ЛУЧШЕЕ ОТ MCSWEENEY\'S
том 1
ПОТОЛОК
Кевин Брокмейер
И было небо в тот день, полное солнца, открытое и голубое. Груды серебряных облаков плыли на горизонте, дрозды и воробьи перекликались на деревьях. То был седьмой день рождения моего сына Джошуа, и мы праздновали его у себя во дворе. Дети играли на игровой площадке, а мы с Мелиссой сидели на террасе с родителями. Незадолго до этого с поля за нашим кварталом поднялся воздушный шар с корзиной и проплыл над нами, извергая огонь. Дети запрокинули головы и медленно поворачивали их вслед за шаром. Джошуа сказал друзьям, что знаком с воздухоплавателем:
— Это господин Клифтон. Я познакомился с ним в парке, в прошлом году. Он взял меня в полет и разрешил сбросить в бассейн футбольный мяч. Мы едва не задели вертолет. Он сказал, что вернется в день моего рождения. — Джошуа заслонил глаза от солнца. — Вы видели, он махнул мне рукой? Он только что махнул мне!
Так это начиналось.
Шар неторопливо отклонялся в сторону, поворачивался, показывая каждую свою деталь, каждую складку на ткани, и мы слышали, что дети возвращаются к игре. Митч Науман засунул солнечные очки в карман рубашки.
— Замечали ли вы, как дети этого возраста обращаются с игрушками? — спросил он. Митч был нашим ближайшим соседом. Отец-одиночка, папаша Бобби Наумана, странноватого лучшего друга Джошуа. Другой его лучший друг, Крис Брускетти, происходил из семьи директоров косметической компании. Моя жена звала их «Богач и Чудак».
Митч прихватил пальцами полы рубашки и обмахнулся ими.
— Истинное предназначение игрушки — служить чем-то вроде препятствия, — сказал он. — Дети придумывают новое применение всему на свете.
Я взглянул на игровую площадку: Джошуа пытался взобраться по одной из А-образных опор; Тейлор Тагуэлл и Сэм Ю стояли на качелях; Адам Смити пригоршнями бросал на горку камушки и смотрел, как они с грохотом скатываются на землю.
Жена движением пальцев ноги столкнула в траву сандалию.
— Это они специально, — сказала она, — играть как положено не интересно.
Она, растопырив пальцы, прижала ступню к передней ножке шезлонга Митча. Он откинулся в кресле под солнцем, мышцы у нее на ноге напряглись.
Мой сын любил все, что летает. На стене его спальни висели постеры с боевыми самолетами и дикими птицами. Модель вертолета свешивалась с потолка. Праздничный пирог, который стоял передо мной на садовом столике, был украшен изображением космического корабля: серебристо-белая ракета с извергающими огонь двигателями. Я надеялся, что кондитер поместит на глазури пару звезд (в каталоге пирог был украшен желтыми карамельными блестками), но, открыв коробку, я увидел, что звезд нет. И вот как я поступил: пока Джошуа стоял под опорой качелей, пытаясь выудить что-то из кармана, я глубоко воткнул в пирог свечи. Я проталкивал их до тех пор, пока каждый фитиль не остался окружен лишь тонкой каемкой воска. Потом я позвал детей с площадки. Они шли по газону, вырывая клочья дерна.
Пока я подносил спичку к свечам, мы пропели поздравление.
Джошуа закрыл глаза.
— Задуй звезды, — сказал я, и он надул щеки.
Поздно вечером, когда последние из детей разошлись, мы с женой сидели на террасе и пили. Каждый из нас был обернут в собственное молчание. Светились городские огни, Джошуа спал в своей комнате. Где-то над нами козодой выдавал трель за трелью.
Мелисса подбросила в свой стакан кусочек льда и встряхнула напиток, наблюдая, как новая льдышка посвистывает и потрескивает. Я смотрел на дальнюю череду облаков. Луна в эту ночь была яркой и полной, но вскоре она стала казаться мне ущербной, отмеченной легкой неправильностью. У меня ушло какое-то время на то, чтобы сообразить, почему так происходит: рядом с чистой белой поверхностью луны находился идеально черный квадрат. На нем не было ни пятен, ни других изъянов, он казался не больше молочного зуба, и я не мог сказать, находится ли он собственно на луне или летает неподалеку как облако. Казалось, что прямо в подножии скалы открылось окно, являя взору участок пустоты. Я никогда раньше не видел подобного.
— Что это? — спросил я.
Мелисса неожиданно вздохнула, глубоко и потерянно.
— Во мне что-то надломилось, — сказала она.
За неделю объект в ночном небе сделался существенно больше. Он появлялся на закате, когда небо становилось багровым, напоминая размытый зернистый туман, что-то вроде дымки на высшей точке неба, и оставался там на всю ночь. Он приглушал свет проходящих мимо звезд и, казалось, перемещался по лицу луны, хотя на самом деле оставался неподвижным. Жители нашего города не могли понять, увеличивается ли он в размерах или приближается. Мы видели только, что он становится больше, и это дало повод для множества спекуляций. Глисон, мясник, сказал, что объект — не более чем иллюзия, и его вовсе не существует.
— Все это из-за спутников, — сказал он, — они оттягивают свет от этого места, как линзы. Это только кажется, что там что-то есть.
Но хотя он держался непринужденно и говорил уверенно, ему не удавалось оторвать взгляд от своей разделочной доски.
Днем объекта не было видно, но по утрам, пробуждаясь, мы чувствовали его над собой: в воздухе присутствовало напряжение и давление, привычный баланс был нарушен. Когда мы выходили из домов и отправлялись на работу, нам казалось, что мы имеем дело с новым видом гравитации — более жесткой и сильной, не слишком податливой.
Что касается Мелиссы, то она провела несколько недель слоняясь по дому из комнаты в комнату. Я видел, что она впадает в глубокую задумчивость. Она рыдала в подушку в ночь после дня рождения Джошуа, отстраняясь от меня под одеялом.
— Мне просто нужно выспаться, — сказала она, когда я сел рядом с ней и положил руку ей на бок. — Пожалуйста. Ложись. Не трогай меня.
Я намочил маленькое полотенце в холодной воде, сложил вчетверо и оставил на ночь на ее тумбочке, в фарфоровой миске.
На следующее утро я увидел ее в кухне, она доставала из кофеварки влажный фильтр с кофейной гущей.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил я.
— Хорошо.
Она надавила ногой на педаль урны, и крышка распахнулась с пластиковым шумом.
— Это из-за Джошуа?
Мелисса на мгновение застыла с мешочком кофейной гущи в вытянутой руке.
— Почему из-за Джошуа? — спросила она. В ее голосе было беспокойство.
— Ему исполнилось семь, — сказал я. Она не ответила, и я продолжил: — Милая, ты не выглядишь ни на день старше, чем когда мы встретились. Ты же знаешь это, правда?
Она шумно выдохнула через нос — это был смешок, но я не знал, какой смысл она вкладывала в него: горечь, рассудительность или что-то вроде легкой иронии.
— Нет, Джошуа здесь ни при чем, — сказала она и швырнула кофейный фильтр в урну. — Но все равно спасибо.
Лишь в начале июня она стала потихоньку возвращаться к семейным делам. Тем временем объект в небе вырос до того, что был способен закрыть полную луну. Наши друзья утверждали, что не видят в моей жене совсем никаких перемен, что у нее та же манера разговаривать, те же привычки, причуды и странности, что и всегда. В некотором смысле это было верно. Я замечал разницу, главным образом когда мы оставались вдвоем. Уложив Джошуа спать, мы сидели в гостиной, и, когда я о чем-нибудь ее спрашивал или когда звонил телефон, в ней неизменно появлялась какая-то хрупкость, неуверенность, заставлявшая предположить, что она слышит мир, будто бы находясь по ту его сторону. В такие моменты мне становилось ясно, что она не здесь и что она выстроила приют из дерева, и глины, и камня своих самых потаенных мыслей, вошла внутрь и захлопнула дверь. Оставался единственный вопрос: эта женщина, стучавшая молотком по ставням своей души, чем она занималась? Отодвигала ли она засовы или заделывала трещины?
В субботу утром Джошуа попросил меня съездить с ним в библиотеку. Был почти полдень, и солнце начинало темнеть в зените. Каждый день тени от наших тел уменьшались к западу от нас, ненадолго исчезали в полдневной саже и опять вытягивались к востоку, отмечая край света. Иногда я спрашивал себя, смогу ли я когда-нибудь увидеть собственное изображение, нормально простершееся у моих ног.
— Можно, Бобби тоже поедет с нами? — спросил Джошуа, пока я завязывал шнурки.
Я вдевал шнурки в ряды петель, похожих на бабочек.
— Почему бы тебе не сходить за ним, — сказал я, и он побежал по коридору.
Мелисса сидела на крыльце, я вышел из дома и опустился перед ней на колени.
— Я отвезу мальчиков в город, — сказал я. Потом поцеловал ее в щеку и погладил основание шеи, чувствуя, как завитки ее волос проходят у меня под пальцами.
— Ш-ш-ш. — Она вытянула руку, давая мне знак замолчать. — Слушай.
Насекомые принялись жужжать, птицы приутихли. Воздух мало-помалу наполнялся мирной трескотней.
— Что мы слушаем? — прошептал я.
Мелисса на мгновение наклонила голову, как будто старалась подсчитать что-то. Потом взглянула на меня. В ответ, с некоторой натугой, она раскрыла объятия миру.
Пока я стоял в дверях, она задала мне вопрос:
— Все мы не так уж похожи друг на друга, правда?
Площадь перед библиотекой была вымощена красным кирпичом. Кизиловые деревья заполняли пустоты вдоль периметра; тут и там, на бетонных возвышениях, стояли убогие металлические скамейки. Актриса местной любительской театральной труппы вещала что-то из-под уличного фонаря. Она сидела за деревянным столом, сложив перед собой руки, и говорила как будто в камеру.
— Откуда появился этот объект? — вещала она. — Что он из себя представляет и когда прекратит спуск? Что будет с нами, здесь? Куда нам бежать отсюда? Ученые поставлены в тупик. В интервью этой станции доктор Стивен Мандруццато, директор престижного Хортонского Института астрономических исследований, вынужден был заявить: «Мы не знаем. Мы не знаем. Мы попросту ничего не знаем».
Я провел Джошуа и Бобби Наумана через тяжелые, из темного стекла, двери библиотеки, и мы расположились в детском читальном зале. Столы были низкими, так что мои колени подпирали столешницу снизу, а в воздухе витал этот специфический, сладко-молочный дух публичных библиотек и начальных школ. Дети начали играть в игру «Где я?». «Где я?» — спрашивал Бобби, загадывал место и проводил Джошуа по комнате через тепло/холодно, пока тот не находил его. Сначала он был в растении, в горшке, потом в воротнике моей рубашки, еще позже — под лопастями вентилятора.
Спустя какое-то время человек, который должен был выступать перед детьми, занял свое место. Он поздоровался с детьми, прокашлялся и открыл книгу на титульной странице. «Цыпленок Цыпа», — начал он.
Пока длились чтения, небо стало ярким, как всегда после полудня. Солнце вошло в окна в полосе огня.
В сентябре Джошуа пошел во второй класс. Его новый учитель прислал нам список необходимых принадлежностей, и мы купили их за неделю до начала учебы: карандаши и пенал, клей и носовые платки, линейку и тетради и коробку акварельных красок. В первый день Мелисса сфотографировала Джошуа, когда тот махал ей из дверей, с его плеча свисал рюкзак, в другой руке был пакет с бутербродами. Он постоял во вспышке жесткого белого света, потом поцеловал Мелиссу на прощание и присоединился к Богачу и Чудаку, чтобы вместе ехать в школу.
Осень проходила медленно и уютно, и ближе к концу ноября учитель задал короткое сочинение про местный животный мир. Джошуа озаглавил свой текст «Что случилось с птицами». Мы прикрепили листок к холодильнику магнитами.
Раньше здесь было много птиц, теперь они исчезли. Никто не знает, куда они подевались. Я привык видеть их на деревьях. Когда я был маленьким, то кормил одну из них в зоопарке. Она была большой. Птицы исчезли, никто не видел, как это случилось. Деревья сейчас стоят в тишине. Они неподвижны.
Все это было правдой. Когда объект в небе стал виден при дневном свете — и когда, в течение нескольких месяцев, он опустился над городом совсем низко — птицы и летающие насекомые исчезли. Я не заметил, что их не стало, — ни немоты, с которой солнце всходило по утрам, ни тишины в траве и деревьях, — пока не прочел сочинение Джошуа.
Мир в то время был преисполнен смятения, и дурных предчувствий, и неожиданных душевных переломов. Одно происшествие, которое запомнилось мне очень ясно, случилось в парикмахерской на Главной улице в холодный зимний вторник. Я сидел в кресле с пневматической педалью, а Вессон, парикмахер, приводил в порядок мои волосы. На мне была нейлоновая накидка, во спасение от обрезков волос. От Вессона пахло мятной жевательной резинкой.
— Ну так что там с погодой? — посмеивался он, трудясь над моей макушкой.
Шуточки по поводу погоды стали циркулировать в наших конторах и закусочных постоянно, с тех самых пор как объект — столь же гладкий и хорошо отражающий, как обсидиановое стекло, и названный газетчиками «потолок» — опустился до уровня облаков. Я ответил традиционным образом:
— Немного пасмурно, не находите? — и Вессон одобрительно хмыкнул.
Вессон принадлежал к породе людей, которые проводят дни в ожидании, что остаток жизни пойдет по-другому. Он загружал себя работой, никогда не был женат и души не чаял в детях своих клиентов.
— Скоро обязательно что-то произойдет, — часто произносил он в конце разговора, и в его взгляде была острота, которая доказывала его безусловную веру в собственные предчувствия. Когда умерла его мать, эта вера, казалось, оставила его. Каждый вечер он возвращался в маленький домик, который прежде делил с матерью, и тасовал карты или пролистывал журналы, пока не засыпал. Хотя он никогда не забывал пошутить с клиентом, глаза его сделались пустыми и бесцветными, как будто все пламя в них уже отгорело. Его энтузиазм начинал походить на безнадежность. Это был всего лишь вопрос времени.
— Как поживает ваша красавица-жена? — спросил он.
Я смотрел на него в зеркало, висевшее точно напротив такого же зеркала на противоположной стене.
— В последнее время она чувствовала себя не слишком хорошо, — сказал я, — но теперь, полагаю, идет на поправку.
— Рад слышать, рад слышать, — сказал он, — а как ваш бизнес, ваша скобяная лавка?
Я ответил, что с бизнесом все в порядке. Дело происходило в мой обеденный перерыв.
Колокольчик на дверной ручке зазвонил, и поток холодного воздуха устроил на полу маленькое завихрение из волосяных обрезков. В комнату заглянул человек, которого мы никогда прежде не встречали.
— Вы не видели моего зонтика? — спросил он. — Я не могу найти свой зонтик, вы его не видели?
Он говорил слишком громко, высоким пронзительным голосом, дрожащим от волнения, и руки его тряслись в отчетливом треморе.
— Не могу сказать, чтобы я его видел, — ответил Вессон. Он опустошенно улыбнулся, демонстрируя зубы, пальцы его сжались на спинке моего кресла.
В комнате возникло внезапное ощущение невесомости.
— Вы не должны были мне этого говорить, вы понимаете? — сказал посетитель. — Боже, — сказал он, — вы, люди.
Потом он схватил высокую пепельницу-штатив и швырнул ее в окно.
Посетителя окутало облако серого пепла, но стекло в раме не разбилось, всего лишь задрожало. Он предоставил штативу упасть на пол и покатил его в сторону полок. Пепел осел на пол. Человек стряхнул сигаретный окурок со своего пиджака.
— Вы, люди, — повторил он и вышел в распахнутую стеклянную дверь.
Позже, вечером, когда я шел домой, зимний ветер сдувал с моей кожи запах парикмахерского талька. Плоскость потолка тянулась через небесный свод, покрывая город от края до края, и, на фоне черной гладкости, огни тысяч уличных фонарей были похожи на созвездия. Мне пришло на ум, что если ничего нельзя изменить, если потолок попросту останется так висеть навсегда, мы можем забыть, что было раньше, и нарисуем себе новую карту звездного неба.
Когда я подошел к дому, то увидел, что из него выходит Митч Науман. Мы повстречались на лужайке, в руках у него был рюкзак Бобби.
— Он забывает эту штуку повсюду, — сказал Митч. — В автобусах. У вас в доме. В классе. Порой мне хочется привязать ему рюкзак к ремню. — Потом он прокашлялся. — Новая стрижка? Мне нравится.
— Да, начинал уже зарастать.
Он кивнул и цокнул языком.
— До скорого, — сказал он и исчез в своей входной двери, призывая Бобби откуда-то слезть.
В то время как объект падал столь же неторопливо, как хвоинки с дерева, мы обратили внимание на увеличение скорости ветра. В тонкой полоске пространства между потолком и полом он теснился, и усиливался, и накапливал скорость. Мы слышали, как по ночам он стучится в стены наших домов, и он был причиной постоянных глубоких вздохов в темноте кинотеатров. Люди, выходящие из домов, заметно сгибались под его напором. Казалось, весь наш город помещался в проходе между высокими зданиями.
Однажды утром в воскресенье я решил навестить могилу своих родителей: кладбище, на котором они были похоронены, каждую весну покрывалось сорняками, и нужно было заняться ими, пока они не успели слишком разрастись. В доме было все еще тихо, пока я мылся и одевался, и я ступал по банному коврику и кафельному полу настолько осторожно, насколько мог. Я увидел, что уровень воды в раковине поднимается и падает, в зависимости от порывов ветра, управляющего течением воды по трубам. Джошуа и Мелисса спали, утреннее солнце блеснуло на горизонте и исчезло.
На кладбище маленький мальчик подбрасывал в воздух теннисный мяч, пока его мать счищала грязь с памятника. Мальчик старался достать мячом до потолка и с каждым удачным броском он приближался к своей цели, пока на высоте мяч не дернуло в сторону, и он не упал. Больше на кладбище ни души, единственные материальные объекты — памятники и деревья.
Надгробия родителей были скромными и опрятными. В столь скудном солнечном свете сорняки не сильно разрослись, и я быстро привел могилы в порядок. Я прошелся по участку граблями, чтобы убрать камни и листья, и вытащил побеги роз из-под гущи зелени. Я опустился на колени на двойной могильный камень и отодрал от него полоску мха. Сидя там, я вообразил, что мои родители живут вместе поверх потолка: они идут по полю, заросшему высокой желтой травой, под солнцем, и небом, и растрепанными белыми облаками. На ней платье, она нагнулась, чтобы рассмотреть цветок, он наклонился вслед за ней, держа руку на ее талии, и они не имели никакого понятия о том, что мир под ними стягивается к основанию.
Когда я вернулся домой, то застал Джошуа на диване перед телевизором в гостиной за поеданием пирога из сливы на бумажной салфетке. Капля желе упала ему на тыльную сторону ладони.
— Мама ушла по делам, — сказал он.
Изображение на экране на мгновение задрожало и искривилось, посылая брызги дождя на экран, потом восстановилось. Трансляционная вышка рухнула несколькими днями раньше — первое из многих подобных сооружений в нашем городе, — и качество сигнала с тех пор непрерывно ухудшалось.
— Ночью мне приснился сон, — сказал Джошуа. — Мне снилось, что я уронил своего медведя в решетку на тротуаре.
Этот затрепанный, набитый ватой медведь, прошитый пластиковыми стяжками, был у Джошуа с младенчества.
— Я пытался поймать его, но не смог. Тогда я лег на землю и вытянул к нему руку. Я просунул руку сквозь решетку, и когда я заглянул за тротуар, то увидел другую часть города. Там ходили люди. Там были машины, и улицы, и кусты, и фонари. Тротуар был чем-то вроде моста, и я подумал во сне: «Ну конечно, как я забыл об этом?» Я пытался пробраться туда, чтобы забрать медведя, но не смог поднять решетку.
В телевизоре надрывался диктор, читавший прогноз погоды.
— Ты помнишь, где это произошло? — спросил я.
— Ага.
— Может, рядом с булочной?
Я неоднократно видел запаркованную там машину Мелиссы и запомнил мальчика, бросающего камешки в отверстия решетки.
— Похоже, что так.
— Не хочешь попытаться найти то место?
Джошуа подергал себя за мочку уха, уставившись в пустоту. Потом пожал плечами.
— Окей, — решил он.
Я не знаю, что мы рассчитывали там найти. Возможно, я попросту поддался прихоти — желанию быть тем, с кем говорят свыше, страсти видеть вещие сны. Когда я был в возрасте Джошуа, однажды ночью мне приснилось, что я нашел в доме новую дверь. Она вела из подвала в яркие, обеззараженные проходы аптеки. Я прошел в нее, увидел вспышку света и обнаружил себя сидящим на кровати. Спустя несколько дней, входя в подвал, я живо вспомнил то чувство, подобное прикосновению какой-то иной географии. Мне казалось, что моим глазам открылась истинная карта мира, спроецированная в соответствии с человеческими убеждениями и понятиями.
Очутившись в центре города, мы с Джошуа пробились через толпу людей, косящихся на горизонт. Между почтой и библиотекой имелось место, где взгляд на запад не был закрыт ни холмами, ни домами, и там постоянно собирались толпы, чтобы смотреть на отдаленную полоску небесной голубизны. Мы проложили себе дорогу локтями и продолжили путь.
Джошуа остановился перед булочной Корнблюма, между мусорной корзиной и газетным ларьком, где потоки света от двух уличных фонарей встречались на тротуаре.
— Здесь, — сказал он, указывая на чугунную решетку у нас под ногами. Под ней нам удалось разглядеть неглубокий резервуар водоотводной трубы. Он был гладкий и сухой, в нем лежало несколько опавших листьев.
— Ну что же, — сказал я. — Ничего нет. Какое разочарование.
— Жизнь — вообще сплошное разочарование, — сказал Джошуа.
Он позаимствовал эту фразу у матери, та часто произносила ее в последние несколько месяцев. Потом, как будто по команде, он взглянул вверх, и его глаза наполнились светом.
— Эй, — сказал он, — там мама.
Мелисса сидела за окном ресторана на противоположной стороне улицы. Я разглядел Митча Наумана, тот сидел напротив нее и что-то говорил. Его лицо было мягким и заурядным. Их руки, за перечницей, были сплетены, сброшенные ботинки Митча стояли на ковре. Он водил левой ступней по ее правой ноге. Его пальцы и свод стопы округлились вокруг ее икры. Картина была ясна, как простенький мотив.
Я обнял Джошуа за плечи.
— Будь так добр, постучи в мамино окно, — сказал я. — А когда она выглянет, помаши ей рукой.
Он сделал точно, как я сказал: перешел дорогу, несколько раз стукнул в стекло и помахал рукой. Мелисса вздрогнула. Нога Митча Наумана упала на ковер. Мелисса разглядела Джошуа через окно. Она нагнула голову и попыталась помахать ему дрожащей рукой. Потом она встретилась взглядом со мной. Ее рука застыла в воздухе. Ее лицо, казалось, внезапно наполнилось движением, потом столь же внезапно опустело — больше всего оно мне напомнило лужайку, с которой разлетелась стая птиц. В груди больно кольнуло, и я окликнул Джошуа через улицу.
— Молодец, пойдем, — сказал я, — пойдем домой.
Вскоре после этого — на следующее утро, мы еще спали — рухнула водонапорная башня, выплеснув реку чистой воды на наши пустые улицы. Бакалейщик Хэнкинс, оказавшийся свидетелем события, собрал в тот день слушателей в своем киоске при кофейне.
— Я проезжал мимо башни, когда это случилось, — рассказывал он, — направлялся с утра на работу. Сначала я услышал скрип, а потом увидел, как изгибаются опорные столбы. Бабах! — он шлепнул ладонями по столу. — Масса воды! Она обрушилась на бок моей машины, и я потерял управление. Потом меня понесло прямо по дороге. Я чувствовал себя бумажным корабликом.
Он улыбнулся и поднял вверх палец, потом прижал его к боку полупустой банки кока-колы, осторожно наклоняя ее. Кола с шипением выплеснулась на стол. Мы подскочили со стульев, чтобы нас не забрызгало.
Падение прочих построек под весом потолка было только вопросом времени. Рекламные щиты и уличные фонари, дымовые трубы и статуи. Колокольни, подъемные краны, телефонные столбы. Сирены воздушной тревоги и ресторанные вывески. Многоквартирные дома и линии электропередач. Деревья выплеснули мощный дождь из листьев и шишек, а потом упали и сами — здоровые и мощные расщеплялись по сердцевине ствола, тонкие и гибкие гнулись и, наконец, ломались. Работники городских служб вмонтировали в тротуары светящиеся панели, направив электрический ток по подземным кабелям. Сам потолок выглядел неприступно. Он разбивал кулаки и костяшки пальцев. Скалил зубы из электрических рвов. Ломал сверла. Гасил пламя. В один из дней с крыши моего дома рухнула телевизионная антенна и, в зигзагах проволоки, приземлилась на живую изгородь. Вечером того же дня, когда я ужинал, на обеденный стол упал кусок известки. На следующее утро я услышал треск в панелях гостиной, потом в коридоре, потом в спальне. В закрытых комнатах эти звуки напоминали выстрелы. Когда я вышел наружу, Мелисса и Джошуа уже ждали на лужайке. По другую сторону дороги, на куче строительного мусора, мальчик играл в Атланта, несущего небо на плечах. Мужчина, стоя на стремянке, выводил на потолке: «МАГАЗИН У КАРСОНА». Мелисса плотнее застегнула куртку. Джошуа взял меня за рукав. Под крышей образовалась широкая дыра, и мы видели, как наш дом превращается в груду обломков кирпича и бетона.
Я лежал на земле, корень дерева слегка впивался мне в спину. Я сдвинулся чуть в сторону. Мелисса лежала рядом со мной, Митч Науман — рядом с ней. Джошуа и Бобби, которые провели большую часть дня бесцельно ползая по двору, спали у нас в ногах. Потолок был не выше кофейного столика, я видел, как в нем отражаются поры у меня на лице.
Поверх пронзительного ветра шла тоненькая кромка звука — жужжание тротуарных огней, устойчивое, электрическое и теплое.
— Случается ли тебе иногда чувствовать, что тебе следовало быть совсем в другом месте? — спросила Мелисса. Она помолчала с мгновение, абсолютно спокойная, и продолжила: — Это что-то вроде внезапно накатывающегося ужаса.
Звуки ее голоса, казалось, на мгновение повисли в воздухе.
В последние несколько часов я наблюдал свое дыхание на идеально гладкой поверхности потолка: всякий раз, когда я выдыхал, туман в форме гриба закрывал мое отражение, и я обнаружил, что могу контролировать размер пятна, подбирая должным образом силу и скорость дыхания. Когда Мелисса задала свой вопрос — первое, что я услышал от нее за много дней, — я резко выдохнул через нос, и появились два ответвления в форме сосулек. Митч Науман что-то прошептал ей на ухо, но очень тихо, и я не смог разобрать слова. На волне чувства, которому трудно подобрать название — странное сочетание ревности и обожания, — я взял ее руку в свою и сжал. Ничего не произошло, и я сжал ее опять. Я поднес ее к своей груди, ко рту, поцеловал ее и погладил, крепко держа.
Я ждал, что она ответит на мое прикосновение, и, когда это случилось, почувствовал, почувствовал всем сердцем, что мог ждать этого всю жизнь, пока небо и земля не встретились и не сомкнулись и пока расстояние между ними не исчезло навсегда.
Перевод Э. Войцеховской
СВЯТАЯ ЛАТИНОСКА
К. Квашай-Бойл
Скейтерша. Металлюга. Любительница граффити. Лесбо-шлюха. Безумная фанатка. Полудурошная. Шестерка. Зубрила. Оторва. Крепкий орешек. Бандитка. Компьютерный червь. Модница. Фрик. Не пройдет и пары недель, и все застынет как цемент, но сейчас тебя еще никто не знает. Ты можешь стать кем угодно. И вот пример: знакомьтесь, Мухаммади Сави. «Вареная» футболка, безразмерный комбинезон, у которого закреплена только одна лямка, а другая свободно болтается на плече, как будто так и надо. Вот идет Мухаммади, низенькая, полноватая и смуглая, измученная после первого дня в новой школе, с длинными пушистыми волосами и новым колечком, меняющим цвет под настроение. Но знаете что? Это больше не Мухаммади. He-а, потому что папа не провожал тебя сегодня в новую школу, ты пошла сама, и, когда тебе выдали бумаги, где нужно было указать свое имя и класс, ты огляделась по сторонам, взяла у мисс Йошиды ручку и написала большими, не стирающимися буквами: Шала М. Сави. И с этого момента вот ты кто. Круто.
Это трудно — поступать правильно, но, по крайней мере, ты знаешь чего хочешь. Ты проходишь по коридорам и осматриваешься. Хочу такие же джинсы, хочу такую же сережку для трех дырочек, хочу такую же походку, хочу такие же сиськи, хочу такую же компанию, хочу такие же ботинки, хочу кошелек на цепочке, хочу короткое платьице, хочу кучу булавок на рюкзаке, хочу ожерелье с моим именем. Помаду. Я хочу помаду. Резиновые браслеты. Спортивный лифчик фирмы «Таргет». Я могу быть на их месте. Я могу быть кем угодно. Радио «Поцелуй FM», мощность 106, задница, нимфетка. Сумка на животе! Велосипедные шорты! И неожиданно — ух ты! — Шала чувствует в себе источник внутренней энергии, о котором раньше и не подозревала. Шала осознает, что глазеет по сторонам и думает: «О, круто!» или «Вот ужас-то! Просто отстой!»
Шала? Хорошо звучит. Особенно в устах крохотной миссис Фурукавы, проводящей в классе перекличку. Она говорит «Шала». Или «Шала Мухаммади Сави». И улыбается. (Но только чуть-чуть, не настолько, чтобы выглядеть по-дурацки, она очень даже клевая.) Она окидывает класс взглядом. На задних партах интригует шумная горстка страшненьких девочек-латиносок, через ряд сидит угловатый неухоженный белый паренек — тонкие ножки, как водоросли, торчат из огромных кроссовок, а вон вразнобой расположились группки возможных, но маловероятных союзников, объединенные патриотизмом: третий ряд — ребята с Серрания-авеню, пятый ряд — ребята из младшей школы Уолнат, первый ряд — будущие студенты престижных вузов. Сорок лиц. Некоторые из них Шале уже знакомы. Идо, Фара, Лора Липер, Иден, Мори Лешум, о, чудненько, и он тут — Тейлор Брайанc. Блевотный тип. А что же остальные? Они все для нее в новинку.
На четвертом уроке, обществоведении Шала узнает о событиях последних лет. Это наука об обществе. Учебник весьма увесистый. Они проходят войну. Шала стесняется произнести вслух название реки Нигер, она узнает, где на карте располагается Кувейт, выясняется, что парень по имени Джош получает роль в фильме с Томом Хэнксом — но это ерунда, рассказывает она Люси, потому что раньше она каталась на роллердроме с парнем из «Терминатора-2», и тот был симпатичнее. Гораздо симпатичнее.
Это общеобразовательная школа в Лос-Анджелесе, где всякой всячины полно, но ребята только-только перешли в старшие классы и пока лишь постепенно узнают, что такое отличаться от остальных, быть не как все. Здесь есть пирсинг. Есть сигареты. Даже наркоторговцы есть. И из-за всего этого повсюду царит атмосфера опасности, и до тебя вдруг доходит (впервые в жизни), что тебе может не поздоровиться. Тебя могут подстеречь после уроков и отлупить, могут окунуть головой в унитаз, могут ограбить, избить, вывалять в грязи, это правда, и с каждой переменой эта постоянно ощутимая вероятность только возрастает.
Новый муж миссис Фурукавы в армии. Это она так говорит. Она носит самые высокие шпильки, какие только можно представить. Ее класс читает «Дневник Анны Франк», и тебе тоже приходится, хотя ты его уже читала. И «Складку во времени», но и ее ты читала. А дома мама говорит: «Давайте вывесим флаг, пусть знают, на чьей мы стороне».
Каждый вечер Буш произносит по телевизору Зад-дам, вместо Саддам, и твой отец считает, что это плевок в лицо. Твой отец, Мухаммад Сави, в честь которого тебя назвали Мухаммади, говорит, что это нарочно, чтобы довести объект насмешек до белого каления. Ты тренируешься произносить имя и так и эдак: и правильно, и как плевок в лицо.
Уроки физкультуры хуже всего, потому что приходится раздеваться, и это как раз и есть самое худшее. Физкультура — это то, чего твои подружки-пятиклассницы боялись больше всего, а ты тем временем силилась представить, каково будет в старших классах — снимать одежду при всех (снимать одежду? В присутствии других? Посторонних? Именно так. Привыкай. Ой, нет, ни за что!), и придумывала всякие враки для родителей, потому что если сказать правду — они не въедут. Есть одна очень важная вещь — Скромность. И ты это знаешь. Это твое культурное наследие, и расхаживать голышом — это уж точно не Скромность. В первый же день, чтобы удостовериться, ты поднимаешь руку и спрашиваешь: а если не переодеваться, получишь двойку? И мисс Делюка отвечает: да.
Некоторые сачкуют, но прошло уже три месяца. Теперь слишком поздно. Ты застряла в своем имидже, и, хотя тебя наконец стали звать Шала, ты по-прежнему пай-девочка и занудная зубрила. А зубрилы не сачкуют. Впрочем, тебе не больно-то и хотелось. Только это не про физкультуру. Вот ее ты бы с радостью прогуляла. Во время переклички ты сидишь на асфальте, натянув футболку на колени так, что она пузырится и остается мешковатой даже через двадцать минут после начала урока, когда волейбольный мяч уже в пятнадцатый раз попадает в твою ничем не прикрытую голову, как будто у него внутри имеется хитрое самонаводящееся устройство, главная цель которого — не кто иной, как ты.
В двенадцать лет дети еще мало что знают. Что это за имя такое, Шала? Откуда оно? Никто даже не задается этим вопросом, пока родители не поинтересуются. Иногда ты стоишь в очереди в столовую, к тебе подбегают незнакомые ребята и начинают тараторить по-испански, они ждут от тебя ответа. А другие рассказывают анекдоты на фарси и хитро косятся на тебя перед эффектной концовкой. Иногда ты смеешься вместе с ними из вежливости. Иногда ты прикладываешь усилие и произносишь «Si», стараясь замаскировать свой английский акцент. «Si, claro».
[1] Но есть и свои плюсы, когда во время отстойной вечеринки с ночевкой тебе хочется домой, ты звонишь маме и бормочешь в трубку на урду, и никто вокруг не догадывается, что ты говоришь: «Ненавижу этих девчонок, мечтаю отсюда удрать».
Во вторник один парень приходит в школу в футболке с надписью: «Разбомбим их», — когда миссис Фурукава видит это, она слетает с катушек и тащит его в учительскую, а когда он выходит, футболка уже надета наизнанку. Хотя если вы уже видели ее, то все равно можете разобрать надпись: хи мибмобзаР.
В тот же день после уроков твоя двоюродная сестра спрашивает, не хочешь ли ты вместе с ней вступить в скауты. Потом она заболевает, и тебе приходится идти одной. Там ты чувствуешь себя не в своей тарелке — по целым двум причинам. Во-первых, твоя сестра на год старше и уже носит хиджаб, а когда ты заменяешь ее, то вынуждена надевать ее одежду. Так что теперь у тебя хиджаб, и помада, и рубашка сестры, на которой написано: «Расслабься». Это отстой. Но что тут поделаешь? Она совсем расклеилась и осыпает тебя комплиментами, стоит только тебе надеть что-то из ее вещей, к тому же с ней не поспоришь. И вот, не успеваешь ты опомниться, как за окном уже сигналит машина, и твоя тетя кричит, что пора выходить. И ты выходишь. А во-вторых, ты там никого не знаешь. Одни семиклассницы. Это отстой.
Они пекут хлеб с орехами и бананами, и девчонка, мама которой тебя подвозила, говорит, что ты странно пахнешь. Что уж может быть хуже? Ты первым делом идешь в ванную и моешь руки. Потом полощешь рот, стараясь при этом не размазать помаду. Нюхаешь под мышками. Вроде бы все нормально. В зеркале из-за хиджаба Асланы, закрепленного под подбородком, ты выглядишь намного старше.
Стоит только выйти из ванной, как ты налетаешь на одну из скаутских мамаш, и она тут же принимается вопить так, будто ты что-то пролила на ковер.
— Хм, извини меня, но в этом доме царит феминизм, а твой наряд, деточка, это унизительно! — говорит она.
Она, видимо, что-то напутала. Сперва ты сомневаешься, что она обращается к тебе, и, как в комедийных сериалах, оборачиваешься и смотришь, не стоит ли кто-нибудь сзади.
— Ты что, не знаешь, что мы в Америке, крошка? Ты вообще слышала о такой штуке, как феминизм?
— Да, я тоже феминистка, — говоришь ты, потому что проходила в школе. Феминизм означает равенство между полами, и это хорошо.
— Прекрасно, — она смотрит на тебя в упор. — Но тогда для начала сними с себя эту тряпку, — требует она. — Ты же знаешь, что не обязана ее носить. Особенно здесь. Никто тебя не арестует. Я не вызову полицию, ничего такого, детка… Как тебя зовут?
Скаутская мамаша трясет своей скаутской головой, на мамаше огромная скаутская форма, подогнанная по размеру. Она выглядит дико. Как ребенок-переросток, как двойная порция картофеля-фри.
— У нас дома ты можешь чувствовать себя совершенно свободно, детка, — заверяет меня она. — Еще как можешь. А что, твоя мама тоже это носит? Ее заставляют, да? О господи! Да ты только посмотри на себя. Ты не должна в этом ходить, слышишь? Хочешь снять? Иди сюда, крошка.
И, когда ты подходишь поближе, она помогает тебе снять хиджаб. А тебе стыдно, что ты позволила ей до него дотронуться. Потом ты месишь бананово-ореховое тесто и думаешь, что оно похоже на блевотину, и та же самая девчонка говорит, что от тебя все равно разит — так же пахнет в ресторане, который она терпеть не может. Тебе ужасно, ужасно хочется смыться. Может быть, если стоять и не шевелиться, думаешь ты, они перестанут обращать на меня внимание. На стене висит картина: собаки играют в карты. Хиджаб двоюродной сестры лежит в рюкзаке, ты стараешься сохранять неподвижность и представляешь себе, что время утекает, как молоко, льющееся тебе в горло. Скоро оно утечет совсем, и можно будет пойти домой.
В мире существуют баллистические ракеты малой дальности, ага, но для учеников шестого класса лос-анджелесской общеобразовательной школы есть вещи и поважнее. Например, французские поцелуи. Одна девчонка утверждает, что уже целовалась. А тебе остается только гадать, на что это похоже, потому что никто никогда тебя не поцелует. По крайней мере, до свадьбы. Люси Чанг говорит, что ничего страшного, все равно это распущенность. Люси Чанг — твоя лучшая подружка. Ты рассказываешь ей про скаутов, а она говорит, что скауты — это фигня.
По дороге из школы домой тебя сшибает машина. В ней компания молодежи. Ничего серьезного, ты отделалась легким испугом. Парень за рулем затормозил по-калифорнийски, то есть проехал на красный свет. Сначала он извинялся, а ты ответила, мол, ничего страшного. Но когда ты собрала волю в кулак и попросила его продиктовать номер водительской лицензии, он отказался.
— У тебя небось папочка адвокат, да? — сказал он. — Зачем тебе номер, смотри, на тебе же ни царапинки. Иди себе домой.
Ты не одна, а с друзьями. Вы как раз обсуждали, что, если бы кто-то сейчас запечатлел вас на фотопленку, могла бы выйти неплохая реклама фирмы «Benetton». Вы направлялись в «Закусочную Томми» за крученой жареной картошкой и апельсиновым коктейлем.
— Э-э… Может, действительно пойдем, а? — предлагает Ноэль. — Ведь ничего плохого не случилось, так пойдем…
— Вот именно, — говорит водитель. — Не будь врединой, — говорит он. — Иди своей дорогой.
— Ну, ладно, — говоришь ты. — Хорошо, я уйду, но СНАЧАЛА я должна записать номер.
Он высокий и поглядывает на тебя сверху вниз.
— Займись своими делами, девочка, оставь меня в покое.
— Не оставлю, — упорствуешь ты.
— Послушай, ты же не пострадала. И никто не пострадал. Зачем тебе номер?
— На всякий случай, — говоришь ты. Если он испугался, тебе это только в радость. Ты уже перешла в старшие классы. И знаешь что делать. Надо стоять на своем. Сделать непроницаемое лицо. Ты словно выточена из камня. Ты повторяешь четко и медленно, рассчитывая, что это выбьет его из седла. — На. Всякий. Случай. — Тебе двенадцать, и нелестный эпитет «вредина» ты носишь как орден.
В мечети разбито окно. «Это намеренное оскорбление, — говорит отец. — Шала, говорю тебе, это проклятое оскорбление».
Края дыры зазубрены, она похожа на хрупкую звезду, выпустившую новые острые лучики. Сквозь нее снаружи проникает шум, все пытаются молиться, а мимо, взвизгивая тормозами, проносятся машины.
По риторике задали подготовить к понедельнику доклад, а нужно еще придумать тему. На обратном пути из мечети мама помогает тебе придумывать. Ты предлагаешь такую: если бы ты жила во времена фашизма, ты бы спасла Анну Франк. Мама говорит, что это не тема. Она предлагает вот что: сопереживание и терпимость как основы любой религии. В итоге вы приходите к компромиссу: благодаря своей терпимости Анна Франк должна быть причислена к лику святых.
Дома мама стоит у плиты и готовит обед, ты чистишь мутантский на вид корень имбиря, а телефон просто раскалывается — названивает многочисленная родня. «Что нам теперь делать? — спрашивает мама у каждого позвонившего. — Ну, что? Скажи мне. Что нам делать?»
Саддам что-то затеял. Ты знаешь об этом из телерепортажей. Все волнуются за твоего старшего брата. Он учится в Пакистане вместе с друзьями, и если уедет прямо сейчас, то пропустит целый семестр, потому что итоговые экзамены через два месяца. В мечети только о нем и судачат. Еще говорят о ценах на топливо и о том, как подорожал проезд до центра.
Потом по телику начинается очередное выступление Буша, мама идет, натягивая телефонный кабель, и выключает телевизор с таким видом, будто раздавила паука.
Имбирь, асафетида и горчичное семя доводятся на медленном огне до кипения, а потом настает время добавить шпинат, картошку и масло, но подходящий момент упущен, и сааг алу подгорает — наверное, в первый раз на твоей памяти. Тонкий запах пережженных специй разносится по квартире, а мама что-то сердито выговаривает в трубку на урду, и ты понимаешь, что она даже ничего не заметила.
Ты знаешь, из-за чего она расстроилась. Это потому, что всё в Ахмаде выдает американца, этого не скроешь. Он пахнет как американец, улыбается как американец, и на футболке у него, как вызов, написано: «Just Do It».
[2] А ведь многие ненавидят Америку. И потом в той стране (не только для американцев, а вообще) очень опасно. Перед каждой поездкой туда ты пьешь кучу таблеток, и все равно твое ослабленное, стерильное тело подхватывает каждую простуду, понос и лихорадку, какие только Индия в состоянии предложить. По маминому мнению, это из-за антисептического образа жизни. Тут слишком чисто.
По естествознанию ты проходила, что все на свете состоит из звездной пыли, которой много миллиардов лет. В отличие от мистера Кейна, ты не находишь в этой теории ничего романтичного, по-твоему, в вездесущей пыли есть что-то зловещее. Ты знаешь о судьбе Анны Франк и не можешь поверить, что после смерти она обратилась в прах и смешалась с остальной пылью. Только горы и горы пыли. И большая ее часть не такая уж старая.
Кругом полно других детей-мусульман. В школе их целая уйма. Все слегка не в своей тарелке. В коридоре после естествознания ты видишь, как восьмикласснику поставили подножку, и парень, сделавший это, орет: «Приведи ко мне своего драгоценного Саддама, Мофо, я и ему задницу надеру!»
В тот же день после школы все собираются дома у Мори Лешум и играют в игру под названием «Девичьи сплетни». Это что-то вроде «Риска», только действие происходит в магазине. Вскоре вам надоедает. Дальше на повестке дня телефонные розыгрыши. Набираете 1–800-СЛУЖБА СПАСЕНИЯ, то есть 1, 8, 0, 0, 7, 8, 7, 8, 4, 8, 2, 5. «О, привет, я только что попала в аварию и ХУЙ СОСИ!» Ты покатываешься со смеху, но когда очередь выкрикивать в трубку непристойности, которых вы нахватались из фильмов, доходит до тебя, ты трусишь, и все приходят к выводу: «Господи, да она такая ханжа!» «Зато не полная дура», — говоришь ты. «Ой-ой! Ох! У-у-у-у! А-а-а-а!» — завывает со смеху Джеки. А когда в комнату заходит сморщенная бабуля Мори, чтобы угостить вас пиццей, вы все на секунду замолкаете, а потом снова начинается веселье. Бабушка смеется вместе с вами, у нее на руке расплывчатая татуировка, и только много позже ты узнаешь, что она означает. «Ах, это, — говорит Мори, — это просто телефон ее ухажера. Говорит, сделала наколку, чтобы не потерять».
Кое-что из увиденного тебе уже не забыть. У папы в кабинете на письменном столе, где тебе не разрешено ничего трогать, ты замечаешь книгу под названием «Вьетнам», она толщиной со словарь и в глянцевой зеленой обложке. Открыв ее наугад, ты заглядываешь внутрь. Там, посреди предложения, тебе попадается слово «секс», и ты погружаешься в торопливое чтение. Но лучше бы ты этого не делала. Ты захлопываешь книжку. Выползаешь из кабинета. Ты закрываешь глаза и пытаешься представить что-то другое, что угодно, и тебе на помощь приходит возникшая перед мысленным взором дыра в окне мечети, похожая на звезду. Ты цепко хватаешься за этот образ и загадываешь желание, ты загадываешь, чтобы вышло так, будто ты не читала книгу. «Ну пожалуйста!» — думаешь ты, и пытаешься прогнать картины хаоса и разорения сквозь дыру в форме звезды, как пыталась прогнать в нее во время молитвы звуки автомобильных гудков и голосов. «Пожалуйста!» — умоляешь ты, но это не срабатывает. Никакого чудесного избавления.
Сексуальное воспитание преподают всего одну четверть, так что дети вроде тебя, чьи родители ни за что не подпишут допуск к предмету, не много теряют. Вместо того чтобы переключаться посреди семестра на совсем незнакомую дисциплину, ты записываешься на дополнительные уроки биологии и вскоре становишься почти специалистом в области семян и их прорастания. К тому же Люси все равно пересказывает все, что они проходят. «У мальчиков бывают „мокрые сны“, а у девочек спазмы. Ну и что тут такого?» — говорит она. Ты смотришь на принесенные ею наглядные материалы, огромный чертеж фаллопиевых труб — те смахивают на морду коровы, и ты не понимаешь, из-за чего столько шума.
Правда, у тебя еще остаются вопросы: «А есть ли способ заставить грудь подрасти?» И Люси говорит, что Джеки уже об этом спрашивала, и ответ был: «Нет». Фигово. Люси восклицает: «Я должна, должна, должна, увеличить свой бюст!» Ты обзываешь ее распутницей, а она тебя — майором Скунсом, и вы обе заливаетесь смехом.
Когда наконец приходит твой час, это случается в туалете в «Макдоналдсе». Из громкоговорителя доносится искаженный, словно металлический голос Полы Абдул. Мама Люси спрашивает, какой гамбургер взять для тебя, и ты сообщаешь, что не ешь мяса. «Возьмите, „Филе-о-фиш“, пожалуйста. С кисло-сладким соусом, пожалуйста». «Бе-е-е! Гадость какая», — говорит Люси. И пока она щебечет о всевозможных оттенках джинсов «Бонго» и о том, как здорово разжиться резинками для волос под цвет штанов, ты заходишь в кабинку и обнаруживаешь это. У тебя словно бы незаметно выпал зуб — во всяком случае, ощущения похожие.
— Люси, Господи, Люси, ты только взгляни! Ух ты! Это наконец произошло!
— Правда? — переспрашивает она. — Ты уверена? О боже, ты уверена?
— Уверена, — говоришь ты и, побледнев, полной грудью вдыхаешь пахнущий мылом для рук и присыпкой воздух. Когда вы с подружкой возвращаетесь за столик и принимаетесь за еду, то кажется, что ваш мир немного изменился. Так оно и есть.
Вечером ты спрашиваешь у мамы, нельзя ли по такому случаю не ходить завтра в школу. Она не разрешает. Зато спрашивает, не хочешь ли ты примерить ее хиджаб, и ты так и не решаешься рассказать ей об истории с Асланой. «Шала, — говорит она, — послушай. Шала, я не знаю, пора ли… Может быть, сейчас неподходящий момент. В любом случае, выбор за тобой. Не хочешь — не носи, но ты должна спросить себя, как ты отныне будешь показывать окружающим, что ты мусульманка. Как ты будешь преподносить себя в этой стране, где думают, что мусульмане не такие, как все. Выбирая хиджаб, ты показываешь окружающим, что мусульман нечего бояться, что ты милая и вовсе не безумная, не религиозный фанатик. Ты это ты, и требуется немалая храбрость, чтобы заявить об этом миру».
Теперь по пути домой ты держишься осторожнее и не позволяешь машинам застать себя врасплох. Приходя в супермаркет «7–11», вы с подружками испытываете разные способы полакомиться молочным коктейлем на халяву. Продавщица ненавидит детей. Все зависит от того, чтобы правильно рассчитать время. Кто-то один покупает коктейль законно, отвлекая продавщицу, а остальные смешивают коктейли всех цветов и передают друг другу, пока не растаяло. Пить быстро не так-то легко — мозги замерзают. Вы пытаетесь наполнить стаканчик еще раз — по мнению продавщицы, это воровство, так делать нельзя, но пусть сперва поймает! Штука в том, чтобы, расплачиваясь на кассе за одну порцию, сделать вид, будто ты сама по себе, иначе она что-нибудь заподозрит и станет присматривать за коктейльным аппаратом. А остальным приходится некоторое время ошиваться на улице, рядом с нищим по имени Ларри, а потом заходить по одному, усаживаться на пол и читать дурацкие журнальчики о косметике, пока покупатель стоит в очереди. Сегодня в роли покупателя ты. Ты стоишь в очереди. У тебя в руке общественные семьдесят пять центов. Ты придаешь лицу непроницаемо-невинное выражение.
В металлических клетках-грилях, истекая соком, поджариваются сосиски. Ты слышишь, как двое мужчин перед тобой рассуждают о политике. Их стаканчики с коктейлями уже наполнены под завязку, осталось только расплатиться.
— …Та же самая чертова война, что и во Вьетнаме, и бог свидетель, никто не хочет, чтобы их ребенка привезли домой в мешке для трупов. Так-то.
— Насколько я понимаю, есть два выхода, а? Разбомбить полотенцеголовых, скинуть на них ракеты с боеголовками и все дела, или перейти в другую религию.
— Я за первое, приятель.
— Нет-нет, послушай: нужно сменить веру, причем всей страной. Перейти в ислам. Под крыло к всемогущему Аллаху.
— Черт, чувак, ты что, заодно с этими придурками с тряпками на головах?
— Но я же прав? Разве нет? Как ты думаешь, чего хотят эти ублюдки, а?.. Да, конечно, пачку «Лаки Страйк», пожалуйста. Скажите, а билеты «Суперлото» у вас есть? Вот этот дайте. Спасибо.
А теперь твоя очередь. Ты прикидываешь, какой тебя видит эта всклокоченная женщина. Может ли она по виду определить, что ты родом с Востока? Или принимает тебя за мексиканку? Знает ли она, что снаружи ты Модница, что оценки у тебя как у Зубрилы, а в душе ты Пай-девочка? По твоему лицу ничего не скажешь, оно невинное и будто замороженное. Один коктейль, пожалуйста.
Ты заворачиваешь за стойку, идешь к полке с журналами и, приближаясь к подругам, пытаешься придать себе победоносный и хладнокровный вид. Но чувствуешь себя мошенницей. Как будто из-за этого воровства ты перестаешь быть истинной мусульманкой и порочишь остальных людей своей веры.
— Это не воровство, — возражает Люси. — Мы делимся, просто делимся.
И ты тоже делишься. Втягиваешь через трубочку слоистую смесь вишня-кола-черника-вишня, пока не заболит лоб. Потом Джеки открывает рот, запрокидывает голову, опускается на колени, а другая девчонка нажимает рычажок, и вы все замираете, когда коктейльный аппарат начинает булькать. «Фу!» — говорит кто-то, но вы все под впечатлением эффектного трюка, и рейтинг Джеки взлетает до небес.
«О господи! Да когда ж это кончится?! Вы, малолетние бездельницы, а ну, убирайтесь отсюда! А ну, пошли! И не вздумайте возвращаться! Вам сюда вход воспрещен, ясно? Воспрещен! Убирайтесь! Вон!»
Стайка детей, хихикая и повизгивая, несется через парковку, а уже на следующий день как ни в чем не бывало возвращается на место преступления, потому что продавщица не запоминает вас в лицо. Знает только, что украсть может всякий.
В тот день, когда ты впервые надеваешь хиджаб для пробы, кто-то с силой дергает за него сзади, он слетает с головы, а вместе с ним и клочья волос. Ты вспоминаешь, как девчонки-оторвы перед дракой останавливаются и снимают сережки. Тебе так больно, что хочется разреветься, но ты изо всех сил сдерживаешься. «Пожалуйста, не дай мне заплакать, пожалуйста, пожалуйста, не дай мне заплакать». Первый урок, Тейлор Брайанс замечает, что твоя пухлая нижняя губка дрожит, и вспоминает тот случай, когда он неправильно ответил у доски, а ты его поправила при всех (Не стручки! Семена! Ха!). Он начинает травлю, «Шала рёва-корова», шепоток ползет по классу, ты заливаешься краской, в глазах щиплет, из носа течет. Ты призываешь на помощь чувство собственного достоинства, поправляешь шарф и заново закалываешь булавку. Ты не видишь, как плывут по рукам записки, не слышишь, как произносят твое имя. Ты камень. Ты хладнокровна. Ты не заплачешь. Это не слезы. Звенит звонок.
Потом звонок звенит еще шесть раз, заканчиваются еще шесть уроков. К концу дня с тебя семь раз сдергивают хиджаб, из них четыре раза — на первой же перемене, а в очереди в столовую Тейлор Брайане дважды наступает тебе на ногу. После школы тебя окружает стайка восьмиклассниц, перезрелые дылды в лифчиках, все пялятся и дергают тебя за шарф. За этот день ты успела передумать насчет хиджаба. Ты будешь его носить. Любой ценой. Ярость клокочет в твоих венах как кипящая лава, подбородок высоко поднят, лицо исполнено самообладания и спокойствия, а на место былой неуверенности приходит новорожденная гордость. Я буду носить его, думаешь ты, во что бы то ни стало.
И все-таки дома ты плачешь, уткнувшись в мамино сари, и кричишь на нее, как будто она одна из тех безжалостных обидчиков.
— Я самая обычная, — подвываешь ты. — И всегда такой была!
— Ну что ты, маленькая моя, перестань, шшшш, все будет хорошо, — говорит мама. И замечает, что, может быть, сейчас не самый удачный момент, чтобы начать ходить в хиджабе. Она говорит, что можно прекрасно обойтись и без него, что ты можешь снять его и забыть. Она повторяет все это, да, но сама носит строго сколотый под подбородком хиджаб постоянно. Она гладит тебя, но ее заверения имеют обратный эффект.
В тот вечер перед сном ты размышляешь о своем брате, о том, каково ему. Ты в ванной, смотришься в зеркало и накидываешь хиджаб на волосы, и тут же, словно бы по волшебству, превращаешься в женщину. Словно бы по волшебству все твои обязанности и роли смещаются и заостряются.
Тебе сложно вдвойне. Тебе нет покоя в своей собственной стране, тебя дергают за волосы. Но и в Индии ты — открытая мишень, в глаза сразу бросаются твои по-американски ухоженные ножки, маленький рюкзачок «Найк», ты — объект ненависти. Со всех сторон тебя окружают гнев, и зависть, и опасность. Ты — объект ненависти. Ты испорченная. Легкая добыча. Маленькая девчонка. А в мире есть столько всего, и все это — к твоим услугам.
Ты думаешь о своем брате, гадаешь, боится ли он.
Прежде чем надеть ночнушку, ты вооружаешься карманным зеркальцем и подносишь его туда, где еще никогда себя не разглядывала. Ты рассматриваешь в зеркальце собственное тело и думаешь: здравствуй, я. Тебе неловко, хотя рядом никого нет. Тебя посещает новое, незнакомое чувство. Ты думаешь, до чего же сильно ненавидишь Тейлора Брайанса. В тебе, как пар, поднимается возмущение. Ты стоишь в ванной с окровавленными руками, теперь ты знаешь себя лучше. «Я мусульманка, — думаешь ты. — Я мусульманка, услышьте мой голос».
Третий урок — физкультура. Горячие солнечные лучи припекают асфальт, и ты видишь вдалеке колышущийся воздух, мираж. Голова под шарфом почти сварилась, уши, соприкасаясь с тканью, горят, а волосы, пропитанные липким соленым потом, облепили затылок. Стоит только вам с ребятами разделиться на команды, как кто-то с силой дергает тебя за хиджаб. Ты теряешь равновесие и падаешь. Обдираешь коленки, и сквозь кровь на них проступают черные, как сажа, пятна грязи. Все оборачиваются поглазеть, и горстка девчонок тихо хихикает, прикрыв рот ладошкой. Булавка расстегнулась, и хиджаб на этом месте порвался, твой папа прав — такая конструкция гораздо лучше, а вот если бы вместо булавки хиджаб завязывался на узел, ты бы могла задохнуться. По влажной шее стекает струйка крови — острие булавки царапнуло кожу. И ты думаешь: ну всё. С меня хватит. Я выхожу из игры. Сдаюсь. Ненавижу.
Кто-то говорит:
— Вот черт! Девочка, ты в порядке?
Ты кое-как поднимаешься, выпрямляешься и уходишь, оставляя за спиной девчонок в растянутых физкультурных формах. Ты возвращаешься в прохладную затхлую раздевалку со шкафчиками, где в кои-то веки можно переодеться в одиночестве. Смывая грязь и песок с ладоней, ты глядишь на себя в зеркало. «Кровавая Мэри», — думаешь ты и крепко зажмуриваешься, а когда открываешь глаза, снова видишь только собственное лицо и бесконечные ряды шкафчиков на заднем плане. И никаких демонов, явившихся порезать тебя на куски.
Позже, когда ты покидаешь раздевалку, ты больше не Никто, ты больше не Неизвестно Кто. Теперь, чтобы пройтись по школе и ее окрестностям, тебе требуется собраться с силами, мобилизовать все имеющееся мужество, которое со временем укрепляется и укрепляется. Глаза становятся пустыми; не фокусируя взгляда, ты смотришь куда-то вдаль. Тем временем Тейлор Брайанс и Фернандо Круз следят за собой и дожидаются подходящего момента, чтобы никто их не видел, и тогда выскакивают и орут прямо тебе в лицо: «Арабка! Жирдяйка! Блин, ты такая уродливая, ты уро-о-о-одина!»
Запасы твоего терпения на пределе. Фернандо наступает тебе на ногу, и твой белый «Рибок» теперь весь в грязи. И все же на твоем лице, несмотря на боль, не дрогнул ни один мускул.
Звенит звонок. Большая перемена. Ты упорно прокладываешь себе путь сквозь толпу набившихся в туалет девчонок, там никак не уединиться, ты пытаешься пробраться туда, где к стене прикручен тусклый кусок металла (все мечтают, чтобы на его месте появилось нормальное зеркало), но там уже куча девчонок, красящих ресницы тушью, девчонок с карандашами для губ, вместо воздуха — дымка от аэрозольных дезодорантов, нечем дышать, и тебе не удается толком разглядеть, нормально ли застегнута булавка — в последний раз рванули не сильно, хиджаб удержался на голове. Но ты не можешь рассмотреть свое отражение как следует. А потом на тебя накатывает. Ты стоишь посреди моря локтей, плеч и кроссовок, внезапно на тебя накатывает, ты рыдаешь и не можешь остановиться.
— Эй, девочка, ты чего плачешь? Хочешь, я разобью в котлету того ублюдка, который обидел тебя? Потому что я бы могла, я же ненормальная. Ты мне только покажи его, и я все сделаю в лучшем виде.
И, залитая слезами, ты хочешь крепко обнять эту огромную, как гора, латиноску с добрым большим сердцем, хочешь поцеловать ее кроссовки «Адидас», хочешь назвать имя Тейлора Брайанта, хочешь указать на него, хочешь чтобы его стерли в порошок, но велишь себе остановиться. Ты представляешь себе, чем все закончится, представляешь, как он будет унижен. Тощий шестиклассник, ссадины, фингал под глазом, стыд от пролитых прилюдно слез, ужас от того, что теперь у него есть враг, способный смять его, как лавина. Ты оглядываешься через плечо, смотришь мимо девчачьих голов, светлых вихров, каштановых кудряшек и косичек, мимо чудес окрашивания и секущихся концов, мимо всех этих девчонок, толкающихся и пихающихся, чтобы поймать свое тусклое, искаженное отражение в исчерканном фломастерами металле, а потом приглаживаешь складки на строгом черном хиджабе, утираешь сопливый нос и представляешь себе, как бы это все могло выглядеть.
Ты воображаешь, как она несется на него: «Эй, СУКА, да, я к тебе обращаюсь, pendejo,
[3] и лучше бы тебе побыстрее уносить ноги, беленький ты мой, потому что я собираюсь отшлепать тебя по попке, чертов ублюдок!» В твоем воображении она похожа на танк. Тейлор Брайане замирает, потом спохватывается и бросается наутек, но она налетает на него, словно мощный селевой поток, и молотит его — вот так же груда грязи и обломков сравнивает с землей чей-то дом стоимостью в миллион долларов. Мысленным взором ты видишь его поражение, толпы ребят ликуют: «Драка! Драка! Драка!» Тесный круг из сцепленных рук, локтем к локтю, чтобы учителя не смогли прорваться, крики взрослых, писк раций, и вот уже охранники, замдиректоры, все дежурные учителя — все они как один пытаются разнять детей, чтобы отвести их в директорский кабинет на выволочку. И все это время ты смотришь на него, будто он — фотография у тебя в руке: слезы, царапины, синяки, безграничное чувство стыда в виноватых и злых глазах. И ты знаешь, что это ничего не решит, и подозреваешь, что это даже не помешает ему в следующий раз выдрать тебе клок волос или наступить на ногу. И, отдавая себе в этом отчет, ты распахиваешь свое сердце и прощаешь его.
А потом ты собираешь в себе по крупицам новообретенное чувство собственного достоинства, смотришь на латиноску, высовываешься из девчачьего туалета и указываешь пальцем.
Перевод И. Копыловой
* * *
5 августа 2000 г. генеральные директора двадцати ведущих компаний из списка «Форчун-500» получили письма от Дэниела О’Мары.
[4] Это первое, далее последуют еще четыре.
Кому:
_ _ _
Хью Л. Макколу мл.
генеральному директору «Бэнк оф Америка»
100 н. Трион-стрит
Шарлотт, Северная Каролина
28 255
_ _ _
Дорогой мистер Макколл,
Понимая, что Вы человек занятой, перехожу к делу. В последнее время я пишу небольшие заметки от имени пса по кличке Стивен, и мне хотелось бы показать Вам образец такого творчества. Вот он:
Я Стивен, родился в стеклянном ящике на порезанной в лапшу газетной бумаге. Прошло пять лет, и вот он я, вот мои лапы, когда-то белые, как бумага, сейчас — белые, как слоновая кость. Я гулял по улицам! И по лужайкам! Такого навидался! Кусал детей за руки! Они восхитительны с виду, а уж на вкус!
Нужно двигаться. Нужно двигаться. Я прыгаю на целую милю. Вот какой я пес, черт подери, — на целую милю могу прыгнуть. Отличный пес. Я вижу цвета, как вы слышите самолеты.
Я пошел искать нору. Найду маленькую-маленькую норку и пройду сквозь нее не хуже Ганди, черт подери.
На этом пока все.
От кого:
_ _ _
Дэниел О\'Мара
5811 Меса-драйв
Остин, Техас
78731
_ _ _
СЛЕЗЫ СКУОНКА И ЧТО СЛУЧИЛОСЬ ПОТОМ
Глен Дэвид Голд
В конце марта 1916 года, за неделю до приезда в Теннесси «Цирка Семьи Нэш», все стены в Олсоне, городке при железной дороге, были оклеены разнообразными афишами. Если забыть о вечном грохоте на сортировочной станции, больше всего Олсону подошло бы определение «сонный»; на место убийства он уж никак не походил. И семейство Нэш с их наемными исполнителями не внушало ровно никаких опасений.
В афишах со старыми картинками, которые уже выцветали, были обещаны номера с дрессированными животными. Вот наездник, вот клоун, а еще рыкающий лев и наконец пара жонглеров-клоунов (изображения были наклеены рядом — одна шайка-лейка как-никак). Собранные вместе, они выглядели такими же одинокими, как сиротки, которые торчали иногда рядом с шатром, воображая себе внушительное представление, имеющее мало общего с теми вялыми действами, какие разыгрывались обычно под заплатанной полотняной крышей шапито.
Клоуны семьи Нэш были так себе. Среди лошадей имелись и славные имена, но все они были притомившиеся, так как молодые их годы остались позади — к счастью, однако, не такие притомившиеся, как акробаты, которые по большей части думали только о том, как бы дождаться окончания войны и возвратиться в Германию. Нет, главным козырем семьи Нэш были не они, а нравственный стержень главы семьи, Ридли Нэша.
С цирком Нэш был связан с 1893 года, когда зародились передвижные аттракционы. Поработав поваром в Чикаго и изучив кухни разных стран, он готовил еду в международных павильонах Колумбийской выставки. И именно там и в то время он так полюбил цирк — развлечение сугубо семейное, — что приобрел в кредит у торговца из павильона галантереи свой первый вагончик.
К 1916 году его начали называть «полковником» Нэшем, к тайному его неудовольствию, ведь он не служил в армии и не считал себя вправе равняться с теми, кто честно заработал этот чин. Тем не менее такой уж сложился обычай у бродячих цирковых трупп — иметь во главе полковника, пусть ненастоящего, и Нэшу пришлось смириться.
Среди афиш цирка семьи Нэш было немалое число печатных листовок, которые составил сам Нэш. По его утверждению, каждое слово там соответствовало истине, от начальных «высоконравственное развлечение» до заключительных «23 года честной работы для американской публики». В промежутке содержались посулы, к примеру, «8 забавных клоунов», и в тех случаях, когда восьмой клоун находился в подпитии, полковник Нэш, дабы выполнить обещанное, сам надевал красный нос и подставлял спину под колотушки.
В центре одной из листовок красовался гравированный слон, Мэри, о котором было сказано, что среди всех ручных слонов он занимает третье место по величине. Слониха была наряжена в шапочку и пелерину, надпись рядом обозначала ее рост — двенадцать футов в холке.
Это действительно был третий по величине ручной слон и именно того роста, который был указан в объявлении; однажды утром намерили даже три дюйма сверх того, но полковник на случай проверки держался прежних цифр.
Афиши со слоном долгие годы ценились на вес золота — не ради нравоучения, а потому, что Мэри на них была показана в профиль и анфас. Нэш желал, чтобы на гравюре можно было различить «честно» (его любимое словечко), шапочку и пелерину слонихи, но иные зрители, побывавшие на ее последнем представлении (а затем присвоившие себе экземпляр афиши), отметили предусмотрительность полковника: изображение на афише походило на фото в полицейских документах.
В последнее утро жизни Мэри одни рабочие с кувалдами вбивали колья, другие равняли манеж — сорок два фута кругом центрального столба, воздвигнутого десятком подручных, напевавших, как во времена Дэна Райса:
[5]«Раз, два, три — потянем».
Небо застили свинцовые облака, влажный воздух отдавал странным — ржавым и тяжелым — запахом; он тянулся из депо, в окружении которых Олсон казался крохотным. Городишко ютился в тени холма Уайлдвуд-Хилл, с кладбищем грузовых вагонов на вершине. Внизу, готовясь к параду, настраивал свои убогие инструменты оркестр, вдали высился громоздким силуэтом Ол-1400 — подъемник Маккеннонской железной дороги; он снимал с рельсов поезда и перемещал их, беспомощных, как черепашата, в груду металлолома.