Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Валентин Петрович Катаев

Избранные стихотворения

Такой поэт

Русская поэзия небедна случаями, когда стихи приносили своим авторам изрядные неприятности. Могли и погубить. От Пушкина, Лермонтова, Полежаева до Мандельштама, Галича, Бродского…

Я знаю только один случай, когда стихи поэта спасли. Из камеры смертников. От расстрела.

Девятнадцатилетним романтиком-добровольцем он ушел на фронт Первой мировой. Воевал в артиллерии – и воевал храбро, дослужился до прапорщика, заслужил ордена. После ранения вернулся в Одессу, где и застала его революция.

Весною тысяча девятьсот девятнадцатого, незадолго до занятия Одессы красными, молодой офицер был призван в белую – Добровольческую – армию. С ней и очутился снова на фронте, теперь уже – гражданской войны.

Пятнадцатого октября он писал Бунину:

«Вот уже месяц, как я на фронте, на бронепоезде «Новороссии». Каждый день мы в боях под довольно сильным артиллерийским обстрелом. Но Бог пока нас хранит. Я на командной должности – орудийный начальник и командую башней. Я исполняю свой долг честно и довольно хладнокровно и счастлив, что Ваши слова о том, что я не гожусь для войны – не оправдались».

Полгода спустя возвратился домой.Белые его мобилизовали. Красные арестовали.
Эта глагольная рифма была не только плохой, но и смертельно опасной.

Несколько месяцев он просидел в Одесской тюрьме, из окошка которой виднелось городское кладбище. Каждый вечер часть сокамерников уводили навсегда. И он засыпал под доносящееся со двора тарахтенье автомобильного мотора, призванного заглушить щелчки выстрелов.

И сочинял стихи:

Жесток тюфяк. Солома колет.От духоты и сон не в сон.Но свежим духом ветер с волиСовсем не веет из окон.
И еще:

Всему что есть – нет имени и меры.Я вне себя не мыслю мир никак.Чем от огня отличен полный мрак?Чем разнится неверие от веры?..
А потом, на одном из допросов, его узнал заглянувший в комнату следователя чекист Яков Бельский, в прежней жизни – художник и завсегдатай поэтических вечеров, в которых – между прочими одесскими знаменитостями – непременно участвовал и этот молодой и, подчеркнул чекист, «революционно настроенный» поэт.

Он знал, что сказать, тот любитель поэзии, про «настроение» – присочинил . Ничего такого в слышанной им лирике не было. Но поручительство сработало. Арестованного отпустили.

Поэта звали Валентин Катаев.

Первая публикация – в тринадцать лет. Более ранний дебют в истории нашей литературы не припоминается. «Вундеркинды» – не в счет, их дальнейший сочинительский след исчезающе призрачен. Гимназистом-старшеклассником пришел с тетрадкою стихов к Бунину, гостившему на даче у писателя Александра Митрофановича Федорова. Путь был неблизкий – Шестнадцатая, последняя, Станция Большого Фонтана, куда и теперь, на двух трамваях, добираться от центра – минут сорок.Бунин, уже академик «по разряду изящной словесности», самый молодой в истории Российской Академии, на похвалы, скажем мягко, нещедрый и к наставничеству не склонный, Катаева приметил и приветил.У Бунина нет учеников. Кроме Катаева, который именовал себя так по праву – и не без щегольства, кажется, впервые вызвал зависть у сверстников-коллег, быстро к ней привыкнув. Привычка в жизни пригодилась. Но про то – позже.Учитель бывал строг и язвителен. Ученик – легкомысленно-внимателен и артистически-трудолюбив. Парадоксальное это сочетание – раритет. Воспетая несколькими поколениями критиков бунинская зоркость не изменила ему и на сей раз.Переклички с учителем обнаруживаются в стихах Катаева и тридцать лет спустя:

Идут верблюды. Пыль. Сиянье

Мельканье черных ног и шей.

И гордо просит подаянья,

Старик, медлительный, как шейх.

Или так:

И стоит над сугробом

Под окном тишина.

Если так же за гробом,

Мне и смерть не страшна.

Об остальном можно прочитать в «Траве забвения»…

Они были веселы и беззаботны, эти молодые одесские поэты десятых годов: Багрицкий, Олеша, Катаев, Фиолетов, Александров. Воображение фонтанировало – необыкновенными видениями, своенравными образами, шампанскими шутками. И не было в нем ни времени, ни места – представить, как по-разному сложатся судьбы. Что Фиолетов погибнет в восемнадцатом, Александров (Эзра Зусман) в двадцать втором уедет в Палестину, где полвека будет писать на иврите, Багрицкий, не дожив до сорока, задохнется астмой, Олеша, «проснувшись знаменитым» после «Зависти», замолчит на десятилетия, Катаев переживет всех, обо всех напишет, огранив свой «Алмазный венец»… «Кому из нас под старость день лицея…»Они были неутомимо, азартно молоды. Но к стихам относились всерьез. Понимали, что надо уметь это делать. И не давали друг другу спуску – за сбой ритма, небрежность созвучия, невнятность образа. Самый строгий из них судия, Олеша, говорил, что «стихи должны светиться». Значит, мастерство поэта должно быть невидимо читателю – не оставлять в написанном «следа работы».Вот как здесь, в описании выходящей в море яхты:

Захватывает дух от крена,

Шумит от ветра в голове,

И за кормою льется пена

По маслянистой синеве.

Надо пристально вглядеться, чтобы понять – откуда возникает этот солнечный блик в последней строке. И только тогда заметишь зеркальное отражение звука, ударного в безударном: «масля нис той син еве», – попробуй сделать такое нарочно, бросится в глаза, нарушит общее впечатление от стихов, на то мастерство, чтобы так сказалось, естественно, само собой… И надо очень хорошо знать историю русской поэзии, чтобы написать сонет «Эвакуация»:

…Как в страшный день последнего суда,

Смешалось все: товар непогруженный,

Французский плащ, полковничьи погоны,

Британский френч – все бросилось сюда.

А между тем уж пулемет устало

Из чердаков рабочего квартала

Стучит, стучит, неотвратим и груб.

Трехцветный флаг толпою сбит с вокзала

И брошен в снег, где остывает труп

Расстрелянного ночью генерала.

Сонет, возникший в Италии тринадцатого века и утвердившийся в поэзии Возрождения как самая гармонически ясная форма любовной или философской лирики, до России добрался полтысячелетия спустя – и привился тут весьма причудливо. Достаточно сказать, что среди первых русских сонетов – написанные Сумароковым сонет про… аборт и «Сонет, нарочно сочиненный дурным складом», и то и другое – совершенно невозможное ни в Италии, ни во Франции, ни в Англии восемнадцатого века. Сознательное нарушение лада стало художественным открытием: прозрачная стройность формы резко подчеркивала «нехудожественность» содержимого. И впоследствии среди русских сонетов, уже вполне «по-европейски» традиционных, появились иронические, публицистические, даже сатирические… У Катаева фантастическая, буднично-жуткая реальность явлена в форме, привычно связанной в читательском сознании с любовной, философской, пейзажной поэзией, «антиэстетичность» времени и событий подчеркнуто «эстетична»: в контрасте хаотической, режущей слух, словно железо по стеклу, действительности – и безупречно гармонического, художественного ее воплощения.В то же самое время свои «Сонеты гражданской войны» сочиняет Георгий Шенгели:

На фронте бред. В бригадах по сто сабель.

Мороз. Патронов мало. Фуража

И хлеба нет. Противник жмет. Дрожа,

О пополнениях взывает кабель.

Здесь тоже бред. О смертных рангах табель:

Сыпняк, брюшняк, возвратный. Смрад и ржа.

Шалеют доктора и сторожа.

И мертвецы за штабелями штабель…

Сходство очевидно. Ни одной «поэтической» метафоры. Словно бы телеграфная сводка сама собою уложилась в сонетные катрены. «Эпический» смысл и «лирическое» претворение. Потому что не до эпоса… Знали они именно эти стихи друг друга, нет ли – неизвестно. Да и неважно. Они жили в одно время, видели одно и то же.И были хорошо знакомы.Бунин редактировал выходившую в Одессе при белых газету. Шенгели ведал в ней отделом критики. И отбирал стихи – для публикации. Молодые поэты клубились вокруг него. Он был старше них всего на три-четыре, от силы на пять лет, но считался «мэтром». Издал полдюжины книжек. Еще в девятьсот тринадцатом познакомился с футуристами. В девятьсот шестнадцатом совершил турне с Северяниным по десятку городов.В архиве Паустовского сохранился сочиненный им совместно с Бабелем шуточный «манифест» литературного объединения «Под яблоней», куда входили Багрицкий, Катаев, Олеша и прочие молодые поэты. Отдельным пунктом там значится: «Не говорить о Шенгели». Стало быть, говорили. Часто. Постоянно.Сорок лет спустя, уже после смерти Шенгели, Олеша писал о нем: «…Он навсегда остался в моей памяти как железный мастер, как рыцарь поэзии, как красивый и благородный человек – как человек, одержимый служением слову, образу, воображению»…Научить мастерству нельзя. Но можно научиться. И у него учились. Катаев – тоже.Что не мешало, впрочем, едко скаламбурить по поводу вышедшей в двадцать первом книги Шенгели «Изразец»:

Я глупостей не чтец,

Тем паче – «Изразцовых»…

Двустишие, кстати, сохранилось только в архиве Шенгели. Впоследствии Катаев отзывался о Шенгели неизменно уважительно.

Он много печатался. В одесских газетах десятых-двадцатых годов – десятки его стихотворений. Младший современник, Марк Тарловский, так вспоминал-описывал его, поглядывая на фотографию «великолепной пятерки» поэтов: Багрицкий, Славин, Катаев, Ильф, Александров:

Сидевший третьим с каждой стороны,

И, следовательно, посередине,

Носил артиллерийские штаны,

Но без сапог – их не было в помине…

Наружностью он был японский кот,

А духом беспокойней Фудзиямы.

Его слова звучали, как фагот,

Слепя богатством деревянной гаммы…

Потом, после тюрьмы, была работа в ЮгРосте, где «литературный» отдел возглавлял Бабель. И в «устной газете» которой – по клубам, заводам и фабрикам – блистали Багрицкий, Олеша и Катаев, читавшие стихи и фельетоны, запросто сочинявшие остроумные экспромты на заданные из зала «актуальные» темы. Было несколько месяцев жизни в Харькове, куда в начале НЭПа, в двадцать первом, три друга-поэта, Олеша, Катаев и Александров, отправились в надежде зажить, наконец, «литературным трудом». И зажили – в гостиничном номере с одной кроватью на троих и множеством мышей. Но исхитрились все же выпустить тонкую книжицу стихов, одну на троих, «Соливинская осада», не сохранившуюся даже у авторов, а нынешние коллекционеры-библиофилы могут о ней лишь мечтать. О единственной книге стихов Катаева, как, впрочем, и его соавторов…

Но были уже написаны и первые рассказы. Десяток. Он с юности бродил около прозы. Нащупывал ее ритм и звук. Сочинил «Стихотворение в прозе», а потом и стишок с подзаголовком «Vers libre». Первая вещь – вытянутые в строку нерифмованные хореи, вторая – заключенные в четкие концевые созвучия анапесты, со сбоями, отклонениями от регулярного ритма внутри некоторых строк. И то и другое к верлибру отношения не имеет. Но помогает обозначить – для себя – границу стиха и прозы.О прозе поэта написано немало. Но странным образом почти ускользнуло от исследователей такое явление, как проза начинавшего поэтом. Не тех, кто в отрочестве-юности более или менее успешно рифмовали, наивно полагая, что пишут стихи. И не поэтов, так сказать, по преимуществу, которые время от времени сочиняли рассказы, повести, даже романы.Я говорю о прозаиках, которые писали стихи, в этом видели свой литературный путь, печатались, а то и книжку-другую успели издать, покуда проза не отодвинула властно все это в тень биографии, сохранив лишь особенные отношения авторов своих к слову и со словом, с ритмом и звуком, и созвучиями смыслов. Таких немного, однако именно их опыты наводят на мысль, что поэзия – не род или, там, вид литературы, но язык ее.Потому что любая литература начиналась с того, что, по догадке Хлебникова, «певучему дикарю созвучие помогло не растеряться в хаосе слов, делало выбор, боролось с большими числами языка». А проза являлась потом – после песни, молитвы, эпоса.Эти писатели как бы проходят в одиночку путь всей литературы. Хотя, разумеется, не думают об этом.Их, повторю, немного. И совсем мало тех, от кого стихи не уходят бесповоротно, но сопутствуют в отдалении, отступая подчас надолго и всякий раз возвращаясь, внезапно и настойчиво, потому что написать их больше некому.В прошлом веке – Бунин, Эренбург, Катаев; не сравниваю, просто перечисляю. Кто еще?..

…Он уехал в Москву из Одессы в девятьсот двадцать втором. Стал работать в «Гудке», о роли которого в судьбах знаменитой плеяды писателей существует целая литература, повторяться нет смысла.Очутился вблизи Маяковского.«Моя пушкинская Москва превращалась в Москву Командора», – вспомнит полвека спустя.На опубликованное в «Лефе» стихотворение «Война»:

Мы выпили четыре кварты.

Велась нечестная игра.

Ночь перемешивала карты

У судорожного костра, —

критика тут же откликнулась: «Честные акмеистические стихи В. Катаева напоминают Гумилева, сдобренного Пастернаком». «Меня съел Пастернак», – скажет он позже, повстречавшись в Париже с Эзрой Зусманом. Так объяснит, почему не выпустил подготовленную к двадцать шестому году книгу стихов.Маяковским он восхищался. Пастернаком – тяжело переболел.Но, думается, дело не в этом, по крайней мере – не только и не столько в этом.«Сказочно одаренный, он умел писать все – и стихи, и фельетоны, и пухлые советские романы», – сказал о нем Липкин.Катаев писал много, быстро, блестяще. И стихи уступили, отступили, чувствуя, что ему не до них.

Он прощался с Одессой, и это было долгое прощание. Сначала – в рассказе «Отец», начатом еще до отъезда. Одном из самых сильных и беспощадно точных его рассказов.Тюрьма: «В окне, озаренный дуговым жуком, стоял добела розовый косяк соседнего корпуса. Под виселицей фонаря, среди черноты, на полотняной яркой земле качалась многоугольная тень часового». Здесь слышится отзвук тюремных стихов.Детство: «Жизнь его, начавшаяся (в воспоминаньях так чудесно) громадной церковной папертью, выбеленной гробовым газом фонарей за черным страшным окном, и голосом мамы, в котором, тысячу раз знакомый, блестел кремнистый путь и звезда говорила со звездою…» Эхо написанного в шестнадцать лет:

Кремешки трещали под ногою,

Я по ним, любовью полный, шел…

Смерть отца. Отъезд в Москву – финал: «И небо, как незабываемое отцовское лицо, обливалось над сыном горючими, теплыми и радостными звездами». Не теми ли, которые прежде, когда-то, друг с другом говорили?.. И тут же, в следующем году – контраст. Рассказ о друге. Иронично-гротескный, небезобидно-смешной. «Бездельник Эдуард».Герой опознается безошибочно: «…по вечерам, при нищем пламени керосиновой лампочки, в ледяной кухне, он писал, слюня карандаш, поверх торговых записей отца, в засаленной, как колода кучерских карт, общей тетради романтические стихи о революции отличным пятистопным ямбом, с цезурой на второй стопе».Багрицкий обиделся. Впрочем, ненадолго.Даже если не знать, что это – рассказ поэта о поэте, ошибиться невозможно. Потому что совсем нетрудно представить себе написанными «отличным пятистопным ямбом» такие, например, строки: «Ночь, простроченная во всех направлениях пулеметами, была поднята на неожиданные ножи, и наутро выброшенные из гавани пароходы эмигрантов погружались на горизонте в мешанину синевы неба и моря дымящейся кучей шлака». С пронзительной, сквозной аллитерацией: «ночь простроченная», «неожиданные ножи», «дымящейся кучей шлака»…Глянуть повнимательней, медленно – обнаружится подобное чуть не на каждой странице…Годом позже – «Растратчики». Повесть выходит несколькими тиражами, переводится в десятке стран, в Германии ставится фильм. Это – не успех. Это – слава. Не меньшая, чем у его друга Олеши, который в это же время издает «Зависть».Совпадения в жизни поэта бывают случайны.Не случайны их последствия.Зависть менее одаренных, а то и просто бездарных литераторов сопровождала его более полувека. Им было, чему завидовать. Проза захватила его, увлекла, давалась, по видимости, легко, завоевывала читателей, творила образ одного из самых ярких сочинителей, притом сочинителя вполне советского. Он давал к тому повод. И тем, что верил – до поры – в захватившие смолоду идеи. И тем, что, защищаясь от всегда готовых вцепиться в него критиков, не раз – и сознательно – подчеркивал, как он сам говорил много позже, «свою официальную преданность власти».

…Стихи отступили. Издали наблюдали, как возникают рассказы, романы, пьесы, сценарии, как создается их автору репутация писателя политически лояльного, даже конформиста, купающегося в успехе и благополучии, равнодушно-циничного к окружающим. А литературная репутация – штука на редкость устойчивая, истинная, ложная ли – неважно. Стихи ждали своего часа, когда поэту станет вдруг не до прочего сочинительства, когда накатанный ход вещей нарушится – событием, драмой, трагедией.Через год после гибели Маяковского они вернулись – прощанием с Командором:

Где он был после этого? Кто его знает! Иные

Говорят – отправлял телеграмму, побрился

и ногти остриг.

Но меня на прощанье облапил, целуя впервые,

Уколол бородой и сказал: «До свиданья, старик»…

В русской поэзии есть стихи, возникшие из прозы, когда смерть близкого – из самых-самых – человека не позволяет поэту рифмовать и ритмизировать, только – записать что чувствуешь, видишь, переживаешь. Только – что, не думая – как. Такова корявая запись Державина, которая позже станет стихами на смерть жены.Таковы стихи Жуковского о мертвом Пушкине – перевод на язык поэзии страницы письма к отцу погибшего поэта.Обратных примеров я не знаю. Кроме этого. Десятилетия спустя стихотворение «Маяковский» проступит, узнается в прозаическом описании последней встречи с Командором…

Пятью годами позже, в канун тридцать седьмого:

Небо мое звездное,

От тебя уйду ль? —

Черное. Морозное,

С дырками от пуль.

А репутация затвердевала, окаменевала, подкрепленная «правильными» выступлениями, «советскими» повестями и романами, вроде «Время, вперед!»… Но вот – строка из допроса арестованного Мандельштама. Семнадцатое мая 1938 года.На вопрос следователя – кто поддерживал его материально в четыре года ссылки, меж двух арестов, поэт называет ленинградцев Тынянова, Чуковского, Зощенко, Стенича, москвичей братьев Катаевых, Шкловского, Кирсанова.В таком именно порядке.И одна протокольная запись эта, по мне, перевешивает всю катаевскую «лояльность», весь «конформизм», которые никак и ни на что не могли повлиять, а вот это – могло. Например, на появление гениальных «Воронежских тетрадей».

…В следующий раз стихи вернулись к нему во время войны – отличным «среднеазиатским» циклом, «Каждый день, вырываясь из леса…», «Соловьями». И отозвались – эхом – в прозе.О первом послевоенном – одесском – рассказе Катаева «Отче наш» Липкин писал: «Он как молитва: в нем нет ни одного лишнего слова. Он как стихи: в нем есть музыка и мера»…

Катаев, изощренно-внимательный к форме всего, что пишет, в разгар кампании по «борьбе с формализмом», оправдывается, демонстрирует готовность «перековаться». «..Я хочу, чтобы слово с максимальной точностью (эпитет, пожалуй, слишком демонстративен, «официален». – В. П. ) соответствовало мысли, которая в нем заложена. Я хочу изгнать из романа метафору, этот капустный кочан, эту словесную луковину, в которой «триста одежек, и все без застежек», и в которой вместо сердцевины – пустота»…И, выругав метафору по полной программе (и, кстати говоря, вполне «метафорически»), словно бы спохватывается: «А может быть, я заблуждаюсь, и метафоричность – это единственное, что есть ценного в литературе?»Он, работающий с метафорой виртуозно и с видимым наслаждением, не устает удивляться ее способности разворачиваться до полновесного абзаца на треть, а то и на половину страницы и туго-натуго сворачиваться – до нескольких коротких строк, как в одном из последних стихотворений:

Бессмертию вождя не верь.

Есть только бронзовая дверь,

Во тьму открытая немного,

И два гвардейца у порога.

И дата – 1952. Ассоциация слишком рискованна. Не спасает и заглавие: «Могила Тамерлана». Помещая четверостишие в последний, девятый том собрания сочинений, Катаев добавляет подзаголовок: «Картина Верещагина» и сдвигает дату на десять лет, 1942, отсылая тем самым стихи к «среднеазиатскому» циклу. Разумеется, зная, что у Верещагина – «Двери Тимура (Тамерлана)», и что лучников в живописных халатах по обе стороны дверного проема назвать «гвардейцами» – условность, так скажем, чересчур поэтическая. Позже, в рукописи, он восстановит дату и выправит, усилит первый стих: «Бессмертью гения не верь»…

Больше стихов не было. Был журнал «Юность», созданный редактором Катаевым в пятьдесят пятом. Журнал, которому крайне сложно было конкурировать с другими, постарше, потому что козырять маститыми не мог, да и не больно-то хотел, печатал только молодых, новых, многие из коих давно уже общеизвестны. Единственный толстый журнал, где проза и поэзия были наравне, где поэзия порой даже теснила прозу, выходила на авансцену. И в том – заслуга Катаева, передавшего журналу – и всем тогдашним сотрудникам редакции – свое к сему отношение. За шесть лет он создал «Юности» литературную репутацию. Сохранившуюся надолго – после Катаева. Уже в семидесятых мне довелось случайно узнать, что Главное политуправление армии по-прежнему «не рекомендует» армейским библиотекам подписываться на «Новый мир» и «Юность».

Он ушел из журнала сам. На пике успеха. Другие-то «главные» уходили разве что ногами вперед или в склероз, если, конечно, их не снимали «сверху». Ушел – сочинять, уже новая проза стучала в висках, не давала покоя.Едва ли осознанно, скорей – виражи бессознательного, но катаевский мовизм начался повестью… о Ленине. «Маленькая железная дверь в стене» написана уже в том самом ключе, в каком – за нею вслед – «Святой колодец», книга раздумий художника о смерти – и о том, что остатки живой воды хранятся на дне колодца-памяти.Вышло на редкость удачно. Первая повесть повергла критиков в растерянность. Хвалить – рискованно, уж больно «формалистично», так пишут разве что французские модернисты. Ругать – еще опаснее: тема… В итоге – выказали крайне сдержанное одобрение. На том и успокоились.

Растерянность та не выветрилась и позже. Потому, печатая поздние вещи Катаева, не имея ни сил, ни указаний отказать признанному классику, лауреату и «конформисту», редакция либеральнейшего из всех советских журналов, «Нового мира», открывала их публикации собственными предварениями, где говорилось о «субъективности» почтенного автора в изображении-воображении, так сказать, исторического прошлого, короче, о том, что редакция не разделяет мнений автора и ответственности за печатаемое не приемлет. На всякий случай. Так было и с «Травой забвения», и с «Алмазным венцом», и с «Уже написан Вертер».

Любопытно, что подобной чести тою же редакцией был удостоен только один еще, опять же, лауреат и «конформист», автор мемуаров «Люди, годы, жизнь». При прочих публикациях своих, даже самых смелых, журнал обходился без публичных оправданий.Они и вообще – большая редкость в истории советской литературы.

За всеми этими хлопотами странным образом не заметили, что в мовизме Катаева поэзия и проза наконец переплелись неразрывно, образовали единую художественную ткань. Что он делит прозу на строки и строфы, печатает их, как стихи, с интервалами. Что искусство фрагмента, пунктирность – из поэзии, из понимания энергии строки и строфы, не нуждающихся в формально-логических связках, но только – в логике ритма и звука, в созвучиях смыслов.Что все здесь пронизано стихами – от пушкинских до собственных.Что, включая сюда свои прежние стихи, Катаев бесстрашно помогает своему читателю обнаружить в них отзвуки стихов чужих, ведь здесь же, в этом щедром на эхо пространстве, Блок перекликается с Хлебниковым, Бунин с Маяковским, Есенин с Пастернаком, Северянин с Мандельштамом; он дает возможность вдохнуть воздух поэтического времени и почувствовать: все былые разноречия, споры, стычки отошли в историю, а это осталось.Что стиховые цитаты не выделены, вытянуты по горизонтали, перетекают из строки в строку, естественно сменяясь авторской речью, и опять, и снова Катаев артистично балансирует между прозой и стихом, не боясь соскользнуть, потому что по обе стороны едва различимой границы чувствует себя у себя.Наконец, что весь этот мовизм – его интимная лирика, мемуарная, ретроспективная.Он и прежде бывал в своей прозе так автобиографичен, как бывает лишь лирический поэт.Но только здесь и сейчас, в последние двадцать лет жизни это стало поэтикой. Поэзией прозы.Откуда, при желании, можно извлечь, в стиховую вертикаль преобразив, такой, например, замечательный верлибр:

Я бы, конечно, сумел описать

майскую парижскую ночь

с маленькой гелиотроповой луной

посреди неба,

отдаленную баррикадную перестрелку

и узкие улицы Монмартрского холма,

как бы нежные детские руки,

поддерживающие

еще не вполне наполнившийся

белый монгольфьер

одного из белых куполов

церкви Сакре-Кёр,

вот-вот готовый улететь к луне… —

но зачем?

Это – последний абзац, концовка «Кубика», о котором Чуковский в июне шестьдесят девятого писал Катаеву: «…Вся вещь так виртуозно пластична, что после нее всякая (даже добротная)… проза кажется бревенчатой, громоздкой, многословной и немощной»… Он слишком хорошо знал и чувствовал поэтов и поэзию, чтобы переоценивать собственные стихи. Но дорожил ими. В последние свои годы собрал их, перебелил в нескольких блокнотах, кое-что из давнего восстановил по памяти.Он хотел издать книгу. Но – как сказал Рейну – не судьба…

В начале восьмидесятых я работал в редакции «Литературной учебы», редактором которой был Александр Алексеевич Михайлов, критик известный во всех отношениях, преимущественно о поэтах и поэзии отзывавшийся. Однажды он рассказал мне, что позвонили ему из Ленинграда, попросили написать предисловие к подготовленному для «Библиотеки поэта» тому Эренбурга. Он отказался, заявил, что не знает такого поэта (оба слова подчеркнул – интонацией, второе – дважды). Был видимо доволен своей остроумной находчивостью, повторил, улыбаясь. И очень обиделся на мое машинальное замечание, что такого поэта знали Блок и Волошин, Элюар и Пикассо, Неруда и Сикейрос, Брехт и Тувим…Поэта Катаева знали Бунин и Маяковский, Пастернак и Шенгели, Мандельштам и Асеев, Есенин и Багрицкий…Думается, что почти к столетию со дня первой публикации его стихов пора и нынешним читателям узнать такого поэта.

Вадим Перельмутер

Семь тетрадей

Ученик Бунина. Огромная жизненная удача. И она выпала на долю моего отца, писателя Валентина Петровича Катаева. «Ученик Бунина» вовсе не какое-то почетное звание, которым кого-то можно награждать, а кого-то, наоборот, этого звания лишать. Как, скажем, правительственных наград или даже вообще гражданства.

Позволю себе небольшой комментарий сына по поводу книги стихотворений отца.

Гимназистом отец пришел к Бунину с тетрадкой стихов и попросил научить его, как это нужно делать. Большой поэт отнесся более чем серьезно к детским стихотворным опытами. И вовсе не потому, что признал в одесском мальчике состоявшегося поэта – этот факт нам не известен. Дело в том, что Поэт получил возможность давать уроки стихотворного мастерства, как он его представляет. Судьбе угодно было, чтобы благодарный ученик сделал камерные, интимные, один на один, беседы с Поэтом достоянием многих и многих других людей, своих читателей. И речь в тех беседах идет не только о стихосложении, но о литературном творчестве вообще.

Что же произошло с тем пытливым удачливым гимназистом, как сложилась его дальнейшая судьба?

Он дожил до восьмидесяти девяти лет, издал бесчисленное количество книг, но среди этого множества не было одной, может быть, самой желанной, самой главной в жизни – книжки стихов.

Себя он называл «непризнанным поэтом».

Помню дачный поселок Переделкино, «городок писателей», в последние военные и первые послевоенные годы. Я помню его и позже, но именно тогда там царила поэзия, и мой папа (дошкольнику и младшему школьнику можно так называть отца), мягкий и нежный, словно бы сливался с природой – высокими соснами, заваленными снегом дачами и дорогами среди них, весенней распутицей, обезумевшей в половодье речушкой Сетунью, снесшей хлипкий автомобильный мост к кладбищу и станции…

И стихотворные строки. Они есть здесь, в этом сборнике.

Впрочем, некоторые стихотворения не вошли в основной «корпус». Но звучат в моей душе.

«За стволы трухлявых сосен Зацепившись вверх ногами, Разговаривали дятлы По лесному телеграфу…»

Это мои «папины» стихи. Им нечего делать в большой литературе! А вот четверостишие 1954 года, которое обязательно должно присутствовать в сборнике:

У нас дороги разные,Расстаться нам не жаль.Ты – капелька алмазная,Я – черная эмаль.
«Черная эмаль» – небо, «капелька алмазная» – оставленная в небе дырка от пули. Образ, постоянно встречающийся в произведениях Катаева. Так, во всяком случае, мне кажется…

Последние несколько лет жизни отец посвятил тому, что приводил в порядок поэтический архив. Он выискивал в своих рукописях, беспорядочно рассованных по папкам, собственные стихи или же присланные ему кем-то копии стихотворений, напечатанных в разное время в газетах или журналах, и переписывал их в большие тетради, блокноты. Таких блокнотов набралось семь. Отец мечтательно говорил, что хорошо бы издать стихотворения отдельной книжкой. Он даже вел беседы на эту тему с молодыми коллегами-поэтами, время от времени навещавшими его.

Но все кончалось лишь горячими и пустыми пожеланиями.

Теперь – свершилось.

Павел Катаев

Избранные стихотворения

Осень [1]

Холодом дышит природа немая.С воем врывается ветер в трубу.Желтые листья он крутит, играя,Пусто и скучно в саду.Черное море шумит на просторе,Бешено волны седые кипят,И над холодной, кипящей пучинойБелые чайки визгливо кричат.Крик их мешается с ревом стихии,Скалы, как бронза, от ветра звенят,Серым туманом покрыты обрывы,Дачи пустые уныло молчат.
1910

Рассвет

Восток алел. Плескалось тихо море.Соленый ветерок ромашки колыхал.И чайки с криками носились на просторе.Предутренний туман на запад улетал.Я на скамье сидел и морем любовался.Теснился в голове печальных мыслей рой.Картины прошлого неслись передо мной.В душе растаял лед и пламень разгорался…Восток алел!..
1912

Стамбул

Шум. Говор. Зной. Мечети. Люди. Фески.Как пестрый шарф раскинулся Стамбул.Я помню – воздух млел в сухом июльском блескеИ вдоль Босфора жаркий ветер дул.Под сводами Софии зной и гулСменила тень, как в темном перелеске.Старик в чалме сквозь сон Коран тянул.И надпись по стене вилась. Как арабески.Нас провожал Стамбул грозою и дождем.Мне вечер помнится томительный и жгучий.Мелькнула молния из сине-желтой тучи.Кипел залив, и грянул страшный гром,Как в раскаленный брус тяжело звонкий молот.И свод небес был надвое расколот.
1912

В старом доме

На ярких обоях лубки в золоченых багетах.Кривые зерка́ла с следами бесчисленных мух,Слой пыли не стертой на старых, как мебель,портретахНа кафельной печке зеленый – из гипса – петух.Везде занавески. Чехол на облезлом рояле.С геранью вазоны на маленьком, низком окне.И воском натертый паркет в этом крохотном зале.На лаковом столике ваза стоит в стороне.Здесь жизнь не кипит. Здесь все чинно и сонно.Лишь изредка горе иль радость сюда заглянет.Лишь гулкое тиканье старых часов монотонноНесносно твердит, что бесстрастное время течет.
1912

Рим

Спит беспокойный Рим. Прохладен сумрак ночи.Сияют звезды кротко в вышине.И спят как белые видения колонны,Облиты трепетным сиянием луны.Но в роскоши, в богатстве утопая,Блестящей свитою придворных окружен,В своем дворце и гордый и надменный,Пирует властный кай – Нерон.Блестит огромный зал. Сверкают лампионы.В курильницах дымится фимиам.И розы сыплются каскадом ароматным,И взгляд скользит по бархатным коврам.Напитки сладкие в узорчатых стаканахПрислужники-рабы разносят по столам.Торжественно звучат литавры и тимпаны,И нет конца напыщенным речам.Вдруг шум умолк, и замерло собранье,Затих ковшей хрустальных тяжкий звон.И опершись на мрамор хладной лирой,Дал знак внимания Нерон.Вот он запел. И слышно только было,Как ветерок по залу пролетит,Да ароматной розовою влагойЗадумчивый фонтан о мрамор шелестит.Он смолк… И гром рукоплесканийНаполнил своды пышного дворца.И до небес, из лести, возносилиПридворные бездарного певца.
1912

Стихотворения в прозе

С первым солнышком весенним, с первым нежным поцелуем золотых лучей горячих, снег растаял у дороги и на мокром черноземе показались чуть приметно изумрудные иголки. Налились на вербах почки, прилетели с юга птицы, и, глядишь, весна ступает, словно гордая царевна, словно сказочная фея.

Лишь один на дне оврага, лишь один сугроб угрюмый – от метелей злых остаток – не растаял под лучами благодатного светила.

Все вокруг зазеленело, ручейки, звеня, сбегали вперегонку друг за другом, между желтеньких цветочков на крутых краях оврага…А сугроб стоял не тая, и угрюмый и холодный, как сама зима седая с ветром северным и вьюгой.

Солнце выше поднималось с каждым днем, и вот однажды на сугробе показались две слезинки, две хрустальные слезинки…

Уж ручьи давно сбежали по крутым краям оврага, среди ландышей душистых засинели незабудки…

А зеленые ракиты колыхали томно листья и шептали что-то тихо.

И сугроб холодный таял. Он не мог томиться дольше под горячими лучами… И сугроба в жаркий полдень под ракитами не стало, а на этом месте вырос кустик маленьких фиалок, как залог весны и солнца, вечной юности и счастья.

1913

«Все равно, куда ведет дорога…»

Все равно, куда ведет дорога.Ночь в степи прохладна и ясна.Улеглась в душе моей тревога,А на сердце ранняя весна.Весь отдавшись обаянью ночи,В этот миг забыл я целый мир,Только звезд серебряные очиНа меня смотрели сквозь эфир.Кремешки трещали под ногою,Я по ним, любовью полный, шел.Лермонтов владел моей душоюИ меня в неведомое вел.
1913–1982

«Багровой полосой горел закат осенний…»

Багровой полосой горел закат осенний,В осенней тишине покоилась земля.От каждой борозды тянулись длинно тени,Ложились сумерки на голые поля.Мы шли по узенькой тропинке на кладбище,Лес каменных крестов мелькнул издалека,А воздух сделался и холодней и чище,И бледный месяц луч нам бросил свысока.Пришли. Задумались. На камень молча сели.Вокруг звенел хрустальный хор сверчков.Качались по ветру сухие иммортелиСреди надгробных плит и каменных крестов.И грустно стало мне и как-то одиноко.Но лишь на миг. Ведь ты была со мной.А в синеве небес уже стоял высокоДвурогий месяц ледяной.
1913

Метеор

По серому бархату неба бездонного,В полуночный час,Из клада алмазов, во тьме затаенного,Скатился алмаз.Он тихо мелькнул метеором зеленымНад спящей землейИ скрылся, не понятый городом сонным,Окутанным мглой.
1914

Сексты

К чему весна? Пусть лучше будет осень,Когда в душе все холодно давно.И шум весны мне кажется несносен,И небо яркое мне кажется темно.Печально я гляжу в открытое окноНа вешние кусты, на силуэты сосен.Едва над городом огней зажгутся нити,Я силюсь подавить в груди щемящий стон.Порывы страстные, остыньте и усните —Вы замкнуты в железо и бетон.Все светлое потеряно, поймите!Все прошлое – невозвратимый сон.
1914

Старая усадьба

Туманный серп луны над старым барским домом.Балкон с колоннами. Сирень в цвету под ним.Здесь все до странности мне кажется знакомым,Здесь все до слез мне кажется родным,Как будто бы давно, давно, сквозь сонЯ видел эти туи и балкон.Белеют статуи, изящные беседки,Цветущих клумб раскинутый ковер.В аллеях правильных, сквозь липовые веткиЗеленый серп луны – причудливый узор.Звенит фонтан, и в блеске светлых струйМне чудится прощальный поцелуй.
Ночевка на берегу

Золотые искры с треском вверх взлетели,Потянуло гарью, и костер потух.Волны под обрывом в темноте шумели.Где-то за баштаном прокричал петух.Тлели рдея угли, под покровом пеплаРозоватой жилкой бился огонек.С каждым мигом зыбь на море крепла,Меркли звезды и белел восток.Рыбаки к отплытию ладили шаланду,Четко раздавались злые голоса.На горе, сквозь сумрак, белую верандуСтало видно. Выпала роса.Стало холодно. Предутреннею дрожьюТрепетала мокрая трава.Облака лепились над зеленой рожью.От усталости склонялась голова.Мы проснулись в полдень. Море расстилалосьБез конца, без краю… Чуть прибой звенел.И в избытке счастья все вокруг смеялосьВ ярком блеске золотистых стрел.
1914

Июль

Над морем облака встают, как глыбы мела,А гребни волн – в мигающем огне.Люблю скользить стремительно и смелоНаперерез сверкающей волне.Прохладная струя охватывает тело,Щекочет грудь и хлещет по спине,И солнце шею жжет, но любо мне,Что кожа на плечах как бронза загорела.А дома – крепкий чай, раскрытая тетрадь,Где вяло начата небрежная страница.Когда же первая в окне мелькнет зарница,А в небе месяца сургучная печать,Я вновь пойду к обрывам помечтатьИ посмотреть, как море фосфорится.
1914

Стансы о войне

Поднимаясь знакомой дорогоюНа знакомый пологий курган,Вижу церковь да избы убогие,Да вдали синеватый туман.Осень поздняя, осень студеная,Умирающий серенький день…Любы мне эта степь оголеннаяИ молчанье степных деревень.Песня тонкая девичья слышится,Так и просится в душу ко мне.Как-то легче, чем в городе, дышится,И от холода щеки в огне.В сердце тихо, спокойно и молодо,Черных мыслей рассеялся дым.Что мне люди безумного городаС лицемерьем, неверьем своим.Что мне город с дворцами да храмами,С беспокойно гудящей толпой?Он засыпан с утра телеграммами,Ослеплен и встревожен войной.Город мечется, словно потерянный,К тучам шлет свой тоскующий стон,Город хмурый, холодный, размеренный,Весь закован в стекло и бетон.Только здесь в эту пору студеную,Озирая туманный окрест,Вижу Русь я тоской истомленнуюИ несущую горестный крест.Поднимаясь знакомой дорогою,В сельский храм я зайду, помолюсьЗа родную, святую, убогую,Бесконечно любимую Русь.
1914

Еще вчера

Еще вчера над морем тучиНеслись, касаясь бурых скал,И пену мутную сдувалС седых валов норд-ост колючий.Еще вчера в тумане мглистомКачалась лодка рыбака,А нынче смотришь – облакаКак пух плывут на небе чистом.…Даль бесконечно глубока,И море блещет аметистом.
1914

На юте

Чуть брезжится рассвет. Свежо на мокром юте.Чугунная волна застыла за кормой.Сквозь дымку сизую неуловимой мутиПолоска берега темнеет синевой.Журчит вода. Гремит штурвал цепями.Обшивка старая размеренно скрипит.Редеет мгла, и медленно за намиВолну тяжелую луч солнца серебрит.Вперед, вперед!.. Уже вдали заметнаГряда туманная причудливых вершин,Лиловый конус – царственная Этна,И моря южного густой аквамарин.
1914

«Глухая степь. Далекий лай собак…»

Глухая степь. Далекий лай собак.Весь небосклон пропитан лунным светом,И в серебре небес заброшенный ветрякЧернеет предо мной зловещим силуэтом.Беззвучно тень моя по лопухам скользитИ неотступно гонится за мною.Вокруг сверчков немолчный хор гремитИ жнивье покрывается росою.В душе растут немая скорбь и жуть.В лучах луны вся степь белее снега.До боли страшно мне. Ах, если б как-нибудьСкорей добраться до ночлега!
1914

Суббота

В монастыре звонят к вечерне,Поют работницы в саду.И дед с ведром, идя к цистерне,Перекрестился на ходу.Вот загремел железной цепью,Вот капли брызнули в бурьян.А где-то над закатной степьюЖужжит, как шмель, аэроплан.
1914

«Ночь тревожна. В лунном свете…»

Ночь тревожна. В лунном светеТополя качает ветер,Ветер гонит облака.Море, ртутью налитое,Светит яркой полосоюИ блестит издалека.На веранде в лунном светеМы одни на белом свете.Вечер странно одинок.Распустивши косы длинно,Из душистого жасминаТы сплела себе венок.Улыбнулась: выйдем, что лиЗа курганы, к морю, в поле?– К морю? В поле? Выйдем, что ж.Небо в звездных переливах,Звезды в тучах, и на нивахСеребристо льется рожь.За курганом крепко травыДышат сладостью отравы,Пахнет лунная полынь.Ночь тревожна. На свободеХмель в крови поет и бродит.Ночь тревожна. Песня, хлынь!
1915

«Морозный воздух был прозрачен, тих…»

Морозный воздух был прозрачен, тихи чуток.Туманным, радужным кольцом окружена,Из-за садов и дач на снежный первопутокБросала тени длинные луна.Звенели бубенцы нескладным, полымзвоном,Откуда-то неслись людские голоса,А в море от луны на золоте зеленомУже переливалась света полоса.Я помню как сейчас сребристый блесктропинок,Сады. И на ресницах выгнутых твоихМерцающие звездочки снежинок,Осыпавшихся с веток кружевных.
1915

«Высоко за облаками…»

Высоко за облакамиХодит мутная луна.Ночь над голыми садамиНе светла и не темна.Слышно море. И невнятно,Словно в листьях ветерок,Кто-то сыплет перекатный,Скатный жемчуг на песок.Будто кто-то боязливоЧерез черный голый садБросил в зеркало заливаУтомленный, длинный взгляд.Ты со мной. Ты здесь. Ты рядом.И сквозь сумеречный светЯ ловлю влюбленным взглядомШалых глаз твоих привет.Улыбнись мне. Дай мне руку.Слышишь, в ночи голубойСторож в доску бьет и стукуВторит ветер да прибой.Ты молчишь. Ты вся – из сказки.Вся туманна, как весна.Нежный образ тайной ласки,Греза утреннего сна.Но сомненье шевелится,Не дает забыться мне:Наяву ли сказка снитсяИли это явь во сне?..
1915

«Весенний ветер мартовского утра…»

Весенний ветер мартовского утраСвистит в ушах и манит на простор,За город, в степь, на бурый косогор,Где тучи сизые с отливом перламутра.Вот сломанный ветряк, колодец и забор, —На всем блестит роса как водяная пудра —В душе растет мальчишеский задор,Пьянящий, радостный, как март, как степь, какутро.Несутся по ветру и рвутся облака.В дыму, во мгле синеет город дальний,А здесь на лужах звонкий слой ледка —Намок и потемнел его налет хрустальный…Кружится воронье, да тянется печальный,Зовущий стон фабричного гудка.
1915

Ранняя весна

Полдень выдался ярким, горячим.Мир был светел, как праздничный храм.Мы бродили с тобою по дачам,По еще обнаженным садам.Нам шумели весенние воды,Нам кадили туманом снега.Пробивались зеленые всходы.Серебрились на солнце луга.Тучки ткали фату золотую.Так синела небес бирюза,Словно ветер весну голубуюЦеловал в голубые глаза.И от нежной, доверчивой ласки,От улыбки туманных очей,В мире сделались солнечней краски,Солнце стало еще горячей.Утомленные праздничным звоном,Усыпленные светлым вином,Мы забылись на склоне зеленомМолодым опьяняющим сном.Что нам снилось не помню, не знаю,Что-то радостное. Но с тех порКаждый год я весной вспоминаюСолнце, небо, зеленый бугор.Каждый год, если рано и дружноПостучится весна у ворот,Мне становится грустно и душно,Словно кто про свободу поет.Грустно. Снова зеленые всходы,Снова блещут на солнце луга,И бушуют весенние воды,И дымясь умирают снега.
1915

Опоздавшее письмо

Как гром короткая, сухая телеграмма:«Сын прапорщик вчера в бою убит».– Сергей убит! Да что же это, мама?Да как же так? – Но мать в слезах молчит.Тоскливый благовест над городом гудит.Горят огни. Раскрыты двери храма.Вся в черном молится заплаканная дама.Чернеет крест, цветами перевит…А день за днем все ярче, все светлее.Так нежно, глубоко синеет небосвод.И вдруг письмо. С позиций… От Сергея!Окоп. Темно. Пишу под Новый год.Назавтра бой. Целую. Время мало.Боюсь, чтобы письмо не очень опоздало.
1915

Русская весна

В полдень солнце палит спины,Блещет ярко над заливом.И от мокрой красной глиныПар клубится по обрывам.Сколько солнца! Сколько света!Сколько мягких синих теней!Все обласкано, согретоВ этот первый день весенний.Пусть в садах деревья голы,Но туманен воздух вешнийИ несется писк веселыйИз подсохнувшей скворешни.Хоть за домом у забораОт недавней лютой стужиСнег лежит, но как озераУ ворот сверкают лужи.Пахнет степью, старым сеном,День блестит, и в ярком блескеОт зеркальных луж по стенамМерно ходят арабески.Что за полдень! Сколько света!Нагуляюсь нынче всласть я.Прочь печаль! Еще не спетаПесня радости и счастья.Тени сини. Солнце палит.Сердце полно вешней дурью.Божий мир до краю налитОпьяняющей лазурью.Теплый, тихий, ясный вечерГаснет в поле за буграми.Сквозь кадильный сумрак свечиЖарко тлеют в темном храме.Сквозь кадильный сумрак лицаСмотрят набожней и строже.И мерцает плащаницыШелком вытканное ложе.От лампад ложатся бликиНа узор иконостаса,Освещая мягко ликиБожьей матери и Спаса.Дым кадильный как волокна.И от близости святыниНа душе светло. А в окнаУзко смотрит вечер синий.…Ночь. Темно. Во тьме дорога,Загородные строенья.В сердце радость: у порогаВешний праздник воскресенья!
1915

Крейсер

Цвела над морем даль сиреневая,А за морем таился мрак,Стальным винтом пучину вспенивая,Он тяжко обогнул маяк.Чернея контурами башенными,Проплыл, как призрак, над водой,С бортами, насеро закрашенными.Стальной. Спокойный. Боевой.И были сумерки мистическими,Когда прожектор в темнотеКругами шарил электрическимиПо черно-стеклянно́й воде.И длилась ночь, пальбой встревоженная,Завороженная тоской,Холодным ветром замороженнаяНад гулкой тишью городской.Цвела наутро даль сиреневая,Когда вошел в наш сонный портПодбитый крейсер, волны вспенивая,Слегка склонясь на левый борт.
1915

Хозе – Кармен

Как пьявки губы, и взгляд как жало,Горячий шепот как шелест роз.Тоска и радость мне сердце сжала.Люблю улыбки твоей наркоз.Бороться с чувством душа устала,Роятся мысли, как стаи ос…Все в мире тусклым и мелким стало:Царят улыбка и змеи кос.Блестящих взглядов горят агаты,Томят и нежат своим огнем.Холодный разум на них сожгла ты.Ты сердце хочешь спалить на нем.Что ж… В ком хоть искру на миг зажгла ты,Навеки станет твоим рабом.
1915

Молодость

Чуть скользит по черной глади лодка.От упругой гребли глубже дышит грудь.Ночь плывет, и надо мною четкоРазметался длинный Млечный Путь.Небо кажется отсюда бездной серой,Млечный Путь белеет, как роса.Господи, с какою чистой веройЯ смотрю в ночные небеса!Путь не долог. Серебристо светитПод водой у берега песок.Крикну я – и мне с горы ответитМолодой звенящий голосок.Я люблю тебя. Люблю свежо и чисто.Я люблю в тебе, не сознавая сам,Эту ночь, что движется лучисто,Этот свет, что льется с неба к нам.
1915

С бульвара

Незримо ночь из кладовых заветныхВ тиши, в тепле, на черный бархат водРассыпала каменьев самоцветныхБлестящий, огненный, нестройный хоровод.Вот прохрипел громадный пароход,Вот на дубках, едва во тьме приметных,Бьют склянки полночь. Но далек восход,И море темное мерцает в бликах бледных.Еще далек восход и чуток спящий порт.Он дышит и сквозь сон едва заметно стонет:То заскрипит канат, то стукнет борт о борт.И стихнет все. Меня дремота клонит.Еще далек восход! Еще далек восход!Но чую ясный день в туманном блеске вод.
«Степной, душистый день прозрачен тих и сух…»

Степной, душистый день прозрачен тих и сух.Лазурь полна веселым птичьим свистом,Но солнце шею жжет, и мальчуган пастухПрилег в траву под деревом тенистым.Босой, с кнутом, в отцовском картузе,Весь бронзовый от пыли и загара,Глядит, как над землей по тусклой бирюзеСтруится марево от солнечного жара.Вот снял картуз, сорвал зеленый лист,Засунул в рот, и вместе с ветром чистымВдаль полетел задорный, резкий свист,Сливаясь в воздухе с певучим птичьим свистом.С купанья в полдень весело идтиК тенистой даче солнечным проселком.В траве рассыпаны ромашки по пути,И отливает рожь зеленоватым шелком.
1915

Суховей

Июль. Жара. Горячий суховейВзметает пыль коричневым циклоном,Несет ее далеко в ширь степейИ гнет кусты под серым небосклоном.Подсолнечник сломало за окном.Дымится пылью серая дорога,И целый день кружится над гумномКлочок соломы, вырванной из стога.А дни текут унылой чередой,И каждый день вокруг одно и то же:Баштаны, степь, к полудню – пыль и зной.Пошли нам дождь, пошли нам тучи, боже!Но вот под утро сделалось темно.Протяжно крикнула в болоте цапля.И радостно упала на окноПрохладная, увесистая капля.Еще, еще немного подождем.Уже от туч желанной бурей веет.И скоро пыль запляшет под дождем,Земля вздохнет и степь зазеленеет.
1915

Зной

В степном саду, слегка от зноя пьян,Я шел тропинкою, поросшей повиликой.Отец полол под вишнями бурьянИ с корнем вырывал пучки ромашки дикой.Миндально пахла жаркая сирень,На солнце ло́снилась трава перед покосом,Свистел скворец, и от деревьев теньЛожилась пятнами на кадку с купоросом.Блестящий шмель в траве круги чертил,И воздух пел нестянутой струною,И светлый зной прозрачный пар струилНад раскаленною землею.
1915

Гроза

1.С утра поля пьянило зноем,В сухом безветрии застыв.Но, боже мой! – каким покоемДышал сверкающий залив.Как ласково вода синела,И как легко издалекаВставали точно глыбы мелаНад горизонтом облака.2.А между тем над знойной степью,Уже заряжены грозой,Тянулись тучи темной цепью,Клубясь, как дым пороховой.3.Я с моря видел все. НедаромТак ярок полдень был и жгуч.Гроза! Уж гром чугунным шаромПерекатился среди туч.Еще под тучею грозо́войБлестело солнце над водой,Но выцвел отблеск бирюзовый,И волны матово-свинцовойУже покрылись чешуей.4.Оделся наскоро. Гремело.Взбежал на глиняный обрыв.Над степью небо пожелтело,И туча ярче почернела,С разбега солнце проглотив.5.К трамвайной станции с испугомСо всех сторон бежал народ.Шли тучи низко, полукругом,И гулко в воздухе упругомГремел свинцовый небосвод.Еще не выпало ни капли,Но на дороге паренек,В защиту от дождя, на граблиНабросил бережно мешок.Коровы робко слились в стадо.Потом повеяла прохлада,И на испуганном конеБатрак примчался… как во сне!Пронесся по деревьям шорох,А вдалеке, хлеба крестя,Из тучи сыпались, как порох,Косые полосы дождя.6.Вдали, на берегу песчаномПоднялся тонкий столб смерча’.Окутан дождевым туманом,В холодном воздухе туманномОн плыл как черная свеча,И с каждым мигом разрастаясь,Врастая в тучи на бегу,Как змей свиваясь и качаясь,Взметал песок на берегу.7.Зловеще отражен в заливе,Огонь мелькнул по облакам.Я ливня ждал. И хлынул ливеньСтеклянной дробью по полям.8.Дороги пылью закипели,Засеребрились тускло ржи,И бодро травы зашумели,Склоняясь долу у межи.В дожде среди стеклянных иглГорохом крупный град запрыгал,Дорогу вздуло как реку’.И любо было через поле,Смеясь и прыгая на воле,Бежать к степному хуторку.9.Я помню после дождь вечерний,Тоску и думы перед сном.Струя воды лилась в цистерне,И блески молний равномернейУже светились за окном.Я сам себе казался лучше,Как будто, ливнем разразясь,В моей душе скопились тучиИ смыли ливнем ложь и грязь.10.Дождь перестал. Я в сени вышелИ молча стал перед окном.Блестели вымытые крыши,Ночь опускалась, и в затишьеГремел последний слабый гром.Как бы блистали чьи-то взорыИз-под опущенных ресниц —И тучи в ледяные горыПреображались от зарниц.
1915

Полустанок

Дрожа от утреннего холода,Я молча стал перед окном.Как в горне плавленое золото,Погасло солнце за гумном.Кой-где покрыто небо тучами,Изломан ветром желтый сад,И по дорожкам листья кучамиРассыпал ранний листопад.Внизу, в долине лес березовыйЗа ночь дождливую измок,И над ветвями тонкий, розовый,Душистый тянется дымок.Вороны черной стаей с крикамиПерелетали за плетень…Я просижу весь день за книгами,И будет скучно целый день.Когда же вечер станет матовымИ потемнеет косогор —На фоне запада гранатовомСверкнет зеленый семафор.
1915

«Серебряные тучки с пунцовыми краями…»

Серебряные тучки с пунцовыми краямиЦвели за сетью улиц и зданий городских.Закат переливался холодными тонамиОт ярко-ярко красных до нежно-голубых.За площадью базарной, за розовым вокзаломВсе небо было солнцем закатным сожжено.Дрожали зыбко лужи, подобные зерка́лам,И было в них все небо до туч отражено.К отлету собираясь, летали в небе птицы.По крышам, по карнизам, по чернымпроводамБолтливо щебетали крикливые станицы,И в воздухе струился их переливный гам.Во всем я сердцем чуял осенние намеки,Мне мир казался ясен, прозрачен и глубок,А сердце счастья ждало, и радостныйи легкийМеня бодрил и нежил закатный холодок.А вечером, в трамвае, а после по дорогеОт станции трамвайной к степному хуторкуВсе думалось о вечности, о жизни и о боге,И жадно сердце пило осеннюю тоску.Светила ночью Вега, как синяя лампада,Сверчки звенели хором по жнивью, как часы,И в вишеннике пахло началом листопада,Увядшею травою и сыростью росы.
1915

«Пустая улица. Серебряным узором…»

Пустая улица. Серебряным узоромОсенних звезд земля озарена.Из моря всплыв, застыла над соборомЗеленая сентябрьская луна.Иду один. По звонким тротуарамКак тень идут мои шаги за мной.Плывет туман над морем легким паром,И крыши обесцвечены луной.Еще я чувствую остывшею рукоюТвоей руки волнующую дрожь,Я вижу милую улыбку пред собоюИ думаю: что если это ложь?Остановлюсь на миг ошеломленный,Представлю мысленно твой милыйдетский взгляд,И вновь иду счастливый и влюбленныйПо звонким улицам куда глаза глядят.
1915

Тишина

Зацепивши листьев ворохЛегкой тростью на ходу,Стал. И слышу нежный шорохВ умирающем саду.Сквозь иголки темных сосен,Сквозь багровый виноградЗолотит на солнце осеньОпустевший, тихий сад.Воздух чист перед закатом,Почернела клумба роз.И в тумане синеватомПервый слышится мороз,А на вымокшей дорожке,Где ледок светлей слюды,Чьи-то маленькие ножкиОтпечатали следы.
1915

«Снова белая метелица…»

Снова белая метелицаЗаметает все следы,По степным дорогам стелется,Сыплет пухом на сады.Приморожена распутица,По полям, степям – снега,И с утра до ночи крутитсяС плачем жалобным пурга.Разослала тучи снежныеМать-зима во все концы,И зальются скоро нежныеКолокольцы-бубенцы.Свежий снег по крышам стелется,Вся в снегу синеет даль.Эх, туманная метелица,Замети мою печаль!
1915

«В хрустальных нитях гололедицы…»

В хрустальных нитях гололедицыСадов мерцающий наряд.Семь ярких звезд Большой МедведицыНа синем бархате горят.Тиха, безлунна ночь морозная,Но так прозрачна, так ясна,Как будто эта бездна звезднаяЛучами звезд напоена.
1915

В Галиции (газетное)

Вокруг туманно, но светло,А день грядущий так печален.Вот вновь – разбитое селоИ груды тлеющих развалин.Изрытый взрывами овраг,На дне речушка небольшая,Здесь проходил разбитый враг,Дома гуцульские сжигая,Мосты разрушил на реке,Предал огню мучные склады,Но мы идем, и вдалекеНесется грохот канонады.
1915

В апреле

В апреле сумерки тревожны и чуткиНад бледными, цветущими садами,Летят с ветвей на плечи лепестки,Шуршит трава чуть слышно под ногами.С вокзала ль долетит рассеянный свисток,Пройдет ли человек, собака ли залает,Малейший шум, малейший ветерокМеня томит, волнует и пугает.И к морю я иду. Но моря нет. Залив,Безветрием зеркальным обесцвечен,Застыл, под берегом купальни отразив,И звезды ночь зажгла на синеве, как свечи.А дома – чай и добровольный плен.Сонет, написанный в тетрадке накануне.Певучий Блок. Непонятый Верлен.Влюбленный Фет. И одинокий Бунин.
1916

«Плыл месяц в небе темном и высоком…»

Плыл месяц в небе темном и высоком.В густой траве спал некий Человек.Дрожали звезды в темных водах рек.Полночный ветерок струился душным токомИ ласково касался смуглых век.И был рассвет. Над розовым востокомБелело облако, под ним алел Казбек,И солнце яркое, пылая красным оком,Нарисовало царственный мираж:Сфинкс, пирамиды, пальмы и шалаш.Встал Человек! Пошел. Состарился. За пашниСкатилось солнце, бросив в облакаМираж лиловой Эйфелевой башниИ Лондона мосты издалека.
1916

Гость из Калуги

За пасмурным окном холодный и лиловыйВечерний свет. А в комнатах огонь,Покой, уют. Озябший гость в столовойПьет чай и трет ладонью о ладонь.– Да-с, знаете, и то сказать – на югеИ осень поздняя не больно весела.– Не весела. А что у вас в Калуге?Чай, вьюга все дороги замела?Чай, снег давно? – Нет-с, снегу нет покуда,Морозец легонький, да это пустяки.На лужах лед – прозрачней изумруда,И облака легки и высоки.Еще кой-где кочанится капуста,Хотя побит морозом огород.В полях – простор. В садах светло и пусто.Весь день гуляет с песнями народ.…Все слушают внимательно. И длинноРассказывает гость, что под окномВ Калуге у него как жар горит рябинаПоследним, холодеющим огнем.Покой. Уют. Озябший гость в столовойСвои ладони греет о стакан.И хочется туда, где в поле дым лиловый,А под окном рябина, как огонь.
1916

«Вверху молчали лунные сады…»

Вверху молчали лунные сады,Прибой у скал считал песок, как четки.Всю эту ночь у дремлющей водыЯ просидел на киле старой лодки.И ныло от тоски все существо мое,Тоска была тяже́лей черной глыбы.И если бы Вы поняли ее,То разлюбить, я знаю, не смогли бы.
1916

Ночной бой

В цепи кричат ура. Далеко вправо бой.Еловый лес пылает как солома.Ночная тишь нарушена пальбой,Похожей на далекий рокот грома.Ночной пожар зловещий отблеск льет,И в шуме боя, четкий и печальный,Стучит как швейная машинка пулеметИ строчит саван погребальный.
1916

Утро

Ночь прошла тревожно и тоскливо,Слева где-то за холмом гремело,А наутро луг, и лес, и нива —Все в росе курилось и блестело.Бой умолк. А мокрые березы,Наклоняясь длинными ветвями,У дороги проливали слезыНад простыми серыми крестами.
1916

Письмо

Зимой по утренней зареЯ шел с твоим письмом в кармане.По грудь в морозном серебреЕловый лес стоял в тумане.Всходило солнце. За бугромПорозовело небо, сталоГлубоким, чистым, а кругомВсе очарованно молчало.Я вынимал письмо. С тоскойСмотрел на милый ломкий почеркИ видел лоб холодный твойИ детских губ упрямый очерк.Твой голос весело звенелИз каждой строчки светлым звоном,А край небес как жар горелЗа лесом, вьюгой заметенным.Я шел в каком-то полусне,В густых сугробах вязли ноги,И было странно видеть мнеОбозы, кухни на дороге,Патру́ли, пушки, лошадей,Пни, телефонный шнур на елях,Землянки, возле них людейВ папахах серых и шинелях.Мне было странно, что война,Что каждый миг – возможность смерти,Когда на свете – ты однаИ милый почерк на конверте.В лесу, среди простых крестов,Пехота мерно шла рядами,На острых кончиках штыковМигало солнце огоньками.Над лесом плыл кадильный дым.В лесу стоял смолистый запах,И снег был хрупко-голубымУ старых елей в синих лапах.
1916

У орудия

Таится мрак среди забытых пашен.Последний снег белеет по бугру.Край неба алым заревом окрашен —Горит костел, мерцая на ветру.Безлюдье. Тишь. Лишь сонные патру́лиРазбудят ночь отрывистой пальбой,Да вдруг в ответ две-три шальные пулиСо свистом пролетят над головой.Зеленой, яркой звездочкой ракетаВзлетит и лунным светом обольетБлиндаж, землянку, контуры лафета,Колеса, щит. Потухнет – упадет.Стою и думаю о ласковом, о милом,Покинутом на теплых берегах.Такая тишь, что кровь, струясь по жилам,Звенит, поет, как музыка в ушах.Звенит – поет… И слышится так живо:Звенят сверчки. Ночь. Звезды. Я один.Росою налита, благоухает нива,Прозрачный пар встает со дна лощин.Я счастлив оттого, что путь идет полями,Что я любим, что в небе Млечный Путь,Что нежно пахнут вашими духамиМоя рука, и волосы, и грудь…
1916

В пути

Снега. Леса. Разрушенные села.Ветряк на склоне снежного бугра.Вот рыбья кость разбитого костела,Вот церковка в лесу, как просфора.Звенит, звенит нескладным полым звономУпрямый колокольчик. Сонный звонЗвучит в моем сознанье утомленном,Баюкает, склоняет в сладкий сон.Бежит назад волнистая дорога,Летит в лицо крупой колючий снег,И смотрит лес задумчиво и строгоНа наши розвальни, на прыткий конский бег.И кажется – лес молится. И синийНад ним плывет, дыша, кадильный дым.И в сумерках, теряя четкость линий,Ветряк на горке слева – недвижим.
1916

Аэроплан

В воздушной глубине, среди дымков шрапнелейСтруя журчащий шум над солнечной землей,Аэроплан над ма́кушками елейЛегко скользит волнистою чертой.Совсем весна. Тепло. Снега намокли,И все блестит: стволы берез в лесах,На речке лед, колеса, пни, бинокли,Следящие за точкой в небесах.Все смотрят вверх. И всем внизу завиденВолнистый путь в губительном огне.Храни его, Господь. Снижается. Чуть виден…Ах, если бы туда, в лазурь, и мне!
1916

«Туман весенний стелется…»

Туман весенний стелется. Над лесомПоплыл, курясь, прозрачно-синий дым.А небо стало пепельно-белесым,Каким-то очень русским и родным.Тоска и грусть. С утра на волю тянет,И я иду куда глаза глядят —В леса, где даль стволы дерев туманит,На речку снежную, где проруби блестят.Мечтаю. Думаю. Брожу среди развалинРазбитого снарядами села.Повторены зерка́лами проталинОстатки хижин, выжженных дотла.Стволы берез с оббитыми ветвями,Меж них чернеют остовы печей.Зола и мусор серыми буграми,Да груды обгорелых кирпичей.Кустарник, елочки, рябины и осиныСплошь в воробьях. Все утро в головеСтоит веселый щебет воробьиный.И тонет взор в туманной синеве.От ветра жмуришься, слегка сдвигаешь брови.Снег тает медленно, и на земле сыройПод сапогом алеют лужи крови,Оттаявши под снежной пеленой.