Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

В. Каверин

ПИСЬМЕННЫЙ СТОЛ: ВОСПОМИНАНИЯ И РАЗМЫШЛЕНИЯ

ПРЕДИСЛОВИЕ

Откуда взялись у нас, уже не первый год работающих в литературе и ясно чувствующих грозное приближение войны— это было весной 1941 года, — откуда взялись эти подшучивания друг над другом, розыгрыши, весёлые поездки в Крымские горы, дегустация старых вин в подвалах Массандры, игры и танцы по вечерам в прелестном многооконном, увитом виноградом Доме творчества? Мы — это Паустовский, Твардовский, Габрилович, Роскин (автор «Антоши Чехонте»), Евгений Петров, Гайдар, Симонов. Дни, которые запомнились на всю жизнь не только потому, что превратились и превращались по временам в беспричинный праздник, по ещё и потому, что они никогда больше не повторились и не могли повториться.

Однажды мы отправились в подвалы Массандры на дегустацию вин. Нас встретил высокий сухощавый старик в ермолке, по слухам, лучший дегустатор на всём Крымском побережье. В нашу честь была открыта бутылка двухсотлетнего хереса, который оказался никуда не годным. Мы выслушали длинную интересную лекцию, в течение которой главный дегустатор, отпив глоток вина, долго катал его во рту, приглашая нас почувствовать его топкость и, как он выразился, «круглость». В подвалах было холодно, все замёрзли, хотя двадцать шесть сортов были испробованы и старательно оценены нами. В конце лекции главный дегустатор спросил, есть ли вопросы, и жена одного из писателей, на которую, очевидно, эти вина произвели сильное впечатление, сказала заплетающимся голосом:

— Можно ещё рюмочку?

Мы торопливо перевели вопрос на научные рельсы, и неловкость была заглаяюна.

По вечерам играли в телефон, танцевали, и Габрилович барабанил на рояле, а Роскин кричал моей жене:

— Тынянова–Уланова вторая!

Мы с женой были единственные ленинградцы и, по–видимому, чем–то отличались от наших друзей, потому что однажды поздним вечером, воспользовавшись балконом соседней комнаты, Евгений Петров, Роскин и Симонов проникли к нам и, встав на колени, в один голос сказали:

— Группа московских писателей просит вас научить, как жить.

Кому–то пришло в голову, что совершенно необходимо задушить маленькую, почему–то внушавшую отвращение, собачку почтенного Тренева (его супруга иногда появлялась с этой собачкой на руках).

Многое запомнилось, но одна поездка не просто запомнилась, а врезалась в память. Мы всей компанией отправились на Орлиный залёт, может быть, один из самых высоких уступов в Крымских горах, на котором, по слухам, были орлиные гнездовья. Но происхождение этого поэтического названия оказалось, как я впоследствии узнал, совсем другим: форма чёрных кряжей и скал Орлиного залёта напоминает широко распростёртые в воздухе крылья. Это сходство поддерживается плавным чередованием леса, луговин и обнажённых, розоватых и белых, скал. Рядом высится известковая, светлосерая гора Сюрюк–Кая. Отделившись от массива глубокой седловиной, напоминающая гигантскую сахарную голову, она сползает в голубую Кокозскую долину. Заставить себя взглянуть с обрывистого края пятисотметровой пропасти на окрестные дали может только очень мужественный человек. И кажется, только Симонову, который был моложе нас всех, удалось совершить этот подвиг. Добрались мы до Орлиного залёта не без труда, и вскоре весёлый пикник как–то превратился в серьёзный разговор о нашей литературе. Высота ли, красота ли этого необыкновенного места, удивительный ли вид на море подействовали, но кто–то, кажется Роскин (погибший в московском ополчении в начале войны), первый заговорил об «орлиных залетах» в литературе. Это были, по его мнению, те произведения, которые достигали той неожиданной для самого автора высоты, о которой и не подозревал читатель. Собственная оценка была независима от любого чужого мнения. Я впервые услышал от него, что любимым рассказом Чехова был «Студент», что самой лучшей из своих пьес Островский считал, на мой взгляд, далеко не совершенную «Последнюю любовь». Свифт, умирая, просил почитать ему не «Гулливера», а «Сказку о бочке». И, слушая её в последний раз, восклицал с восхищением; «Как писал!» Роскину возразили, спор затянулся, но метафора запомнилась на всю жизнь, и вот теперь я вспомнил о ней, мучаясь в поисках заглавия этой книги. Я хотел назвать её «Орлиный залёт», но потом мне удалось назвать её иначе. Я говорю «удалось», потому что книга сопротивляется неудачному заглавию. Борьба с автором начинается, когда написана последняя строка. Именно в эту минуту книга становится как бы живым существом, со своей судьбой, подчас необычайной. Она понимает, зачем она написана, она стремится к скромности и простоте, но остаться в тени, безвестности она все–таки не хочет.

Название ничего не должно обещать, ведь читатель может подумать, что автор выполнил меньше, чем он обещал. Мой учитель академик В. и. Перетц говорил, что выдумать новый сюжет невозможно. Все мотивы, составляющие все сюжеты, уже исчерпаны в мировой литературе. Не думаю, что он был прав, но, может быть, размышляя о том, как назвать эту книгу, я оказался в кругу давно использованных названий. Что делать? Без конца перелистывая страницы рукописи, я понял в конце концов свою простую задачу: рассказать, как пишутся книги. Рассказать о том, что сопровождает работу, окружает её, создаёт атмосферу взаимопонимания и взаимозависимости от друзей, советы которых помогают писать книгу и незаметно преодолевать трудности. Я понял, что это — незримая атмосфера внимания, возникающего при чтении читательского письма, высоко или не очень высоко оценивающего роман или повесть, это поддерживающий интерес, который утраивает силы, это ощущение, что твои книги занимают своё место в жизни многих и подчас помогают принять важное решение, — так после убедительного читательского письма я понял, что нужно написать второй том романа «Два капитана». В первой редакции роман кончался кратким эпилогом.

Короче говоря, содержание моей книги — это то, что происходит рядом с основной работой. Многое пишется наскоро, иногда даже начисто, со смутным сожалением о неоконченном, брошенном в середине. Читатель найдёт здесь письма друзей, которые бережно хранятся всю жизнь. Письма читателей, конечно, только те, что связаны с моей работой. Размышления, которые приходят в голову на прогулках и которые повторяешь мысленно много раз, чтобы не забыть. Интервью, когда с неожиданной для себя лёгкостью отвечаешь на неожиданные или давно знакомые вопросы. Внезапный звонок и. з редакции с просьбой написать о Пастернаке, Шкловском, Шукшине: «Хоть несколько строк». Вдруг вспыхнувшая в часы бессонницы мысль, удачная догадка, которую коряво записываешь на первом попавшемся листе бумаги. Отмеченная памятью фраза, где–то записанная, необходимость перебрать свои и чужие рукописи’ лежащие на столе, чтобы убедиться, что все записанное бледно или уже сказано другими.

Далеко не все укладывается в ежедневную узкую, знакомую только близким, внутреннюю жизнь писателя, так сказать, его микромир. Но именно в образе этого микромира отчётливо отпечатывается время. Может быть, если бы я не был в молодости историком литературы, мне не пришла бы в голову мысль записать бегущее по следам, похожее на тень отражение жизни. Но я был знаком с людьми, значение которых неоспоримо в истории русской культуры. Мои заметки о них, переписка между нами, случайные или условленные встречи, в сущности, принадлежат не мне и не нм. Может быть, я ошибаюсь, но они принадлежат истории русской культуры, которая вольно или невольно создаётся этими людьми. И не только знакомые писатели, артисты, художники — это подчас незаметные люди. Незаметные, но косвенно связанные с моими книгами многочисленными наблюдениями, неуверенными советами, как писать, а подчас — как жить.

Определить жанр этого сочинения трудно. Но вот один пример. и. Эйдельман и В. Порудоминскпй издали «Болдинскую осень» — книгу, в которой письма к друзьям и к невесте перемежаются «Маленькими трагедиями», критические статьи — главами из «Евгения Онегина», поэмы — сказками, стихи — замечаниями на собственные произведения. Я уже не говорю о том, в какой таинственной связи находятся одно произведение с другим, написанным вслед за другим, по бесконечно далёкое от него во всех отношениях. «Моцарт и Сальери» написан 26 октября, «История села Горюхина» — 1 ноября, а 2–4 ноября уже закончен «Каменный гость». Воображение автора шагает через пропасти, хронология приобретает почти мистический, самой судьбой предопределённый характер. Но меня «Болдинская осень» поразила и другим — составители и комментаторы книги как бы сдёрнули завесу, и за ней открылось обыденное, ежедневные заботы художника, в которых опытный взгляд историка находит отражение обыденной жизни. Вот эта обыденная жизнь, мало отличающаяся от жизни любого представителя «интеллигентного» труда, составляет содержание этой книги.

Стрелки часов, бесшумно (или почти бесшумно) обегающие циферблат, в равной мере отсчитывают полет времени и для тех, кто пишет книги, и для тех, кто строит дома и пролагает дороги. На трассе полёта они встречаются, обмениваясь, как это делают пилоты, покачиванием крыльев. Эти встречи, случайные и неслучайные, перемежающиеся с интервью, письмами и моими комментариями к ним, относятся к разному времени, но преимущественно к семидесятым — восьмидесятым годам.

Я не назвал эту книгу «Орлиный залёт» — пожалуй, читатель решил бы, что я считаю её лучшей из своих книг. Это не так. Она мне кажется перекрёстком, на котором соединились мои размышления о литературе с размышлениями моих старых и новых друзей.

Можно было бы привести и другие соображения, объясняющие, почему я назвал эту книгу «Письменный стол». Разумеется, я знал» что Марина Цветаева в блистательно точных, скупых строках заставила нас с волнением вглядеться в то, о чём я пытался рассказать в своём затянувшемся предисловии.



Мой письменный верный стол!
Спасибо за то, что, ствол
Отдав мне, чтоб стать столом,
Остался живым стволом!
С листвы молодой игрой
Над бровью, с живой корой,
С слезами живой смолы,
С корнями до дна земли!



СЛУЧАЙНЫЕ И НЕСЛУЧАЙНЫЕ ВСТРЕЧИ

ТИПЫ ОТНОШЕНИЙ

Трудно представить себе, что человек, любящий и знающий русскую литературу, увидев в поле красный татарник, не вспомнит толстовского «Хаджи–Мурата». Такова сила совершенного произведения искусства. Оно сопровождает нас всю жизнь. Оно, не спросясь, вмешивается в наши дела и делает нас благороднее, веселее, честнее. В фильме «Мир Улановой» участники войны вспоминают о том, что в тяжёлых боях Уланова не оставляла их. Она вдохновляла их в те минуты, когда «до смерти четыре шага». Создатели фильма сделали очень многое: рассказана биография Улановой, показана она в лучших ролях. Но, как ни странпо, мне кажется, что между всем, что нам показали, и самой Улановой — пропасть. О ней рассказать так же трудно, как о Девятой симфонии Бетховена. Слезы приходят раньше разумного, трезвого толкования. Сила великой артистки как раз и состоит в том, что она каждый раз напоминает нам своё, тайное, невысказанное. В чём эта тайна? Кто знает… Это — тайна, бережно хранимая Улановой и отданная нам из рук в руки. Иные пз её друзей упоминали о её сдержанности, немногословности.

У меня была единственная пятиминутная встреча с Галиной Сергеевной Улановой. Однако она запомнилась. И, очевидно, не случайно. Это было в Перми в годы войны, когда я приехал навестить семью, — после ленинградской блокады я служил на Северном флоте. Конечно, я не упустил возможности побывать в Кировском театре, который был эвакуирован в Пермь из Ленинграда.

Шло «Лебединое», танцевала Уланова. После спектакля она зашла в ложу, где были общие знакомые, немедленно представившие меня Галине Сергеевне. Не знаю, что случилось со мной, но я заговорил с ней в каком–то несвойственном мне высокопарном тоне. Она внимательно выслушала меня, и с неба я, как камень, полетел на землю.

— Вам понравились мои косточки? — спросила она любезно…

Школьница тринадцати лет стремглав врывается к подруге и рыдает, не в силах справиться с собой. Наконец ей удаётся выговорить: «Князь Андрей умер…» Она читает «Войну и мир», и книга навсегда входит в её жизнь, искусство становится частью её биографии. Так вмешался в нашу жизнь Рихтер в музыке, Марке — в живописи. Я недаром вспомнил о них — они достигли той простоты, которая далась Галине Сергеевне. Об этой простоте писал Пастернак, пытаясь объяснить её тайну. Я чувствую её так же отчётливо, как если бы я сам хранил её, не догадываясь о её значении. Все это нашло неожиданный для меня отклик в письме М. Зощенко к М. Шагинян.

«Мариэтта, исполняю Вашу просьбу — пишу Вам о Шостаковиче. Ваше впечатление о нём — правильное. Но не совсем. Вам казалось, что он — «хрупкий, ломкий, уходящий в себя, бесконечно непосредственный и чистый ребёнок».

Это так. Но если б это было только так, то огромного искусства (как у него) не получилось бы. Он именно то, что Вы говорите, плюс к тому — жёсткий, едкий, чрезвычайно умный, пожалуй, сильный, деспотичный и не совсем добрый (хотя от ума добрый).

Вот в каком сочетании надо его увидеть. И тогда в какой–то мере можно понять его искусство.

В нём — огромные противоречия. В нём одно зачёркивает другое. Это — конфликт в высшей степени. Это — почти катастрофа <…>.

Я очень люблю Дм. Дм. Он Вам правильно сказал, что я хорошо к нему отношусь. Я знаю его давно, лет, вероятно, 15–16. Но дружбы у нас не получилось. Впрочем, я не искал этой дружбы, потому что видел, что этого не могло быть. Всякий раз, когда мы оставались вдвоём, нам было нелегко. Наши «токи» не соединялись. Они производили взрыв. Мы оба чрезвычайно нервничали (внутренне, конечно). И хотя мы встречались часто, но нам ни разу не удалось по–настоящему и тепло поговорить.

Мне было с ним так же трудно, как с Улановой.

Мое солнце не светило для них.

Не приближение, а «отталкивание» происходило. И это было удивительно и для меня и для них <…>.

О моей литературе Дм. Дм. много раз заговаривал. И всегда очень верно, даже безукоризненно верно. Его мнение мне всегда было дороже, чем мнение профессионального критика. Впрочем, Д. Д. очень любит юмор, и по этой причине к моим работам он относится пристрастно <…>»[1].

Это не значит, что между Шостаковичем и Улановой было хотя бы малейшее сходство, но «токи» Зощенко в обоих случаях были сходными. И сопоставление этих трёх великих людей по своей остроте представляет собой ещё никем не разгаданную теорему. Если искусство Шостаковича — катастрофа, конфликт самоотрицания, то в Улановой чувствуется железная воля, которая властно отменяет все попытки нарушить гармонию её искусства. Не знаю, стремился ли Шостакович нознать себя, как это всю жизнь делал Зощенко, и удалось ли ему это. Между тем самопознание было как бы самой природой заложено в Улановой, недаром она, быть может, первая в мире доказала, что в танце главное — голова, а по–том уже ноги. Она легко добралась до простоты, которую так долго искал Пастернак. Той характерной простоты для прозы Зощенко, которая с разительной ясностью противоречила его доброй, смелой, щедрой, топкой, раздираемой необъяснимой мукой душе. Мукой, от которой он годами пытался избавиться и причину которой он тщетно искал.

Задумывались ли вы когда–нибудь о «типах отношений»? Иные возникают через 15–20 лет после того, как уже прожита жизнь, в которую вместилась суровая судьба, мгновенно отменившая будущее и устроившая его совсем не так, как думалось, мечталось… Эти отношения, как ни странно, самые прочные, самые искренние, не требующие жертв и готовые на жертвы.

Бывают совсем другие связи, возникающие случайно, мгновенно вспыхивающие и гаснущие, когда исчезают обстоятельства, которые были для них опорой, основой. В 1929 году меня призвали на военную переподготовку, я оказался в одном взводе с добродушным и, на первый взгляд, бесцветным человеком, в которого мне, бог знает почему, захотелось всмотреться. Может быть, между нами как раз возникли те психологические токи, о которых М. Зощенко писал М. Шагинян.

Начала рота со строевых упражнений, не обращая внимания на чины и звания, потом перешла на стрельбу. И мы с моим новым другом оказались рядом — стреляли лёжа. Забыл упомянуть, что он чем–то был похож на Платона Каратаева, может быть, своей круглостью, законченностью, характерными для всего, что он делал. Но ещё больше — сознательным «непротивлением», покорностью судьбе, с которой, по его мнению, бороться было бесполезно.

Стреляли из боевых винтовок по мишеням, стоявшим в пятистах метрах, и я, бестолковый стрелок, всадил первых три пули в мишень моего соседа.

«Так, — спокойно сказал он. — Ты, брат, стрелял, стараясь попасть в мой «пятачок». И довольно удачно. Твой рядом. Но пе беда. Долг платежом красен», — и он вернул долг, послав три пули в мою мишень.

Жалею, что забыл его фамилию, но помню наши сердечные, откровенные разговоры. Мы быстро подружились. Он служил дворпиком в одном из домов на проспекте Красных Зорь — так затейливо в те годы назывался бывший Каменноостровский (ныне — Кировский проспект). Казалось бы, что общего между дворником с четырёхклассным образованием и литератором, уже выпустившим несколько книг, защитившим диссертацию и кончившим два факультета? Но общее было. И моя жена от души удивилась, когда, встретившись случайно на улице Льва Толстого, мы бросились друг к другу и обнялись как близкие друзья. Больше я его никогда не видел, и мелькнувшие, но на всю жизнь запомнившиеся отношения погасли.

Подобная же случайность подарила мне дружбу с Ниной Ерошенко. Это произошло в Коктебеле в конце 50–х годов. Я поехал отдыхать, измученный работой над бесконечными переделками трилогии «Открытая книга», и устроился, сняв комнату, потому что мне не хотелось встречаться с собратьями по профессии. Через два–три дня пошёл на берег, чтобы провести несколько часов на прекрасном песчаном пляже.

Было рано, часов шесть утра, на пляже никого не было, кроме какой–то девушки, которая усердно занималась строительством средневекового замка из мокрого песка. Я подошёл поближе, поздоровался и сказал несколько слов о её искусной работе. Действительно, замок был великолепен — украшенный рвом под стенами (в которых были бойницы) и несколькими зелёными ветками, изображавшими сад.

Мы разговорились. Оказалось, что Нина отстала от геологической партии спелеологов, исследовавшей пещеры хребта Яйлы, прихворнула и осталась на несколько дней в Коктебеле. Теперь предстояло догнать партию, ушедшую от Яйлы куда–то далеко на восток. Ей было 19 лет, хотя нельзя было сказать, что она хороша собой, в простоте её лица, движений, речи было что–то необычайно привлекательное. С ней не хотелось расставаться. Мы уговорились встретиться на следующий день, последний её день в Коктебеле перед тем, как покинуть его и присоединиться к партии, и весь этот день мы провели не расставаясь.

В сравнении с ней я был пожилым человеком (мне было тогда лет 55), и у меня было чем развлечь и занять мою спутницу, которой я сразу сказал, что пищу книги. Но моя профессия её почти не заинтересовала. Какой–то вопрос, сомнение, беспокойство всё время тревожили её, и я видел, что она чем–то расстроена, но неловко было расспрашивать об этом полузнакомого человека. Впрочем, нельзя было сказать, что к концу этого дня мы были полузнакомы. Симпатии так же, как антипатии, вспыхивают вдруг, и к концу дня первая стала такой сильной, такой очевидной, что казалось, что мы давно знакомы. Пожалуй, можно сказать, что я почувствовал себя помолодевшим на 15 лет, и она стала весёлой и сдержанно кокетливой. Вопреки своему беспокойству, казалось, успела за этот короткий день привязаться ко мне. В конце концов беспокойство разъяснилось — она потеряла компас, а без компаса найти свою группу было трудно, если не невозможно. Я спросил, знает ли она, как определять стороны света по часовой стрелке, а потом снял и отдал ей свои ручные часы, она приняла их просто — как от друга или близкого человека. На другое утро, тоже очень рано, часов в шесть или пять, мы простились. Я проводил ее…

Мне казалось, что я больше никогда её не увижу. Однако прошло лет пять или шесть, и однажды раздался телефонный звонок, и по голосу я сразу же узнал Нину.

— Вы думаете, я забыла о нашей встрече? Нет. Из каждой экспедиции я привозила Вам какой–нибудь красивый камень или кусок породы с вкраплёнными в него кристаллами (гранатами, бериллами и другими). Мояшо мне приехать и подарить их вам?

Конечно, на другой же день мы встретились как друзья, соскучившиеся друг по другу, и дружны вот уже двадцать лет. Коллекция полудрагоценных и драгоценных камней, дополненная другим моим другом, кристаллографом Спартаком Ахметовым, в моём кабинете нашла своё место.

1983

М. ЗОЩЕНКО

Среди множества сопровождавших мою жизнь связей были и совсем другие, потребовавшие гораздо больше мужества, отношения. Я давно хочу рассказать о своей дружбе с М. М. Зощенко. Впрочем, это были, пожалуй, даже не дружеские, а братские отношения, недаром мы оба входили в литературную группу «Серапионовы братья» в 20–е годы. В сущности говоря, можно написать по меньшей мере восемь–девять романов, по числу членов этого «ордена», как мы его называли, потому что близость, связывающая нас, дробилась и как бы представляла собой смену движущихся кадров, причём движущихся не только в период существования «ордена», но, в сущности, всю жизнь.

Я любил Михаила Михайловича Зощенко искренне, восхищался и восхищаюсь его творчеством, ещё далеко недооценённым, но «токов», о которых он писал М. Шагинян, между нами не было. Этому мешало несходство характеров и вкусов. Трудно поверить, что этот автор книг, изящно смешных и одновременно без промаха разящих пошлость, был глубоко разочарованным в себе, всю жизнь перестраивающим себя человеком. Это было неустанным трудом, полным надежды отделаться от дурного настроения, от глубокой меланхолии, от нежелания жить, — недаром он писал в своей автобиографии, что дважды пытался покончить с собой. Но в конце концов он убедился, что надо яшть. И тогда началась и всю жизнь продолжалась мужественная борьба с самим собой, которая привела его сперва к «Голубой книге», написанной по совету Горького, а впоследствии — к удивительному по силе и точности труду (своего рода «исповеди») — «Перед восходом солнца». Полностью эта примечательная книга была напечатана с разрывом в тридцать лет. Первая часть появилась в журнале «Октябрь», а вторая под другим названием («Повесть о разуме») — в журнале «Звезда»[2].

Бывают книги, значение которых остаётся непонятым десятки лет. К ним принадлежат, например, некоторые поэмы Хлебникова. К ним относится и последняя книга Зощенко — «Перед восходом солнца».

Неудачи шли за ней по пятам. Первая часть появилась в годы войны, когда просто не было времени размышлять о назначении человека, о прошлом и будущем человечества. Пожалуй, можно понять людей, которые в те годы самой судьбой были призваны не столько размышлять, сколько действовать. Надо было дождаться окончания второй части книги, потому что она умно и метко дискредитировала самую идею фашизма.

Ю. Олеша на Первом съезде писателей выступил с речью, которая потрясла всех присутствующих. Он единственный говорил не о литературе, не о своём положении в ней. В воображении он видел себя нищим, протягивающим руку, прося подаяния. По–видимому, он считал, что его творчество исчерпано и будущее ничего хорошего не сулит.

Эта речь вспомнилась мне, когда я читал те страницы книги Зощенко «Перед восходом солнца», где рассказывается о том, как он после смерти отца пришёл с матерью к известному художнику, президенту Академии художеств — Чистякову. Пришли, чтобы просить пособие. Эта сцена, в которой унизительность просьбы была подчёркнута высокомерием Чистякова, навсегда осталась в памяти писателя.

Думаю, что и Олеше было знакомо и также на всю жизнь тяжело ранило его это чувство. Это было глубокое испытание души унижением.

Полную рукопись книги «Перед восходом солнца» прислала мне уже после смерти Зощенко его вдова Вера Владимировна. Она приложила к ней запись из своего дневника:

«Я спросила его, почему он такой грустный и печальный. Он ответил, что бывает весёлый только тогда, когда что–нибудь хорошее напишет, а сейчас он почему–то не может и не хочет писать, хотя есть масса сюжетов.

Я говорила, что он просто устал, переутомился от непрерывной умственной работы, что он совершенно не живёт своей жизнью, обыкновенной человеческой жизнью, что он слишком отдался своему творчеству и из–за него совершенно забыл живую человеческую жизнь. Я советовала ему отдохнуть, развлечься, пе думать вечно о своей работе.

На это он ответил, что его ничто не интересует. Если он не пишет, он или играет в карты, хотя и это ему начинает надоедать, пли сидит в пивной. Идти в гости, слушать разговоры простых, обыкновенных людей — ему невыносимо скучно. Всё, что они говорят, ему неинтересно и ненужно, а нужного и интересного он ни от кого пе слышит. Его звал к себе Сологуб — он не пошёл. Был у Ходотова — постоял, постоял и ушёл. Стало скучно.

Женщины его ещё иногда волнуют, но и то, пока незнаком с ними, а познакомится — и скучно, и ненужно.

Читать он совсем не может — противно. Сейчас может читать одного Пушкина. Даже Достоевский для него невыносим.

Что он любит? «Слово люблю, хорошую фразу, хороший сюжет люблю», то есть всё то же, только своё искусство. Сейчас мучается над поисками новой формы, потому что для новых рассказов ему нужна и новая форма, писать все в одном тоне он но может.

Говорит, что за это время проделал огромную, незаметную ещё для других работу, создал совершенно новый, страшно сжатый, короткий язык.

Говорил, что его до сих пор никто не понимает, как нужно, смотрят на него, в большинстве случаев, как на рассказчика весёлых анекдотов, а он совсем не то. Как он часто любит это делать, проводил параллель между собой и Гоголем, которым он очень интересуется и с которым находит очень много общего. Как Гоголь, так и он совершенно погружены в своё творчество. Муки Гоголя в поисках сюжета и формы ему совершенно понятны. Сюжеты Гоголя — его сюжеты. Наконец, они оба юмористы. Даже происхождение одно — хохлацкое: «Может быть, одна кровь сказывается».

Даже в некоторых жизненных мелочах он находит сходство со своей судьбой. Гоголя часть критиков не признавала, считала «жалким подражателем Марлинского», а часть при жизни произвела в гении. И с ним то же — одни считают анекдотистом, подражателем Лескова, другие, наоборот, — «говорят такое, что неловко становится». (Его собственное выражение.)»

Эта запись относится к очень раннему времени (16 июля 1923 года), когда его книги имели неслыханный, все возрастающий успех. Но её смело можно отнести ко всей его жизни. В книге «Перед восходом солнца» он попытался вернуться к нормальному, естественному существованию. Но судьба решила иначе.

В годы войны многие писатели отправились на фронт в качестве военных корреспондентов, многие были ранены, многие погибли. Зощенко, в прошлом боевой офицер (ему было 47 лет), избрал другую — нравственную форму борьбы с фашизмом.

«Что заставляет меня писать эту книгу? Почему в тяжкие и грозные дни войны я бормочу о своих и чужих недомоганиях, случившихся во время оно?

Зачем говорить о рапах, полученных не на полях сражений?

Может быть, это послевоенная книга? II она предназначена людям, кои, закончив войну, будут нуждаться в подобном душеспасительном чтении?

Нет. Я пишу мою книгу в расчёте на наши дни. Я приравниваю её бомбе, которой предназначено разорваться в лагере противника, чтобы уничтожить презренные идеи, рассеянные там и сям».

Книга направлена против бессознательного страха. Именно бессознательного. Смелость Михаила Михайловича была широко известна. Он дрался на дуэли, рано получил пять орденов (когда ему не было ещё 22 лет), сделал блестящую военную карьеру.

В годы первой мировой войны, как он пишет, его оставил на время неопределённый, необъяснимый, терзающий его страх, о котором никто никогда бы не догадался. Это был не физиологический страх, это было невнятное беспокойство, причину которого он в течение многих лет не мог себе объяснить.

Можно смело сказать, что исповеди, подобной «Перед восходом солнца», в литературе ещё никогда не бывало. Причину своей душевной муки он ищет последовательно сперва в юности, вспоминая множество случаев, которые могли бы, как ему казалось, подсказать ему причину этого состояния. Вслед за юностью он направляет свою мысль на воспоминания детства, потом — раннего детства и, наконец, грудного возраста. Все это не отвлечённые размышления, а реальные случаи, которые постепенно приводят его к мысли, что именно тогда проявились те черты, которые так глубоко исказили его жизнь, изменили характер, наложили печать тоски, недовольства собой.

Перелистывая свою жизнь, Зощенко находит их. Одна из них — боязнь воды. Он вспоминает, например, что, командуя батальоном, должен был перейти вброд небольшую реку, но, прежде чем решиться на это, он велел найти брод, потому что переход через реку по шею в воде бессознательно страшил его. Брода не нашлось, и он отдал приказание. Я не буду приводить других примеров, относящихся к другим инстинктивным страхам, смысл которых был для него загадкой.

«Я отсылаю читателя к моим скудным воспоминаниям, своим маленьким рассказам о своей жизни, — пишет он. — Теперь в них можно увидеть почти все.

В них можно увидеть мой неосознанный страх. Можно увидеть защиту, притворство, бегство. И ту горечь, которой была полна моя жизнь.

И то отношение к женщине, которое было ими незаслужено.

Какую горькую и печальную жизнь я испытал!

Какое закрытое сердце надо было раскрыть заново!»

Пересказывать эту книгу невозможно. Но, прочитав её, можно сделать вывод, что все его рассказы, которые и поныне существуют как образец комедийного жанра, в сущности, глубоко грустны. И это относится не только к книге «Перед восходом солнца». Трагически грустна «Голубая книга». Унизительно грустен ухажёр, что у него не хватит денег заплатить за пирожное, которое взяла его дама. Грустен рассказ, в котором жених на свадьбе не может найти невесту, потому что он видел её только один раз в трамвае. Грустен рассказ о даме с цветами, в котором героиня тонет и её долго не могут найти, а когда находят, муж с брезгливым отвращением относится к мёртвой, которую он нежно и верно любил.

Если задуматься и пересказать эти рассказы без глубоко своеобразной, открытой Михаилом Михайловичем литературной манеры, они говорят о скупости, невежестве, низости, грубости и дикости ничтожной души его героев. Зощенко не понимали и до сих пор считают писателем–юмористом. Он недаром сравнивал себя с Гоголем. Это — юмор страшный именно потому, что он невольно заставляет смеяться.

В конце 30–х годов, когда его слава достигла самого высокого уровня, она не только не радовала его, но была чужда и почти неприятна. Если представить себе всё, что случилось с ним в 1943 году, когда исповедь, которую он писал в течение восьми лет, была опубликована только до середины (что, кстати, совершенно меняет её смысл), если представить себе, что после 1946 года он, человек редкого благородства, мужества и доброты, был представлен в газетах ничтожеством, если представить себе, что к внутренним мукам присоединились внешние, трудно вообразить, как он мог выдержать все это и продолжать бороться. Бороться, не отказываясь от себя, не признаваясь в своих мнимых политически вредных проступках. В сущности говоря, это состояние продолжалось долго, до самой его смерти, в течение одиннадцати лет.

Когда я приехал в Ленинград в начале 50–х годов, он искренно поразился, когда я предложил ему погулять со мною по городу.

Нельзя сказать, что эти 11 лет были однозначны. В конце концов ему предложили работу в «Крокодиле», в маленьких юмористических изданиях. Но он уже не мог писать в прежнем, мнимокомическом жанре. Оставались переводы.

В конце, 30–х годов, когда его ещё не ругали, Ленинградское отделение Союза писателей решило устроить открытые вечера в честь самых видных писателей — Тынянова, Зощенко, Германа, Шишкова. На своём вечере Михаил Михайлович сказал, что ему в жизни приходилось делать все — он был дегустатором, сапожником, милиционером. И он умеет делать все: однажды на пари сшил пиджак — «только скособочил немного». С таким же чувством, вероятно, принялся он за переводы с финского, армянского. Он не знал этих языков, но для него было достаточно познакомиться с содержанием, чтобы угадать стилистическую манеру, а с её помощью безошибочно угадать атмосферу действия, характер героя, внутреннюю связь эпизодов. Это была профессиональная черта, проявившаяся очень рано.

Еще в те времена, когда действовала под руководством Корнея Ивановича школа переводчиков при издательстве «Всемирная литература», слушатели приносили рефераты, написанные на заданные темы, Зощенко был единственным слушателем, который принёс пародический реферат (кажется, о Блоке). Он был написан от имени какого–то Васьки Чучелова, ничего не понимающего в поэзии, по уверенного в том, что он её безусловный знаток.

Корней Иванович прочитал этот реферат вслух и выделил Зощенко как одного из самых талантливых своих учеников. Это дарование впоследствии развилось в творчестве Зощенко. У меня сохранились его пародии на Всеволода Иванова, на Пильняка, на Корнея Чуковского.

Однажды ему пришло в голову написать «6–ю повесть Белкина» — задача необычайно сложная, потому что, как всякая гениальная проза, повести Пушкина не поддаются пародированию. Но подражание удалось.

Это необычайно пригодилось ему в ту пору, когда судьба заставила его взяться за переводы. Как видно из приложенных писем, я устраивал для него переводы из армянского классика Демирчяна.

Для того чтобы перевести два знаменитых произведения Лассила, мне казалось, надо было провести в Финляндии годы. Я не знаю, был ли он в Финляндии, по атмосфера, образ мысли, черты характера, свойственные именно финнам, и никакому другому народу, с необыкновенной отчётливостью видны в переводах книг Лассила «За спичками» и «Воскресший из мёртвых».

Конечно, этим даром он широко пользовался и в своих оригинальных произведениях. Я хочу напомнить, что его стиль, оставаясь лаконичным, менялся с годами. Чтобы убедиться в этом, достаточно сопоставить «Рассказы Назара Ильича господина Синебрюхова» с книгой «Перед восходом солнца». Его талант по своеобразию не укладывается в рамки традиции. Можно смело сказать, что в великой русской литературе проза Зощенко — неповторимое явление.

О нашей единственной ссоре, едва не кончившейся дуэлью, я рассказал в книге «Освещенные окна». С тех пор (1921 год) мы никогда не ссорились, хотя между нами — если говорить о характере — не было ни малейшего сходства. Но противоположности сходятся — я всегда надеялся на лучшее, в самые трудные для Зощенко годы я верил, что справедливость восторжествует. В конце концов моя преданность, моё восхищение его необычайным умом и талантом тронули его, и мы стали не только друзьями, но братьями, готовыми на многое друг для друга. Вот чем объясняется братский тон его писем ко мне.



Дорогой Веня!

Получил твоё письмецо. Благодарю тебя сердечно за твоё внимание и заботы. На этих днях получил извещение от Комитета по делам искусств (от Пименова), что комедия моя (американская) разрешена к цостановке. Однако дали комедию не Акимову, а в «Новый театр». Очень порадовался разрешению. В театре уже была читка. И театр весьма доволен. Комедия смешная, и я надеюсь на успех.

Но премьера будет в ноябре, так как театр уходит в отпуск в сентябре. Пока материально это даёт мне весьма немного (2 тысячи[3]), так как театр еле дышит. Но впереди перспективы хорошие.

Взял несколько «частных» заказов от писателей на редактуру и правку. И полагаю, что просуществую до премьеры. Так что ты, Веничка, и не обращайся к начальству. Обойдусь как–нибудь. А что написал Фадееву, то Фадеев болен и вряд ли он возьмётся устраивать мои дела. В общем ситуация изменилась, и все обойдётся.

Еще раз благодарю тебя

Твой Мих. Зощенко.

Привет Лид. Ник. и Наташе[4].

5/VII 49

Моя квартира не 126, а 124. Едва получил твоё письмо.

Дорогой Веничка!

Привет товарищам и Косте Федину.

Посылаю перевод Демирчяна — «Дом» (2 экземпляра).

Перевод не рискнул подписать, так как одну треть ты сам перевёл (и неплохо). Да и автор, может быть, захочет иметь фамилию переводчика — твою, а не мою, — поскольку тебе дана рукопись.

В общем, я не нашёлся, что поставить. И ты реши сам — как найдёшь нужным и удобным. Я решительно пе заинтересован в этой процедуре.

Рассказ в общем счёте — неплохой, но несколько растянут, и я жалел, что нельзя помять текста — получилось бы отлично.

Конечно, ты просмотри перевод, а если найдёшь возможным поставить свою фамилию, то и отредактируй на свой лад. Впрочем, я близко придерживался к стилю твоего перевода, но усилил эмоциональность автора.

Итак, поступи, как найдёшь нужным.

Будь здоров, дорогой мой

Привет Л. и. Мих. 3ощенко.

10/III 53.



Дорогой Веничка! Твое письмо порадовало меня. Всю эту зиму нездоровье и всякого рода неудачи так преследовали меня, что дела мои запутались и я не надеялся на благополучный выход. Но теперь некоторый успех с переводом позволит мне месяц или два передохнуть.

Сердечно благодарю тебя. За эти годы я видел такое равнодушие, а подчас и злорадство, что твоё товарищеское отношение не перестаёт и радовать и изумлять. Поверь — я никогда этого не забуду.

Что касается моих неудач, то тут дело весьма сложное, и в письме я не смог бы тебе всего объяснить. Однако скажу, что человек более сильный, чем я, вряд ли смог бы справиться с препятствиями. Тут необычайно сложная сумма преград — внутренних и внешних.

Но, так или иначе, я ещё кое–как справляюсь, а за дальнейшее же уверен, ибо мне удалось разобраться во многом.

Этот год для меня был наиболее трудный.

Ты пишешь, что подошлёшь ещё один рассказ — «Во имя жизни».

Конечно, я охотно (и быстро) переведу. А если будет позволена некоторая вольность и правка, то переведу хорошо. Вот в этих делах у меня почему–то нет неуверенности. А в своих сочинениях пока ещё блуждаю, и даже язык заплетается. Но в этих тормозах заложено немало.

Буду ждать рукописи. Укажи — какого рода правка возможна.

Позволь ещё раз поблагодарить тебя!

Лидии Никол, сердечный привет.

От души обнимаю тебя.

30/III 53

Твой Михаил.



Дорогой Веня!

Посылаю перевод второго рассказа Демирчяна. Этот перевод был весьма трудный. Автор не точно сделал завязки, и эта неточность привела в финале к значительной фальши.

Чтобы убрать эту фальшивую концовку, пришлось кое–что подправить и несколько сократить. В общем «спасти» рассказ было чрезвычайно трудно, и я не знаю, в какой мере мне удалось это сделать.

Но рассказ в общем неплохой, а первая его часть даже отлична.

Пусть редакция решает, как найдёт нужным.

Из Еревана я так и не получил договора, о котором ты говорил. Быть может, я не так понял твои слова? Ты сказал мне (по телефону), что рассказ Демирчяна «Дом» пойдёт ещё в сборнике. Теперь изменилось это? —

Впрочем, я был весьма доволен гонораром из «Нового мира». Они прислали значительную сумму — 2300 рублей. Это слишком довольно за столь малый труд.

Интересное событие произошло недавно. Из Москвы вернулись В. Кетлинская и В. Саянов. Оба они привезли мне (устное) предложение А. Софронова и А. Суркова — подать заявление в союз на предмет моего восстановления в ССП.

В конце апреля я послал моё заявление. Пока ещё ответа не имею. Но, вероятно, восстановят — иначе вряд ли Софронов (дважды) сказал бы об этом Саянову.

А без ССП действительно сейчас тяжко, тем более что это несомненно влияет и на редакции и издательства. Так что передо мной, кажется, открываются более светлые перспективы.

Будь здоров, дорогой мой Веничка.

Сердечный привет Л. и.

8 мая 53 г.

Мих. Зощенко.



Если понадобится редакции второй экземпляр рассказа — я подошлю. Не посылаю сейчас — нет времени проверить.

М. З.



Дорогой Веня!

Посылаю (как ты сказал) второй экземпляр рассказа Демирчяна.

Договор в Ереван послал.

Очень тебе признателен за все хлопоты по этому делу.

Из ССП ответа на моё заявление пока ещё не получил. Но предложение (подать заявление) было столь серьёзным (Софропов, Сурков), что не теряю надежды. Видимо, Софронов имел некоторые данные, для того чтобы предложить мне этот акт.

Однако дело идёт все же медленно — уже прошло три недели. Отказ меня весьма скомпрометировал бы, ибо слух о предложении распространился кругом. Это предложение привезли мне Кетлинская и Саянов. Саянов же дал даже свою письменную рекомендацию, которую я, кстати сказать, не приложил к заявлению, ибо она написана в пышном стиле. Рекомендацию эту оставил себе на память.

Будь здоров, дорогой мой.

16 мая 53 г.

Мих. Зощенко.

Если узнаешь что–либо об ССП — сообщи мне.

Целую

М. 3.



Говорят, что болен Софронов. Быть может, по этой причине задержка.



Дорогой Веня!

Армянский подстрочник Демирчяна получил. Рассказ хороший и в переводе получается здорово. Через несколько дней рассчитываю закончить.

Спасибо за сообщение о секретариате. Но скажу тебе по правде — что–то не очень нравится мне вся эта история. Дважды мне предложили подать заявление, а когда я подал, то процедура оказалась столь медленной и, я бы сказал, унивительной для меня, что я пожалел о случившемся. Уж лучше было бы обождать ещё некоторое время и подать, когда будет написано что–нибудь существенное. А так — я оказался в роли просителя, которого вроде как экзаменуют и сомневаются — принять ли. Тем более, что дело не кончилось и ещё неясно, когда и как президиум решит дело.

Обидно. Не продумал что–то. Дело вовсе не в самолюбии, но в нелепости истории, которая тянется чуть ли не 2 месяца.

Может быть, я тут преувеличиваю и это нормально? Не кажется мне это. В общем сильно потерял здоровье и нервы на этом деле. Ну, черт с ним. В другой раз надо быть умней и не столь доверчивым.

Ужасно надоела вся канитель, из которой все ещё не могу выйти. Это называется «штопор». И тут весь расчёт на нервы, которые со дня на день хуже.

Очень пожалел, что у тебя бессонница и неважно чувствуешь. Вероятно, нужен отдых. Ведь ты чертовски много работал эти годы. Кстати скажу — против бессонницы необыкновенно помогает самое простенькое средство — стакан очень сладкой воды. Это надо выпить утром, до еды. А воду заготовить с вечера. Она должна неподвижно простоять часов 10. Я посмеялся, когда мне об этом сказали, но оказалось, что и в самом деле помогает лучше, нежели снотворные.

Будь здоров, мой дорогой.

Еще раз благодарю тебя, что ты меня не забываешь.

8 июня 53 г.

Твой Михаил.

Л. Н. шлю сердечный привет.



Дорогой Веня!

Посылаю последний перевод Демирчяна. Рассказ отличный. И, кажется, в переводе получилось не плохо.

Из Еревана ещё нет известий и денег, хотя договор я послал 16 мая. Впрочем, надо почти две недели откинуть на движение почты.

Относительно ССП тоже все ещё нет известий. М. Шагинян (которая была здесь) говорит, чтобы я не придавал этому значения — в союз непременно примут.

Однако, мне кажется, что в столь долгой процедуре заложена какая–то нарочитость. Если, конечно, учесть, что предложение исходило от ССП.

Жаль, что так изматывают нервы. Я бы за эти два месяца мог бы немало сделать.

Будь здоров, мой дорогой.

Благодарю тебя за все.

14 июня 53 г.[5]

М. Зощенко.



Рассказ Демирчяна был бы ещё лучше, если бы мне дали право немножко пожать текст. А впрочем, и так хорошо. На эту тему у нас ничего нет. А у Келлермана — слабовато.

Веничка, ты уж, вероятно, вздрагпваешь или бледнеешь, когда получаешь мои письма? И верно — никогда и никому я столько не досаждал, сколько тебе досаждаю за этот последний год.

Как видишь — не так уж заманчиво быть добрым и гуманным человеком!

Эти дни я вовсе не собирался тебе писать, тем более что тревога по принятию в Союз несколько ослабла и я почти перестал об этом думать. Как будет, так и будет. Унижений было значительно больше, чем это дело.

А речь сейчас возникла о другом деле.

Ты мне писал, что рассказ Демирчяна («Во имя жизни») понравился редакции. Стало быть, редакция (в Ереване?) приняла этот рассказ (и первый рассказ «Дом»)?

Но почему–то они не прислали мне гонорара из Еревана и не ответили. А договор (который ты мне передал) я послал в Ереван 16 мая. Прошло почти полтора месяца.

Может быть, тут какое–то недоразумение? Пли же они не знают о том, что переводил я?

Конечно, дело это небольшое, и оно, видимо, вскоре выяснится.

Но в цепи незадач каждое дело непомерно возрастает. И потому хотелось бы в двух словах узнать — пойдут ли те два рассказа в сборнике и когда примерно произойдёт оплата.

Прости, мой дорогой, что даже этим делом обременяю тебя. Буквально не у кого узнать об этом. А знать, к сожалению, надо.

Ежели пришлёшь открыточку с парой строк — буду тебе ещё и ещё раз признателен.

23/VI 53 г.

Твой Мих. Зощенко.



Заметил я, что мне стало фатально не везти. Я всегда был счастливчик. И почти не знал, что такое неудачи. Всегда всё удавалось. Но вот уже несколько лет какой–то рок тяготеет надо мной. Любое дело, любой шаг (даже не связанный с литературой) закапчивается отрицательно либо идёт не гладко. Это факт. И я поражён этим. Может, была использована вся сумма отпущенных удач и осталась одна гадость?

Даже забавно, что так получается. Пожалуй, впаду в мистику, если так будет продолжаться. Не знаю, чем я разгневал бога!

Не сердись за моё многословие.

Привет

М. Зощенко.



Веничка, спасибо за известие об «Огоньке». Это приятно.

Сейчас у меня немало хороших перемен. Приезжал ко мне (представь себе!) новый редактор «Крокодила». Сказал много хороших слов и предложил самое близкое участие в работе журнала. Сказал, что на меня возлагаются большие надежды.

Я дал ему два рассказа (написанные левой рукой), и он принял их.

В общем перемена в отношении произошла. И теперь дело за малым — за молодостью и здоровьем.

Но, впрочем, и без этого работа идёт порядочно. Все–таки профессию не потерял за эти прискорбные годы.

Недавно закончил комедию (переработал мою американскую). Получилось сильнее, чем было. Акимов принял.

…Акимов уверен, что комедию разрешат. Но о моих переменах ещё пе все знают, и поэтому, пожалуй, правильно послать министру.

«Крокодил» мепяет все мои планы. Книгу пришлось спять с работы. И теперь буду изыскивать подходы к жанру комического рассказа. Это возможно, но не в прежней форме.

Работы будет, видимо, много. И теперь уже скоро мои дела поправятся. И даже уже в ближайшее время начну возвращать долги. Еще раз пользуюсь случаем благодарить тебя за твою постоянную помощь.

21/VII 53

Твой Михаил.



Армяне ещё пе прислали гонорара. Но я получил из «Крокодила» за фельетон. И теперь спокойно и уверенно жду.

Привет сердечный Л. и.

Я очень порадовался, что ты написал комедию. Мне всегда казалось, что именно в комедийном жанре ты должен быть на сцене.

Очень хотел бы почитать. Буду в Москве осенью.

М.



Дорогой Веничка!

Твои армяне сильно спутали мои дела. До сих пор от них нет гонорара. Хотя бы они из вежливости ответили — почему переводчику приходится ожидать 3 месяца после принятия работы.

Ведь по всем божеским законам надо бы заплатить. А то гонорар превращается в случайный заработок. Что допустимо лишь для богатых.

Нет ли у тебя сведений об их намерениях? Будут ли они издавать этот сборник? Все же ожидания идут с середины мая! Тут есть что–то неправильное.

Из «Огонька» тоже нет ничего. Так что пока мои надежды ограничились лишь «Крокодилом». Впрочем, перспективы хорошие. Гослитиздат будет переиздавать «За спичками». Но договор заключат к концу года, ибо книга выйдет в 54 году.

Как твои дела, мой дорогой? И как с комедией?

Если не поленишься, то напиши. И сообщи об армянах, если есть сведения.

Привет твоим. Будь здоров.

9 авг. 53 г.

Мих. Зощенко.



P. S. Надеюсь, Веничка, что мне больше не придётся мучить тебя такого рода запросами. Вот только разделаться с армянами! Какие у них, однако, покладистые переводчики. По 3–4 месяца ожидают заработка. Итак, перетерпи ещё это дело, а там пойдёт легко.

Целую тебя, мой дорогой.

М. 3.



Дорогой Веня!

Письмецо твоё получил, спасибо.

Перед праздниками я получил из Еревана две тысячи. Видимо, твоя телеграмма сыграла роль.

В общем дела мои всё более и более поправляются. И, кажется, не далёк тот день, когда начнётся нормальная жизнь.

Работать, впрочем, трудновато. Нет той лёгкости, какая была прежде. Но тем для рассказов множество. И я надеюсь обрести прежнюю лёгкость — практикой и той уверенностью, какая приходит вместе с успехом — чего было пока маловато.

Ты, пожалуйста, извини, что мой долг тебе я назвал «тяжёлым». Тяжелый — по размеру, по величине долга. Из всех людей ты давал мне деньги наиболее легко и, я бы сказал, добродушно, просто. Так что эта сторона дела никак не была Для меня тяжела. В общем извини за неточное слово и не сердись на меня.

Во второй половине декабря я, вероятно, буду в Москве. Как будто бы (в Гослитиздате) хотят заключить со мной договор на книгу «За спичками». Миша Козаков[6] сказал, что для этого надо мне приехать в Москву. Что я и собираюсь сделать. Надеюсь, что в декабре я сумею отдать тебе часть долга. Очень порадовался, что твоя пьеса отмечена была в речи Симонова (или Фадеева). Я всегда полагал, что ты драматург и в этом деле достигнешь немалых успехов.

Мне же в драматургии не везёт. И я сожалею, что последние годы я искал счастья именно в этой области. Проза оказалась для меня легче.

Будь здоров, мой дорогой Веня.

Еще раз сердечно благодарю тебя за твоё дружеское отношение.

9/XI 53

Твой М. Зощенко



29 мая 56 г.

Веничка, твоё письмецо получил. Спасибо. Насчет московской квартиры (лихорадочно) думаю. Но все же ещё не решился на этот шаг.

К финалу жизни как–то странно предпринимать столь сложные дела.

Впрочем, подумаю ещё.

Литературные мои дела как будто налаживаются. В «Неве» напечатаны 3 мои рассказа (посредственные). На эстраде (в Москве) дают разрешение актёрам читать мои старые рассказы.

Месяц назад в Ленинград приезжал В. Пименов (нач. театрального отдела Министерства культуры). Он позвонил мне и сказал, что мою комедию «Парусиновый портфель» решили возобновить. Сейчас я просматриваю текст комедии и на дпях пошлю в министерство.

Так что, как видишь, все как будто в порядке. Однако полной уверенности (в хороших исходах) у меня почему–то пет. За эти долгие годы, вероятно, отучился ожидать счастливых обстоятельств.