ПРИКЛЮЧЕНИЯ 1975
ПОВЕСТИ
ВЛАДИМИР РЫБИН
Пять зорь войны
Страшное это дело для пограничника, если нарушитель уходит. Но совсем невыносимо видеть, когда уходит из-под носа. Вот он — рукой подать, а не возьмешь, потому что линия бакенов посреди реки — это граница, и пересекать ее пограничному катеру запрещено. И нарушитель знает: советские пограничники не нарушат приказа. И он уже не спешит на веслах, ухмыляется, понимая, что, пока катер подойдет, пока сманеврирует, легкий рыбачий каюк будет уже по ту сторону черты.
Пограничная «каэмка» мичмана Протасова давно охотилась за этим «любопытствующим» рыбаком. И теперь пограничники еще издали заметили лодку нарушителя возле нашего берега. Но треск мотора в рассветной тишине далеко слышен. Нарушитель успел выгрести на струю, которая и вынесла его к фарватеру.
— Товарищ мичман, а может, подхватим? На ходу? — говорит старший матрос Суржиков.
— Давай!
Катер, резко вильнув, наискось пересекает реку, делает крутой разворот и, взвыв моторами, несется поперек течения наперерез нарушителю. Суржиков с багром стоит у борта, готовый на ходу достать черный каюк, оттащить его от невидимой запретной черты.
Но то ли Протасов на миг запаздывает положить руль вправо, то ли течение в этом месте оказывается слишком сильным, только катер на повороте вдруг несет по неожиданно широкой дуге, он задевает бакен и пенит воду за ним крутым разворотом. И вдруг раздается треск: словно кто палкой бьет по деревянному борту. И, несмотря на рев двигателей, Протасов ясно слышит короткую пулеметную очередь с чужого берега.
— Назад! — кричит Протасов. Хотя повернуть может только он сам, стоящий у руля.
Катер проскакивает в пяти метрах от лодки. Нарушитель валится на бок, блеснув в воздухе босыми пятками, но тотчас ловко вскакивает и грозит кулаком, и что-то кричит вслед катеру, на предельной скорости уходящему за острова.
Когда теряются вдали и тот мыс и лодка, Протасов перегибается через борт, дотягивается до пробоины у ватерлинии, вынимает щепочку, минуту держит ее на ладони и, сдунув, идет в каюту писать рапорт о случившемся. Над Дунаем еще стелется редкий туман. Из-за дальних тополей на нашем берегу выкатывается большое бронзовое солнце.
Писать рапорта для Протасова всегда было мукой. А тут еще это раздражение на себя, не сумевшего взять нарушителя, на запреты, которыми, как вешками, огорожена служба. Вместо так необходимых теперь ясных и спокойных формулировок в голову лезут раздражающие обвинения, которые говорят только об одном — о желании оправдаться. И все время звучат в ушах сто раз слышанные назидания командира группы катеров капитан-лейтенанта Седельцева: «Больше инициативы! Больше смелости, решительности, смекалки!..»
Протасов откладывает карандаш, выходит в рубку. Катер все еще идет протокой. Волны качают камыши у близких берегов. Впереди виднеются ряды корявых верб у воды. Под ними у деревянных мостков темнеют высоконосые лодки рыбаков. На мостках стоят люди, много людей, во все глаза глядят на приближающийся катер.
— Чего они уставились? — недоуменно спрашивает механик Пардин, вылезая из люка и причмокивая мундштуком своей неизменной трубки.
— Смотрят, как мы ковыляем, обстрелянные.
— Откуда они знают?
— Бабское радио, — говорит Протасов словами деда Ивана — хозяина дома, где мичман снимает комнату.
— Полундра! Вижу белое платье!
Суржиков, стоящий у руля, высовывается из рубки, показывает рукой. Но Протасов и сам замечает свою Даяну на корме одной из лодок. Он выходит на палубу, машет рукой. Белое платье там, на корме лодки, начинает порхать мотыльком, и от бортов по зеркальной глади протоки бегут частые волны.
— Когда свадьба, товарищ мичман?
— Когда будет, тогда узнаешь…
За вербами проглядывают окраинные мазанки с розовыми под утренним солнцем стенами. И мичману думается, что, вероятно, таким вот ясным утром и родилось это странное название села — Лазоревка.
Село было большое и древнее. Говорили, что существует оно чуть ли не со времен киевских князей. Во все века селились тут вольнолюбивые русские да украинские мужики, предпочитавшие комариное царство придунайских болотин панским да боярским милостям. Приходили сюда и греки, и болгары, и молдаване. Из смешения кровей складывалась порода крепких добродушных мужиков и чернокосых красавиц, умевших глядеть на парней, не опуская глаз.
Когда Протасов впервые приехал сюда на Дунай, он не знал об этой способности местных женщин. И первая же уставившая ему глаза в глаза так поразила мичмана, что он три дня ходил сам не свой. Это была Даяна.
Теперь она каждый раз ждет его у причала.
— Чего тебе не спится? — говорит мичман, спрыгивая с мостков на землю. Девушка пожимает плечами.
— Извини, у меня срочное дело.
Он направляется к заставе, но на углу сворачивает и идет домой. Живет мичман на окраине села в небольшой хатенке старого рыбака деда Ивана. Дед Иван одинок. Единственный сын его прежде состоял в подпольной комсомольской организации и сгинул в застенках сигуранцы. Жена после того захирела, да так и не оправилась, померла за год до освобождения Бессарабии. Старик привязался к мичману, как к сыну.
Каждый раз он шумно радуется его приходу и лезет в погребок за своим ароматным розовым вином. А потом непременно достает газету и донимает мичмана вопросами. На этот раз старик встречает его у калитки. Молча идет за ним в дом, спрашивает шепотом:
— Колупнули-таки?
— А ты откуда знаешь?
— Аист летал, он и видал.
— Стало быть, все знают? Что ж ты шепотом говоришь?
— Так ведь военная тайна, — искренне удивляется дед. И, смутившись под насмешливым взглядом мичмана, лезет в карман за газетой.
— Что на свете делается! — вздыхает он. — Пять пароходов потопили за день. Один германский пароход так сильно взорвался, что осколком подбило английский самолет, который его бомбил. Не читал?
Мичман молчит, царапает щеку бритвой.
— Пишут, будто в Финляндии дело плохо: голодает народ… А наши соседи чего-то полошатся. Вас, должно, боятся.
— Чего нас бояться?
— Вон вы какие, с пулеметами.
— Мы не кусаемся.
— Да уж палец в рот не клади.
— Да уж лучше не надо.
— А может, не зря говорят, что соседи будут отвоевывать Бессарабию?
— Может, и не зря.
— Что ты все повторяешь? Поговорить как следует не можешь? — сердится дед.
— Ну давай поговорим.
— Ну и поговорим давай. Как человек с человеком. Будет война-то ай нет?
— А я откуда знаю?
— Знаешь небось…
Оба замолкают. Протасов вытирает лицо жгучим тройным одеколоном, косится на запотевший графин, полный красного дедова вина.
— Из погреба?
— А отколь же?
Прежде, у себя на Волге, он любое вино считал выпивкой. И, приехав сюда, вначале очень удивлялся вину, которым местные жители просто утоляют жажду. Скоро он и сам убедился: во влажном мареве дунайских проток водой не напьешься, только изойдешь потом. Ему почти не приходилось пользоваться этим «лекарством от жары» — на катере запрещено, а на берегу не хватает времени даже для сна. Граница последние недели напоминает человека, затаившего дыхание в засаде.
Протасов потягивается, борясь с дремотной ломотой во всем теле, надевает фуражку. И, чтобы на прощание доставить деду удовольствие, спрашивает:
— Так о чем в газете пишут?
— Что войны не будет, — быстро отзывается дед.
— Так и пишут? Где?
Он нетерпеливо берет газету, шарит глазами по полосе. Попадаются другие заголовки: «Готовимся к уборке урожая», «Использовать лето для отдыха», «Севообороты в Омской области»… Наконец в правом верхнем углу находит сообщение ТАСС, опровергающее слухи, что Германия намеревается напасть на СССР.
— Что же это получается? Одни говорят: готовься, мол, к войне, другие пишут: спите спокойно, никакой войны не предвидится?..
Протасов не знает, что ответить. Он привык верить газетам, как самому себе. Но это сообщение противоречило тому, что он сам видел и слышал здесь, на границе. С той стороны стреляли, на той стороне чуть ли не открыто к чему-то готовились. И ползли по селам слухи, один другого фантастичнее. Конечно, ему, пограничнику, следует опровергать слухи. Но хорошо это делать там, вдали от границы, где люди не слышат стрельбы, не просыпаются от гула моторов на том берегу, не видят чужих офицеров, подолгу разглядывающих в бинокли наш берег. Здесь для опровержения слухов нужны факты.
— Наверно, сверху дальше видно, — рассеянно говорит он.
И вдруг его осеняет.
— Ты, дед, между строчек читать умеешь?
— Ну.
— Вот те и «ну» — баранки гну. Раньше ведь ничего не писали. Шла где-то война, нас не касалась. А теперь дают понять, что и нас может коснуться. Гляди, что написано: «Слухи о намерении Германии порвать пакт и предпринять нападение на СССР…», «Переброска германских войск в восточные районы Германии…»
— Ну?
— Не «ну», а «но». Дальше говорится, что проводятся летние сборы запасных частей Красной Армии, что предстоят маневры, что проверяется работа железнодорожного аппарата… Вот что главное. А остальное — дипломатия. Понял?
Дед снова принимается читать сообщение ТАСС, а мичман тихонько прикрывает дверь, сбегает с крыльца и идет вдоль плетня, взволнованный только что прочитанным. Ему кажется убедительным то, что он экспромтом выложил деду Ивану. Он часто сталкивался с похожим дипломатничаньем здесь, на границе.
«Дипломатией пусть занимаются дипломаты, — думает он. — Дело пограничников охранять границу бескомпромиссно. Нарушитель — всегда нарушитель, он должен быть задержан живым или мертвым. Безнаказанность нарушений прибавляет врагам наглости и ослабляет бдительность пограничников. Тишина на границе достигается строгостью, а не уступками…»
Сердитый, он приходит на заставу, сердито разговаривает по телефону с командиром группы катеров капитан-лейтенантом Седельцевым. И потому выслушивает особенно долгие нравоучения о необходимости быть бдительным, инициативным и находчивым.
Дежурный по заставе сержант Хайрулин во время всего этого разговора стоит рядом, и на его скуластом лице, как в зеркале, отражается сопереживание.
Забавный этот Хайрулин, пунктуальный до невозможности. Теперь-то уж пообтерся, а вначале, как прибыл, был прямо-таки ходячим анекдотом. Как-то на полевых занятиях отпросился на минуту в кусты, а потом возвращается и докладывает, что все исполнил. Смеху было!.. Даже банальные армейские розыгрыши, вроде вопросов о количестве нарезов в миномете или мифической задержке у пулемета, при которой спусковая тяга наматывается на надульник, с появлением Хайрулина зазвучали, как новые. А он все терпеливо сносил и служил так, как дай бог каждому. И вот дослужился до младшего командира.
— Товарищ мичман, — говорит Хайрулин сразу же, как только Протасов кладет трубку. — Вас товарищ лейтенант спрашивали.
— Разве приехал?
— Ночью прибыли. Теперь он на плацу строевую сдает.
— Кому сдает?
— Проверяющий приехал.
Протасов выходит на крыльцо, зажмуривается от ослепительного солнца, но слышит знакомые шаги рядом и оборачивается.
— Кого я вижу!
Начальник заставы лейтенант Грач стоит перед ним, красивый, молодой, наутюженный, словно только что с магазинной витрины.
— Тише, — говорит он. — Проверяющий на плацу.
— Ну как? Женатый небось, — шепотом спрашивает мичман.
— Вроде бы.
— Ты не юли. Женитьба — шаг серьезный.
— Штамп в удостоверении есть.
— А жены нет, что ли?
— Пока нет…
И не выдерживает дурашливого тона, обнимает мичмана, тащит его на скамью под вишнями.
— История вышла прямо, как у Ромео и Джульетты. Увидел — и в лепешку. Ну, думаю, была не была. Подхожу и говорю: я, говорю, человек военный, рассусоливать мне некогда, пошли в сельсовет.
— Так и сказал?
— Ну… почти.
Мичман трет шею, усмехается чему-то своему.
— Ладно, трави дальше.
— Точно говорю. Уломали в сельсовете. В пять нас расписали, а в семь я уехал. Вот гляди: Грач Мария Ивановна.
— Постой. Ты что же — в свадебную ночь уехал?
— Не в, а до. Я же говорю: отпуск кончился.
— Ну, даешь! Не дай бог, наши моряки узнают.
— Смотри не болтай, — серьезно говорит Грач. — Она же скоро приедет.
— А ты знаешь, какая обстановка на границе?
— Да ну тебя. Вся жизнь у нас такая. Тишины ждать — холостяком останешься.
Они молчат, обмахиваясь фуражками. Солнце палит из-за реденькой облачной вуальки, сушит полынь у дороги. С вишни падают в пыль мохнатые гусеницы, торопливо уползают в тень под лавку.
— Давай сегодня ко мне, — говорит мичман. — Поговорим за жизнь. Политрука тоже прихвати, пусть отдышится после инспекторской.
— Она еще не кончилась.
— Вечер же свободный. Приходите. Графинчик найдется. Дедов, правда.
— Зеленым фуражкам красные носы не идут.
— Так они только от белой краснеют.
— Не выйдет, — говорит Грач. — Тебе, возможно, сегодня снова в секрет. Ориентировка получена…
Но вечером они все же встречаются. Сидят втроем на скрипучей койке в тесной канцелярии, покуривают, говорят «за жизнь». Политрук Ищенко сосет папиросу, пускает дым в открытое окно, устало жалуется на придирчивого майора, принимавшего строевую. Грач больше помалкивает, только все улыбается чему-то своему. А мичман, еще не остывший от утренней стычки, гнет свое:
— Не поддавайся на провокацию! — говорит он так, словно кого передразнивает. — Все в реверансики играем! Ах, бонжур, мадам! Ах, простите!.. Не доиграться бы… Сегодня они мне на фарватере пробоину вляпали, а завтра, может, и в наших водах обстреляют. Опять утираться? Они привыкают к наглости, а мы к робости. Нет уж, боец есть боец. Наше дело не в дипломатию играть — давать сдачи. Иначе, глядишь, и драться разучимся…
— Не расходись. Не те это разговоры, какие сейчас нужны, — перебивает его Ищенко. Он аккуратно тушит окурок и встает. — Бойцу нужна вера, а не сомнения.
— Вот рубанут они нас, послушаешь тогда, что бойцы скажут.
— Тогда они будут воевать, а не разговаривать. И может, еще злее будут, потому что все знают, сколько терпели.
Грач недовольно морщится.
— Бросьте вы. «Будут воевать…» Мне еще жену надо дождаться…
Они втроем выходят на крыльцо, вместе отправляются к причалу. Еще издали мичман замечает на мостках белое платье Даяны. На палубе катера, живописно облокотившись на зачехленный пулемет, стоит старший матрос Суржиков и что-то говорит девушке, показывая в улыбке все свои великолепные зубы.
— Ну я ему! — тихо говорит Протасов.
Ищенко громко кашляет. Мичман сердито взглядывает на него, а когда снова поворачивается к катеру, то видит одну только Даяну. Суржиков сгинул, словно его и не было. Политрук смеется, поощрительно хлопает мичмана по плечу.
— Чувствуется выучка…
Протасов тяжело прыгает на мостки, отчего стонут пересохшие доски, и Даяна едва удерживается на ногах, цепляется за невысокий борт.
— Все по местам! — командует он. На ходу берет Даяну за подбородок, быстро целует ее в испуганно сжавшиеся губы. И перешагивает на катер.
Даяна стоит не шелохнувшись, не опуская глаз, и ее лицо рдеет, то ли от смущения, то ли от вечернего солнца.
…Ох уж эти вечера! Утро с его бодростью и надеждами — это как корзина Даяны, идущей на виноградник. Пустая корзина, которую предстоит наполнить. А вечер! О, вечер это тоже вроде корзины, только не пустой, а уже опустевшей. Когда тело гудит радостью исполненного, когда позади заботы и можно уже не спешить, не тревожиться, а просто радоваться удачному дню и предстоящей ночи. Вечер — это когда из светлых глубин усталости всплывает второе дыхание и хочется петь, и любить, и глядеть, как великая художница — заря перемешивает краски на небе, на зеркале Дуная, на лицах людей.
Для всех вечер — окончание дня, для пограничников это — начало ночи. Вот и он, мичман Протасов, вместо того чтобы в этот час быть рядом с Даяной, стоит у окна рубки, глядит на неподвижные камыши, на красный шар солнца, скачущий, словно мяч, по гребенке дальнего леса. Вместо того чтобы сидеть у любимой вербы на околице и сгонять комаров с податливых плеч девушки, он, Протасов, уходит на свой ночной пост, где тишина будет тревожной, неподвижность — напряженной, затаенной, опасной…
— Товарищ мичман! Может, поднимемся повыше точки? — Голос у Суржикова подчеркнуто равнодушный, с зевотцей. — …Поднимемся, а ночью поплывем по течению без мотора, тихо, как в секрете. А?..
— Светлая у тебя голова, — усмехается мичман. — Вот только нос ей иногда мешает.
— Папины недоделки в карточку взысканий-поощрений не заносятся, — весело отзывается Суржиков и широченной ладонью, вспотевшей на штурвале, трет свой большой нос.
— Я не о папе. Я говорю, что нос у тебя, как компас, все время на девок поворачивается…
Катер, монотонно гудя, выходит из протоки. Солнце быстро тонет в камышовых плавнях, вскидывая высокую зарю. Дунай полыхает расплавленным металлом. По-над чужим берегом в серой тени лежат белесые хвосты ночного тумана…
Ближе к рассвету, когда тонюсенький серпик ущербной луны выкарабкивается из-под тучи, «каэмка» снимается с якоря и бесшумно плывет по струе вдоль берега. Течение разворачивает катер, покачивает его, словно податливый плот на стремнине. Тускло поблескивает палуба. Шевелит длинным стволом расчехленный ДШК на носу. В люке, у ног Протасова, шумно дышит механик Пардин.
— Покурить бы, — с хрипотцой в голосе говорит он.
Мичман не откликается. Он стоит по-боевому — за рулем, смотрит не отрываясь, как разворачиваются в окне рубки призрачные полосы берегов. И вдруг видит: что-то черное медленно вырисовывается из тьмы.
— Товарищ мичман!..
— Прожектор! — тихо командует Протасов.
Узкий луч ослепительно вспыхивает на камышах, вонзается в низкий борт лодки. Две маленькие фигурки в лодке разом пригибаются, серебром вспыхивают брызги под веслами.
— Механик! — сердито кричит мичман.
Двигатель несколько раз кашляет, словно сам Пардин, накурившийся до отвала, и наконец взрывается могучим гулом. Этой минутной заминки оказывается достаточно, чтобы нарушители ушли на те лишние метры, которые их спасут. «Каэмка» прыгает вперед, несется наперерез лодке, выжимая все свои двенадцать узлов. Но Протасов уже понимает: повторяется вчерашнее. И он делает то, чего еще секунду назад не собирался делать: резко кладет руль вправо и со всего хода врезается в лодку. Сухая хрясь дерева, как треск костей. И сразу умолкают двигатели и неожиданная тишина распластывается по воде, розовеющей первыми отблесками зари.
— Механик! Что ты!..
Мичман протискивается в узкий лаз машинного отделения. Он ждет выстрелов с того берега. Но выстрелов нет. И Протасов начинает мучить себя раскаяниями. Теперь ему кажется, что нарушителей можно было взять, оттащив от фарватера.
«Но их наверняка ждали и, стало быть, без свидетелей бы не обошлось, — говорит он сам себе. И возражает раздраженно: — А мы разве не свидетели?»
«Они заявят протест. Тогда иди доказывай, что ты не верблюд.
И мы заявим протест…»
Но он понимает, что никто у него протеста не примет, что капитан-лейтенант Седельцев только продекламирует ему свои пятьдесят четыре прописные истины, а потом целый год будет рассказывать на всех совещаниях веселую историю о том, как мичман Протасов протест заявлял…
— Товарищ мичман, смотрите!
Протасов всматривается в сизую муть под чужим берегом и видит силуэты двух людей, торопливо выбирающихся на отмель.
— Опять упустили!
В сердцах он хлопает рукой по штурвалу и думает о том, что на этот раз ему не оправдаться, что капитан-лейтенант не упустит случая «показать власть».
* * *
Протасов глядит издали на «каэмку», и душа его зудит: скверное дело, когда нет своей палубы. Получилось даже хуже, чем он ожидал: Седельцев приказал сдать катер Пардину и утром в понедельник явиться для личных объяснений. Мичман раздвигает тальник, собираясь спрыгнуть на тропу, ведущую к причалу, но передумывает. Поколебавшись, он медленно идет обратно на заставу и в нерешительности останавливается у ворот. На заставе такой шурум-бурум по случаю субботы, что ему не хочется заходить.
Некуда, совсем некуда приткнуться человеку, у которого отобрали дело. Крутится вокруг да около занятых людей, словно судно, потерявшее управление. Солнце опускается за тополя, тонет в кровавой бахроме тучи. Неподалеку занудливо, на одной ноте, воет дворняга. Откуда-то из-за крыш, с другого конца села, слышится грустная бабья песня.
Он неторопливо идет по улице к себе домой, и возле хаты замечает маленькую фигурку, прижавшуюся к дереву.
— Даяна? Ты чего?
Он говорит, как всегда, грубовато-снисходительно. Но душа его замирает в ожидании.
— Я к тебе, — говорит Даяна.
Мичман подходит вплотную, целует ее пухлые полудетские губы. И получается это само собой, ну точно так, как мечталось в одиноких ночных дежурствах. Потом он берет ее за руку и ведет через улицу в дом, в свою холостяцкую комнатушку, где пахнет сырой штукатуркой и одеколоном «Тэ Жэ».
— Хозяин бы не увидел, — говорит Протасов в калитке. Не для себя говорит, для Даяны…
Когда светлеет маленькое оконце, Даяна осторожно прижимается к нему пухлыми зацелованными губами, тихо шепчет:
— Ну, я пойду.
— Куда? Ты останешься у меня.
— Останусь, — соглашается она. — Только сначала ты должен зайти к маме.
Он идет ее провожать по пустынной в этот час улице. На лугах лежат полосы тумана. Над тополями в полнеба висит туча, заслоняет звезды.
— Ну, иди, — вздыхает Даяна. — Теперь я сама.
Но он доводит ее до дома, подсаживает на подоконник. А когда поворачивается, чтобы уйти, видит перед собой тетку Марылю — мать Даяны.
— А, вот он кто! — кричит тетка Марыля так, словно хочет разбудить все село. — Ну я задам этой мерзавке, уж я ей задам!
— Я хочу жениться на Даяне, — бормочет Протасов.
— Жених! Явился среди ночи. А ну убирайся, пока цел!
В руках у нее появляется палка. Но она не успевает замахнуться. Мичман быстро кладет руку на палку и чмокает тетку Марылю в щеку.
— Не сердитесь, мама, — говорит он. Перепрыгивает через грядку и исчезает в зарослях у дороги.
Протасову легко в этот рассветный час, будто и не было недавних неприятностей. Он размашисто шагает по узкой тропе через поле, к причалу, сшибая росу широкими клешами. Теперь все равно не заснуть. Тихая радость переполняет его. Он останавливается, с удовольствием вдыхает влажную свежесть луга. И вдруг задерживает вздох: замечает темный силуэт человека, прицепившегося к самой верхушке столба.
— Эй! — Ему подумалось, что это кто-то из пограничников чинит линию связи.
Человек кубарем сваливается со столба и бросается к кустам. Стремительным прыжком, усиленным еще не остывшей радостью, мичман догоняет его, хватает за руку.
— Кто такой?
В нем еще нет злости, и действует он скорее по привычке, приобретенной здесь, на границе. Но тут мичман видит, что человек другой рукой пытается выдернуть из кармана зацепившийся там пистолет.
— Ах, вон ты как? — Он перехватывает руку и, не размахиваясь, хрясает незнакомца ребром ладони по шее. И когда поднимает его с земли за ворот старой крестьянской свитки, то, к изумлению своему, узнает в человеке того самого «рыбака», который удрал от него недавно и из-за которого все его теперешние служебные неприятности.
— Попался, «рыбачок»! — Мичман представляет себе удивленную физиономию капитан-лейтенанта Седельцева и улыбается. — Ну-ка, пошли на заставу.
— А я не пойду, — неожиданно заявляет нарушитель.
— А я тебя пристрелю.
— Стрелять побоишься. У вас приказ…
Нарушитель нахально ухмыляется, и это окончательно выводит Протасова из себя. Он берет его за плечо, рывком разворачивает и дает такого пинка, что тот бежит по тропе, покачиваясь и приседая от боли.
Они уже подходят к окраинным хатам села, когда вдалеке над Дунаем трепещущей птицей взлетает красная ракета.
* * *
Лейтенанту Грачу не спится. То ли предчувствия мучают, то ли настороженность, что растет изо дня в день. Расстегнув ворот и ослабив ремень, он садится на свою скрипучую койку, кладет голову на стол и думает о Маше.
В половине второго ночи, проинструктировав очередную смену, снова уходит в канцелярию и опять думает о своей будущей женатой жизни, о заставе, о мичмане Протасове.
Один за другим возвращаются с границы наряды, докладывают одно и то же: на границе необычная тишина.
— Не к добру тишина, — говорит кто-то из пограничников, громыхая винтовкой у пирамиды.
Эта случайно оброненная фраза гвоздем вонзается в сознание. Тишина на границе. О чем еще может мечтать начальник заставы? Но неожиданная тишина!.. Ведь все последние ночи на том, чужом, берегу что-то происходило: из глухой темени доносились крики, плач женщин, скрип подвод, погромыхивание железа…
Грач решительно встает, застегивает ворот.
— Горохов, пойдете со мной, — говорит он в дежурке.
— В полном?
Он хочет сказать, что по границе налегке не гуляют, но вспоминает, что уже говорил это Горохову, и молча выходит на крыльцо.
Тихая ночь лежит над селом. Восток уже начинает светлеть: в той стороне вырисовываются тополя, трубы деревенских хат. Запад черен, как всегда перед рассветом. Оттуда наползает туча, гасит звезды.
Они выходят на дозорную тропу, неслышно идут вдоль плотной стены камыша. Полы брезентового плаща сразу тяжелеют от росы, липнут к голенищам. Грач чувствует, как стынут от сырости колени, останавливается на минуту. И тотчас ему на пятку наступает идущий следом Горохов.
— Когда вы станете пограничником? — сердито говорит Грач.
— Есть держать дистанцию.
Глухая тишина висит над округой. Еле слышно вздыхают камыши под слабым ветром. На луговине серым одеялом лежит туман.
В том месте, где тропа поворачивает в заросли камыша, их окликают:
— Стой, кто идет?
Лейтенант узнает голос Хайрулина и, невольно подражая его неисправимому акценту, тихо отвечает:
— Своя!
— Кто своя? Пароль!
— Мушка.
— Нэ-эт, нэ мушка.
— Приклад.
— Нэ-эт, нэ приклад.
— Хайрулин, своих не узнаешь?
— А вы, товарищ лейтенант, пароля забыли?
— Я-то не забыл, да ведь ты не часовой в деревне. Здесь граница. А по границе ночью ходят или свои, или совсем чужие. Своих надо по шагам узнавать, а чужим сразу командовать: «Руки вверх!» Иначе вместо пароля можно получить пулю… Ну, как дела?
— Тихо, товарищ лейтенант.
— То-то и оно. Где остальные?
— Здесь. — Хайрулин дважды сдвоенно клацает прицельной планкой — условный сигнал «все ко мне».
— Отставить, — говорит Грач. — Продолжайте нести службу.
Он шагает на тропу, но тут сзади из камышей слышится сдавленный волнением голос Горохова:
— Товарищ лейтенант! Товарищ лейтенант!..
Так зовут, когда случается что-то чрезвычайное. Горохов стоит глубоко в воде, едва не черпая голенищами, и показывает куда-то вдаль, в просвет меж камышами. Этот просвет был вырезан специально для наблюдения неделю назад, и Грач, с удовольствием подметив эту свою предусмотрительность, входит в воду, вглядывается в серую вуаль тумана.
— Плывет кто-то. Там, правее.
В густых сумерках, временами сливаясь с противоположным берегом, двигалось что-то массивное.
— Гребут. Я слышу.
Теперь и сам Грач слышит всплески весел и понимает: кто-то подгребает к нашему берегу, используя сильное прибивное течение. Это не удивляет: за последние месяцы пограничники привыкли к частым «ошибкам» чужих «рыбаков». Через минуту лейтенант разглядел в сумерках три лодки с солдатами.
— Перепились они, что ли? Или заблудились?
Ему вспоминается фраза, трижды повторенная на недавнем совещании начальником отряда подполковником Карачевым: «Не поддаваться на провокации!» И он успокаивается.
— На дамбу все! И ни звука!
Он прячется за невысокий куст на дамбе и, не шевелясь, смотрит на темные силуэты лодок, плывущих посередине реки.
«Выдержка, — уговаривает он сам себя. — Выдержка и дисциплина!»
Дисциплина для Грача всегда была превыше всего. С первых дней службы он принимал ее не как неизбежное зло — как благо, на котором все стоит в армейской жизни, а теперь и в нем самом.
— Ты исполнительный, далеко пойдешь, — не раз говорили ему еще в училище.
Но в последнее время все трудней становилось быть пунктуально-исполнительным. Он чуть ли не ежедневно получал новые приказы, инструкции, указания и дополнения к указаниям. Одни предписывали отменить усиленную охрану границы, другие — повышать бдительность. Одни требовали решительно пресекать какие-либо нарушения границы, другие указывали на необходимость максимальной выдержки. Стремясь исполнить все в точности, Грач искал и находил «золотую середину», которая, ему казалось, отвечала строгим параграфам и удовлетворяла его самого, своими глазами видевшего положение на границе.
Отмену усиленной охраны он понимал как указание скрыть от соседей эту усиленную охрану. И он увеличивал количество секретов, приказывал по ночам скрытно копать стрелковые и пулеметные ячейки, расчищать секторы обстрела так, чтобы их ось была направлена вдоль нашего берега и обеспечивала внезапный отсекающий огонь.
Днем Грач не таил жизнь заставы: вот мы занимаемся строевой подготовкой, поем песни, шутим с девушками — смотрите соседи, добрые вы там или недобрые, — мы мирные люди. По вечерам на заставе шумно игрался отбой, и пограничники шли спать. Чтобы через час тихо уйти в ночь, в шепчущиеся заросли камышей на границе.
Так Грач понимал и так исполнял приказы и распоряжения последних недель; он искал и находил в них не противоречие, а скрытую логику…
— Сорок шесть человек. С пулеметами, — шепчет Горохов.
— А у нас четыре винтовки. И только восемь гранат.
— И восемь гранат не пустяк…
Над противоположным берегом взлетает красная ракета, высвечивает кровью речной туман, долго трепещет в вышине и падает, волоча за собой дымный хвост. И сразу лодки стали круто разворачиваться к нашему берегу. И на той стороне вдруг забухал крупнокалиберный пулемет. Пули захлестали по дамбе, застонали рикошетами.
— Стреляют! — удивленно говорит Хайрулин.
Лейтенант понимает его. Он ловит себя на том, что и сам с любопытством прислушивается к этим новым звукам, даже по-мальчишески радуется им: вот и он теперь может сказать, что обстрелян.
Но, заглушая это ощущение, стремительной волной поднимается тревога, неясная и бесформенная, как призрак.
«Что это? — думает он. — Провоцируют? Но ведь это же нападение. Это же…»
И вдруг рядом гремит выстрел.
— Не стрелять! — негодующе кричит Грач. И тотчас падает, потому что тихие лодки вдруг ощериваются огненными всплесками.
Где-то рядом взвизгивает пуля, бьет по щеке тугой волной воздуха, будто кто-то хлещет мимо ивовым прутом.
— Огонь!
И ему сразу становится легко от этой своей решимости.
Торопливо заухали трехлинейки. На лодках чаще замахали весла, кто-то упал в воду, кто-то перевесился через борт. Но вот лодки уже подошли к берегу, скрылись за высокой стеной камыша.
— За мной! — командует Грач.
Он сползает вниз и бежит по-за дамбой в сторону.
— Приготовиться к бою!
Грач выглядывает и видит посреди реки нивесть откуда взявшийся пустой баркас, подгоняемый течением к нашему берегу.
— Сорвало, видать, — говорит Хайрулин.
— Для пустого слишком глубоко сидит.
— Давайте я его пулей пощупаю?
— Отставить! Как думаешь, где он пристанет?
Они прикидывают глазами течение.
— Как раз к тому тальнику будет.
— Давай туда. Если подойдут — сразу гранатами, понял?
Пулеметы с того берега бьют и бьют по тому месту, где только что были пограничники.
— Приготовить гранаты!
Грач не сомневается, что дело дойдет до гранат, а может, и до рукопашной. Ибо от камышей до дамбы какая-нибудь сотня метров, а враги не могут не понимать, что дамба для них — не только успех, но и единственное спасение.
Темные фигурки разом выскакивают из камышей, неуклюже, прыжками бегут по болотистой луговине. У пяти или шести перед грудью вспыхивают частые огоньки автоматных очередей.
— По офицерам и автоматчикам! — командует Грач. И стреляет из пистолета, целясь в прыгающие головы, рассчитывая, что пули на 50—70-метровом излете должны попадать в грудь. Но те, в кого он целится, почему-то не падают. Это удивляет и пугает его, ибо и в училище, и здесь, на стрельбище, всегда было, что мишени после его выстрелов переворачивались.
— Гранатами — огонь!
Он видит, как пограничники дружно взмахивают руками, успевает даже заметить эти кувыркающиеся в воздухе черные бутылочки. Но еще до того как вскидываются взрывы, откуда-то со стороны знакомыми длинными очередями начинает бить наш «максим».