— А что у моего друга Артура Ломба?
Винегар нахмурился.
— Я не имею права обсуждать с тобой результаты других учеников.
Это могло означать только одно. Дилану стало искренне жаль Артура, сердце сдавило сочувствием.
— Может, его примут хотя бы в Бронкс Сайенс? — предположил он.
Лицо Винегара исказила страдальческая гримаса.
— Некоторые люди… — Голос оборвался.
Дилан все понял: ни о Бронкс Сайенс, ни даже о Бруклин Тех говорить не имело смысла. Артур Ломб, умевший сто раз подряд обставить тебя в шахматы, скопировать чужую походку и манеру речи, превосходный артист-симулянт, не воспользовался собственным советом и банально провалил тест. Быть может, опять понадеялся на приступ астмы или страдал в тот день расстройством желудка, или возомнил себя крутым парнем. Только алгебре на все это наплевать. Гудини тоже однажды застрял в запертом сундуке.
По тону учителя Дилан понял, что Артур часто раздражал его своим хвастовством или умозаключениями.
— От дома мне гораздо ближе до Сары Хейл, — сказал Дилан во внезапном приступе мазохизма. Он произнес эти слова так, будто приносил дань памяти Артуру Ломбу, павшему солдату. — Все мои друзья учатся именно там.
— О чем ты говоришь?
— Я сдал этот тест, просто чтобы проверить себя. И в Стайвесант не хочу переходить.
Лицо Винегара перекосило. Школа Сары Дж. Хейл в списке самых неблагополучных стояла даже после двести девяносто третьей. Можно было прогулять целых два года, как Мингус Руд, и спокойно очутиться после этого в Саре Дж. Хейл. Слова Дилана были равносильны заявлению: «Думаю, я перейду сразу в бруклинскую тюрьму».
— Мне очень жаль, что ты упускаешь такую возможность…
«Ты же белый!» — хотел проорать Винегар.
«Человек может летать!» — рвалось из груди Дилана.
— Я уже принял решение, — сказал Дилан.
— Ведь ты же, как выяснилось, способный мальчик…
«И умею летать».
— Ладно, я поговорю с Авраамом. С отцом.
Если бы не эта капля жалости, Винегар, наверное, оторвал бы себе усы.
— Непременно поговори. Скажи, я с удовольствием встречусь с ним и отвечу на все его вопросы…
— Ладно.
Бруклин тонул в паутине ложного спокойствия, а школа будто оглохла. Дилану наскучило болтать с Винегаром, он уже готовился к предстоящей снежной атаке.
А здорово бы было спрыгнуть с заснеженной крыши — тогда на ней остались бы следы его подвига.
Аэромен, как и его предшественник, как вы уже, наверное, догадались, патриот своего района.
Для Рейчел дым марихуаны был причастием. Вдыхая его, она как будто освобождалась от грехов, купалась в объятиях небесных рук. Дилан со временем научился этому искусству, а поначалу только притворялся, что балдеет: брал в рот предлагаемый Мингусом косяк, причмокивал, при этом дым проникал не в легкие, а в голову, сдавливал ее будто жгутами. Потом он вообще ничего не чувствовал, только жжение в горле. И лишь на шестой или седьмой раз ему удалось втянуть в себя дым по-настоящему. Стены крохотной комнаты Мингуса сразу же раздвинулись, и Дилан действительно ощутил все то, что до этого лишь представлял себе.
Тогда-то к нему и пришла Рейчел — в эту самую комнату, с заткнутой полотенцем щелью внизу двери и открытым окном, впускавшим внутрь морозный воздух. Рейчел пряталась либо в самом Дилане, либо в наркотике и материализовалась при их взаимодействии. А может, Дилан до сих пор еще только знакомился с ней: узнавал ее, слушая записи «Модерн Джаз Квартета» и Нины Саймон, пробуя наркотики, оценивая вкусы матери.
Все открытки от Бегущего Краба он сохранял, их скопилось уже штук тридцать пять или сорок. Они лежали в строгой последовательности между книгой Хайнлайна «Чужой в чужой земле» и стопкой из шестнадцати книжек «Нью Белмонт Спешиалс», оформленных Авраамом — отец больше не сотрудничал с «Белмонт», — на книжной полке со статуэткой премии Хьюго. Дилан складывал открытки вместе с произведениями отцовского коммерческого искусства, не только чтобы позлить Авраама, если тот надумает в отсутствие сына залезть сюда, но и потому что чувствовал: так надо. Ему хотелось соединить эти вещи, превратить их в волшебную поэму «Авраам-Рейчел», слить в одно родительские творения, как ДНК при зачатии, как гены, отвечающие за цвет волос, разрез глаз.
Дилан намеревался как-нибудь перечитать все открытки Краба под кайфом, при помощи наркоты расшифровать их и, наконец, найти причины исчезновения Рейчел.
— Взгляни-ка, — сказал Мингус, выгнав дым из комнаты взмахом руки и закрыв окно. Холод его не страшил: он никогда не снимал свою запятнанную армейскую куртку, будто заскакивал домой лишь на минуту.
Он извлек из кармана семидюймовую пластинку и поставил на проигрыватель. Полилась песня из сериала «Спецназ», сопровождаемая жутким скрежетом. Мингус принялся выкрикивать призывы к воображаемой толпе, собравшейся в школьном дворе, — голосом мультипликационного героя, Баггза Банни из гетто.
Дилан одобрительно закивал.
— Ужас, правда?
— Это «Ритм Херитидж»? — спросил Дилан.
— Никто из диджеев не может достать эту запись. А я поднялся к Барретту и стырил пластинку из его коллекции. Послушаем еще?
— Ага.
— Молоток, мой приятель хочет послушать еще.
Мингус переставил иглу проигрывателя на «Скорпиона» Дениса Коффи и группы из Детройта и опять принялся заводить несуществующую толпу.
Наверное, он еще не был готов вынести проигрыватель в школьный двор, но у него имелись отличные записи — такие, о которых другие мальчишки в Бруклине не могли и мечтать.
Комната Мингуса изменилась. Плакатов с изображением Дейва Шульца из «Филадельфия флайерс», Меркури Морриса из «Майами долфинс» и «Джексон файв» — подарков Барретту Руду-младшему с настоящими автографами — теперь не было. Там, где они раньше виседи, виднелись только обрывки под шляпками гвоздиков. Остался лишь один плакат, весь в сгибах, поскольку был вкладышем в конверте с пластинкой, — снимок Бутси Коллинза и его группы, в кожаных костюмах и туфлях на высокой платформе. На этом плакате тоже имелся автограф. Бутси лично побывал в комнате Мингуса, когда навещал Барретта Руда-младшего, и поверх изображения своей гитары в форме сердца написал чернилами «Гарви Вайолет»: «С любовью, Бутси!». Позднее Мингус нарисовал на плакате серебряной краской из распылителя свой тэг. Теперь он ставил их здесь повсюду: ленился каждый раз тащиться ради этого на улицу или слишком часто бывал под кайфом. ДОЗА, ДОЗА, ДОЗА. Серебряные буквы тянулись вдоль стен, по потолку, даже по оконному стеклу. Красовалась надпись и на батарее — трехмерная загадка. Если ты смотрел на нее сбоку, ясно видел слово «АРТ». С другой стороны — ряд полосок, невнятный шифр.
Покинула комнату Мингуса и Фарра Фосетт — в красных трусиках, с напрягшимися сосками и кривой улыбкой. Она висела когда-то над его кроватью. На смену Фарре пришла стопка стянутых у Барретта Руда-младшего «Плейбой» и «Пентхаус» с вырванными разворотными фотографиями, торчащими из журналов, будто языки утомленных псов. Свои богатства и секреты Мингус прятал в весьма ненадежном тайнике — под кроватью.
— Ты так и не рассказал мне о той девчонке из Вермонта.
— О какой девчонке? — Дилан перелистывал «Защитников» № 48, рассматривал Валькирию в синей броне — лифчике из стали. Комиксы Мингуса были изорваны, а обложки покрыты тэгами, нарисованными черным «Эль Марко».
— Король Артур сказал, ты хвастался перед ним своими подвигами, так что не пытайся отовраться.
— Ничего я Артуру не говорил. Он все выдумал.
— Посмотрите-ка на этого скромника! Не дури меня, Димен. Сам ведь знаешь, что через минуту расколешься.
Дилан молчал меньше минуты.
— Ее зовут Хэзер.
— Так-так-так.
— Мы ходили с ней купаться.
— Артур рассказывал не только про купание.
Несмотря на невероятное количество прогулов, Мингус учился теперь в школе Сары Дж. Хейл. Подобно тени солнечных часов, он переместился в другую временную зону, перешел в следующую фазу. Изменилась его комната, фигура, рост, в нем прибавилось жесткости. Когда он шел своей размашистой походкой по Дин-стрит, то бормотал речитативы диджеев. У него была собственная стереосистема. Марихуану из морозилки он больше не воровал — покупал сам через дверное окошко дома на Берген. Комната была его убежищем. Несмотря на то, что первый этаж он делил теперь с Барреттом Рудом-старшим, спальня Мингуса считалась запретной территорией для всех, кто имел над ним какую-либо власть. Все комнаты этого дома превратились в крепости, представители трех поколений семьи Руд забаррикадировались в своих владениях, негласно противостоя друг другу. Мингус называл деда Старший и никогда не заходил в его комнату, которая, если заглянуть в нее через приоткрытую дверь, казалась совершенно пустой, словно Барретт Руд-старший позабыл, что люди обставляют свои жилища мебелью. Он сидел обычно у зарешеченного окна и смотрел на Дин-стрит, будто из тюремной камеры, и иногда зажигал свечи. Отца Мингус называл Младший.
В комнате его пахло вазелином и чем-то еще. Конверт из-под альбома «Огонь» группы «Огайо Плеерс» с изображением возбужденной девицы, зажимающей между ног шланг, был измазан чем-то липким и устряпан травкой и окурками. Конверт вызывал отвращение и в то же время завораживал, как зеленый листик в курчавых волосах, как остатки еды на подбородке соседа, которому не хочешь говорить об этом.
В комнатах Младшего наверху пахло чем-то другим, каким-то злом, крушением надежд, опаленной судьбой. Старший плавил свечи, непрерывно курил «Пэл Мэл», зажигая новую сигарету от предыдущей. Мингус и Дилан, заткнув щель под дверью, пыхали травой. А Младший в гостиной наверху, в которую никто больше не входил, вдыхал через стеклянную трубку кокаин.
— Ты, кажется, начал рассказывать про Хэзер.
— Ну, начал.
— Сколько ей лет?
— Тринадцать.
— Если девчонка старше — действуй решительнее.
— Я делал ей массаж спины.
— Супер. Но массажем дело не ограничилось, я знаю.
— Мы целовались на чердаке. — Произнося эти слова, Дилан чувствовал аромат вермонтского воздуха, слышал скрип деревянных ступеней, видел бледно-желтый свет. — Хэзер была в купальнике.
— Вот это уже интересно. Она большая для тринадцати лет или маленькая? — Мингус начертил в воздухе два полукруга.
Дилан подумал: «Апельсины», а сказал:
— Грейпфруты.
— Вот черт! — Мингус так воодушевился, что даже нахмурил брови. — Подожди-ка. — Он вскочил, поставил на проигрыватель пластинку Слая, прибавил громкость и снова плюхнулся на кровать, ударив ладонями себя по ногам.
— Ну, ну, рассказывай.
«Что-то шевельнулось в его мозгу», — протяжно, как в полусне, пел Слай.
— Я сейчас тебе покажу, — сказал Дилан. — Ложись на живот.
Мингус кивнул. Бал правил Дилан, и он не смел ему возражать, с нетерпением ожидая продолжения рассказа. Упав на живот, он покорно затих, чувствуя, что в эту минуту полностью зависит от друга.
Ладони Дилана легли на плечи Мингуса, на котором до сих пор была зеленая куртка.
— Представь, что ты — это она.
— Угу.
— Они выпирают с обеих сторон, и я просто дурею.
— Угу.
— Я не тороплюсь. Массирую ей спину, а потом хватаюсь прямо за них.
— Ничего себе.
— Она не говорит ни слова и не пытается меня остановить, представляешь?
— Хм.
— Я пробую залезть ей в трусы.
Мир никак не реагировал, вы прятались под маскировочной сетью, были Нелюдями. Комната Мингуса служила вам очередной Негативной зоной: пряталась под водой, под землей, оставив Дин-стрит где-то позади. Все началось в тот день, когда Мингус в форме бойскаута любовался своими знаками отличия, привезенными с другой планеты.
Ты носил внутри себя огонь, разрисовывал метками мосты и вагоны и мастурбировал в своей комнате.
Руки на заднице Мингуса не требовали объяснения, они не имели никакого отношения к гомосексуализму, были всего лишь историей, которую ты рассказывал: стопкой «Плейбоя» под кроватью, сиськами, окружавшими тебя со всех сторон, жаждой женского тела, перспективой, разделяемой со всеми остальными.
Ты лапал задницу Мингуса, потому что давно хотел узнать, какая она у этого афро, сгорал от любопытства, желая понять, как он расчесывает волосы своим странным гребнем-камертоном.
Но к черту телячьи нежности. Разговор был чисто мальчишечьим.
— Прикасаясь к ее заду, я возбуждался, как бешеный.
— Понятное дело.
— Но в себя она не хотела меня впускать.
— Офигеть можно.
— Во-во.
— Я бы ей сказал: эй, ну хоть на минуточку.
— Именно так я и говорил, — начал фантазировать Дилан, входя во вкус. — Она долго ломалась, а потом…
— Получилось?
Они лежали теперь бок о бок, как Дилан с Хэзер на залитом солнцем чердаке с запотевшими стаканами лимонада в руках. И тот и другой были под кайфом, валялись на смятых подушках и, засунув пятерню в карман штанов, онанировали, притворяясь, что не происходит ничего необычного. Дыхание Мингуса было хриплым и прерывистым, похожим на тихий храп.
Мингус протянул руку, перевернул пластинку и снова прибавил громкость. Фанк мощно разливался по комнате, совсем лишая их ума.
— Ну и чем все закончилось?
— У нас не было резинки, поэтому она сделала мне минет.
— Черт!
Некоторое время они молчали. Потом Мингус спросил негромко:
— Ты кончаешь белой или прозрачной?
— Белой. Хотя, бывает, и прозрачной.
Помолчали еще немного.
— Классно, наверное, когда он у девчонки во рту?
— Лучше не бывает, — уверенно солгал Дилан.
— Я слышал об этом.
— Вот бы и сейчас какая-нибудь кукла отсосала у меня.
Снова пауза. Потом Дилан предложил:
— Если хочешь, можешь вытащить его.
Пенис Мингуса был темно-розовый, как ладони, и подрагивал у него руке.
— Закрой глаза, — сказал Дилан.
— Ты серьезно?
— Руки за голову.
Произнеся эти слова, Дилан струхнул, но медленно сел и наклонил голову, ощущая запах спутанных лобковых волос Мингуса.
— Сделай это рукой, — сказал тот.
Когда распахнулась дверь, ладони обоих были измазаны вазелином, а брюки спущены до самого пола. Скрыть следы преступления они бы просто не успели, поэтому просто вытаращились на отца Мингуса, замершего в дверном проеме, — босого, в синих брюках-клеш и белой футболке. Барретт Руд-младший одевался как человек, никогда не покидающий дом, — обитатель пижамного царства второго этажа, в котором жил только он. Мингус и Дилан почувствовали себя кротами, прорывшими ход под страной «Плейбой» и упершимися в лопату, которая внезапно преградила им путь. Со спущенными штанами они тем не менее были одеты более основательно, чем младший: на Мингусе куртка, на Дилане свитер, на обоих кеды. Им надо было только натянуть на голые задницы брюки, и можно сразу идти прочь из дома — продолжать завоевывать улицу. Они подобрали штаны. Дилан уставился в пол.
— Убавь громкость, Гус.
Мингус повернул ручку, и музыка зазвучала так же тихо, как песни самого Младшего, доносившиеся со второго этажа.
Барретт изучил Мингуса и Дилана прищуренными заспанными глазами, медленно причмокнул и почесал подбородок длинным ногтем большого пальца. Пахло вазелином и гениталиями. Ноздри Барретта затрепетали. Он медлил, очевидно, ждал, когда зазвучит более подходящий ситуации такт — не записи, что крутилась наверху, а его личной, внутренней музыки. Наконец он заговорил, негромко, мелодично, небрежно:
— Занимайтесь тут, сукины дети, чем угодно. Но никогда больше не врубайте проигрыватель на полную катушку.
По его утомленному голосу они поняли, что об открытии, только что сделанном ими, Барретту давным-давно известно и что к их смятению и к этому захламленному любовному гнездышку он питает только отвращение. До их развлечений ему не было дела, его не удивило бы, наверное, даже если бы они ублажали друг дружку, нарядившись в яркие женские платья. Он взялся за дверную ручку.
— Твое счастье, Гус, что вместо меня не вошел сюда кто-нибудь другой. Врежь замок в эту чертову дверь.
Ничего больше не сказав, Барретт удалился.
Наверное, более доброжелательных слов Дилан не слышал за всю свою жизнь.
— Проклятие, — пробормотал Мингус, глядя на закрывшуюся дверь и испытывая что-то вроде раздражения.
Дилан смотрел на него в молчаливом ожидании, выпучив глаза.
— Не переживай, твоему отцу Младший ничего не скажет. Я ловил его самого за еще более идиотскими занятиями.
— Серьезно?
— Еще как.
На том все и закончилось, обоим стало казаться, что в комнату никто и не заглядывал. Мингус еще раз перевернул пластинку и вновь демонстративно прибавил громкость.
Десять минут спустя, когда они опять взялись друг за друга под песни Слая, Дилан пришел к ошеломляющему выводу: они вернулись к тому, с чего начали. У них опять появились секреты, которые теперь основывались на риске быть уличенными в гомосексуализме, секреты от Артура Ломба и Роберта Вулфолка, абсолютно от всех. Даже инцидент с Младшим мог сослужить им службу, крепче привязать друг к другу, подобно кусочку воска, запечатывающему конверт. Геями они, конечно, не были — просто друзья, познающие себя.
Дилан доверял Мингусу, обоих отличала непредсказуемость и неординарность. Собственная тайна уже отравляла Дилана, теперь он ясно это сознавал, но чувствовал, что беспокоиться не из-за чего. Нужно было просто открыть свой личный секрет Мингусу. Рассказать про кольцо. И показать костюм.
Одинокая фигура на тротуаре, белый паренек, нервно расхаживающий взад и вперед по Атлантик-авеню между Кортстрит и Бурум. Прохладная апрельская ночь, вторник, начало первого. Марионетка на сцене жизни, одинокий, маленький и беззащитный мальчик отбрасывает то короткую, то длинную тень, переходя из одной лужи фонарного света в другую. Что он тут делает? Ближе к Корт Атлантик изобилует арабскими лавками, в Бурум расположен знаменитый приют Святого Винсента для мальчиков. Напротив темнеет мрачный монолит из кирпича и стекла — бруклинский Казенный дом. Мальчик же бродит по отрезку Атлантик, где нет практически ничего, кроме четырехуровневой парковки и неработающей автозаправки «Мобил» в конце квартала.
Мальчик доходит до одного угла парковки, разворачивается и идет к другому, будто загнанный в невидимую клетку. Что он тут делает, понять невозможно, хотя об этом никто и не задумывается. Гулять в этом районе ночью отнюдь не безопасно. С мальчиком вот-вот приключится беда.
Так оно и выходит.
До угла и назад: поскорее бы все случилось.
Опасность приближается. Враг тот же, что и всегда: два темнокожих подростка, высокий и приземистый, на бритой голове у каждого повязка — в общем, вполне подходящие персонажи для ночной сцены. Парни идут вразвалочку навстречу бог знает каким приключениям в Фултон Молл, быть может, собираются попасть на последний сеанс в «Даффилд» либо в «Олби» или только что купили марихуаны на Миртл-авеню (известной так же под названием Мертвая) и намерены забить по косячку. В любом случае белый парень подворачивается им под руку как нельзя кстати — в первый момент они даже не верят, что им на крючок попалась рыбка, слишком уж необычна ситуация. В густой тени парковки можно вволю поиздеваться над жертвой, тем более что вокруг ни души. Белый парень сам виноват: нечего было торчать тут посреди ночи. Только бы не оказался хлюпиком и не разревелся в первую же секунду.
— Эй, иди-ка сюда, поговорим.
Белый мальчик лишь моргает в ответ. Этих парней он видит впервые, в школе никогда их не встречал. Но в любом случае сегодняшняя ночь должна запомниться этим двоим на всю жизнь.
— Я обратился к нему, ты слышал, старик?
— Может, он немой?
— Или ему не нравится цвет нашей кожи, черт возьми. Может, в этом проблема?
Тут-то на фоне томного ночного неба и появляется человек в накидке. Он приближается к краю крыши парковочного здания и, как можно подумать, вот-вот бросится камнем вниз, покончив жизнь самоубийством. Черный подросток в самодельном костюме, с кольцом на пальце тренировался несколько недель подряд, прыгая с крыш во внутренние дворы, а сегодня впервые вышел на улицу.
Беспокоиться нет причин. Все, что требуется для полета — самообладание, решительность, умение балансировать, чувствовать воздушные волны, — у подростка есть. Он атакует. Уже четвертый уровень парковки остался позади. Сжимая кулаки, он летит наискосок, потом резко сворачивает вбок, сталкивается с потенциальными обидчиками белого паренька, бьет их по плечам и головам кулаками, коленями, наконец, носками кед — и снова взлетает в небо. Безупречное и неслыханное нападение сверху. Ошарашенные жертвы, чертыхаясь и потирая ушибленные места, оседают на тротуар.
— Что это было, черт?
— Проклятие! Это не ты долбанул меня, старик?
— Я и пальцем к тебе не прикоснулся! Что ты несешь?
Летающий мальчик перекувыркивается в воздухе и опять устремляется вниз, задавая направление вытянутыми вперед кулаками. Его белая накидка, пришитая к длинным рукавам, разрисованным с помощью спирографа, колышется за спиной. На лице мальчика самодельная белая маска, завязанная на затылке шнурками, ветер треплет черные курчавые волосы.
— Эй, делаем ноги!
— Сматываемся!
Несколько секунд спустя обидчики белого мальчика уже несутся в сторону Берген, скорее всего домой, куда-нибудь в Гованус Хаузис. Подросток в костюме приземляется на тротуар, присоединяясь к белому другу, и орет что есть мочи стремительно удаляющимся теням:
— Валите отсюда, сукины дети! И никогда больше не связывайтесь с Астроменом.
— С Аэроменом, — поправляет его белый мальчик.
— Я и говорю — с Астроменом.
Глава 14
Кто-то покрыл здешние стены ярко-розовой блестящей краской — такой цвет стоит перед глазами, когда у вас раскалывается голова, и вы еще не успели принять болеутоляющую таблетку. На одной из этих кошмарных стен висел календарь — такие раздают в банках в качестве рекламы, отпечатанное на машинке расписание и уцелевшее годов с пятидесятых объявление с призывом вступить в общество анонимных алкоголиков. Больше ничего: ни плакатов с надписями вроде «ТЫ НЕ ОБЯЗАН СТАНОВИТЬСЯ ИДИОТОМ, ЧТОБЫ РАБОТАТЬ У НАС, НО ЭТО ПОМОГАЕТ», ни фотографий жен, детей или домашних животных. У стены стоял деревянный письменный стол, покрытый следами от кофейных чашек и царапинами от скрепок, за столом друг напротив друга сидели два человека. Вероятно, это здание когда-то было школой. На боковой перекладине стола красовались несколько торопливо нацарапанных перочинным ножом меток. Тот, кто ставил их, наверное, с очень серьезным видом слушал в этот момент учителя.
На столе между мужчинами лежала папка с документами.
На дворе стоял июль 1978 года. Оба собеседника были в галстуках. У белого мужчины лет тридцати он зелено-голубой и широкий, свободно завязанный вокруг воротничка светлой рубашки с короткими рукавами. У пожилого темнокожего — старомодный узкий, черного цвета, убранный под жилет серой в полоску тройки, приобретенной в магазине эконом-класса, костюма, подходящего для банкира, если бы не клоунски широкие лацканы. Жилет был застегнут на все пуговицы, и худощавый мужчина варился в своей тройке, как сосиска в оболочке. Окна кабинета не открывались, и ему приходилось то и дело промокать платком то лоб, то нос, то стянутую галстуком шею.
— Говорю же тебе, в этом доме творится бог знает что, — сказал Барретт Руд-старший.
— А почему это так сильно тебя волнует?
— Подобное не может не волновать священника.
— Равно как и девочки на Пасифик, которых ни за что не разгонишь, — ответил тот, что в зелено-голубом галстуке. — Послушай, Барри, не думай, что я ни о чем понятия не имею. Отчеты обо всем, что происходит вокруг, регулярно ложатся мне на стол.
Наверняка вы подумали: человек в белой рубашке слишком молод, чтобы так разговаривать со Старшим. Его голос звучал жестко, будто он не с посетителем разговаривал, а участвовал в уличной разборке. Причиной подобного обращения был отнюдь не пистолет в кобуре на щиколотке, открывавшийся взгляду, когда его владелец закидывал ногу на ногу, и не наручники, позвякивавшие на поясе. Его поведение свидетельствовало лишь об одном: он относился к типу людей, с удовольствием занимающихся своей работой. Человек с зоны назвал бы их «ковбоями». Подобно охотникам или тюремщикам, «ковбои» отличаются садистскими наклонностями и с удовольствием выполняют обязанности копа. Среди полицейских, наблюдающих за досрочно освобожденными из тюрьмы, честных и добрых можно по пальцам перечесть, в основном эту работу выполняют «ковбои». А для них высокомерие и грубость — обычное дело.
Те, кто не считал близость гостиницы и тюрьмы убедительным объяснением безобразиям, творившимся на Невинс между Флэтбуш и Стейт, винили во всех смертных грехах именно здешнего копа. Сам же он преспокойно сидел на третьем этаже здания на углу Шермерхорн-стрит, в кабинете через шесть комнат от приемной, примыкающем к надежно защищенной решетками импровизированной камере. Барретт Руд-старший явился сюда, как только приехал, чтобы отметиться, и теперь приходил каждую неделю — неизменно принаряженный и тщательно выбритый. Офицер не брал с него пример: рубашку никогда не заправлял в брюки, на щетину зачастую махал рукой и разбрасывал по столу смятые обертки от бутербродов.
— Ты меня неправильно понял, — сказал Барретт Руд-старший. — Про девочек я заговорил только потому, что хочу приобщить их к учению Христа.
— В час ночи держись со своим учением подальше от Пасифик, вот что я тебе советую. Подпись принес?
Руду-старшему надлежало каждую неделю приносить бумагу, подписанную Паулеттой Джиб, под наблюдением которой он выполнял кое-какие обязанности в храме на Миртл-стрит. Условно освобожденные заключенные были обязаны выполнять какую-либо работу, и Барретт Руд-старший решил трудиться в храме Господнем. Являясь в полицию, он чувствовал страшное унижение оттого, что должен регулярно предоставлять письменное подтверждение своих дел.
— На Пасифик я хожу гулять, — произнес он, внутренне лелея уязвленное самолюбие. — Мне приходится проводить в этом ужасном доме слишком много времени, я должен на что-то переключаться.
— Ходи гулять днем, а не ночью, корми уток в парке.
— Все ясно, тебе до меня нет дела.
— А что ты хочешь услышать, Барри? — Коп глянул на бумагу и вернул ее Старшему.
— Я должен уйти из этого дома: дьявол уже пробирается в мой мозг. Я не могу больше видеть, как мой сын превращается неизвестно в кого, днями напролет тунеядствуя.
— По условиям твоего освобождения ты должен жить в доме сына. — Офицер произнес это тоном, каким рассказывают простенький рецепт: стакан риса на два стакана воды. — Если хочешь, мы отправим твое дело назад, в Роли. И тебя вместе с ним. Твое пребывание в Нью-Йорке, где ночи напролет щеголяют девочки в коротких юбках, оговорено жесткими условиями, и ты знаешь об этом.
— В таком случае я хочу сделать официальное заявление: я не в состоянии должным образом реабилитироваться в окружении законченных наркоманов и фанк-музыки. Будь добр, запиши это.
— Ладно, Барри. Расскажи все по порядку.
— Мне больно произносить это вслух, но мой сын служит сатане. Можешь и это записать. Скоро мы начнем с ним драться или вообще друг друга прикончим. Я прошу переселить меня куда-нибудь, а ответственность возложить на тебя. Я бы и мальчика с собой забрал, но он уже почти мужчина и будет возражать. Каждую ночь я слышу сверху мычание и стоны, каждую ночь отчаянно молюсь.
— Нас волнует единственное: чтобы твоя жизнь снова не пошла под уклон. Остальное — не наша забота. Мне знакомы эти дела, но я не собираюсь вмешиваться. В Бога я не верю, а арестовать твоего сына не имею оснований.
— Я хотел бы снять комнату в «Таймс Плаза» и не мучиться больше в этом доме.
— А кто будет платить?
— Надеюсь, дьявол — чтобы я отцепился от него.
— В этом клоповнике не лучше, чем в тюрьме. Половина номеров заняты уголовниками, убивающими время между ходками.
Барретт Руд-старший напрягся, будто расстроившись из-за того, что его неправильно поняли.
— Я знаю одного человека оттуда, он приходит к нам в церковь. Создание почти безгрешное. Он просто не видит всей этой грязи.
— И кто же это? Любитель птиц из Алькатраса?
На лице Старшего отразилось презрение. Во взгляде за одно-единственное мгновение промелькнуло генетическое воспоминание, полученное по наследству от предков: о заунывных песнях на хлопковых полях, об изнывающих от жары рабах, кораблях из Африки. Офицер притворился, будто все понял, и обоим вдруг почудилось, что Старший приехал сюда на муле, и в кабинет ворвался оглушительный лай своры гончих, бегущих по болотистой местности за сбежавшим рабом.
Если в офицере, наблюдающем за досрочно освобожденными, все-таки жила искра сердечности, в эту секунду именно она дала о себе знать.
— Неужели у тебя с сыном все до такой степени безнадежно, Барри? Ты в самом деле с радостью переехал бы в эту дыру, в «Таймс Плаза»?
— Я видел у него женщин, лежащих на женщинах, и много других противоестественных вещей.
— Ладно, убедил. Я подумаю, чем тебе помочь.
— Родился в Вавилонии, очутился в Калифорнии…
— Мы рыцари.
— Давайте сходить с ума, устроим фестиваль зевоты.
— Притащи… нам… вон… тот… куст…
— Эй, пойдемте в «Блимпи», я есть хочу, сейчас помру от голода. Ай! За что?!
— Я же сказал, что ущипну тебя, если ты еще раз произнесешь слово «Блимпи».
— Чертов придурок!
— А все из-за этого «блин ты».
— Пойдем.
Идя по дороге из школы, они запели тонкими голосами «Баскетбол Джоунс».
Габриель Стерн и Тимоти Вэндертус говорили и пели наперебой, подражая знаменитостям: Стиву Мартину, Марта Фельдману, «Дево», Питону, Заппе, Споку. Габ Стерн знал наизусть песни Тома Лерера, Тим Вэндертус пел «Дикого и чокнутого парня» и имитировал Питера Селлерса. Компания образовалась через полторы недели после начала учебного года, в понедельник, примерно около трех дня. Габ и Тим догнали Дилана, когда он подходил к станции метро на Четырнадцатой улице, и купили ему и себе по чизбургеру. Потом все трое направились в «Сумасшедшего Эдди» и принялись играть в понг на новеньком автомате, преувеличенно бурно расстраиваясь после каждой неудачи.
— Придурок!
— Ты ответишь за это, клянусь, ответишь!
— Не чуешь, я испортил воздух? Специально для тебя!
Щеки Габа — широкоплечего, с кудрявыми темными волосами — сплошь покрывали прыщи. Тим был рыжеватым, худощавым, долговязым, ходил размашисто, напоминая чем-то бумажного змея на ветру. По сравнению с ними Дилан казался маленьким. Он нормально рос и вытягивался, но в компании с Тимом и Габом чувствовал себя ребенком, совсем неприметным. А вообще-то внешний вид в чем-то да подводил каждого. Это легко прощалось и никогда не обсуждалось.
Дилан втерся в союз Тима и Габа как третий лишний: арбитр, слушатель, аппендикс. Порой тот и другой сосредотачивали все внимание только на нем, будто он был в состоянии разрешить их вечный спор: кто из нас двоих более забавный, шумный, неотразимый? Дилан чувствовал, что должен подыгрывать обоим, ему казалось, что если он отдаст предпочтение или как-то выделит одного, то второй тут же упадет на асфальт и, шипя, умрет, подобно Злой ведьме с Запада. А бывало, Тим и Габ занимались больше друг другом, и Дилан мог просидеть целый вечер молча, пялясь в телевизор на «Тома и Джерри».
Иногда Тим и Габ затевали на тротуаре перед школой борьбу, отшвырнув к обочине рюкзаки, будто нокаутированных неприятелей. Враждебностью в этих схватках и не пахло, на борцов никто, кроме Дилана, не обращал внимания. Когда один или другой одерживал победу, то зажимал голову поверженного под мышкой или, заламывая его руку за спину, требовал произнести какое-нибудь идиотское слово.
— Скажи «фанта».
— Нет. А-а. «Доктор Пеппер»!
— Не «Доктор Пеппер», а фанта.
— Пробка!
— Фанта.
— «Мистер Пибб»! Нет. Черт. Да пошел ты! Пусти.
— Скажи, тогда пущу.
— Ладно, ладно, ладно. Фанта.
— Теперь «Спрайт».
— Нет. Никогда. Иди к черту.
В Стайвесанте собирались получившие нужное количество баллов ученики из всех пяти районов Нью-Йорка. Выряженные в «Лакосте» вестсайдовцы, знакомые друг с другом с детсадовских времен, оцепенелые черные гении из Южного Бронкса, слонявшиеся по коридорам в раздумьях «очнусь ли я когда-нибудь от шока?». Прилежные ботаники-пуэрториканцы из Стайвесант-таун, жившие прямо напротив школы и, несмотря на это, чувствовавшие себя рабами местных хулиганов, с которыми учились прежде. Исполнительные отличники-китайцы из разных эмигрантских районов — Гринпойнт, Саннисайд, — сразу по несколько человек из одной семьи: старшая сестра на переменах должна была следить за братом, чтобы тот не примкнул к «подозрительным элементам», бегавшим в Стайвесант-парк покурить и поиграть во фрисби.
[6] В общем, народ подбирался со всех уголков города, некоторым несчастным приходилось ездить аж из Стейтен-Айленда и заводить будильник на пять или шесть утра.
Габриель Стерн и Тимоти Вэндертус жили в Рузвельт-Айленде, а познакомились три года назад, когда переехали туда с родителями. Рузвельт-Айленд был загадкой — там не ездили машины и не бегали собаки, бродил лишь призрак из развалин туберкулезного санатория, что возвышался когда-то на южном берегу. Все жители Рузвельт-Айленда словно принадлежали одной религиозной секте. В школу и домой Тим и Габ всегда ездили вместе, на трамвае мимо моста Пятьдесят девятой улицы. Их непоколебимая, неразрывная дружба крепчала с каждым днем — парочка чудаков, приезжавших в Манхэттен со своего далекого островка, разговаривавших на собственном языке, живших спокойно и счастливо.
Стайвесант был царством евреев, зануд, хиппи, китайцев, черных, пуэрториканцев, а главное — царством отличников-ботаников. Огромной семьей умников, сумевших пройти вступительный тест. Эти ручные зверьки учителей грызли карандаши, носили очки и уже ни от кого не прятались, не пытались, как Артур Ломб, утаить от окружающих свою жажду познаний. Воспоминания об Артуре нагоняли тоску. Учась в Сент-Энн, он был самим собой, а потом, попав на Дин-стрит, за каких-то полгода позабыл обо всех своих устремлениях. Некая непостижимая сила заставляла тех, кто только и мечтал об успешной сдаче теста, вкусив прелесть вольной жизни, превращаться в совершенно других людей — почитателей Джима Морриса и «Лед Зеппелин», разрисовывающих куртки и болтающихся по паркам.
Тимоти Вэндертус и Габриель Стерн не примыкали к «подозрительным элементам». Единственный урок, который они позволяли себе пропустить, была физкультура. Но хотя во время прогулов или на большой перемене, а иногда и после занятий эту парочку видели в парке, их не интересовали летающие тарелки. Они упорно носили короткие стрижки и не слушали ни Хендрикса, ни Морриса, ни «Зеппелин» — музыку слишком резкую и серьезную, чтобы глотать ее, не разжевывая. Томные девочки с блестящими волосами, постоянно обитавшие в парке, не обращали на Тима и Габа никакого внимания.
— Готов спорить, она посмотрела в твою сторону в тот момент, когда ты выдал голосом петуха. Так всегда и разговаривай.
Тим и Габ обсуждали все что угодно, ничуть не стесняясь девчонок, как будто тех и не было вокруг, — отплачивая тем самым за безразличие с их стороны.
— А мне показалось, она посмотрела на твои штаны. Проверь, не расстегнулась ли ширинка. А может, там засохло молоко?
— Да нет, просто я теперь ношу в трусах цуккини, это мой новый метод. Довольно эффективный, рекомендую. Абсолютно бесплатно, денег не предлагай. Сначала, конечно, прохладно, но он быстро нагревается.
Тим и Габ порой курили, порой нет. В любом случае они не вписывались в общую картину, были словно туристами, забавой для волосатиков, которые, в свою очередь, забавляли Тима и Габа. Над теми, кто не похож на других, смеялись все, но Тим и Габ двигались быстрее остальных — их мысли и действия были резкими, лихорадочными. В первые месяцы учебы в Стайвесанте они неосознанно надеялись, что их что-то или кто-то дополнит, или же наоборот, что-то или кто-то ждал, что они станут дополнением для него. Свою зашифрованную неудовлетворенность им приходилось усмирять и держать в стойле, как резвого жеребца.
— Открой дверь, приятель. Открой дверь. Открой дверь. Открой дверь.
Ты ждал, что-то предчувствуя.
А еще тебя захватили, волнуя, фильмы: вечерние сеансы в «Плейхаусе» на Восьмой улице и в «Вейверли» на Шестой авеню. «Заводной апельсин», «Розовые фламинго», «Шоу ужасов Рокки Хоррора», «Голова-ластик». За шесть недель ты просмотрел все эти фильмы, кроме самого пугающего — «Головы-ластика», — к которому еще не подготовился внутренне. Тебе приходилось прятать свой страх под благовидными предлогами. На самом деле никаких благовидных предлогов у тебя в жизни никогда не было, ты даже не знал, откуда взялось в твоей голове это выражение.
Один парень приходил в школу с набеленным лицом Тима Карри и покрытыми черным лаком ногтями. Все насмехались над ним и втайне трепетали.
Каждый день по дороге от остановки метро до школы ты проходил мимо «Канзас-Сити Макс», волшебного места, — хотя ты не вполне понимал, в чем состоит это волшебство.
В воздухе пахло чем-то новым, наверное, чем-то связанным с группой «Дево» и их «монголоидами» и «распухшими зудящими мозгами» — словом, с ироническим черным ходом, выводившим в звериный мир, с уходом в сторону от жуткого пути «напрямую» Джима Моррисона.
Любой школьник ломал голову над тем, как ему выглядеть посексуальнее. Пусть даже не перед девчонками, а перед самим собой, когда подходишь к зеркалу.
Манхэттену, по счастью, все было безразлично.
А что же Мингус и Аэромен?
Возвращаясь на Дин-стрит после общения с Тимом и Габом с их «Сумасшедшим Эдди», чизбургерами, «Блимпи» и парком Вашингтон-сквер, Дилан втискивался в привычный мир, будто беглец, приходящий каждую ночь в свою старую тюремную камеру, чтобы поесть. Квартал, как ему казалось, умер. Он сам его убил, оставив школу № 293 и перейдя в Стайвесант. Ушло все, не только Мингус. И Генри, и Альберто, и Лонни, и Эрл, и Марилла, и Ла-Ла словно покинули сцену или превратились в каких-то других, совершенно незнакомых ему людей. Бывало, он проходил на улице мимо кого-нибудь из бывших своих знакомых и замечал выросшие усы или округлившуюся грудь. Все вокруг были черными, он — белым, друг другу они не говорили ни слова.
Следующего поколения детей Дин-стрит он не видел, за исключением кучки грязнуль, в основном пуэрториканцев, которые понятия не имели, что их предшественники собирались когда-то во дворе Генри или у заброшенного дома, не знали даже имени Генри. Они сидели, как жуки, вдоль обочины тротуара и ничем не занимались. Как-то раз Дилан заметил, что один из них пытается начертить примитивное поле для скалли — не на ровном месте, а на потрескавшемся, выщербленном куске асфальта. Безнадежно. На ум пришла мысль о человеке, страдающем лучевой болезнью, который пытается создать чертеж колеса. В другой раз, когда Дилан проходил мимо детей-жуков, ему крикнули вслед: «Белый» — настолько несмело и таким тоненьким голоском, что он чуть не помер со смеху. Заброшенный дом больше не был заброшенным. На стене висел плакат «ЗОЛУШКА № 3. СТРОИТЕЛЬНЫЙ ОБЪЕКТ БРУКЛИН ЮНИОН ГАЗ», и у здания появились глаза — скучные, безразличные окна в алюминиевых рамах. Островок чудес был уничтожен. Алкоголики еще несколько месяцев устраивались на крыльце этого дома, чтобы выпить, но со временем нашли себе местечко поспокойнее.
С Мингусом Дилан все же иногда виделся. Раз в несколько недель тот выходил на свое боковое крыльцо и сидел в полном одиночестве со стаканчиком пива в руке, напоминая тех самых переселившихся куда-то алкоголиков. После переезда Барретта Руда-старшего в гостиницу на Атлантик-авеню Мингус опять стал единственным владельцем заднего двора. С Диланом он здоровался, как и прежде — словно они виделись вчера или позавчера.
— Помнишь, я говорил тебе про ту запись? Я достал ее.
— Правда?
— Разумеется, Диллинджер, говорю же: достал. Пойдем послушаешь.
Встречались они всегда случайно, как дротики, наугад брошенные в настенный календарь — рулетку дней. Они шли в комнату Мингуса и курили травку. Тим и Габ, да и весь новый мир Дилана в эти мгновения куда-то исчезали, а Манхэттен вновь превращался в неизведанную планету, в туманное будущее.
И прихожая, и ванная на первом этаже дома Мингуса теперь пестрели тэгами, напоминая переход метро. В комнате Старшего — заброшенном святилище, где воняло запыленными свечами, — никто не обитал.
Мингус пристрастился к пиву — к «Кольту» и «Кобре». Дилан не пил, только курил марихуану.
Он знал, что Мингус до сих пор общается с Артуром Ломбом, видел на разбросанных по комнате листах бумаги метки «Арт», а иногда встречал и его самого. На Артуре лежало проклятие детскости: он до сих пор выглядел как ребенок лет одиннадцати-двенадцати, и ни «эй», ни хулиганская походка, ни замшевые кеды «Пума» не придавали ему ни капли солидности. После того как он завалил вступительный тест в Стайвесант, его мать попыталась провернуть какую-то аферу, чтобы устроить сына в Эдварда Р. Марроу — школу для белых в центре ирландско-итальянского района — и тем самым спасти его от необходимости переходить в Сару Дж. Хейл. Артур опустился, ходил в одежде, перепачканной «Крайлоном», волосы не мыл подолгу. Постоянно курил марихуану, отчего покрасневшие глаза часто казались стеклянными. Уличные замашки — это все, что осталось у Артура. Ужасно.
Возможность водить дружбу с Мингусом Дилан дарил теперь Артуру от чистого сердца: тот нуждался в Мингусе больше, чем сам Дилан когда бы то ни было. И потом, он сознавал, что отношения Мингуса с ним и с Артуром — две абсолютно разные вещи. Дилан и Мингус жили в царстве, где не было матерей, но зато имелось много тайн, оба были Аэроменами и делили друг с другом немало секретов. А у Артура наверняка даже лобковые волосы еще не выросли. К тому же Дилан и Мингус ходили в гости и знали отцов друг друга. Артур же — Дилан в этом не сомневался — никогда не осмелится пригласить Мингуса в свое бутербродное святилище.
Когда Мингусу не хватало доллара на марихуану, они с Диланом могли пошарить в поисках мелочи по кухне Эбдусов или даже подняться по скрипучим ступеням в студию Авраама. Мингус ждал приятеля за дверью, прислушиваясь к тихим звукам джаза, льющимся из радиоприемника, а Дилан просил у отца деньги. Авраам, догадываясь, что на лестнице кто-то затаился, часто спрашивал:
— Там Мингус?
— Ага.
— А почему он прячется? Пусть зайдет, поздороваемся.
В присутствии Авраама Мингус превращался в саму вежливость, называл Авраама «мистер Эбдус» и интересовался, как обстоят дела с фильмом. Авраам вздыхал и показывал какой-нибудь странный рисунок.
— Спроси у Сизифа, мой дорогой Мингус.
— У Кизифа? — Мингус молниеносно придумывал рифму к любому слову. С Авраамом они постоянно играли в эту игру: то один, то другой притворялся, что не расслышал какое-то слово.
— Кизиф, хм. А не все ли равно?
В то же время они никогда больше не поднимались к Барретту Руду-младшему. Лестницу словно забаррикадировали. Дилан догадывался, что Мингус теперь не ходит даже на кухню на втором этаже: он разогревал «Шеф Боярди» на плитке Старшего, а в мусорном ведре в ванной скапливалась гора оберток от «Слим-Джим». Когда же Мингус включал на полную мощь проигрыватель, Дилану казалось, что дверь вот-вот распахнется и нарисовавшийся на пороге Младший пропоет:
— Какого черта ты тут делаешь, Гус?
Он давно мечтал снова услышать его пение.
Но Младшего не тревожила теперь даже максимальная громкость, и в комнату никто не врывался. Они были здесь людьми-кротами, и могли рыть исследовательские ходы любой глубины.
«Фокси» в исполнении «Гет Офф» они слушали раз пятнадцать подряд, постепенно прибавляя звук, будто пытаясь убрать все препятствия и расстояния между собой и этой словно резиновой басовой партией, похожей на страницу «Плейбоя», которую хочется увеличить настолько, чтобы войти в нее.
На некоторые снимки в журналах они глядели до боли в глазах, а потом руками делали друг другу приятное, уже не придавая этому особого значения.
Кольцо и костюм хранились у Мингуса. Официальным Аэроменом был он. То и другое лежало на полке над дверью вместе с хоккейными наградами, укрытое за старым футбольным шлемом. Поэтому никто из редких гостей Мингуса, к примеру Артур, не мог видеть их. Летал ли Мингус один, без него, Дилан не знал и никогда не спрашивал об этом. Часто, проводя вечер в доме Рудов, он ни разу не прикасался к кольцу, даже не упоминал о нем — просто садился на кровать и между затяжками поглядывал на полку. Потом они шли на улицу или одаривали друг друга парой ученических ударов в стиле кунфу, или обкуренный Дилан просто возвращался домой — есть приготовленный Авраамом ужин. Наверное, Аэромен тоже был всего лишь персонажем, как герои «Омеги» и «Колдуна», или же лучшим другом, оживавшим для мести и вновь умиравшим. Или фигурой из «Золотого века», Человеком-бомбой либо Живой куклой, словом, отнюдь не супергероем, не тем, о ком становится известно всем.
Иногда Дилан говорил Аврааму, что поужинает у Мингуса, или наспех съедал отцовскую стряпню и вновь шел к Рудам. И тогда в определенный момент Мингус тоже устремлял взгляд на полку и спрашивал:
— Поборемся со злом?
— Угу.
— Ты уверен?
— Да.
Мингус улыбался.
— Я думал, ты так и не заговоришь об этом.
В ту осень Аэромен летал шесть или семь раз, принял участие в восьми или девяти происшествиях и в буквальном смысле спас жизнь трем человекам, предотвратив страшные преступления. На Стейт-стрит возле Хойт они остановили одного пуэрториканца, державшего нож у горла маленького китайца — тот судорожно вытаскивал из карманов мятые купюры. Мингус-Аэромен слетел с пожарной лестницы ближайшего здания и врезал пуэрториканцу ногами по горлу. Отлетевший в сторону нож схватил Дилан, который до того прятался в тени крыльца. Шокированные китаец и его притеснитель дали деру. Дилан поднял деньги, окликнул жертву, но тот даже голову не повернул. Переведя дух и радуясь случайным деньгам и оружию, они убрали костюм с маской в пакет и направились в ресторан «Стив» на Третьей авеню — утолить раздразненный адреналином и марихуаной аппетит и отпраздновать очередную победу. Официанты пристально следили за ними, решив, что мальчишки надумали набить живот и сбежать, но Мингус и Дилан не обращали на них внимания. У них были деньги — вполне достаточно, чтобы даже оставить чаевые.