.

— И, однако... она никогда этого не забудет, правда?

— Вы спрашиваете не того человека, миссис Феверо. Я всего лишь отошедший от дел строитель.

Но когда я спросил Кеймена, тот выказал удивительный оптимизм. Он сказал, что именно плохие воспоминания истончаются первыми. А потом, сказал он, они рвутся и пропускают свет. Я ответил, что он несет чушь, на что Кеймен только рассмеялся.

Может, да, сказал он, может — нет.