Джонатан Летем
Бастион одиночества
Посвящается Маре Фэй
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Андерберг
Глава 1
Как будто в темной комнате чиркнули спичкой.
Июльским вечером часов около семи две светловолосые девочки во фланелевых ночных рубашках неумело кружили по серо-синему тротуару на красных роликовых коньках с белыми шнурками.
Девочки негромко читали стишки. Длинные волосы сияли розовым в лучах предзакатного солнца. Малышки пообещали родителям, что перед сном почистят зубы и переоденутся в ночные рубашки, и тогда им позволили выйти погулять после ужина, насладиться летними вечером, воздухом и оранжевым закатным небом, накрывшим улицу, да и весь Гованус, подобно громадной ладони или морской раковине. Пуэрториканцы, что сидели на ящиках из-под молока перед магазином на углу, глядя на девочек, завели разговор о призраках. И время от времени то один, то другой шикал на остальных, предупреждая о необходимости проявлять терпение. По всей улице валялись наполовину вдавленные в асфальт бутылочные крышки — от «Ю-Ху», «Райнголд», «Манхэттен спешиал».
Девочки, Тея и Ана Солвер, светились, будто слабый огонь в лучах солнца.
Семейство Солвер было в квартале не первым. До него здесь объявилась пожилая белая дама, поселившаяся в старом доме, где прежде ютились в комнатах пятнадцать человек, — одна со своим упакованным в коробки скарбом. Она-то и положила начало. Но Изабелла Вендль заперлась в своем доме из бурого песчаника, притаилась, как неуловимая сплетня, как неприметный апостроф. Опираясь на трость, по вечерам она ковыляла с первого этажа на второй — в комнату с осыпавшимся, требующим ремонта потолком. Там читала и засыпала.
Изабелла Вендль была сухой костью, тонким слоем плоти над давней раной. Она жила воспоминаниями о лодке на озере Джордж, писала письма, макая ручку в чернильницу, и заклеивала их печатями. У нее был дубовый стол. И водились кое-какие деньжата. Однако в комнатах на первом этаже всегда пахло заплесневелым сыром и мокрыми газетами.
А девочки на роликах были прелюдией, светлой сценой перед началом представления: на Дин-стрит возвращались белые. Пока только считанные.
Когда Дилану Эбдусу было пять лет, как-то раз, играя на заднем дворе, он случайно задавил котенка. Вокруг дома, который снимали его родители, котят водилось много — пять-шесть или даже семь. В этой дворовой клетке с кирпичными стенами они сновали тут и там — между булыжниками, недавно посаженными вьюнками, уксусными деревьями, словом, повсюду, где играл и в одиночку познавал мир Дилан. Его мать возилась с клумбами или просто сидела и курила, а семейная пара, что жила по соседству, распевала песни, бренча на расстроенной гитаре с наклейкой борцов за мир. Дилан танцевал с когтистыми, пучеглазыми котятами или гонял их возле кирпичной кучи, облюбованной слизняками, и однажды, отскочив от одного, наступил ногой на другого.
Раздавленного, но еще живого котенка унес кто-то из взрослых, а плачущего Дилана поспешили увести со двора. Мальчик догадался, что котенка из милосердия добьют — задушат или утопят. Как-нибудь. Он спросил об этом у отца с матерью, но ему не ответили. Лишь в первый момент они выказали досаду и недоумение, а затем глубоко спрятали свои чувства, и это не ускользнуло от внимания Дилана. Он был слишком мал, чтобы понять, что натворил. Родители посчитали, что происшествие сотрется из его памяти, но оно не стерлось. Позднее Дилан притворился, будто ничего не помнит, так как понял: взрослые будут обеспокоены тем, что он не может об этом забыть.
Смерть котенка стала первой горькой таблеткой вины, которую ему пришлось проглотить.
А может, все началось с другого: однажды мать сказала, что кое-кто хочет поиграть с ним на улице. На тротуаре. Так Дилан в первый раз не пошел гулять на задний кирпично-заплесневелый двор, а отправился изучать жизнь квартала.
— Кто? — спросил он.
— Маленькая девочка, — ответила мать. — Иди сам посмотри, Дилан.
Быть может, это белые девочки, Ана и Тея — те, в ночных рубашках и на роликах. Он видел их из окна и решил, что именно они зовут его сейчас.
Однако его ждала чернокожая девочка, Марилла.
В шесть лет Дилан уже легко разгадывал уловки матери, выросшей на этих улицах. Рейчел Эбдус прощупывала обстановку, желая, чтобы квартал принял ее сына.
Марилла, девочка постарше, держала в руках обруч и мелок. Дорожка перед калиткой — неровная полоса серо-синего асфальта — считалась ее территорией и была помечена. Дилан впервые соприкоснулся с системой территориального деления в квартале. В дом Мариллы ему нельзя было входить, хотя он об этом еще не знал. Дорожка перед калиткой служила приемной Мариллы. У Дилана была собственная дорожка, но пометить ее он пока не успел.
— Вы переехали? — спросила Марилла, удостоверившись, что мать Дилана скрылась из виду.
Дилан кивнул.
— Вы живете в этом доме?
— Да.
— Вы занимаете весь дом?
Дилан опять кивнул, конфузясь.
— У тебя есть брат или сестра?
— Нет.
— Чем занимается твой папа?
— Мой папа художник, — ответил Дилан. — Делает фильм.
Он сказал это очень серьезно, тем не менее слова не произвели на Мариллу впечатления.
— У тебя есть сполдин? — спросила она. — Это такой розовый резиновый мяч, если ты не знаешь.
— Нет.
— А деньги есть?
— Нет.
— Я хочу конфет. И купила бы тебе сполдин. Ты можешь попросить денег у мамы?
Дилан пожал плечами.
— А скалли ты знаешь?
Дилан покачал головой. Что такое «скалли»? Какой-то человек, тоже мяч или конфета? Дилан понял, что еще чуть-чуть, и Марилла начнет жалеть его.
— Мы могли бы сделать крышки для скалли. Со жвачкой или воском. У вас дома есть свечка?
— Не знаю.
— Свечи продаются в магазине, но у тебя нет денег.
Дилан, пытаясь защититься, снова пожал плечами.
— Твоя мама попросила меня перевести тебя через дорогу. Сам ты, наверное, еще не умеешь, — философски произнесла Марилла.
— Мне шесть лет.
— Совсем маленький. А что это за имя такое — Дилан?
— Как Боб Дилан.
— Кто-кто?
— Певец. Маме и папе он нравится.
— А «Джексон Файв» ты любишь? А танцевать умеешь?
Марилла надела на себя обруч, чуть согнула ноги и руки, сжала кулаки, стиснула зубы и выпятила попу. Обруч завращался вокруг талии. Марилла улыбнулась и задвигала вперед и назад челюстью, продолжая вертеть тазом. Наверное, она смогла бы крутить и еще один обруч, на шее.
У Дилана обруч сразу же полетел на землю. Он все еще оставался карапузом, на теле не нашлось подходящего места для вращения обруча, ему и держать-то эту штуковину едва удавалось — вытянутыми в стороны руками. Вместо того чтобы согнуть ноги в коленях, он делал неуверенный шаг вбок. И танцевать у него не получалось.
Так они и играли. Дилан раз за разом ронял пластмассовый обруч. А Марилла ободряюще напевала: «Детка, дай мне еще один шанс, прошу, вернись». Ее голос звучал пронзительно. Дилан, чувствуя себя виноватым, размышлял о том, почему, вместо Мариллы, его не позвали белые девочки — те, на роликах. Осознание этого запретного желания было его второй болячкой. В отличие от истории с котенком здесь никто не мог судить о том, насколько глубоко это осознание и сотрется ли оно когда-нибудь из его памяти. Никто, кроме самого Дилана. До конца своих дней он размышлял, что мешает ему ухватиться за то острое желание, возникшее несчетное количество дней и лет назад, еще до появления в его жизни Роберта Вулфолка и Мингуса Руда, до песни «Сыграй фанки, белый парень», до средней школы № 293 и всего прочего. Желание наперекор материнской воле унестись вместе с девочками Солвер в исступленный восторг света, развевающихся одежд, туго затянутых шнурков и скользящих по асфальту колесиков. Но его выбор постоянно упирался в разметку территории — куда-то указывавшие стрелки и обозначение дорожек, по которым можно ходить.
Марилла кружилась на месте, напевая: «Когда ты считалась моею, была мне совсем не нужна; меня привлекали чужие взгляды, казалось, в них блещет весна…»
Фамилию Бурум Изабелла Вендль увидела на страницах одной из потрепанных книжек в кожаном переплете, когда бродила по Историческому музею Бруклина. Бурум, от слова буры,
[1] бурская война. Бурумы были голландцы, землевладельцы, фермеры. Свои богатства хранили в Бедфорд-Стайвесанте, но в Гованусе никогда не были. Обитал здесь когда-то лишь один из них: своенравный, по имени Саймон Бурум, возможно, любитель выпить. Это он построил на Шермерхорн-стрит дом, в котором впоследствии и умер. Сюда его изгнали скорее всего за бестолковость и расточительность и позволили кутить до самой смерти.
Так или иначе, именно фамилия Бурум — тот, кто ее носил, мог бы запротестовать, но он давно отдал Богу душу — была выбрана для обозначения нескольких улиц между Парк Слоуп и Коббл-Хилл. Название «Гованус» казалось Изабелле неподходящим. Гованусом именовался канал и жилой комплекс. А Изабелла Вендль желала отделить свое место обитания и от домов Гованус Хаузис, и от Уикофф-Гарденс — соседнего района, — и от Атлантик-авеню, где высился огороженный колючей проволокой бруклинский Казенный дом. Изабелле Вендль хотелось, чтобы в новом названии была какая-то связь с Бруклин-Хайтс, и она остановила свой выбор на Бурум-Хилл, хотя никакого хилл, то есть холма, здесь и в помине не было. И название прижилось. Ее рука, при помощи капли чернил выведя неразборчивым почерком два слова, подарила этому месту новое имя. Соединила прошлое с будущим. Саймон Бурум и Гованус породили Бурум-Хилл.
Состояние здешних построек оставляло желать лучшего. Дома с террасами в голландском стиле буквально разваливались — здесь снимали комнаты холостяки, не представлявшие жизни без обогревательных приборов и пепельниц, или многодетные семейства, теснившиеся на двух этажах. Дворы почти всех домов кишели детьми. Стены снаружи были обшиты жестью и покрыты несколькими слоями краски. Теперь создавалось впечатление, будто на них толстый налет, как на языке. Комнаты, разделенные на каморки наспех сооруженными стенами, давно потеряли первоначальный вид, вместо ванн были установлены душевые кабины, уборные превратились в кухни. Повсюду царил едкий запах мочи.
Одним словом, все эти стройные голландские дома из бурого песчаника страдали, как искалеченные люди, а Изабелла Вендль мечтала их вылечить, заселить добропорядочными семейными парами — людьми, которые заново отштукатурили бы потолки с лепниной и восстановили камины. Несколько таких семейств она уже разыскала и сумела заманить в Бурум-Хилл. Правда, они немного разочаровали Изабеллу. Это были типичные хиппи, если и приводившие в порядок свои жилища, то лишь самую малость. Но начинать с кого-то ведь надо было. И эти семьи стали первыми рекрутами Изабеллы — конечно, не вполне то, что нужно, но тем не менее она надеялась на них.
Первыми были Авраам и Рейчел Эбдус. Неприглядная действительность супружества всегда навевала на Изабеллу тоску. Рейчел Эбдус имела диковатый взгляд, страсть к курению и была слишком молода. К тому же она оказалась едва ли не местной. Однажды Изабелла увидела ее болтающей по-испански с пуэрториканцами. Так что появление здесь Рейчел, по-видимому, не сулило никаких перемен. Авраам, ее муж, был хорошим художником, но имел странность: увешивал стены дома изображениями голой жены. Неужели ему хотелось, чтобы эти картины, это пиршество плоти, так и бросавшееся всем в глаза сквозь неплотно занавешенное окно, кто-то рассматривал с перекрестка Дин-стрит и Невинс?
Содержала Авраама жена — она работала с утра до обеда в транспортной конторе на Шермерхорн-стрит. И болтала по-испански с мойщиками машин.
Авраам же сидел дома и творил.
У них был сын.
Изабелла оторвала от бутерброда кусочек копченой индейки, поднесла его к носу скучающего рыжего кота и держала до тех пор, пока глупая тварь не принялась жевать угощение.
Существовало два мира. В одном отец поднимался наверх, усаживался на скрипучий стул и целиком отдавался творчеству, стремясь к какой-то неясной цели, мать крутила внизу свои пластинки, мыла посуду и смеялась в телефонную трубку — ее голос заполнял весь дом, долетал даже до верхнего этажа, с легкостью взбегая по ступеням. Ветви деревьев на заднем дворе стучались в окна спальни, а солнечный свет, пробиваясь сквозь них, рисовал на стенах сияющие пятна. На обоях были картинки — лес, изобилующий обезьянами, тиграми и жирафами. Дилан читал и перечитывал книжки «Суперомлет» и «Если бы у меня был зоопарк» или мечтательно катал по полу машинку, или в который раз обнаруживал изъяны волшебного экрана и спирографа. Круглые ручки экрана двигались нехотя, цветные осколки внутри порой не хотели ни во что складываться, колесики спирографа, если на карандаш посильнее надавить, в самый ответственный момент уходили куда-то в сторону, и чудесный круг на бумаге превращался неизвестно во что. В голову с длиннющим носом, в маринованный помидор с уродливым наростом. Но если бы волшебный экран и спирограф работали идеально, они были бы, наверное, машинами, а не игрушками, и относились бы к той области, в которой правят взрослые. Их бы встраивали в приборные панели автомобилей или носили бы на поясе полицейские. Дилан все понимал и принимал. Его вещи были бракованными и потому считались игрушками. Они требовали терпения и сострадания, как умственно отсталые дети, за которыми ему поручили присматривать.
В этом домашнем мире Дилан мог плыть по одному из двух течений. Первое вело наверх. Направляясь туда, он держался за расшатанный, скрипучий поручень, скользил рукой по его блестящей гладкой поверхности, а потом стучал в дверь студии, чтобы получить разрешение постоять рядом с отцом. Посмотреть на процесс, почти невозможный для наблюдения, — процесс рисования фрагментов мультипликационного фильма на целлулоидной ленте. Авраам Эбдус не желал больше посвящать себя живописи — созданию картин с обнаженными телами, заполнившими весь первый этаж. Он относился к ним как к сентиментальному увлечению, ступеньке на пути к цели всей жизни: созданию абстрактной картины, состоящей из множества отдельных фрагментов. Сейчас этих фрагментов хватило бы на фильм продолжительностью максимум в две минуты. Похвастаться пока было нечем, разве что набросками, развешанными на стенах, где когда-то красовались полотна. Большие кисти стояли теперь сухие в пустых жестяных банках. Авраам работал кисточками, похожими на те, которыми мастера смахивают пыль с украшений. Днями напролет он корпел в своей студии с вентиляторами у окна, втягивавшими внутрь августовский воздух, который высушивал картинки, — похожий на ювелира или монаха. Продвигалась работа крайне медленно, но он выполнял ее, как мог, скрупулезно.
Дилан стоял сбоку и вдыхал запах разведенных красок — тяжелый и едкий. Взгляд его был устремлен на ярко освещенную поверхность стола, за которым трудился отец. Мальчик раздумывал, не лучше ли бы подошли для этой кропотливой работы его маленькие руки, нежели отцовские. Когда наблюдение ему наскучивало, он усаживался по-турецки на пол и принимался рисовать ненужными отцу цветными карандашами, осторожно извлекая их из металлической коробки с французской этикеткой. Или начинал катать по покрытым краской половицам машинку. Либо с великим трудом раскрывал огромную книгу с репродукциями и, любуясь на работы Брейгеля, Гойи, Моне, Де Чирико, мысленно переносился внутрь Вавилонской башни или в кружок колдуний, сидящих у костра темной ночью, или присоединялся к мальчикам с прутиками в руках, перегоняющим через мост поросят. У Брейгеля и Де Чирико он находил детей с такими же, как у Мариллы, обручами и задумывался о том, позволит ли она ему поставить свой хула-хуп на ребро и покатать его по улице. Девочка с обручем на картине Де Чирико совсем не походила на Мариллу — у нее были мягкие и длинные светлые волосы, как у Аны и Теи Солвер.
— Эта точно такая же, — сказал Дилан, увидев, что отец закончил рисовать очередную картинку и приступил к следующей.
— Они меняются очень медленно.
— Я не вижу.
— Увидишь, когда придет время.
Время шло — ускоренными темпами. Дни летели, кадры создавались, медленно переходя один в другой, и вскоре Дилану стало казаться, что они ожили, начали двигаться; лето подошло к концу, наступила школьная пора. Он рос на глазах — так считали все, кроме него самого. Он чувствовал себя так, будто увяз в трясине, застрял в каком-то фрагменте рисованного фильма, там, на полу студии, вглядываясь в картину Брейгеля и тщетно пытаясь разыскать под праздничным столом среди собак и ног пирующих таких же, как он, детей. Уходя от отца, он мысленно считал жалобно поскуливающие ступени.
Внизу его поджидало совсем другое. Владения матери — гостиная, полная ее книг и пластинок, кухня, где она готовила еду, смеялась и болтала по телефону, стол, заваленный газетами, сигаретами и заставленный рюмками — все это пугало Дилана непредсказуемостью и беспорядком, как, собственно, и сама мать.
По утрам она уходила на Шермерхорн-стрит, чтобы зарабатывать деньги. А Дилан получал возможность тихо, как привидение, побродить по квартире: сесть где-нибудь с книжкой и почитать, подремать на залитом солнцем диване, доесть остатки еды из холодильника, полакомиться порошком какао из банки, вымазывая губы. Рассмотреть наполовину разгаданный кроссворд на столе, покатать машинку среди пепельниц или по краю горшка с гигантским желтовато-зеленым цветком. Этот цветок со своими мясистыми, будто резиновыми, похожими на ветви деревьев листьями был для Дилана целой вселенной, которую можно исследовать бесконечно и в которой легко затеряться. Но не успевал он насладиться покоем и решить, чего же все-таки можно ждать от матери, как Рейчел возвращалась домой. Дилан понимал, что не может изменить ее. Отец не нарушал его одиночества, а мать раздавливала это состояние покоя, как виноградину. Она могла неожиданно запустить пальцы в его волосы и сказать:
— Ты красивый, очень красивый, ужасно красивый мальчик.
А могла сесть в стороне и, закурив, спросить:
— Откуда ты взялся? Что ты здесь делаешь? Что я тут делаю?
Или:
— Тебе известно, мой милый мальчик, что твой отец сумасшедший?
Часто она показывала ему картинки из журнала и, показывая на подпись «СМОЖЕШЬ НАРИСОВАТЬ ПРОДОЛЖЕНИЕ?», говорила:
— Для тебя это проще простого. Если бы ты захотел, с легкостью выиграл бы конкурс.
Когда мать собиралась приготовить яичницу, то просила Дилана подойти, разбивала яйцо о его голову и выливала прозрачно-желтое содержимое на горячую сковороду. Дилан потирал макушку, испытывая смешанное чувство обиды и любви. Мать ставила ему пластинки с записями «Битлз» — «Сержант Пеппер», «Пусть будет так» и спрашивала, кто из четверки ему больше нравится.
— Ринго.
— Всем детям нравится Ринго, — отвечала Рейчел. — Точнее, мальчикам. Девочки любят Пола. Он самый сексапильный. Когда вырастешь, поймешь.
Она плакала или смеялась, или мыла треснувшее блюдо, или подстригала когти дворовым котам — двое из них были теми, которых Дилан знал котятами; теперь они выросли и, прячась за кирпичными кучами или под вьюнками, охотились на птиц.
— Смотри, — говорила Рейчел, надавливая на подушечки кошачьей лапы — появлялись загнутые острые когти. — Подстригать коротко их нельзя, можно задеть кровеносный сосуд, тогда кот истечет кровью и умрет.
Она нещадно заталкивала в него информацию, которую он был еще не в состоянии усвоить: Никсон преступник, «Доджерс» подались в Калифорнию, от блюд из китайского ресторана раскалывается голова, Мухаммед Али выступил против войны и оказался за решеткой, британские фильмы Хичкока лучше, чем американские, обрезание вовсе не обязательно, но женщины выступают за него.
Ей было тесно в этом доме, потому-то она не отходила от телефона; в голове Рейчел теснилось слишком много идей, непонятных для детского ума, и Дилан старался улизнуть от нее, спрятаться там, где все просто и ясно. Например, заползти под ее полки, под картины с изображениями нагого тела, и затаиться в густой тени. Порой он притворялся, что рассматривает там книги матери — «Тропик рака», «Кон-Тики», «Игры, в которые играют люди», а сам подслушивал ее телефонные разговоры, разговоры, разговоры… Он наверху… Дело вовсе не в Калифорнии… Оплатила все счета… Сказала, что ножка гриба кое-что мне напоминает, и он побагровел… Поставила ту самую пластинку Клэптона в четыре утра… Совсем забыла французский…
Временами Дилан развлекался иначе. Услышав голос матери, думал, что она опять болтает с кем-то по телефону, прокрадывался на кухню и обнаруживал, что она сидит с кем-нибудь за столом, пьет холодный чай и курит. Гость смеялся, улавливая звук шагов Дилана.
— А вот и он, — говорил гость таким тоном, будто все это время речь шла именно о Дилане.
Его подзывали к столу, с ним знакомились. О посетителях матери он знал только то, что позднее, за ужином, она рассказывала о них отцу. Ничего не представляющий собой музыкант, которому однажды посчастливилось выступать на «разогреве» перед концертом Боба Дилана, и он уже все уши прожужжал воспоминаниями об этом. Сексуально озабоченный придурок, обвиненный в умышленном создании затора у железнодорожного переезда. Богатый гей, коллекционер картин, которому не нравятся работы Авраама, потому что на них только женщины. Чернокожий священник с Атлантик-авеню, считающий своим долгом присматриваться к каждому новому жильцу в районе. Ее бывший парень, настройщик из Карнеги-Холла, подумывающий, не присоединиться ли ему к организации, выступающей за вывод войск из Вьетнама. Семейная английская пара, любящая цитировать Гурджиева и собирающаяся пересечь на велосипедах Мексику. Женщина из Бруклин-Хайтс, занимающаяся в группе по совершенствованию умственных способностей, которая никак не может свыкнуться с мыслью, что обосновалась в этом районе.
В их квартире появлялось несчетное количество разнообразных людей, и все они, увидев Дилана, тут же протягивали к нему руку, трепали по голове и спрашивали у Рейчел, почему она не подстрижет ему волосы, отросшие уже до плеч, падавшие на глаза. Дилан выглядел как девочка — к этому выводу приходили почти все гости Рейчел.
Потом — в этом и состояла главная проблема, когда он попадал в поле зрения матери, — она вскакивала со стула, зажимая между пальцами сигарету, выводила Дилана на улицу, показывала на играющих детей и советовала к ним присоединиться. Рейчел составила насчет сына некий план. Она выросла на улицах Бруклина, хотела приучить к бруклинской жизни и Дилана. Поэтому и выпихивала его из первого мира, домашнего, во второй. На улицу, на Дин-стрит.
Второй мир состоял из размеченных зон: дорожек перед облупившимися фасадами домов — розовыми, белыми, светло-зелеными, всех оттенков красного и синего, непременно с кирпичом по краю. Это были флаги независимых, закрытых для постороннего государств; внутри них, вероятно, и зарождалась необходимость делить улицу на территории. Насколько Дилан мог судить, никто из детей никогда не ходил друг к другу в гости. И о родителях в его присутствии никто ни разу не заводил речи. Но он не знал, о чем еще можно разговаривать, и вливался в компанию детей молча. Они тоже принимали его без слов. Наверное, как и любого другого.
С одной стороны к улице прилегала Невинс-стрит, с другой — Бонд-стрит. Обе они считались дверями в мир неизведанного, мостиками, соединяющими с жилыми массивами Уикофф. Территорией перед магазином на углу Невинс владели пуэрториканцы. Возле здания, что стояло между домами, где жили Эбдусы и Изабелла Вендль, собиралась другая группа — в основном чернокожие. Они отгоняли прочь мальчишек, чтобы те не попали мячом в лобовое стекло вечно стоявшей напротив дома машины. Автомобиль принадлежал одному из них, человеку с вощеными усами — он постоянно мыл и полировал свою машину, но почти не ездил на ней. А перед домами у Бонд-стрит подметал дорожки и стриг траву угрюмый темнокожий тип; он никогда ни с кем не разговаривал, но смотрел на всех мрачным взглядом. Поэтому детям с Дин-стрит оставалось гулять лишь в середине квартала.
У темнокожего мальчика по имени Генри был младший брат, Эрл, и двор — не кое-как прикрытый асфальтом кусок земли, а аккуратная вымощенная площадка. Низенькая ограда, отделявшая двор от подъездной дорожки, тоже была каменной, вернее, бетонной. Здесь они все и собирались, это место считалось своего рода базой. Сюда приходили и ребята постарше, из этого же квартала. Курящие подростки обычно топтались на противоположной стороне улицы, на углу возле дома, где жили двоюродные братья и сестры Дейви и Альберто. Подростки оживленно размахивали руками, бросали друг другу новенький сполдин и пили клубничный «Ю-Ху», крышки от которого — для игры в скалли — обычно доставались Генри или его другу Лонни. Дилан был на три года младше Генри. Он сидел вместе с Эрлом на крыльце их дома и наблюдал. Компания Мариллы из темнокожих девочек тоже собиралась напротив, на другой стороне улицы. Дилан больше к Марилле не подходил, но слышал, о чем она разговаривает с подругами. Иногдадевочки переходили дорогу и присоединялись к компании Генри. Его двор, да и сам он считались центром. Ему же принадлежало право выбирать игру.
От владений Генри через два дома находилось пустое здание. Окна были заделаны плитами, дверь напоминала рот мумии, во дворе без ворот и ограды царил хаос. Крыльцо наполовину развалилось, поручни отсутствовали. Скорее всего их утащили и сдали на металлолом. Стены без окон идеально подходили для игры в мяч. Его бросали высоко-высоко, мяч ударялся о стену, отскакивал и летел на проезжую часть улицы.
Сполдин будто слушал команды игроков и порой казался заколдованным, особенно если попадал к Генри или к Дейви. Им стоило лишь поднять руки, и мяч точно попадал им в ладони. Когда его подбрасывали до уровня третьего этажа, он, ударившись о стену, отскакивал, и тому, кто должен был поймать его на дороге или на противоположной стороне улицы, следовало очень быстро бежать. Для Генри это не составляло труда, но он по какой-то непонятной причине никогда не соглашался нестись куда бы то ни было. Хотя порой и сам делал промашку — бросал мяч слишком высоко или даже закидывал его на крышу. В таких случаях все громко вздыхали и начинали шарить по карманам, чтобы собрать деньги на новый сполдин.
— Интересно, сколько их там скопилось? — задался как-то раз вопросом Альберто. — Если бы я смог забраться на эту крышу, наверное, целый день скидывал бы оттуда мячи.
За новым сполдином обычно отправляли Дилана или Эрла. Они шли в магазин и произносили это ненавистное для взрослых слово. Старик Рамирез, протягивая мяч, глядел на малолетнего покупателя с подозрением и негодованием. Дилану доставляло удовольствие держать в руках новенький розовый сполдин, но, возвращаясь, он отдавал его Генри и уже не имел права прикасаться к нему до тех пор, пока после сотен бросков мяч не приходил в негодность. Только тогда Дилан мог опять его взять. Обычно это случалось в перерывах между играми, когда все отдыхали, и кто-нибудь просил у приятеля глоточек «Ю-Ху», а другой выворачивал наизнанку футболку и на потеху девчонкам надевал ее, не просовывая руки в рукава. Втакие моменты всеми забытый сполдин медленно укатывался к сточной канаве, и Дилан бежал за ним, удивляясь его ненужности. Такой мяч оставалось только зашвырнуть на крышу. Может, Генри и неспроста это делал, а действовал по определенной системе. Как человек, уполномоченный решать, какие мячи уже не годятся для игры.
Крыльцо заброшенного дома было секретным местом в самом центре квартала — незаметным для стороннего наблюдателя. На потрескавшуюся подъездную дорогу длиной тридцать футов чужие никогда не заходили. Деревья росли густо и как будто умышленно скрывали заброшенный дом пестрой тенью, разбавляемой световыми пятнами, как те, которые солнце рисовало на стене в комнате Дилана. Деревья заглушали звуки, и голоса родителей, зовущих детей на ужин, доносились сюда тихим эхом, будто далекие птичьи крики.
По улице Дилан всегда ходил с опущенной головой: изучал дорогу под ногами. Определить, где он находится — возле двора Генри или перед заброшенным домом, — в любой момент ему не составляло труда. По длинным, слегка наклоненным плитам или по одной из них, напоминавшей формой месяц, или по бетонной заплате, или по здоровенной выбоине, в которой после летних гроз, так внезапно превращавших пасмурный день в наэлектризованную тьму, всегда скапливалась вода.
Удар о стену, битой по мячу, бросок, снова удар. Генри, Лонни, Альберто и Дейви играли после обеда почти каждый день. Передача от боковой линии, прямо с дороги, пуэрториканцы против чернокожих, два на два, блестящий прием мяча на проезжей части между машинами и автобусом. Автобусы больше всего мешали игре, ребята нетерпеливо хлопали руками по нему и махали водителю: давай проезжай быстрее, проваливай. Не бойся, ты нас не собьешь, хватит на нас пялиться, знаками показывали они шоферу.
Однажды, с размаху ударив по стенке автобуса, Генри упал, будто сбитый. Автобус резко затормозил, с шумом остановившись посреди улицы. Пассажиры прильнули к окнам, водитель выпрыгнул из кабины. В этот момент Генри вскочил, рассмеялся и дал деру — он бежал так быстро, что почти касался пятками спины. Потом исчез за углом. Лонни и Альберто надрывались со смеху.
— Это же был не я, — хохоча и разводя руками, крикнул водителю Лонни. — Что ты на меня пялишься? Я даже не знаком с этим парнем, он чокнутый, живет где-то в Уикофф.
Дело было перед самым домом Генри. Водитель успокоился, узнав, что парень живет «где-то в Уикофф». Качая головой, он вернулся к автобусу. Дилан наблюдал.
Время от времени девочки затевали игру в салки. Салки казались примитивом и не подходили мальчишкам, но, если девочки начинали играть, Генри и Лонни непременно к ним присоединялись. Дилан и Эрл тоже каким-то образом оказывались втянутыми в игру. Раз, два, три, четыре, пять — водишь ты опять. Роль водящего легко могла достаться и Дилану. Когда считалочка кончалась на нем, он внезапно отпрыгивал вбок и негромко вскрикивал. Почему вскрикивал — для него самого оставалось загадкой. И никому до этого крика не было дела, вопили время от времени абсолютно все. Прекращались же салки весьма загадочно: игроки ни с того ни с сего вдруг разбивались на группки, водящими становились двое, кто-то из мальчишек убегал вслед за какой-нибудь девочкой за угол, и они выходили из игры.
Все дети собирали крышки и постоянно рассуждали о том, где бы достать воска, но в скалли никогда не играли. Возможно, потому что плохо умели. Изабелла Вендль выглядывала из окна. Мужчины на углу стучали костяшками домино. Порой к детям пытался прибиться какой-нибудь любопытный чужак из соседнего квартала, и тогда поднимался гвалт. Все, что происходило на улице в течение дня, таило в себе много непостижимого. Наконец наступала ночь.
Дилан не помнил, чтобы говорил кому-нибудь, как его зовут, тем не менее его все знали, и никого не интересовало, что означает его имя. Иногда кое-кто из детей мимоходом отмечал, что Дилан похож на девчонку, но ведь в этом не было его вины. Бросать или ловить мяч он не имел возможности и страдал от этого. Со сполдином он общался лишь в те моменты, когда тот укатывался к сточной канаве или, ударяясь о крыло проезжавшей мимо машины, улетал куда-нибудь. Дилану доставляло удовольствие сбегать за мячом и вернуть его раздосадованным, качающим головой игрокам. Иногда сполдин улетал аж к Невинс-стрит или к магазину, и, бывало, его ловили играющие в домино седовласые пуэрториканцы. Прежде чем вернуть мяч, они зачем-то внимательно его осматривали. На сполдине всегда красовались отметины — следы от ударов.
— На крышу его, Генри, — шептал Дилан, несясь с мячом обратно. Шептал самому себе и сполдину, словно читал заклинание. Случалось, Генри брал у Дилана мяч и тут же действительно забрасывал его на крышу. А потом, вместо того чтобы начать собирать деньги на новый, старшие неожиданно уходили. Например, к дому Альберто, в другой конец квартала, где болтали, бросая на землю сигаретные окурки, подростки. Тинейджеры ждали наступления ночи. А Дилан оставался, будто прирастая к месту, у бетонной изгороди дома Генри, одинокий белый ребенок. Отсюда он мог слышать зов Рейчел, хотя и сомневался всегда, что кричит именно она. Дорогу от заброшенного дома или от дома Генри до своего он нашел бы даже с закрытыми глазами.
Мальчик листал фотоальбомы, а его мать сидела на задней террасе дома и курила. Изабелла наблюдала за соскочившей со столба на изгородь и устремившейся куда-то белкой. С каждым прыжком белка выгибала дугой спину и хвост. Кое-кто из горбатых выглядит даже элегантно, размышляла Изабелла, думая о самой себе.
В гостиной у высокого окна, выходившего на улицу, корпел над восстановлением лепных потолочных розеток мастер-итальянец. Мальчик примостился у стола Изабеллы и переворачивал тяжелые страницы очередного альбома с таким серьезным видом, будто был увлечен чтением.
Он горбился, склоняясь над фотографиями. Похож скорее на дикобраза, чем на белку, решила Изабелла.
— Неужели вам нравится вкус табака? — спросила она, повернувшись к Рейчел и нахмурив брови.
— Конечно, — ответила та. Изабелла протянула ей запотевший стакан содовой со льдом. Рейчел приняла его, даже не подумав затушить сигарету. Сизый табачный дым продолжал растворяться в августовском воздухе.
— А я теперь не чувствую никого вкуса. Мой язык умер.
— В содовую можно добавлять еще лимон, — сказала Рейчел.
— Я добавляю лимон в суп. В содовую иногда тоже. Заберите бутылку с собой, когда пойдете домой. В моем возрасте пора пить формальдегид.
Рейчел Эбдус пропустила эту ремарку мимо ушей. Привести ее в замешательство, удивить было невозможно — Изабелла уже поняла это. Молодая мамаша откинулась на спинку стула и положила руку с сигаретой на плечо. Ее черные растрепанные волосы смотрелись безобразно. Изабелла с удовольствием состригла бы эту копну и сожгла во дворе.
Итальянец на приставной лестнице специальной лопаткой собрал с потолка излишек гипса, который звучно шлепнулся на расстеленную внизу бумагу, хрустнувшую под его тяжестью.
Напряжение мальчика, его пристальный взгляд, казалось, стирают остатки блеска со старых фотографий. На рассматривание одной страницы у него уходила целая минута. Он сидел, ссутулившись над альбомом, точно так же, как горбилась всей своей сущностью Изабелла.
Рейчел наблюдала за лепщиком.
— Ему известны все хитрости этого древнего ремесла, — сказала, проследив ее взгляд, Изабелла. — В свободное от работы время он сосет пиво, а разговаривает как уличный бродяга, но вы только взгляните на потолок!
— Красота!
— По его словам, все секреты лепки ему передал отец. И он якобы всего лишь снимает со скрытого здесь великолепия покров, — а в чем-то разбираться, что-то рассчитывать ему нет нужды.
Изабелла чувствовала, что раздражена присутствием Рейчел или самой собой — ей никак не удавалось понять. Она не закончила мысль, не сказала о том, что дом, хоть и не может разговаривать, имеет свой язык, бережно хранит его. Как лепщик — секреты перенятого от отца ремесла.
— У него потрясающий зад, — пробормотала Рейчел.
Во дворе закричала белка.
Изабелла рассмеялась. Ей вдруг захотелось попросить у гостьи сигаретку и стало интересно, можно ли начать курить в семьдесят три года. Она возгорелась желанием попробовать. Скорее всего ее просто доняла собственная беспомощность — о Рейчел Эбдус ей так и не удалось ничего узнать, кроме, пожалуй, единственного: она была ненасытна. И утоляла эту ненасытность сигаретами, потому что они лежали под рукой, тогда как до зада лепщика дотянуться было во всех смыслах гораздо более затруднительно.
— Если дело упирается только в денежный вопрос… — заговорила Изабелла, удивляясь, что смогла наконец перейти к главному.
— Нет, — ответила Рейчел, улыбаясь.
— Я не хочу ставить вас в неловкое положение. В школах «Пэкер» и «Френдз», кажется, существует система стипендий. О Сент-Энн мне ничего не известно. Но я и сама с удовольствием помогла бы вам.
— Речь вовсе не о деньгах. Я верю в муниципальные школы, сама когда-то в одной из них училась.
— Вы заблуждаетесь, уверяю вас. Очень скоро вы обнаружите, что все его друзья ходят в ту или иную частную школу.
— Дилан дружит с детьми из нашего квартала. Сомневаюсь, что они учатся в «Пэкер» или во «Френдз».
Подобные дни выдавались нечасто. Порой все складывалось гораздо удачнее: во дворе не кричали белки, ее альбомы не листали мальчики, под потолком в гостиной не потел лепщик, а соседка, от которой разило радикализмом и неудавшимся замужеством, не мусолила сигареты прямо над фарфоровым сервизом, потягивая содовую, больше не доставлявшую самой хозяйке ни малейшей радости. В обычные дни тишину в ее высоком голландском доме нарушал лишь рыжий кот, когда точил когти о связки газет внизу, давно превращенные им в изодранные, воняющие мочой бумажные кучи. В такие дни Изабелла сидела наверху за письменным столом и выводила загогулины в том месте на чеках, где ставится подпись, решая более или менее важные дела или в который раз оказывая финансовую помощь племяннику, Крофту. Тот жил в какой-то общине в Блумингтоне, штат Индиана, прячась от забеременевшей от него в Сильвер-Бей поварихи-негритянки. Изабелла была уверена, что половину этих денег, которыми она ежемесячно баловала Крофта, он пересылает своей поварихе и ее чаду, а вторую половину отдает общине — на покупку еды и марихуаны.
Да черт с ней, с Рейчел Эбдус. Изабеллу и саму можно было назвать человеком со странностями: она по доброй воле финансировала дикарей-хиппи и цветного отпрыска своего племянничка. И соседку она не имела права осуждать. Если Рейчел считает это делом принципа, ее сын отправится в муниципальную школу № 38 и будет светить своим белым личиком в темно-коричневом океане, красоваться водопадом светлых девичьих волос в толпе афроамериканцев. Изабелле вдруг захотелось, чтобы этот день поскорее закончился. Она с удовольствием заменила бы его другим днем, проведенным даже не за столом, а в кровати, за книжкой Моэма или Мопассана.
Она неожиданно задумалась о том, понравится ли Рейчел зад Крофта. Скорее всего, да.
Мальчик вышел на террасу, положил на стол тяжелый альбом и показал на одну из фотографий.
— Это ваша фамилия, — произнес он с вопросительной интонацией. Удивленная Изабелла наклонила голову.
На нижнем краю черно-белых снимков, запечатлевших пикник, людей в лодке, фотограф из давно минувшего прошлого проставил мелкие белые буквы: «ВЕНДЛЬ ХАРД, СИЛЬВЕР-БЕЙ, ОЗЕРО ДЖОРДЖ, НЬЮ-ЙОРК». Мальчик прижимал шишковатый палец к фамилии Изабеллы и ждал ответа.
Вендль Хард. Клюква в коньяке. Пустые бутылки на дне лодки, покрытой водорослями. И удар веслом, насквозь пронзившим Изабеллу, вошедшим в легкое почти до самой спины. Старая рана, которая так крепко согнула ее.
— Он умеет читать, — удивилась Изабелла.
— Хм-мм… М-мм… — промычала Рейчел, закуривая очередную сигарету. — Конечно, умеет. Он читает даже «Нью-Йорк таймс».
— И вы хотите, чтобы он пошел в школу с детьми, которые никогда ничему не научатся, — сказала Изабелла с жесткими нотками в голосе.
— Может, как раз от него и научатся, — ответила гостья и рассмеялась. — Школа — проблема, которую ему надо будет решить самому. Я в свое время с этой задачей справилась, справится и он. — И Рейчел, выпустив дым, потрепала сына по голове.
Глава 2
Как оказалось, скалли гораздо больше походила на волшебный экран и на спирограф, нежели на игру в мяч. Поэтому-то Дилан и увлекся ею с чувством искренней благодарности. Поначалу он больше проигрывал, чем побеждал, но скалли было искусством, и хитростями игры при желании можно было со временем овладеть. Ко второму лету на Дин-стрит Дилан изучил множество тонкостей скалли и прославился своим мастерством на всю округу. В частности, умением чертить поле для скалли. Перво-наперво требовалось подходящее место — тут-то и пригодилось его отличное знание тротуаров Дин-стрит. Поле должно быть ровным, гладким, без трещин и швов. Дилан выбрал место перед выкрашенной в синий цвет постройкой, удаленное в равной мере от дома женщины, которую Рейчел шутя называла Вендльмашиной, а Генри — бабусей, и от двора самого Генри. Были на Дин-стрит и другие пригодные для скалли участки, но Дилан предпочел остановить выбор именно на этом, тайно решив для себя расположиться поближе к собственному дому и к калитке Генри, у которой собиралась вся компания. К тому же здесь росло, отбрасывая тень, большое дерево. Это место сочетало в себе удобство расположения и освещения, было в меру открытым и в то же время достаточно уединенным. И потом, отсюда Дилан мог слышать, как его зовет с крыльца мать. В общем, всех мелочей, побудивших его объявить, что здесь поле получится наиболее удачным, и не перечислить. Ему поверили. Кое-кто до этого пробовал чертить поля в других местах, но после заявления Дилана все решили, что он в этом деле разбирается гораздо лучше.
После того как место выбрано, нужно расчертить его. Дилан оказался талантливым чертежником — он сам пришел к этому выводу, осознав неспособность других детей соперничать с ним. Когда они видели нарисованные им поля, мел выпадал из их рук, а Марилла даже доверила ему почетное право чертить «классики» для девочек, которые до того постоянно насмехались над его ботинками и брюками, называя их «таракашки» и «штаны-боюсь-воды». Поля у Дилана получались ровными и четкими, цифры во всех четырех углах аккуратно вырисованными — один, два, три, четыре, зону победителя в самом центре он украшал двойным кружком, сам придумал этот значок. Это, да еще удачный выбор места для поля прославили его на весь квартал. Но Лонни и Марилла однажды заявили, что по-другому поле никогда и не выглядело, и заслуга Дилана, изобретшего двойной кружок победителя, мгновенно поблекла в глазах общественности.
Другие его нововведения отвергли сразу же. Как-то раз он начертил поле в форме звезды. Игроки могли бросать крышки в центр, стоя в шести острых углах, как в китайских шашках, играть в которые Дилан научился уже давно. Никто не понял его идею и не принял, сказали, что это, мол, будет уже не скалли. Дилан стер звезду с асфальта, но шесть ее углов, особенно тщательно вычерченных, белели на тротуаре до очередного проливного дождя.
Последним этапом подготовки к скалли было изготовление специальных крышек. Их делали из бутылочных крышек — от газировки и пива, но наиболее подходящими считались более тяжелые, с пробкой. Каждый из детей был одержим манией найти крышку-монстра — такую, чтобы одним сокрушительным ударом вышибала с поля крышки противников. Время от времени они проводили эксперименты с пластмассовыми крышками или широкими металлическими — от бутылок с кетчупом, даже от банок с соленьями и яблочным джемом. Но такие были неповоротливыми, быстро останавливались, да к тому же по ним было больно ударять пальцами. Большая крышка годилась только пустая, когда же ее наполняли воском, она лишь портила дело. А пустыми крышками в скалли не играли. Без воска не было скалли. Свечи покупали или воровали в магазине Рамиреза, либо брали у Дилана, добывавшего их в спальне матери.
И в растапливании воска Дилан тоже стал знатоком. Эта операция проводилась обычно на крыльце заброшенного дома, подальше от глаз родителей и «маленьких детей», в число которых не входили Дилан и Эрл, хотя были самыми младшими среди детей, если не считать двух немых девочек с тугими косичками. Растопленный воск наливали в крышки и оставляли на время. Поверхность затвердевшего воска требовалась гладкая — без бугорков и неровностей, и при ударе крышкой противника он не должен был вываливаться. Словно маленький заводик, Дилан создавал целые партии идеальных крышек и выкладывал их рядами на крыльце пустовавшего дома. От ванильного «Ю-Ху» — с розовым воском, от колы — с зеленым, крышка от «Коко-Рико» с пробковым ободком, который еще долго пахнет сахаром, — с белым.
Странное дело: когда Дилан превратился в ведущего алхимика и философа скалли, у всех пропало желание играть в эту игру. Дилан все крутился возле своего замечательного поля, а остальные начали обходить его стороной, предпочитая скалли все что угодно. Если никакого более или менее интересного занятия не находилось, они просто собирались у калитки Генри и, засунув руки в карманы, пинали друг друга, приговаривая:
— Пошел ты, козел!
Они с большим интересом относились к подготовке скалли, к разработке системы правил, сама же игра их уже не увлекала. Ведь заявить маленькому мальчику, что он понятия не имеет, как играть в скалли, гораздо проще, чем регулярно проигрывать ему свои крышки. А впрочем, что ценного было в этих штуковинах? Рано или поздно их все равно теряли. Или же бросали в проезжающий мимо автобус и наблюдали, как со звоном ударившись о него, крышки отскакивали и улетали в сточную канаву. А может, эта игра просто всем надоела. Или же им казалось, что идти до конца — значит разрушить очарование начала.
Девочки Солвер уехали. Их отъезд стал неожиданностью. Изабелла выглянула как-то раз из окна и увидела грузовик, носильщиков, спускавшихся с крыльца с ящиками из-под спиртного, наполненными книгами и посудой, и девочек в роликах, которые словно приросли к ним. Обе со свойственной им легкостью выписывали на асфальте, будто насмехаясь над Изабеллой, прощальные пируэты. Родители девочек не потрудились и словом с ней перемолвиться — по-видимому, они понятия не имели, что были важной составляющей разработанного ею плана. Вот так с самого начала все пошло наперекосяк.
А Дилан не особенно расстроился. Девочек Солвер отправили в школу Сент-Энн, и для него они уже тогда уплыли в направлении Бруклин-Хайтс. На Дин-стрит Тея и Ана не жили, а словно парили над ней. Дилан же теперь ходил в муниципальную школу № 38, что находилась в соседнем квартале, — настоящую школу, по утверждению Рейчел.
— Он один из трех белых детей во всей школе, — хвасталась она по телефону. — Не в своем классе — в целой школе.
Рейчел придавала этому особую важность. Дилану не хотелось ее разочаровывать, но все, что происходило в школе, не имело никакого значения, служило лишь прелюдией к последующим событиям на улице. В школе дети не смотрели друг на друга, их внимание было приковано к учителю. В классе Дилана учились с Дин-стрит только Эрл и немая девочка из дома, где жила Марилла. Генри, Альберто и все остальные были старше и, хотя учились в той же школе, обитали как будто в другой галактике.
Дилан слушал мисс Люпник, рассказывавшую, как называются буквы в алфавите, или о том, как определить по часам время, или какие праздники считаются в Америке главными. Вернее будет сказать, все это время он читал и перечитывал потрепанные книжки из классной библиотечки, пока не заучил их наизусть, размышлял о чем-нибудь постороннем, выводил карандашом на бумаге каракули, мечтательно чертил миниатюрные поля для скалли — с десятью, двадцатью, пятидесятью углами. Заключал их в прямоугольники, представляя, что эти прямоугольники — листки целлулоида, как у отца, потом закрашивал их, превращая в черный фон. Буквы из алфавита, о которых рассказывала мисс Люпник, красовались над ее головой, — каждая походила на персонаж из мультика. Миссис А ест арбуз, мистер Б берет бублик и так далее. Этот парад улыбающихся букв наводил на Дилана такую тоску, что в результате у него пропадала всякая охота думать о чем бы то ни было. Ему казалось, что эти глупые миссис А и мистер Б никогда не перестанут есть арбуз и брать бублик. Он не мог заставить себя посмотреть дальше по строчке букв, чтобы узнать, какой ерундой занимаются миссис Л или мистер Т. Иногда мисс Люпник читала вслух — настолько медленно, что Дилан изнывал от скуки. Или ставила пластинки с рассказами о том, как следует правильно переходить дорогу, и о том, что разные люди выполняют разную работу. Для чего она все это делала? Чтобы развлечь детей? Никогда в жизни Дилан не проводил время настолько бессмысленно. Порой он оглядывался по сторонам и видел, что другие дети сидят с отсутствующим взглядом, подперев лицо руками, засунув ноги в отделение для портфеля под партой. Не исключено, что кто-то из них заучивал буквы, — сказать что-то определенное по их лицам было невозможно. Кое-кто из одноклассников Дилана жил в соседних с Дин-стрит районах. Одна девочка была китаянкой. Странно, если задуматься об этом всерьез. По какой-то причине дети не общались друг с другом, ни в чем друг другу не помогали. После занятий первоклашек, словно умственно отсталых, забирали старшие ребята. Никто не знал, чем, собственно, занимаются дети в первом классе. Учительница с утра и до трех часов дня обращалась с ними как с домашней собачкой, а потом за питомцами являлись их хозяева.
Если бы кто-то из первоклассников перевелся в другой класс или вообще в другую школу, никто не заметил бы его исчезновения. Даже дети с одной улицы в школе как будто не узнавали друг друга. Однажды, измучившись от скуки, Дилан попытался достать кончиком языка до носа. Учительница тут же велела ему прекратить. Некоторые боялись попроситься в уборную и описывались. А один мальчик как-то раз стал теребить ухо и разодрал до крови. Нередко, едва выйдя на улицу после обеда, Дилан напрочь забывал, что происходило в этот день в школе.
* * *
Чудаковатый бедолага Авраам Эбдус, вероятно, на что-то и сгодился бы, размышляла Изабелла. Время тянулось вереницей одинаковых дней, а процесс претворения в жизнь плана по перерождению квартала застыл в мертвой точке и походил на бесконечное создание картинок для мультипликационного фильма. В «Нью-Йорк тайме» пропечатали новое название района — Бурум-Хилл. Но Изабелла Вендль жаждала других новостей: мечтала, чтобы фрагменты ее личного фильма наконец легли в определенной последовательности и ожили, а не пребывали в убийственной бездеятельности. Рост, развитие, обновление. Единственными, кто не затихал здесь, были мальчишки, подобно насекомым на неподвижной поверхности пруда, сновавшие по дороге между машинами, — один белый в толпе черных. В мусоросжигателе на Уикофф-стрит уничтожали отходы едва ли не через день, по крайней мере Изабелле так казалось, и темный столб дыма почти не исчезал. Какой-то холостяк купил на Дин-стрит дом чудовищного синего цвета и дал Изабелле понять, что будет восстанавливать его очень медленно, то есть конечного результата она могла вообще не дождаться. Он поселился в одной из комнат в задней части дома и приступил к ремонту изнутри, поэтому внешне дом продолжал оставаться развалиной. В квартале было много таких развалин, и надежды на их восстановление почти не оставалось. Пасифик-стрит оживала быстрее, чем Дин. Изабелла смотрела на дом с синей коростой внешней отделки и с трудом усмиряла в себе желание отодрать ее собственными руками. Эта синяя отделка, будто едкая мазь, резала ей глаза. Изабелла с удовольствием заменила бы ее более приличной за свой счет, вложила бы все свои сбережения в обновление Дин-стрит, заплатила бы водителю машины, разрисованной языками пламени, чтобы он ездил мыть ее в другое место, на Невинс или Пасифик. Но у нее не было столько денег. Была бумага, конверты и печати, и дни, которые тянулись слишком долго. Иногда летнюю жару сменяла гроза, и когда дождь кончался, все стихало, а квартал наполнялся испарениями.
Изабелла написала Крофту, обрюхатившему еще одну женщину, теперь уже из общины: «Мне недолго осталось, Крофт, но кто знает! Я понятия не имею, состарилась ли хоть на самую малость с тех пор, когда сорок семь лет назад еще совсем девчонкой получила удар веслом. А ты, Крофт, круглый дурак».
Крофт все сильнее напоминал ей персонажа из «Комедиантов» Грэма Грина. По ее мнению, племянника следовало отвезти на какой-нибудь остров, где бы он изнывал от жары, или посадить в тюрьму.
Было сложно сказать, когда именно на Дин-стрит появился Роберт Вулфолк. Он жил где-то на Невинс или на Уикофф, а может, совсем в другом месте. Однажды Дилан увидел его на крыльце заброшенного дома, потом — сидящим на ограде дома Генри и глазеющим на девчонок. Затем он один или даже два раза участвовал в общей игре, хотя показал себя неважно. Роберт был выше Генри и мог так же сильно бросать мяч, но обладал и какой-то странной особенностью все портить. Уже по его манере размахивать руками и качать головой можно было догадаться, что он умеет лишь делать передачи да закидывать мяч на крышу. Однажды, стоя возле заброшенного дома, Роберт угодил мячом прямехонько в окно соседнего здания. Как выяснилось затем, он еще и неплохо бегал — все это отметили. Домчавшись до угла Невинс, Роберт остановился и станцевал, точно так же как Генри когда-то возле автобуса. К этому моменту еще даже не все осколки вылетели из оконной рамы. Вот это скорость! Оставшиеся у пустого дома мальчишки смотрели изумленно и вызывающе храбрились — не они ведь зашвырнули в окно мяч. Совершив свой подвиг, Роберт Вулфолк не показывался на Дин-стрит около полмесяца. Владелец дома, в котором он выбил окно, вставил в пустую раму кусок картона и в течение недели выходил и стоял на крыльце, буравя собиравшихся после обеда на обычном месте детей убийственным взглядом. Те, ощущая себя виноватыми, начинали играть в салки или спихивать друг друга с невысокой ограды, тихо переговариваясь:
— Вот козел. Ну чего он все пялится?
В конце концов владельцу разбитого окна надоело выражать протест, он нанял мастера, и тот заменил картон в пустой раме новым стеклом. Адети, почувствовав, что гроза миновала, опять начали бросать сполдин и весь день с обеда до вечера, а может, даже два дня пытались повторить знаменитый удар. Когда Роберт Вулфолк вновь объявился, они попробовали уломать его еще раз бросить в окно мяч. Роберт несколько дней наотрез отказывался, держался от просителей подальше, а потом, заинтригованный их настойчивостью, все же согласился. Но произошло нечто странное. Дети, испугавшись, что Роберт в точности повторит свой бросок, вмиг разбежались, а он просто прикарманил новенький сполдин и ушел в неизвестном направлении.
Никто не знал, где живет Роберт. Возможно, на Уикофф, но он никому об этом не говорил.
— Ну и имечко же у него, — сказал Генри, ни к кому не обращаясь.
— У кого? Какое?
— Хреноберт.
— Во-во, — с воодушевлением подхватил Альберто. — Полный придурок.
Остальные промолчали. Слова рассеялись в воздухе, о них забыли. А двумя днями позже Роберт будто из-под земли вырос на крыльце Генри, и у мальчишек появилась неприятная догадка, что он все время был неподалеку и наблюдал. Это сразу же стало заметно по их лицам и позам. В тот тихий жаркий день они ничем конкретным не занимались. Генри с независимым и гордым видом бил мячом о бетонную ограду. До Роберта ему как будто не было дела.
— Подойди-ка. Есть разговор, — сказал ему Роберт. Он сидел на крыльце, воинственно приподняв плечи, одну ногу небрежно отставив в сторону, раскинув руки, и походил сейчас на марионетку, веревки которой на время ослабили.
— Сам подойди, — ответил Генри.
— Повтори, как меня зовут.
Остальные мысленно спрашивали себя: где он прятался все это время? Что ему удалось подслушать? Каждый из них стоял, прикованный к месту, и думал, что, быть может, ему одному неизвестны какие-то очевидные для других вещи. Все они затаили дыхание, ощутив в воздухе привкус чего-то неизведанного и чувствуя легкое головокружение.
— И не собираюсь.
— Нет повтори.
— Вали домой.
Когда Роберт прыгнул с крыльца и напал на Генри, все вспомнили о его ударе мячом. Никто и предположить не мог, что однажды тощие руки Роберта обхватят Генри, и они, переплетясь ногами, будто страстные любовники, повалятся на землю. Роберт с остервенением начал бить противника, подмяв под себя, — зажмурившись, с таким выражением, словно находился под водой и лупил акулу. Генри весь сжался. Какое-то время рассмотреть как следует дерущихся никто не мог: их будто накрыло водяным колпаком. Внезапно тишина лопнула, оба противника всплыли на поверхность из океанских глубин, и остальные подошли ближе, чтобы наблюдать. Они услышали тонкий, почти звериный вой, вырывавшийся изнутри обоих. Дети познавали жизнь. То, что люди иногда дерутся, было известно всем, но возможность увидеть это собственными глазами выдавалась далеко не каждый день. Мальчишки размышляли о том, что когда-нибудь такие же звуки будут издавать они сами, и не торопились разнимать дерущихся, даже не задумывались, на чьей они стороне. Впрочем, никто не смог бы ответить на этот вопрос однозначно. Наконец кто-то крикнул, подчиняясь инстинкту:
— Все! Хватит!
Альберто подскочил к дерущимся и оттащил Роберта.
— Теперь все понял? Понял? — прорычал Роберт, размахивая рукой. Сзади его удерживал Альберто, но он все еще рвался в бой, — оба они топтались на месте, как брыкающиеся в стойле жеребцы. Роберт расцарапал до крови тыльную сторону ладони об асфальт или, может, о зубы Генри. — Что, получил свое?
Он наконец вырвался из рук Альберто и зашагал по направлению к Невинс. А на углу остановился, повернулся и еще раз прокричал:
— Получил?
Мгновение спустя он скрылся из виду.
Невинс-стрит была рекой несчастья, протекавшей вдоль территории Дин.
Куда ушел Роберт? Кому отдал стирать свою перепачканную одежду? Он мог пропасть теперь надолго. А мог и вернуться скоро. Не исключено, что у него были братья или сестры. Никто ничего о нем не знал. Да и не желал об этом задумываться, не считал нужным.
По Дин-стрит, засаженной с обеих сторон деревьями, грохотали машины и автобусы — солнце играло на их стеклах, ослепляя водителей. Мужчины возле сдаваемых в аренду домов выражали безразличие ко всему с помощью нахлобученных на голову в любую погоду фетровых шляп. Они вечно потягивали из бутылок пиво, а если хотели что-то сказать, говорили на испанском. Или же оставляли мысль при себе. Женщины в этот час, наверное, хлопотали на кухне, готовя ужин. Никто не обращал внимания на ребятню. В последние дни даже белая старуха почти не выглядывала из окон.
Порой и сами дети не смотрели друг на друга. Они могли часами спорить о том, кто именно сказал то-то и то-то и кто действительно наблюдал какое-то важное событие, а кто нет. Потом внезапно выяснялось, что этого не видел и сам зачинщик спора. Девочки никогда не вставали на чью-либо сторону, хотя постоянно крутились где-то поблизости и все замечали. Марилла могла дружить с чьей-нибудь сестрой, а брат девочки ни разу не упоминал об этом в разговорах с остальными. Дни протекали одинаково, а если и случалось что-то необычное, разобраться в произошедшем было невозможно — очень многое оставалось неясным.
Генри после драки мгновенно пришел в себя — не подал ни малейшего виду, что ему больно, хотя под носом у него блестела кровавая полоска. Он шмыгнул, вытер кровь, провел языком по зубам, согнул и разогнул руки-ноги — более крепкие, чем у Роберта. Губы растянулись в презрительной усмешке.
— Чертов ублюдок. Урод.
— Ага.
— Готов поспорить, он больше сюда не сунется.
— Угу.
Все негласно решили, что это Генри отделал Роберта, а не наоборот. Генри слишком быстро оправился от драки и сразу схватился за мяч, поэтому им пришлось признать, что, отдав в первый момент победу Роберту, они просто ошиблись, чего-то недопоняли. Проигравшим не всегда был тот, кто оказывался на лопатках. Они вдруг вспомнили, как поспешно исчез Роберт, когда Альберто выпустил его, во всяком случае, шагал он чересчур торопливо.
Дилан позже не мог решить, сам ли он наблюдал за дракой Генри и Роберта или же просто услышал от других мальчишек эту историю, превратившуюся позднее в настоящую легенду.
Фильм рождался. Примерно на четырех тысячах первых кадров рисованные персонажи прыгали где-то на берегу озера, хотя, возможно, это был просто заросший травой луг. Авраам рисовал тонкими, как иглы, кисточками кактусы, грибы, насосы с бензоколонок, вооруженных солдат, разноцветные рифы, в мыслях порой называя своих героев именами из мифологии, хотя понимал, что от мифов можно лишь отталкиваться, но нельзя пичкать ими будущий фильм. Понимал — и тем не менее старательно вырисовывал на плечах одного из персонажей, бегущего на трехстах кадрах, золотое руно. А бегали мультяшные герои пока только, естественно, в воображении Авраама, он лишь представлял, что прокручивает свой фильм на кинопроекторе. В движении созданных им героев не видел еще никто. Он не желал показывать фильм кому бы то ни было, пока не закончит его. Ему предлагали воспользоваться аппаратом для просмотра коротких отрывков фильма, чтобы увидеть ошибки и внести поправки, но он отказался. Созданные им кадры должны были до поры до времени просто лежать и ждать — так ему хотелось. Каждая картинка словно проходила испытание, мучаясь в одиночестве. Все они были отдельными страничками из дневника художника, и стать доступными кому-то еще могли лишь по завершении всего дела.
Сегодня Авраам рисовал не бегущие фигурки и не грациозных танцовщиков. Самые тонкие ювелирные кисточки он убрал в этот день на полку. Сегодняшние картинки были более яркими и менее замысловатыми — пятна света, застывшие на горизонте, которым был заросший травой берег озера из предыдущих кадров. Далекая, расплывчатая линия — наступающая ночь или гроза над тускло освещенным лугом. А на переднем плане несколько фигурок. Авраам рисовал их снова и снова, пока не заучил, как звуки родного языка, пока они не задвигались подобно словам — то означающим что-то конкретное, то лишенным всякого смысла и вновь его обретающим. Фигурки все больше и больше отдалялись и в какой-то момент начали сливаться с горизонтом — тонуть в его глубинах, вновь ненадолго показываться и опять исчезать. Авраам не хотел что-либо менять. В один прекрасный день, пусть даже очень не скоро, его героям предстоит ожить, став тем, чем они сами желали быть. Вырисовывая их снова и снова с незначительными изменениями, Авраам будто совершал обряд очищения — это-то и должно было составить основу фильма.
У него появилась привычка выглядывать из окна. Однажды он обмакнул большую кисть в краску и нарисовал башню Вильямсбургского банка прямо на стекле — так, что она закрыла собой настоящую башню, видневшуюся вдали.
Разрисованное окно, подобно последним кадрам фильма, стерло расстояние и приблизило горизонт.
Дилан, появляясь в студии, каждый раз казался другим.
Рейчел в шутку говорила, что попросит телефонную компанию провести с первого этажа в студию отдельную телефонную линию, чтобы звонить ему из кухни. В последнее время они часто ссорились, но Авраам тут же забывал из-за чего. По выражению его лица Рейчел улавливала тот момент, когда он отключался от пустых разговоров, когда все слова тут же вылетали из его головы. В этот момент он мысленно возвращался к кадрам фильма. Пальцы начинало покалывать от острого желания вновь взять в руку кисть.
Как-то раз ему позвонил из студенческой художественной лиги его старый учитель и спросил, почему он больше не занимается живописью.
— Я занимаюсь ею каждый день, — ответил Авраам.
Второй класс был таким же, как первый, но с добавлением математики. Третий — таким же, как второй, но с появлением большой перемены, во время которой все выходили во двор и играли в кикбол. Это почти что бейсбол, только с огромным мячом, розовым и шероховатым, как коврик в ванной. Его катили по земле к основной базе и пинком отправляли в воздух. Поймать летящий мяч было почти невозможно, в эти моменты он казался невероятно огромным. Поэтому все разбегались в стороны, даже в дальней части поля, или падали на землю. Место приземления становилось первой базой. Впрочем, чаще всего мяч вообще не получалось запустить в воздух.
Все ученические художества, даже совершенную ерунду, обязательно вывешивали. Кисти в школе были настолько ужасными, что сделанные с их помощью рисунки выглядели настоящей мазней. Когда краска высыхала, то становилась похожей на корку.
В штаны больше никто не писал.
На втором году обучения китайцев в классе было уже двое. На третьем — трое, и это всех устраивало: китайские дети постоянно тянули руку. Куда они отправлялись после занятий, для других оставалось тайной. Китайцы не были ни белыми, ни черными, и это тоже всех устраивало. Если бы не они, класс более резко делился бы на черных и белых. Наверное, всем им хотелось превратиться в китайцев — чтобы в будущем избежать проблем.
Но китайцами эти дети были не по своей воле, и когда с ними об этом заговаривали, они лишь пожимали плечами. В третьем классе все только привыкали к цвету своей кожи и не могли за нее отвечать. Почему она именно такая, оставалось только гадать.
Глава 3
Вендльмашина лежала в спальне на высокой кровати. В серо-желтом октябрьском свете, проникавшем в комнату сквозь занавески, кружили стаи пылинок и волнистых ворсинок, и поэтому он казался таким же осязаемым, как дубовые полированные перекладины кроватных спинок, как заполненные на треть коньяком и водой стаканы на тумбочке, как прислоненная к столу трость. И гораздо более прочным, чем медленно двигавшиеся руки крошечной женщины на постели, которая, не отрывая от подушки седой головы, искала свою трость.
— Я заснула, — сказала она тихо.
Дилан, стоявший на пороге комнаты, наполненной старческим духом, ничего не ответил.
— Долго ты ходил.
Дилан очнулся от своих мыслей.
— Там была очередь.
Он отнес очередное письмо в кремовом конверте на почту на Атлантик-авеню и битый час простоял в очереди перед окошком, рассматривая фотографии под словом «разыскиваются», рекламу коллекционных марок и переминаясь с ноги на ногу посреди валяющихся на полу обрывков желтой бумаги и конвертов.
В десять лет, учась в четвертом классе, Дилан по субботам за доллар в час работал у Изабеллы Вендль.
«Вендльмашина, Вендльмашина», — напевал он мысленно. Вслух он никогда не произносил этого слова. Даже в те дни, когда Изабелла Вендль уезжала навещать родственников на озере Джордж, а он приходил к ней в дом, вынимал почту из ящика и насыпал в миску сухой корм для рыжего кота.
Слово «Вендльмашина» придумала Рейчел. Она награждала прозвищами всех своих гостей, всех соседей, и Дилан понимал, что выносить их из дома, из кухни Рейчел, нельзя. Именно мать научила его такой раздвоенности: о некоторых вещах они могли разговаривать только между собой, а с посторонними общались как будто на другом языке, которым, хоть он и отличался бедностью и искусственностью, было необходимо свободно владеть, чтобы манипулировать окружающими. Рейчел объяснила Дилану и то, что миру не обязательно знать твое настоящее о нем мнение. Мир, естественно, не должен был слышать от Дилана и любимые словечки Рейчел: козел, тупица, гей, секси-бой, травка, клички, которые она изобретала: Мистер Память, Капитан Туман, Вендльмашина.
Авраама Рейчел называла Коллекционер.
По утрам в субботу Вендльмашина сидела наверху, в то время как Дилан выносил мусорный пакет с тошнотворными отходами и заменял его новым. Сама Изабелла была не в состоянии поднять наполненный разной гадостью мешок, и он ждал Дилана целых семь дней, распространяя по дому жуткое зловоние. Понаблюдать за мальчиком являлся бесшумно двигавшийся, здоровущий рыжий кот. Его голова напоминала башку монстра. Дилан никак не мог определить, презирает этот котяра его и Изабеллу или ему вообще все равно. Не знал и насколько кот понимает, какую он, Дилан, играет в этом доме роль. Может быть, кот думал, что от него нет никакого толку. Возможно, ему казалось, что все люди должны быть такими же согнутыми, как его хозяйка, и поэтому Дилан — уродлив. Так или иначе, за работой мальчика наблюдал в этом доме лишь он. Казалось, кот только и ждет целую неделю того момента, когда настанет время выносить мусор и кухня наполнится вонью заплесневелой кофейной гущи, сгнивших апельсинных корок и прокисшего молока.
— Я больше не хочу на вас работать, — сказал Дилан Изабелле, закутанной в одеяло, в осязаемый застоявшийся воздух комнаты и в тень. Рыжий кот сидел в пятне желтого света у окна и намывал лапу, ритмично двигая своей головой монстра.
Изабелла негромко простонала. Дилан ждал.
Проезжавший по Дин-стрит автобус тряхнуло на выбоине, служившей основной базой местным бейсболистам. Прогрохотав, он укатил.
— Сходи, пожалуйста, в магазин, — наконец произнесла Изабелла. — Только не к Рамирезу. К миссис Багги на Берген.
Магазином на перекрестке Берген и Бонд владела толстая белая женщина с маленькими глазками, норвежская эмигрантка, миссис Багги.
«Эй, приятель! Ты что, стырил пирожное у Багги? Я слышал, какому-то парню ее овчарка оторвала кусок задницы».
Изабелла опустила на тумбочку тонкую руку. Ногти тихо стукнули по дереву. Дилан подошел ближе, входя в аквариумный сумрак спальни Изабеллы, чтобы взять с тумбочки несколько купюр.
— Нарезку «Крафт Американ», сдобные булочки и кварту молока, — проговорила старуха — так, будто пересказывала сон. — Пяти долларов, наверное, хватит.
Дилан сунул деньги в карман и задумался, сказал ли он то, что собирался сказать.
— Я больше не хочу на вас работать, — тихо прошелестели его слова.
— Топленого молока, — добавила Изабелла.
— Янехочунавасработать, — скороговоркой произнес Дилан.
Рыжий кот моргнул.
— Оно как вода, — сказала Изабелла. — Белая вода.
На улице никого не было, кроме нескольких подростков на углу возле дома Альберто. Дилан понятия не имел, чем занимаются остальные. На дворе стоял октябрь, холодало, люди одевались в теплые куртки. Генри мог отправиться играть в футбол к школе на Смит-стрит, а Эрл, наверное, вообще сегодня не выходил. На крыльце заброшенного дома кто-то оставил пакет с бутылкой. Несколько дней назад там ночевал местный бродяга и пьяница.
Дилан направился к Бонд-стрит, раздумывая о том, насколько странно устроен их квартал. Одна его часть была лишь верхушкой айсберга — фасады домов, тротуары и дорога, — вторую, скрытую, составляли личные ощущения Дилана: немые следы его полей для скалли, возвращения мяча старшим мальчикам, вскрикивания, когда ему выпадала роль водящего. Все это было нижней частью айсберга и скрывалось под толщей воды. Дилан годами ходил по этим дорожкам, таращась на них, словно на листы для спирографа, разложенные на полу, и до последнего не замечал, что все они сворачивают на Бонд-стрит и Невинс, а затем уходят в неизвестность. Идти на угол к Багги у него не было ни малейшего желания, он бы лучше еще раз сбегал с письмами Изабеллы на Атлантик-авеню. Берген-стрит не вызывала у него доверия. Тротуар там был неровный, наклоненный вбок.
На крыльце магазина Багги сидел Роберт Вулфолк, почти в той же самой позе, как перед дракой у дома Генри. Согнутые в коленях ноги, хоть и опущенные на две ступеньки ниже, возвышались над плечами. Дилан остановился, будто по команде. Шум машин доносился издалека приглушенным гулом. Дилан посмотрел на автобус, остановившийся на Смит-стрит, и прислушался к звону церковных колоколов.
— Ты работаешь на ту бабку?
По сотне разных причин Дилан хотел ответить отрицательно. Он думал об утонувшей в своей постели Изабелле, о Багги и ее овчарке и о том, что в случае чего сможет ударить рукой по окну, чтобы позвать женщину и собаку на помощь. Вот только в забитом продуктами магазине было темно, как в пещере. Наверное, если бы Багги выскочила оттуда на солнце, тут же ослепла бы.
— Она дала тебе деньги?
Дилан снова хотел возразить, что ничего не ответил.
— Сколько?
— Мне надо купить молока, — едва слышно произнес Дилан.
— Сколько старуха платит тебе за работу? Доллар? Деньги при тебе?
— Деньги она отдает моей маме, — внезапно солгал Дилан, удивляясь самому себе.
Роберт с насмешливой неторопливостью склонил набок голову и поднял свободно свисавшую с колена кисть руки, будто внезапно обнаружив, что может шевелить ею, но с места не сдвинулся.
Дилан почувствовал, что оба они что-то репетируют, к чему-то подготавливаются. К чему именно и насколько важным это «что-то» окажется лично для него или для Роберта, он пока не мог сказать.
Поэтому и стоял, словно приклеившись к асфальту, а Роберт спокойно изучал его.
— Ну иди, покупай свое молоко, — проговорил наконец Роберт.
Дилан двинулся к двери магазина.
— Но имей в виду: если явишься сюда еще раз с деньгами той старухи, я, наверное, отниму их у тебя.
Слова Роберта прозвучали как философское размышление. Дилан ощутил нечто похожее на благодарность, уловив в предупреждении Роберта скрытый смысл. Начиная с этого дня оба они отправлялись навстречу тому неизвестному, что ждало их впереди.
— И передай Генри, чтобы шел на хрен, — добавил Роберт.
Дилан нырнул в пропахший сыром магазинный сумрак.
Немецкая овчарка Багги возле прилавка заскулила, рванула вперед, насколько позволяла цепь, и многозначительно гавкнула. Из двери, ведущей во внутреннее помещение, тут же появилась и подплыла к кассе похожая на раздувшийся маринованный помидор Багги.
Когда Дилан вышел на улицу с коричневым пакетом, наполненным покупками, Роберта и след простыл.