Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Но она была еще молода, нова и свежа, как говорит пословица, и метила повыше, чем просто выжить. Жизнь пылала в ней, и погасить ее было совсем нелегко. Ее проницательность удивляла: мыслила и выражалась она гораздо сложнее представительниц своего пола, класса и возраста. Послушайте:

«Не думайте, будто я не понимаю, что делаю. Я могла бы стать цветочницей, продавщицей или работницей на фабрике. Я могла бы найти какого-нибудь пьяного солдата, который бил бы меня и бросил. Или была бы вынуждена жить с человеком много глупее себя и мириться с его тупостью в обмен на обеспеченность. То, чем я живу сейчас, возможно, не даст мне продержаться долго. Я могу пасть на самый низ и доживать свои дни, выклянчивая несколько су у еще более отвратительных мужчин. „Эй, миленький, хочешь позабавиться?“ Я все это видела. Это одно из будущих, которое может стать моим.

Но только одно из них, и оно не неизбежно, как бы ни думали и ни надеялись моралисты. Я, возможно, добьюсь большего. Я готова рискнуть, и если не получится, то окончу свои дни в канаве, хотя бы зная, что пыталась».

Лефевр сделал ей предложение. Он будет ей платить за любую информацию, которую она нам поставит. Золото за предательство; самая насущная из человеческих сделок, но он постарался замаскировать ее красивыми словами и тщательно построенными фразами. Она сразу его раскусила.

— Какого рода информацию вы имеете в виду? Мы в приграничном городке, где полно солдат. Полагаю, вам нужны такого рода сведения.

— Сплетни в кафе, рассказы о передвижении войск, маневрах. Кто в армии идет вверх, кого затирают.

Она поджала губы. Красиво очерченные губы, полные, с изгибом и лишь с малой толикой помады.

— Надо думать, все это прекрасно, но едва ли так уж ценно. Из какой вы страны? На кого работаете? На немцев я шпионить не стану.

— Мы не работаем на немцев, — ответил он.

— Тогда, вероятно, на англичан. Или на русских. — Она задумалась. — Думаю, я справлюсь. Разумеется, это зависит от цены. Но полагаю, вы слишком низко метите.

— То есть?

— Здесь же ставка. Не лучше было бы получать информацию оттуда, чем из болтовни к кафе?

Лефевр не ответил.

— Вы сделали мне предложение, мсье. И я сделаю ответное. Я не хочу провести мою жизнь в обществе солдат. Но чтобы войти в лучшее общество, мне нужны платья, драгоценности и более престижное жилье.

Она остановилась, ведь, что у нее было на уме, и так было достаточно ясно.

— И о какой сумме ты говоришь?

— Около тысячи франков.

Он рассмеялся, потом покачал головой:

— Не думаю, деточка. Я не располагаю такими суммами и, даже дай я ее тебе, сомневаюсь, что увижу тебя снова. Ты окажешься в следующем же поезде под другой фамилией. Ты считаешь меня идиотом?

Я сокращаю, и моя память не сохранила точных слов, но суть разговора я передал. Он на многое пролил свет: я считал, что Лефевр совершает ошибку, а сам я разглядел кое-что, в чем он ограничен. Возможно, он был прав, и опыт научил его не доверять ни мужчинам, ни женщинам. Но мне казалось, я увидел нечто, чего он не уловил или пожелал отбросить.

Девушка была умной. Я имею в виду не пронырливой или хитрой, хотя жизнь научила ее прибегать и к этому, когда было необходимо. Нет, она обладала интеллектом. Она увидела свой шанс. Она, как я заметил, не угрожала, не сказала, что пойдет к властям и на нас донесет, — и к лучшему для нее. Она верно оценила ситуацию.

И даже в ее положении (которое было бедным и легко могло бы считаться нищенским) она сумела подняться над обстоятельствами. Она хорошо одевалась, со скидкой, конечно, на качество материи ее платья; она сидела и говорила правильно. Во взгляде у нее были живость и выражение, заставлявшее тебя забыть, что она не слишком красива и не слишком привилегированна. Даже Лефевр не обращался к ней слишком уж резко или грубо. В целом она была личностью, и я считал, что жаль было бы упустить такой шанс.

Вы заметили, что здесь я ни разу не упомянул про моральную сторону. Позвольте перефразирую: мы говорили с потаскухой о том, как ей преуспеть в ее ремесле, и я всерьез подумывал, что в каком-то смысле нам стоит действовать как ее сутенеры. Обрисуйте ситуацию такими словами, и она шокирует — я уже проделал большой путь от дома. Тем не менее я не видел, как ее жизнь может ухудшиться или как ее душа может подвергнуться еще большему риску на дороге, которую она желала избрать. И выгоду могли получить все. После я привел мои доводы Лефевру.

Он от них отмахнулся.

— Тысяча франков? Для девки, которая берет два франка за ночь? Ты серьезно?

— Как долго мы тут пробудем?

— Пока не закончим.

Я нахмурился.

— Скажите же.

— Зачем?

— Мне хочется еще раз поговорить с девушкой.

Он покачал головой:

— Нет. Я запрещаю.



Я нашел ее на следующий вечер, она пересекала площадь Станислава. Даже с расстояния я заметил, какое впечатление она производила: мужчины, шедшие ей навстречу, замедляли шаг; некоторые кивали, не зная точно, подает ли она им знак. Да, она была бедной, но была настолько выше своего окружения, что зарождались сомнения. Она не была ни дерзкой, ни вульгарной, она привлекала напускной ранимостью и изяществом. Я подумал об участи, которая ее ждет, как изящество будет сломлено и растоптано, и меня передернуло. Днем раньше я прочел по ее глазам, что она в точности знает, во что может вылиться ее будущее.

Пока я подходил ближе, с ней заговорил мужчина. Я немного ощетинился, оскорбившись, и потому приветствовал ее громче, чем сделал бы в иных обстоятельствах.

— Добрый вечер, мадам. Простите, что заставил вас ждать.

Впечатление это произвело восхитительное: он застыл от ужаса, что совершил очевиднейшую ошибку, бросил на меня короткий взгляд и ушел как можно скорей. Вирджиния посмотрела на меня холодно.

— Вам придется за это заплатить, — сказала она.

— Я и намереваюсь. Вы уже ели?

К тому времени было почти восемь вечера, уже было темно и холодно.

Она еще не ела, поэтому я повел ее в ресторан. Умеренно дорогой и тщательно выбранный, так как мне хотелось посмотреть, как она себя поведет, имеет ли представление о манерах.

Хотя одета она была много хуже остальных женщин, она не позволила себе устыдиться своей очевидной бедности. С официантами она держалась с подобающей любезностью, не позволяла себе говорить громче, когда алкоголь проник ей в кровь, еду выбирала осторожно, но хорошо, ела изящно. И официанты откликнулись: она с ними не флиртовала, но сделалась привлекательной на отдаленный, недоступный лад, и обслужили ее лучше, чем меня, а к концу ужина внимания ей уделяли больше, чем кому бы то ни было в зале.

Посреди первой перемены блюд я сообразил, что начисто забыл, кто и что она, и рывком вернул себя на землю.

— Я должен попросить у тебя кое-какие сведения, — сказал я. — Боюсь, я совершенно тебя не понимаю, и это могло бы стать серьезной помехой любой деловой договоренности между нами.

Она посмотрела на меня ровно, без тени озадаченности, словно уже далеко перешагнула эту стадию. До сих пор она не задала ни одного вопроса, что было хорошим знаком.

— Я много думал о том, что ты сказала вчера, — продолжал я. — Моего партнера (никаких имен мы ей не называли) твое предложение не заинтересовало, но я вижу кое-какие возможности.

Много позже она мне рассказала, как взволновало ее это замечание: настолько, что она не знала, как сумела не разрыдаться. Я же могу сказать лишь, что ее самообладание было достойным удивления, ни тени эмоций не скользнуло по ее лицу. Знай я, насколько хорошо она дисциплинирована, нанял бы ее не раздумывая.

— Но мне нужны ответы.

— Какие именно?

— Мне необходимо знать, в состоянии ли ты будешь выполнять ту роль, которую для себя желаешь. Ласковый нрав и хорошенькое личико — только полдела. Ты также должна быть…

Я помедлил, не зная, как выразиться.

— Хороша в постели? — негромко спросила она.

Я едва не пролил вино.

— Нет. Решительно нет. Ну да, конечно. Я имел в виду, иметь определенное воспитание. Уметь вести себя в обществе. Быть той, в ком можно быть уверенным, что она не выставит себя на посмешище, той, кто сумеет тактично извлечь информацию так, чтобы ее не заподозрили. По сути, сделать работу, ничем себя не выдав.

Она кивнула.

— Пока ты вела себя безупречно. Что представляется мне экстраординарным в беглой работнице, или кто ты там еще.

— Будь я беглой работницей, вы были бы правы, — сказала она с улыбкой.

— Насколько я понял…

— Это ваш друг так предположил, и я не сочла нужным рассказывать ему историю моей жизни. Едва ли это его дело.

— Так твоя история…

— Не та, которую я стану вам рассказывать.

Я нахмурился.

— Нет необходимости так на меня смотреть. Просто примите на веру, что у меня веские причины быть той, кто я есть. Что до остального, вы видели, как я стою и хожу, как я разговариваю, ем и пью. Вы нашли какой-то изъян?

— Абсолютно никаких.

— Вы считаете меня нелепой, неспособной привлечь тех мужчин, которых мне нужно будет найти?

— Нет.

— Хотите сами узнать, насколько я хороша?

Я воззрился на нее в некотором ужасе.

— Ну же, мсье. Мы говорим о деловом предприятии. Я намерена войти в дело, кое-что продавая, а вы, так сказать, вкладчик. Без сомнения, разумно было бы убедиться, что товар высокого качества.

От этого я залился краской — от ее спокойствия в той же мере, как от ее предложения.

— Я правда считаю, что в этом нет необходимости, — пробормотал я.

— Вы находите меня непривлекательной?

— Напротив!

Она слабо улыбнулась.

— Понимаю. Вы считаете себя джентльменом.

— Нет, — ответил я. — В это становится все труднее поверить. Но я предпочитаю считать вас леди.

Улыбка пропала. Она опустила взгляд на стол и некоторое время молчала, потом посмотрела мне прямо в глаза.

— Я это запомню.

Над столом повисло долгое неловкое молчание, потом я кашлянул и попытался возобновить разговор. Я лишь смутно сознавал, что теперь она стала главной: готовность шокировать и удивлять, изящное проявление чувств, намек на таинственность, все это сбило меня с толку так, что я позволил ей завладеть разговором.

— Мое… э… капиталовложение. Как ты намерена его потратить?

Она испытала такое же, как и я, облегчение, что мы возвращаемся на нейтральную почву.

— Все на одежду, но чтобы немного осталось на духи. Драгоценности я могу взять напрокат, как только у меня будет одежда, которая позволит мне выдать себя за леди. Буржуазность кредитоспособна.

— Мне мало что известно про женскую одежду, но маловероятно, что во Франции она дешевле, чем в Лондоне. Сомневаюсь, что ты многое купишь на тысячу франков. Мне бы не хотелось, чтобы предприятие провалилось от недостатка в капиталах.

— Так дайте мне больше.

— На мой взгляд, пять тысяч будет более реалистичной суммой, — продолжал я. — Я устрою так, чтобы деньги были завтра.

— Вы можете подарить столько денег?

— Господи милосердный, нет! Деньги не мои, а банка.

— Банка?

— Долгая история. Но я уполномочен делать выплаты, которые нет необходимости объяснять сейчас же. И я ничего не дарю. Однако мне понадобится строгое расписание выплат, иначе возникнут вопросы. Ты послужишь многим людям, но наше знакомство надо будет держать в тайне. Полагаю, я сумею потерять тебя среди счетов.

— А если я возьму деньги и исчезну?

— Ты этого не сделаешь.

— Откуда вы знаете?

— Потому что это твой шанс. Единственный, какой у тебя когда-либо будет, и ты это понимаешь. А еще потому что однажды ты можешь случайно снова столкнуться с моим другом.

— Сколько вы тут пробудете?

— Не знаю. Еще несколько дней.

— И где я могу найти вас после?

Я дал ей адрес корреспондентского банка в Париже.

— Ты будешь посылать письма туда, а об остальном я позабочусь.

— Тогда нам больше нечего обсуждать. Я заберу ваши деньги и их потрачу. Вам придется надеяться, что я настолько честна, как вы полагаете. — Встав, она закуталась в свой тонкий платок. — А я, знаете ли, честна, когда могу.

Я проводил ее на ночной холод, и она ускользнула в темноту.



Лефевр был в ярости на меня по стольким пунктам, что трудно даже вспомнить, какой представлялся ему наихудшим, но все его возражения проистекали из гнева, что я поступил наперекор его желаниям. Я здесь не для того, чтобы действовать самостоятельно, а чтобы у него учиться. Он час меня бранил, и размах его ярости открыл мне многое. Он был человеком, склонным к насилию, исполненным такой злости на мир, что позволил ей заслонять здравый смысл. А еще, решил я, он не понимает людей. Он никого не считает достойным доверия, а потому даже не пытается. Людей следует подчинять себе либо угрозами, либо шантажом — его методам не хватало тонкости.

На все это у меня был один ответ. Я не подозревал, что я у него на жалованье, и не понимаю, почему обязан подчиняться его приказам. Я рискнул не его деньгами и даже не деньгами правительства, а взял риск на себя. Разумеется, это было не совсем верно, но так лучше звучало. Я буду осуществлять роль брокера между той женщиной и правительством. Если она раздобудет полезную информацию, я ее перепродам, а деньги пущу на возвращение долга. Если она попадется или окажется не столь достойной доверия, как я предположил, никто не сумеет проследить ее до правительства ее величества. И даже лучше, я устрою так, чтобы все деньги выплачивались через парижское отделение «Банка Бремена», иными словами, если подозрение и возникнет, то падет на немцев. В целом я гордился своей идеей.

Его она не умиротворила. Мысль, что я все продумал, даже еще больше его разозлила.

— Ты слаб и глуп, — заорал он, потом его голос упал до шепота: — Яблочко от яблоньки, — прошипел он.

— Это еще что?

— Твой отец — тряпка, всегда был таким. Не мог позаботиться о себе, не мог позаботиться о тебе…

— Он болен…

— Он слаб на голову. Я многое знаю про твоего отца. Рвать цветочки — это все, на что он когда-либо был годен.

Я его ударил. Обстоятельства были более благоприятные, чем в прошлую мою попытку, и мне даже не пришлось раздумывать: я просто размахнулся, и мой кулак врезался ему в лицо. Большинству людей этого бы хватило, но не Лефевру. Он был гораздо крепче большинства. Я причинил ему боль, но недостаточную, чтобы остановить. Он отступил на шаг, а потом налетел на меня как паровоз, обхватил поперек туловища и отбросил на комод. Но если на его стороне были сила и горы горечи, то на моей — проворство и недели закипающей обиды. Извернувшись, я ударил его головой об стену, и он откатился на другой конец комнаты. Он бросился на меня и начал молотить мое лицо кулаками, а я инстинктивно ударил его коленом в живот. Зеркало упало со стены и разбилось, когда он буквально швырнул меня через комнату; кровать развалилась, когда мы на нее упали, причем я сдавливал ему рукой горло.

Он победил. Просто у него было больше выдержки, он мог снести боли больше, чем я. Он оставил меня почти без сознания хватать ртом воздух на полу и застыл надо мной, но сам едва держался на ногах, из носу у него лилась кровь. Потом он опустился на колени и несколько секунд держал у моего горла нож прежде, чем, спотыкаясь, выйти из гостиничной комнаты.

— Если еще когда-нибудь тебя увижу, убью, — сказал он на пороге. — Ты меня понял?

Я не сомневался, что он совершенно серьезен.

Больше я его не видел ни в ту ночь, ни на следующий день. Он просто исчез, не написав записки и предоставив мне расплачиваться по счету и объяснять разорение номера. Задним числом я соглашаюсь, что был не прав. Если бы случилось что-то дурное, его жизнь подвергалась большему риску, чем моя, и последние четверть века он провел, осторожничая и выживая. Если он не доверял никому, то не по врожденной недоброжелательности, а по горькому опыту. Он старел, я напоминал ему, что его силы слабеют, и о том, как далека его нынешняя жизнь от прежних, более оптимистичных ожиданий. Будь он не столь замкнутым, не столь недоверчивым, мы, возможно, пришли бы к полезному сотрудничеству, основанному пусть не на теплых отношениях, но на взаимном уважении.

Но тогда я был менее чуток. Теперь мы были врагами на одной стороне, и я был просто рад, что он исчез. В предыдущие несколько недель он обходился со мной чудовищно и пренебрежительно. Он жестоко и без необходимости подвергал меня всевозможным превратностям и даже опасности, отмахивался от моих успехов и смеялся над моими промахами, вел себя оскорбительно на любой лад, какой только мог придумать, и я ненавидел его сильнее, чем кого-либо прежде.

Я отказывался признать, даже допустить, что он действительно был очень хорошим учителем.

Глава 5

Мое вложение окупилось: в последующие несколько месяцев от Вирджинии поступал непрерывный поток информации (какая-то была полезной, какая-то нет), что подтвердило мои суждения. Это укрепило мнение о Леферве и обо мне самом. Систему я установил такую: каждое послание перенаправлялось из «Банка Бремена» в «Барингс», а оттуда ко мне. Я его прочитывал, потом передавал мистеру Уилкинсону, который покупал те сведения, которые считал полезными, — обычно за сумму не больше нескольких сотен франков зараз, но однажды она поднялась до тысячи. Небольшие суммы для правительства, но огромные для женщины, пробивающейся наверх на границе чужой страны. Их я переводил на счет, который открыл в третьем банке, дабы понемногу покрывать начальный дефицит, равно как и погашать проценты «Барингсу». Из таких мелочей и складывается на самом деле мир шпионажа. Я не имел с ней прямого контакта до того момента, когда долг был наконец выплачен.

Но я читал ее письма. В них она выказывала недюжинные ум и талант. Она обладала инстинктивным пониманием того, что от нее требуется, и выражалась кратко. Судя по качеству ее информации, я мог догадываться, что ее план улучшить свое положение в обществе успешно воплощается. Через месяц стали поступать сведения от майора кавалерии о маневрах и новых боевых построениях, которые разучивались. Затем последовали характеристики новой пушки, предоставленные подполковником артиллерии. И наконец, она достигла своей цели: целый поток информации исходил от влюбленного генерала восточной армии, которому Нечем было заняться, так как никто не намеревался просить армию сделать что-либо. В подробнейших деталях она подтвердила свидетельства из иных источников, что в настоящее время Франция решила избегать войны с Германией из-за настоятельного соперничества с Англией и страха, что ни на одном участке пока недостаточно сильна, чтобы возобновить наступление.

Эти сведения составляли основу ее корреспонденции; гораздо интереснее — со многих сторон — были психологические зарисовки, которые она включала в сами письма. Сложись ее жизнь иначе, она могла бы стать французской Джейн Остен. Она инстинктивно проникала в человеческие драмы, которым становилась свидетельницей. Соперничество одного офицера с другим; амбиции третьего; причины вульгарного поведения четвертого. Денежные расстройства, несбывшиеся мечты о повышении, политические устремления. Она видела и каталогизировала все, и ее небольшие словесные портреты всплыли в моей памяти (возможно, даже чересчур живо), когда позднее я встретил многих из тех, кто был выведен в ее письмах. На генерала Мерсье, хотя он и был одним из самых высокопоставленных чинов в армии и видной национальной фигурой политики, я никогда не мог смотреть, не вспоминая ее рассказ о том, как по утрам он с усилием натягивает бандаж от грыжи. Жажда богатства бизнесмена Дольфуса порождалась капризами ипохондричной жены, чьего общества он не переносил. Одни мечтали о жене-аристократке, у других были пороки столь омерзительные, что они ужасно и потенциально выгодно могли стать мишенью для шантажа.

Вирджиния видела все и не порицала ничего. Она набрасывала общество в целом и воспроизводила его картину так живо, что ее письма я читал не только ради содержащихся в них сведений, но и из чистого удовольствия. Позднее я узнал, что и с мистером Уилкинсоном дело обстояло так же и что он позаботился, чтобы их сохранили полностью. Где они сейчас, для меня загадка, но Форин оффис ничего не выбрасывает. Мне приятно думать, что они уцелели где-то в недрах того мрачного здания и ждут, чтобы их обнаружили и прочли заново.

Они иссякли через девять месяцев с небольшим. Мне приказали заручиться дальнейшими ее услугами, но я этого не сделал. Наша договоренность основывалась на честном слове обеих сторон, и мне хотелось, чтобы она такой и оставалась. Соответственно, я написал ей — на бумаге банка, — что ее долг погашен, так как полная сумма займа выплачена с процентами, и осведомился о ее намерениях. Естественно, банк был бы рад продолжить вести дела с таким надежным клиентом.

В ответе банк благодарили за предупредительность, а также говорилось, что по взвешенном размышлении она решила закрыть свой счет. Ее финансовое положение упрочилось, и она больше не нуждается в кредитном учреждении такого характера. Тем не менее она благодарна ему за поддержку и рада, что сотрудничество было взаимовыгодным.

После от Вирджинии я не получал больше ничего.



Такова была более отрадная сторона моего возвращения в Лондон, менее позитивной стала глубокая немилость у начальства, весьма негодовавшего на мое исчезновение. Отпустить меня на несколько дней — это одно; но чтобы я исчез почти на полтора месяца — совершенно иное, и мне сказали, что не видят причин оплачивать мою отлучку. Акции мои настолько упали, что меня на девять месяцев сослали в отдел внутренних счетов, в чистилище банковского дела, где сидишь час за часом, изо дня в день в огромном унылом зале и занят исключительно проверкой цифр, пока они не заскачут у тебя в голове и тебе не захочется закричать.

Хуже того, Уилкинсон не видел оснований за меня заступаться, поскольку (по его словам) он не предполагал для меня ничего иного, кроме поездки в Париж и скорейшего возвращения. Вина целиком и полностью моя. Но по крайней мере никто не провел аудиторскую проверку банка до того, как я выплатил долг, возникший из-за моего займа для Вирджинии. Позднее мне пришло в голову, что если бы ее провели, у меня были бы очень серьезные неприятности. Перед моим мысленным взором промелькнула картина, как я стою у скамьи подсудимых, стараясь объяснить скептичному судье, что я выдал — без какой-либо санкции — пять тысяч франков из денег «Барингса» французской проститутке. Ради блага страны. Честное слово, ваша честь. Увы, доказательств у меня нет. К несчастью, моя французская шпионка исчезла, а Форин оффис заявил, что вообще меня не знает.

С другой стороны, это окончательно мне доказало, что изъять денежные суммы из самого уважаемого банка мира на удивление легко. И со временем мой тюремный срок в бухгалтерии подошел к концу, и я был восстановлен в фаворе, хотя и не до такой степени, чтобы мне позволили снова поехать во Францию. За год или около того мои познания в банковском деле возросли — как и степень скуки. Я даже начал с нежностью подумывать о холодных ночах, которые просиживал под мостом через Рейн, хотя воспоминания о кислой физиономии и саркастических окриках Лефевра быстро возвращали мне здравомыслие.

Я надеялся, что меня снова позовут к Уилкинсону, но ни слова, и я не знал, где его искать; министерство иностранных дел утверждало, что у них в здании нет такого лица, и он словно сквозь землю провалился. Со временем я решил, что с тем диковинным приключением покончено; я подозревал, что Лефевр высказался обо мне столь уничижительно, что по какой бы причине ни выбрал меня тогда Уилкинсон, он с тех пор передумал. Я был непригоден.

Я почти забыл ту историю, когда она началась сызнова. Опять вызов, опять письмо, опять ленч.

— Надеюсь, вы не собираетесь опять просить меня стать для вас курьером, — сказал я, когда с обменом любезностями было покончено. — Я все еще расплачиваюсь за прошлый раз. Из-за вас меня уже год как не выпускают из Лондона.

— Аха-ха, какая жалость. Но это правда не моя вина. Я же не просил вас шляться по Франции, — сказал он. — Боюсь, тут какая-то путаница.

— Возможно. Но до встречи с вами я был банковским служащим с видами на хорошую карьеру, а через несколько месяцев после нее проводил дни за мелкими выплатами.

— Немного заскучали, так?

— Очень.

— Хорошо. Почему бы вам не пойти работать ко мне?

— Вы, верно, шутите.

— Я серьезно. Ваш парижский друг очень высоко отзывался о ваших способностях, хотя и не о вашем характере.

— Я скорее в канаве бы умер, — с отвращением ответил я. — Кроме того, на меня не слишком большое впечатление произвело комедиантство мистера Лефевра, или как там еще его зовут.

— Мистер Дреннан.

— Прошу прошения?

— Мистер Арнсли Дреннан. Так его зовут. Теперь он уже не часто пользуется этим именем, но нет причин, почему бы вам его не знать. Он американец. Он приехал в Европу, когда его сторона проиграла войну. Так о чем вы говорили?

— О комедиантстве, — раздраженно повторил я. — Слоняться по барам, слушать сплетни. Пустая трата времени.

— Вы смогли бы работать лучше?

— С легкостью. Хотя и не намереваюсь. Я не желаю иметь дел с Лефевром. Или с Дреннаном.

— Вам и не придется. Мистер Дреннан… э… нашел иное, более доходное место.

— Правда? Разве это не…

— Да, щекотливая ситуация. Боюсь, он поставил нас в затруднительное положение. Он многое о слишком многом знает, понимаете ли. К несчастью, мы не смогли найти его, чтобы обсудить ситуацию.

— Не могу поверить, что он вообще находил для вас что-то полезное. На мой взгляд, его клоунада была совершенно нелепой.

— Вот как?

— Именно.

— И что бы вы сделали иначе?

Вот это мгновение изменило мою жизнь навсегда, потому что тогда я несколькими словами сделал первые шаги, придавшие имперской службе шпионажа большую последовательность, я бы даже сказал, профессиональность, хотя это сочли бы оскорблением. Мне следовало бы придержать язык и уйти. Мне следовало бы счесть, что Уилкинсон не тот человек, с кем стоит поддерживать знакомство. Но мне хотелось поддаться. С тех самых пор, как я видел, как Лефевр — или Дреннан — договаривался с Вирджинией, я понимал, что могу сделать то же лучше, и происходящее нашел опьяняющим.

А еще я осознал, что Генри Уилкинсон не восседает, как я некогда предполагал, пауком в сердце огромной сети тайных агентов по всей Европе, бдящий, не возникнет ли опасность или не представится ли удобный случай. Не будучи ни всевидящим, ни всемогущим, он был практически слеп. Он не имел собственного ведомства, не имел бюджета, не имел каких-либо полномочий. Безопасность величайшей Империи, какую когда-либо знал мир, зависела от горстки друзей и знакомых, проходимцев и неудачников. Поток тайных сведений зависел от услуг и просьб. Не было стратегии, не было тактики, не было никаких очевидных целей. Служба была любительской и почти бесполезной. Они во мне нуждались, решил я со всем высокомерием, на какое способен двадцативосьмилетний человек. Гораздо больше, чем я нуждался в них.

Поэтому я изложил вкратце мое видение имперской разведки. Уилкинсона мой анализ как будто очень даже удовлетворил.

— Да, да, — весело сказал он, — думаю, это очень мило обрисовывает нынешнюю ситуацию. И если я не поставил вас об этом в известность, то уверен, вы прекрасно понимаете почему. Если я не могу иметь организацию на деле, то довольствуюсь видимостью оной.

— И как это функционирует?

— По мере сил, — ответил он. — Правительство не верит, что подобная деятельность необходима, да и в любом случае не сумело бы убедить парламент выделить на нее средства. Кое-какая организация может быть создана на фонды, одобренные для армии или флота, но ни та ни другой не видят особой нужды. Последние пятнадцать лет я вел дела без какой-либо легальной основы или финансирования. У нас есть люди, собирающие сведения по всей Империи, в Индии, в Африке и в Европе, но координации нет никакой. Я должен просить вас просмотреть все, что у них есть. Я не могу приказать им повиноваться или даже объяснить, что им следует искать. В настоящий момент, например, Индийская армия отказывается с нами разговаривать. Я все еще не уверен почему. На мои письма не отвечают.

— Значит, вы, как и я, знаете, что вся это беготня по Франции, сборы слухов в барах бесполезны.

— Нет, далеко не бесполезны, — рассудительно ответил он. — Мы делаем, что в наших силах, но трудимся не по воле наших хозяев, а вопреки оной. Тут нет ничего необычного. Многие правительственные ведомства считают так же. Думаю, это — расхожее умонастроение государственных служащих. Все это представляется вам неудовлетворительным?

— Мне это представляется жалким.

— Вы могли бы лучше? Учитывая, что политика правительства едва ли изменится.

— Послушайте, — сказал я. — Я работаю в банке. Это коммерческое предприятие, которое, по сути, покупает и продает деньги. Это все, что я умею. У системы есть свои слабые стороны, но она работает. Если вам нужна информация, настоящая информация, а не сплетни, уверен, вы могли бы ее купить. Моя договоренность с Вирджинией существовала на сугубо коммерческой основе, ради взаимной выгоды. Вот почему получилось удачно. Информация — это товар. Им торгуют, как и любым другим, и для нее есть рынок.

— И что бы вы предприняли?

— Я стал бы брокером. Находил бы тех, кто желает продать, и покупал бы за хорошую цену. И за цену же продавал бы дальше.

— И это все?

— Это суть. Разница в том, что для создания подобного предприятия потребуется значительный капитал. Ты получаешь то, за что платишь.

— Вы говорите как предприниматель.

— И вам тоже, боюсь, нужно мыслить как предприниматель. Я не о стоимости крейсера говорю, знаете ли.

— Даже небольшие суммы должны быть оприходованы. Вы удивились бы, узнай, как правительство любит следить за государственными фондами. И тем не менее это, возможно, осуществимо. Не будете ли так добры изложить на бумаге — разумеется, конфиденциально, — в чем заключается ваше предложение и какие вы планируете шаги? Тогда я, вероятно, смогу представить бумагу кое-каким друзьям и спросить их мнения.

Вот так я стал писать меморандумы для правительства. Надо ли трудиться подчеркивать контраст с полетом фантазии, расцвечивающим страницы наших романистов? Разве их герои засиживаются за полночь, составляя проекты бюджетов? Или излагая пути перевода денег из одного банка в другой? Перечисляя способы учета выплаченных сумм?

А ведь этим я занимался. Я начал с изложения проблемы — а именно, необходимо установить, каковы намерения Франции (хотя на тот момент можно было бы вставить название любой страны), — затем указал, что мы живем в эпоху промышленного производства. Правительства не могут ни с того ни с сего вывести на поле армии. Последние необходимо стягивать и экипировывать. На это требуется время. По моим выкладкам, между решением об объявлении войны и собственно ее объявлением должно пройти по меньшей мере девять месяцев, а это возможно отследить, изучая перечни заказов компаниям, поставляющим вооружение, расписания железнодорожных сообщений, данные по закупкам лошадей и так далее. Занято ли правительство получением долгосрочных займов? Требует ли дополнительных полномочий, чтобы ввести добавочные налоги? Какая война будет вестись, также возможно определить: ассигнуются ли диспропорционально большие суммы на верфи или производителям пушек? Техническую информацию о том, как действует то или иное оружие, (если таковая потребуется) также лучше получать коммерческим путем, а не стараться завербовать офицеров вооруженных сил. Каковы резервы боеприпасов в войсках противника? Если он объявит войну, как долго он сможет вести военные действия?

Значительную часть этой информации, доказывал я, возможно купить за верную цену. В дополнение, многие политики в той или иной мере могут быть склонены к сотрудничеству угрозой раскрытия их финансового положения; также я советовал потратить деньги и время на сбор подробной информации о взятках и прочих стимулах, которые, как известно, принимают политики. Это возможно будет использовать как контрмеру недружественным действиям противника или для получения более конкретных сведений, если таковые потребуются. Наконец, я рекомендовал, чтобы все средства переводились через немецкие банковские учреждения, чтобы создать видимость, будто не мы, а они ведут подобную деятельность.

Получилось, если будет позволено сказать, весьма внушительно. По сути, революционно: сколь бы очевидным ни казалось все это сейчас, применение коммерческой логики к тому, что до тех пор было сферой военных и дипломатов, вызвало некоторый переполох. Из тех, кто видел мою записку, одни были возмущены, другие потрясены, а кое-кто заинтригован. Многие сочли мои аргументы отталкивающими и вульгарными — впрочем, большинство их вообще не одобряло шпионаж в какой-либо форме.

Глава 6

А кое-кто готов был финансировать операции. Я получил инструкции от мистера Уилкинсона, что меня поддержат друзья, что мне полагается поехать в Париж и что теперь я буду журналистом, работающим на «Таймс», — довольно резкое понижение в статусе после «Барингса». От меня требовалось встретиться с редактором, чтобы выяснить, как это будет улажено, когда его проинформируют, что ему полагается меня нанять. Потом меня вызвали на еще один ленч. Я ожидал мистера Уилкинсона, а вышло так, что я впервые встретил Джона Стоуна.

— Ваш главный инвестор, — сказал Уилкинсон, махнув ему. — Потенциальный. Он счел, что следует посмотреть, стоите ли вы затрат, прежде чем вкладывать в вас деньги.

Я внимательно его изучал, когда Уилкинсон ускользнул из комнаты, чтобы оставить нас наедине. Ему было под пятьдесят, и внешности он был решительно непримечательной. Выбрит, с редеющими волосами, которых коснулась седина, и одет прилично, но совершенно безлико. Запонки, как я заметил, были с простым узором и недорогие; колец он не носил, в нем не было ничего от лощеного преуспевания, какое исхитрялись излучать люди вроде лорда Ривлстока, председателя «Барингса». Никакого запаха одеколона, даже самого слабого, никаких признаков помады для волос, дорогой или иной. Он мог бы сойти — за кого пожелал бы. И разумеется, он не привлекал к себе внимания.

Итак, физически он был ничем не примечателен. Не слишком красив и не безобразен. Взгляд у него был внимательный и останавливался на человеке или предмете с большой пристальностью, движения — медленные и отмеренные. Ничто его не торопило, если он сам того не желал. Его спокойствие отдавало уверенностью в себе и (я бы сказал, не будь определение нелепым) удовлетворением.

Я слышал эту фамилию, но не мог вспомнить, в связи с чем. Стоун тогда не был силой, которой стал с тех пор в британской промышленности; его репутация искушенного денежного воротилы росла, но еще не достигла того предела, когда он уже не мог дольше скрывать свои достижения. Его знали как человека, соединившего «Глиссонскую сталь» с «Бесуикской верфью», но пока не было причин считать его кем-то иным, нежели честолюбивым и умелым промышленником. Соответственно, хотя я и был вежлив, но не благоговел от знакомства.

Однако он меня удивил. С промышленниками говорить тяжело, эти всего добившиеся своими силами люди, для которых промышленность все, считают, будто беседы для слабых. Они презирают банкиров в целом за то, что те ничего не привносят в общество, и за то, что они паразитируют на их предприятиях. Либо подобные Уилкинсону их подавляют, либо они чересчур агрессивно проявляют свое презрение. Стоун не принадлежал ни к первым, ни ко вторым. Держался он мягко, словно бы я делал ему одолжение. Долгое время разговор шел о чем угодно, кроме причины нашей встречи.

— Так вы планируете поехать в Париж? — наконец спросил он, хотя я обмолвился о своем желании осмотреть достопримечательности.

— Через неделю или около того, если все пойдет хорошо.

— А «Барингс»? Банк не расстроен, что приходится отпустить столь многообещающего служащего?

— Банк как будто вполне готов стойко снести утрату, — ответил я с оттенком легкой горечи. Когда я сказал о моем решении в «Барингсе», там только кивнули и приняли мое прошение об отставке. Даже не попросили объяснений, не говоря уже о попытках меня разубедить.

— Понимаю. На деле их нельзя винить. Защищать Империю — занятие, достойное восхищения, но заниматься этим в оплаченное «Барингсом» время — совсем иное дело. Не судите их слишком сурово. В банковском деле нет места для индивидуальности. Даже Ривлсток полагает, что инициатива и отвага должны быть исключительно его привилегиями. И это большая ошибка с его стороны. Полагаю, он обо мне столь же невысокого мнения.

— Могу я спросить почему?

— О, он считает меня выскочкой. — Стоун произнес это со слабой улыбкой, но не стремился создать впечатление, что от того Ривлсток меньше достоин презрения. Скорее он сообщил это совершенно нейтрально, даже если в мнении председателя «Барингса» был резон. — Ничего личного, сами понимаете. Но он считает, я не понимаю смысла денег.

— А вы, по-вашему, понимаете?

— Думаю, я понимаю людей, и Ривлсток слишком часто рискует. На этом он заработал очень много, а потому расхрабрился и хочет заработать еще больше. Он считает себя непогрешимым, а это предвещает крах — рано или поздно. Гордыня, знаете ли, может уничтожить и банкира, а не только древнегреческого героя.

Рядом с человеком, критикующим лорда Ривлстока, всем миром признанного величайшим банкиром в истории, мне стало немного не по себе.

— Он, несомненно, величайший реформатор банковского дела нашего времени, — сказал я.

— Он величайший игрок, — кисло отозвался Стоун. — И пока ему сопутствовало величайшее везенье.

Я попытался сменить тему.

— А лояльность, — заметил Стоун. — Недурное качество. Но вполне возможно быть одновременно и лояльным, и критически настроенным. По сути, на этих двух качествах я настаиваю. Подхалим — наихудшее из зол в любой организации. Я ни разу не увольнял никого за то, что он со мной не согласился. Я уволил нескольких за готовность согласиться, когда они доподлинно знали, что я не прав.

— Раз уж мы коснулись этой темы, какая именно роль отведена мне? — спросил я несколько раздраженно. — Рискую ли я быть отозванным назад в Англию, если в чем-то буду с вами согласен?

— Я вообще никаких полномочий иметь не буду, — хладнокровно ответил он. — Вы будете работать не на меня, а на мистера Уилкинсона. Я лишь предоставлю вам средства. В порядке эксперимента. Вполне очевидно, что если мистер Уилкинсон решит, что эксперимент провалился, или если расходов на него будет больше, чем пользы, тогда нам придется все пересмотреть.

— Почему вы предоставляете капитал? Это очень большие суммы.

— Не такие уж большие, — сказал он. — И это деньги, от которых я не обеднею. Ваш подход показался мне интересным, и мне претит дилетантство, где бы я с ним ни столкнулся. Я почти считаю своим долгом его устранять. А если не долгом, то хобби.

— Дорогостоящее хобби.

Он пожал плечами.

— Настолько дорогостоящее, что я не вполне вам верю.

— Тогда назовите меня патриотом.

— Я мало что знаю про ваши компании, мистер Стоун. Подобное вне моей компетенции. Но помнится, я читал, что вы поставляли оружие всем до единого противникам, с какими могут столкнуться наши армия и флот. Это действия патриота?

Замечание было оскорбительным и было сделано намеренно. Мне нужно было выяснить, во что я пускаюсь.

— Не моих компаний задача — укреплять безопасность Британии, а долг Британии — обезопасить мои компании. Вы понимаете превратно, — негромко сказал он. — Задача компании умножать капитал. Это ее альфа и омега, и глупо и сентиментально применять к ней мораль, не говоря уже о патриотизме.

— Мораль должна быть применима ко всему. Даже к деланию денег.

— Странное заявление из уст банкира, если позволите. И это не так. Мораль применима только к людям. Не к животным, и еще менее к машинам.

— Но вы человек, — указал я, — вы производите оружие, которое продаете любому, кто хочет его купить.

— Не совсем, — с улыбкой возразил он. — Он еще должен быть в состоянии себе его позволить. Но вы правы. Я так поступаю. Но задумайтесь вот о чем. Если одна из моих торпед будет выпущена и достигнет своей цели, многие люди умрут. Ужасное событие. Но следует ли винить торпеду? Она лишь машина, сконструированная перемещаться из точки А в точку Б и там взрываться. Если она взрывается, это хорошая машина, которая выполняет свое предназначение. Если нет, это провал. Где тут место для морали?

И компания тоже лишь машина, удовлетворяющая чьи-то потребности. Почему не винят правительства, которые покупают эти торпеды и приказывают выпускать их, или людей, которые голосуют за избрание этих правительств?

Мне следует перестать производить оружие и отказать правительствам в шансе убивать своих граждан дешевле и эффективнее? Разумеется, нет. Я должен его производить. Так диктуют законы экономики. Если я этого не сделаю, спрос останется неудовлетворенным или может случиться так, что деньги будут потрачены на менее эффективную машину, что будет неэффективным использованием капитала. Если у людей не будет торпед, они станут использовать пушки. Если не будет пушек, то лук и стрелы. Если не будет стрел, камни, а если не будет камней, то закусают друг друга до смерти. Я лишь преобразую желание в его наиболее эффективную форму и извлекаю из процесса капитал.

Для того и существуют компании. Они созданы для умножения капитала, что они производят, не имеет значения. Торпеды, еду, одежду, мебель. Все едино. Ради этой цели они сделают все, что угодно, чтобы выжить и процветать. Они сделают больше денег, используя рабский труд? Если да, то должны его использовать. Они смогут повысить прибыли, продавая то, что убивает других? И опять же должны это делать. Что с того, что они опустошают ландшафты, уничтожают леса, сгоняют поселения и отравляют реки? Они вынуждены делать все это, если могут увеличить прибыли.

Любая компания — нравственный дегенерат. У нее нет понятия о правильном и неправильном. Любые ограничения должны исходить извне — от законов и обычаев, воспрещающих ей те или иные действия, которые общество не одобряет. Но как раз эти ограничения сокращают прибыли. Вот почему компании будут вечно стремиться избавиться от пут законов и действовать без стеснений в погоне за преимуществом. Единственно так они способны выжить, поскольку сильные поглощают слабых. А еще потому, что такова природа капитала, который необуздан, жаждет свободы и тяготится любым наложенным на него ограничением.

— Вы оправдываете продажу оружия врагам своей страны?

— Вы имеете в виду французов?

— Да.

— И немцев, и итальянцев, и австрийцев? — добавил он.

— Да. Вы это оправдываете?

— Но они не враги моей страны, — сказал он с легкой улыбкой. — Мы не воюем.

— Вполне возможно, скоро будем.

— Что ж, верно. Но как по вашему, с какой страной?

— Это важно?

— Нет, — признал он. — Я продавал бы ей оружие, даже если бы знал, что воевать с ней мы будем через полгода. Внешняя политика — не моя забота. Подобные продажи не противоречат закону, а все, что не запрещено, разрешено. Если правительство решит наложить запрет на поставки во Францию, я подчинюсь закону. На данный момент, например, я вижу, что много денег можно заработать на строительстве верфей для Российской империи. Но правительство не хочет, чтобы у России была судостроительная промышленность. Мне бы хотелось поставить царю наши новые субмарины, так как русское правительство щедро за них заплатит. И опять же, я этого не делаю.

— А есть закон воспрещающий?

— Ну разумеется, нет. Законы страны — не только те, что содержатся в своде, одобренном парламентом. Но мне дали понять, что пострадает мой бизнес здесь, и, разумеется, я прислушиваюсь к подобным предостережениям. По моему мнению, это ошибка. Россия неизбежно научится строить дредноуты и субмарины; мы лишь оттягиваем это на несколько лет, а заодно превращаем их во врагов и отказываем себе в значительных прибылях.

— Вы очень откровенны.

— Не всегда. Только когда нет причин не быть откровенным.

Я задумался: страстная речь, произнесенная на бесстрастный, сухой манер, — и попытался во всем этом разобраться. Говоря о капитале, Стоун говорил не как бизнесмен, а скорее как поэт-романтик.

— И какова тут моя роль?

— Ваша роль? Вы, если сделаете свою работу хорошо, облегчите правительству принятие верных решений. В то же время вы дадите лучшие прогнозы на будущее, так что я смогу планировать точнее.

— Надо полагать, вы желаете конфликта.

— О нет. Это мне совершенно безразлично. Я просто хочу быть готовым к тому, что случится. Что бы ни случилось.

— А как же безопасность страны? Империи?

Он пожал плечами.

— Будь мое дело решать, я сказал бы, что Империя малопроизводительна и расточительна. У нее нет цели и слишком мало оправданий своего существования. Без сомнения, стране без нее будет лучше, но не ожидаю, что найдется много тех, кто когда-либо разделит это мнение. Единственное ее оправдание в том, что Индия хранит свое золото в Английском банке и это обеспечивает колоссальное расширение нашей торговли в мире за счет укрепления фунта стерлинга.

Я находил мистера Стоуна пугающим. Я предвидел, что буду работать на правительство, — патриот, трудящийся на благо общества. Но не на человека вроде Джона Стоуна. Лишь под конец нашего разговора я разглядел в нем кое-что еще: озадачивающее и неожиданное.

— Скажите, — попросил он, когда мы встали прощаться, — как ваш отец?

— Как всегда, думаю, — ответил я.

Я чувствовал себя столь же виноватым, сколь и пойманным врасплох: уже некоторое время я не навещал отца в Дорсете и, как я уже упоминал, с каждым следующим посещением в поездке было все меньше смысла.

— Понимаю.

— Вы его знаете?

— Мы были знакомы когда-то. До его болезни. Мне он нравился. Вы очень на него похожи. Но в вас нет его характера. Он был мягче вас. Вам следует остерегаться.

— Чего?

— Ну, не знаю. Уйти слишком далеко от характера отца, возможно.

На том он кивнул, сухо и безлично пожелал мне всего наилучшего и ушел.

Глава 7

Осудив остальных за неумелость и пообещав совершенно новый подход к сбору информации, я обнаружил, что в результате оставлен безо всякой помощи или инструкций. «Так покажите же, как надо», — как будто звучало общее мнение, и позднее я обнаружил, что немало (среди тех немногих, кто вообще знал про наш эксперимент) было таких, кто желал мне прискорбного провала.

Говорить, что будешь делать, на бумаге, — одно, делать это — совсем иное, и я не имел ни малейшего представления, с чего начать. Вполне очевидно, что первым шагом был отъезд в Париж. После придется импровизировать по ходу дела. Мои официальные наниматели были мне несколько полезнее: Джордж Бакль, редактор «Таймс», воспринял мое внезапное вторжение в свою жизнь с примечательным спокойствием и передал меня младшему репортеру по фамилии Макюэн в обучение, чтобы он объяснил мне, как писать для газеты, а также преподал практические знания, как пользоваться телеграфирующей машиной для передачи любых статей, какие мне захочется написать. Тот факт, что от «Таймс» не требовалось мне платить, без сомнения, примирил Бакля с моим существованием.

Потом я уехал и прибыл в Париж однажды в среду утром. Мой багаж доставили заранее, и никакие чемоданы меня не стесняли. Поэтому я сразу отправился в контору «Таймс» — такое название не совсем подходило одной единственной комнатке, на назначение которой не указывало ничего, кроме стоп старых французских газет на полу. Дверь была не заперта, сама комната пуста, но на столе лежала адресованная мне записка: не буду ли я так добр присоединиться к ее автору, Томасу Барклаю в ресторанчике неподалеку за ленчем?

Я был так добр. Официант проводил меня к нужному столику, и я сел напротив человека, который был — теоретически — моим новым коллегой.

На тот момент Томасу Барклаю было под пятьдесят. У него были прекрасная волнистая красно-рыжая борода, огромные уши, странно острый нос и лоб интеллектуала. Он часто хмурился, выставляя напоказ свою серьезность — подозреваю, эту склонность он приобрел от слишком долгого изучения немецкой философии в Йене, — хотя в результате производил впечатление скорее растерянности, чем глубокомыслия.

По счастью, он был столь же серьезным журналистом, как и я, но к тому времени провел в Париже почти двадцать лет. В начале семидесятых он опубликовал книжную рецензию в журнале «Спектейтор» и, поскольку проявил готовность жить за границей, на ее лишь основании получил место парижского корреспондента «Таймс». Сообщения от него поступали немногочисленные и нечастые и всегда изложенные столь запутанно, что зачастую трудно было понять, о чем, в сущности, идет речь. Для Барклая важность события напрямую зависела от важности лица, сообщившего ему информацию, поскольку он был пре-ужасным снобом и мог довести себя до горячки из-за приглашения в престижный салон или на обед в доме сенатора. Слова своих собеседников он воспринимал как тончайшую золотую пыль, но был настолько тактичен, что не мог излагать их, не облекая крупицу информации в такое многословие, что значимость их терялась совершенно. Кроме того, он недавно стал президентом Британской палаты коммерции в Париже и сей пост воспринимал крайне серьезно, полагая — довольно странно, — что это пост высочайшей политической и дипломатической важности, а не просто председательство в обеденном клубе для иностранных торговцев.

Он был счастлив меня видеть и ни в коей мере не смущен ни тем, что никто не спросил его мнения о моем приезде, ни полнейшим отсутствием у меня опыта.

— Очень немногие в Англии интересуются тем, что творится за пределами Империи, — весело сказал он, — пока их самих это не касается. По большей части можете писать, что пожелаете, а для всех важных событий прекрасно подойдет дословный перевод из почтенной парижской газеты. На вашем месте я не стал бы тратить силы, бегая в поисках интересных историй. Никто не будет их читать, и скорее всего их не опубликуют. Единственное, ради чего стоит трудиться, — скандал в высшем свете. Они всегда хорошо проходят, так как подтверждают мнение наших читателей о безнравственности французов. Книжные рецензии, если вы не против, я оставлю за собой. И театр, но только если участвует Бернар.

Я сказал ему, что все книжные рецензии он может оставить себе.

— Я думал, — осторожно начал я, — не написать ли мне несколько статей о Фондовой бирже.

Он нахмурился.

— Валяйте, если хотите. Мне это особо интересным не кажется. Но разумеется, на вкус и цвет.

— Мне назвали несколько имен, — добавил я. — Было бы невежливо не нанести визит.

— Господи милосердный, разумеется. Идите. Не думайте, пожалуйста, что я намереваюсь как-либо вами руководить. Пока вы пишите по статье примерно раз в две недели, все будут довольны.

— Постараюсь, — пообещал я.

— Вчера я уже одну я написал, — сказал он. — Поэтому еще некоторое время мы чисты. Если вы напишите следующую…

Я сказал, что, на мой взгляд, сумею написать что-нибудь за пару недель, и он, просияв, откинулся на спинку стула.

— Замечательно. Значит, с этим улажено. А теперь, где вы остановились?

Остановился я в гостинице и, так уж получилось, прожил там следующий год: это был самый дешевый выход, так как мне не хотелось тратиться на дом и прислугу, а номер был вполне приемлемым. Домашний очаг никогда не был моим величайшим желанием в жизни и уж точно в ту пору: удобная кровать и приличная еда — мои единственные потребности, и отель «Фарос» (на самом деле несколько комнат над кафе с услужливым домохозяином, чья жена согласилась стирать мне белье и иногда готовить) давал и то и другое.

Рассказ о моей повседневной жизни я опущу, поскольку большого интереса она не имела и состояла главным образом в создании тех сетей информаторов и завязывании знакомств, которые необходимы журналистам и прочим алчущим сведений. Как это делается — вполне очевидно и заключается в основном в том, чтобы представить себя как можно более привлекательным и безобидным, создавая пустоту, которую другие стремятся заполнить болтовней. В сплетнях проскальзывают намеки и зацепки, которые — иногда — приводят к чему-то более важному. Я заводил знакомства в самых разных кругах, так как нашел французов — вопреки их репутации — и очаровательными, и гостеприимными. Я обхаживал торговцев на Фондовой бирже, драматургов Латинского квартала и политиков, дипломатов и солдат — в самых разных районах города. Все они, полагаю, считали меня немного скучным и не имеющим собственного мнения: иметь мнение в мою роль не входило.

И в августе поехал в Биарриц, куда отправлялись нувориши республики отдыхать в окружении старых имен и титулов и держаться на должном расстоянии от Народа, класса, которым они восхищались в принципе, но с которым не желали иметь ничего общего. Упоительное зрелище, если наслаждаться им недолгое время, доказательство состояний богатых и умения французов развлекаться. Все, кто что-либо значил во французском свете, стекались на отрезке побережья, ограниченном отелем «Дю Палэ» на севере и отелем «Метрополь» на юге; гостиницы разделяли с милю или около того прекрасного пляжа и многие десятки вилл прихотливой и причудливой постройки. Городок тогда был на пике своего процветания: сама королева Виктория приезжала с визитом годом ранее, и принц Уэльский показывался ежегодно. Наталия Румынская, принцесса в изгнании, занимала красивую виллу на холме, начали приезжать первые русские великие князья. Англичане колонизировали целый регион от По и Пиренеев до побережья, очевидно, забыв, что Аквитания им больше не принадлежит.

Неделя за неделей, днем и ночью тут кружил бесконечный вихрь удовольствий для тех, у кого были связи, и даже для тех, кого, как меня, можно было в наличии этих связей заподозрить. Доступ в общество я получил при посредничестве мистера Уилкинсона, который устроил так, чтобы принцесса Наталия пригласила меня на один свой прием. С этого момента быстро прошел слух, будто я некто, с кем следует иметь знакомство, — хотя никто не знал почему. Меня готовы были принимать, чтобы попытаться разгадать мой секрет. Мне по очереди приписывали то, что я чудовищно богатый банкир, то, что я внебрачный сын герцога Девонширского, то, что я заводчик скаковых лошадей или владею огромными землями в Австралии. Все указывало на то, что меня следует приглашать на званые вечера, и я приходил, старательно уклончивый в ответах на любые въедливые вопросы, и постоянно настаивая, что я всего лишь журналист «Таймс». Никто не верил.