— Так я же пулеметчица, всю программу прошла, вот значки, справка…
Опешивший военком махнул рукой и, обращаясь к остальным девушкам, строго сказал:
— Ну, а вы, товарищи, возвращайтесь на производство. Это тоже фронтовое дело.
Так Нина Онилова добилась своего. Страстная мечта ее стала явью. Перед нею возник образ чапаевской Анки-пулеметчицы, бесстрашной русской женщины. Нина замерла на тротуаре. Она хотела продлить это видение, это напутствие в боевую жизнь. И опять, как тогда, в кино, проносилось широкое, раздольное поле высокой ржи, черные ряды офицеров-каппелевцев, психическая атака. Возникло лицо Анки, ее пылающие глаза в стиснутые губы. Бьется в ее руках пулемет, как подкошенные валятся каппелевцы…
Нина Онилова побежала. Теплый ветерок обдувает возбужденное лицо, глухим звоном отдаются в ушах быстрые удары горячего сердца.
— Буду драться, как Анка, клянусь, — шепчет она на бегу.
Онилова ушла на фронт в тот же день. Забежала на фабрику, торопливо простилась с друзьями. У Нины нет родной семьи — круглая сирота. Но друзей было много. Провожали сердечно, ласково:
— Ты, Нина, не подкачай там. Тебя одну только взяли, — говорили комсомолки.
— Будь бесстрашной, дочка, — сказала старая работница, поцеловала Нину в губы и по-стариковски перекрестила ее.
Быстро промелькнули первые фронтовые дни. Люди быстро привыкают к грохоту и лязгу стали, к каскадам огня, дыма и земли. Привыкла и Нина Онилова. Сноровистая, аккуратная, смелая, она пришлась по душе бойцам и командирам. Ее сразу прозвали \"нашей Анкой\". Юноша в гимнастерке, шароварах и сапогах с коротко, по-мальчишески, остриженными волосами не был похож на комсомолку Нину. Только голос, мягкий и мелодичный, выдавал ее да неизменная улыбка, обнажавшая маленькие белые зубы.
…Косые струи дождя хлестали землю. Она сделалась липкой, вязкой. Нина набросила плащ-палатку на себя и своего «максимчика», припала к нему, устремив взгляд в непроглядную южную ночь.
Далеко позади родная Одесса. Враг рвется к ней. Подло, по-бандитски швыряет снаряд за снарядом на улицы города фашистская артиллерия. Нина слышит гулкие разрывы снарядов. Оглядываясь на Одессу, она видит всплески пламени, длинные языки огня, тянущиеся к небу.
Тяжело становится на душе в такую черную ночь. Нина стискивает зубы, ее маленькие ладони крепче сжимают рукоятки пулемета.
— Ох, не будет тебе пощады, фашистская сволочь, клянусь, не будет! — цедит сквозь зубы пулеметчица.
И вдруг тишину на кусочке земли, где лежит Онилова со своим пулеметом, взрывают удары тяжелых вражеских минометов. \"Значит, скоро пойдут в атаку\", думает Онилова. И чувствует, как тяжелеет кровь и как удары сердца делаются глухими.
Так приходит ярость. Нет больше Нины Ониловой, фанговщицы с одесской трикотажной фабрики \"Друзья детей\". Здесь, припав к пулемету, лежит гневная патриотка, боец Красной Дрмии, готовая к смертельному бою с ненавистным заклятым врагом.
Огонь минометов перекатывался дальше, вглубь расположения наших войск.
— Сейчас пойдут, — чуть слышно шепчет Нина.
Впереди застрекотали автоматы, уже слышны крики атакующих.
— Ну, давай, начинай! — нетерпеливо кричит Ониловой один из бойцов ее пулеметного расчета.
Но она не отвечает бойцу и не стреляет. Чужие головы все ближе. Кто-то оттуда, из темноты, выкрикивает пьяным голосом грубые ругательства на ломаном русском языке. Очереди автоматов стучат громко, точно стреляют над ухом. Только когда глаз выхватил из темноты силуэты идущих в атаку врагов, комсомолка Нина Онилова внезапным и сильным огнем начала свой первый бой.
Очередь за очередью — то длинные, то короткие, то ниже, то выше. Огненные струи яростно хлещут вопящих, падающих и еще бегущих по инерции врагов. Бойцы расчета с трудом поспевают за пулеметчицей. Утихают автоматы, больше не слышно чужих голосов. Только «максимчик» все так же гневно и яростно вышивает на черном бархате ночи узорную огненную строчку.
Утром Нина увидела свою работу: десятка четыре фашистских солдат и офицеров валялось в лощине.
— Только начало, — сказала она вслух.
Этот ночной бой был строгим экзаменом для юной пулеметчицы. Она с честью выдержала боевое испытание.
Теперь надо сказать правду. Пулеметчицу Нину Онилову хорошо, ласково приняли в батальоне. Но многие до этого ночного боя не верили, что женщина может быть стойким и суровым воином. Теперь, после ночного боя, когда Нина проявила стойкость и бесстрашие закаленного бойца, подлинная боевая слава осенила юную пулеметчицу. Нина приобрела доверие бойцов и командиров.
Случилось так, что батальон, в котором сражалась Нина, включили в состав легендарной Чапаевской дивизии. Так пылкая девичья мечта претворилась в жизнь.
Дни и ночи продолжались тяжелые, упорные бои. Новой бессмертной славой покрыла себя Чапаевская дивизия. И среди чапаевцев, плечом к плечу с ними, с беззаветной храбростью сражалась новая «Анка-пулеметчица» — комсомолка Нина Онилова.
Артиллерийский, минометный огонь, казалось, никогда не кончится. Дрожала и гудела земля, и знойный воздух был горьким от порохового дыма. Нина сказала бойцам своего расчета:
— Даже земля плачет. Ну, уж попомнят фашисты нашу землю, крепко попомнят!
Лежавший рядом с Ониловой боец Забродин вдруг попросил:
— А ты спой хорошую песню, веселей будет. И Нина запела:
Письмо в Москву,
в любимую столицу,
Я Другу сердца
нежно написал…
Она вдруг забыла слова этой песни, но не хотела оборвать ее, чтобы не обидеть бойца. Родились новые слова, непроизвольно выпеваемые самой душой:
Хранить страну, семью свою родную
Я кровью сердца милой обещал…
А мины ложились все ближе, противно лопаясь. Неподалеку был ранен лейтенант. Нина быстро перетащила его в кусты и перевязала. Лейтенант умирал. Он пожал ей руку. Потом отстегнул кобуру и передал пистолет.
— Храни, Анка, не забывай, — чуть слышно прошептал он.
Нина погладила его по голове и вдруг, склонившись, поцеловала в губы. Лейтенант приоткрыл глаза. Его угасающий взгляд долго покоился на лице Ониловой.
Ползком, с глазами, полными слез, вернулась она к своему пулемету. В это время справа, со стороны леса, показались фашистские головорезы.
— Анка, стегни их…
И Анка стегнула. Из глаз ее все еще бежали слезы. Опять, как в ту памятную ночь, «максимчик» без устали хлестал метким убийственным огнем. Поредели фашистские ряды, атака захлебнулась, выдохлась.
Шесть раз подряд ходили немцы и румыны в атаку на пулеметное гнездо Нины Ониловой. Нина смотрела на них и думала о первом мужчине, которого поцеловала и который умирал неподалеку от нее, в кустах.
Фашистов было теперь заметно меньше. Выйдя на скат холма, они начали стрелять из винтовок и автоматов. Кто-то около Нины глухо вскрикнул и скатился с холма. Она не оглянулась. Сквозь слезы, застилавшие глаза, она примеривала расстояние, отделявшее ее от фашистов: 70, 60, 50, 40 метров. Нина горестно охнула и стала поливать из пулемета на одном уровне по пояс атакующим. Она смотрела, как тычутся они в землю, точно подрезанные острой косой. Оставшиеся в живых побежали, поползли обратно в лощину.
Пулеметчица облегченно вздохнула. Она услышала воющий звук мины и подняла голову. Что-то тяжелое ударилось о землю. Хотела подняться, но почувствовала слабость.
Забродин крикнул:
— Анка, жива?
— Вполне, — сказала она.
Но кровь бежала по ее лицу: один осколок попал в голову, другой задел ухо. Ее отправили в госпиталь. Вывезли из Одессы. Любовно лечили. Вскоре она поправилась. Искала свою дивизию, свой полк. Найти было трудно. Но характер и упорство «Анки-пулеметчицы» навели ее на правильный путь.
* * *
Знаменитые севастопольские подступы.
После затишья прозрачный воздух опять наполнился артиллерийским громом. С металлическим шелестом летят над головами снаряды, черными кудряшками вспыхивают над землей частые разрывы. В высоком небе наши стальные птицы широкими кругами снижаются над немецкими позициями. Вздрагивает земля, уходит из-под ног. Тяжелые бомбы кромсают вражеские траншеи и дзоты.
Встают чапаевцы и устремляются вперед. Девушка в матросской тельняшке, припав к пулемету, хлещет яростным огнем, забивая врагов в землю, не давая им поднять головы.
Она поддерживает огнем пулемета стремительную атаку чапаевцев. Когда пехотинцы продвигаются дальше, девушка быстро и решительно командует бойцам своего расчета: \"На новую огневую позицию!\" И первой бежит вперед.
Атака завершилась удачей. Заняты новые сопки, важная высота. К Нине Ониловой приезжают командиры. Они тепло жмут ей руки и благодарят маленькую веселую пулеметчицу за службу, за воинскую доблесть.
В стороне, на правом фланге, еще идет горячая схватка. Боевые соседи чапаевцев выравнивают линию, подтягиваются. Оттуда доносятся частые, дробные пулеметные очереди. Нина слушает, чуть склонив голову набок.
— Хорошо работают наши пулеметчики. Очень хорошо, — говорит она.
Вечерние сумерки покрывают землю, прячутся вершины гор и высот. Привозят горячий ужин…
В распахнутой шинели, во флотской тельняшке с синими переливами, улыбающаяся, стоит перед нами прославленная пулеметчица севастопольской обороны. Веселая, задорная, она запевает на мотив \"Раскинулось море широко\" боевую песню приморцев:
Солдатские песни Суворов любил,
Бойцы помнят песни Чапая.
Споем же, друзья, пусть в боях прозвенит
Победная песня родная.
Могуче гремит над севастопольскими холмами подхваченный боевыми друзьями Ониловой припев:
Споем же, друзья, пусть в боях прозвенит
Победная песня родная.
Мы ехали сперва вдоль Черной речки, справа от себя имея в виду Инкерманский монастырь. Потом пересекли речку в нескольких местах, где она, извиваясь, преграждала нам путь. Долиной пробирались к широкой каменистой горе. Вершина горы напоминала раскрытую львиную пасть, зияющую, страшную. Выбитые в горном камне ступени ведут в эту пасть. Там поместился КП чапаевцев. Нас встретил полковник — хмурый, опечаленный. Вниз, в долину, пошли вместе. Он долго молчал. И, только подойдя к машине, тихим, дрожащим голосом сказал:
— Вчера была смертельно ранена наша Анка — Нина Онилова.
Губы его дрожали: так мог говорить отец о своей дочери.
— Звонил сейчас в медсанбат. Ответили, что надежды нет.
Шофера не надо было торопить. Услышав о смертельном ранении Ониловой, он вел машину на максимальной скорости, на пределе. Стремительно несся мимо прыгающих в стороны регулировщиков, отчаянно проскальзывал между грузовиками. Через несколько минут автомобиль свернул с шоссе и покатил вниз, в инкерманские штольни. У входа в гигантскую горную пещеру стояла группа военных врачей, профессора. Начсандив грустно повел плечами. Мы поняли его без слов. Он проводил нас.
Она лежала в каменной пещере с высоким потолком. Мягкий свет излучала электрическая лампа, окутанная марлей. В ногах сидела медсестра.
Глаза Нины Ониловой были закрыты. Лицо бело, как простыня. Она не двигалась, не стонала. Казалось, что она уже умерла. Но она была жива. Жизнь еще теплилась в ней, еще боролась со смертью.
Нина Онилова угасала молча. Она открыла глаза, посмотрела на нас и не узнала. Перевела взгляд на свет лампочки и долго смотрела не мигая. Сестра рывком сняла с лампочки марлю. Яркий свет брызнул в глаза Нины. Но она не отвела взгляда. Казалось, она еще пристальнее стала всматриваться в этот свет, точно старалась запомнить его яркость. Я прикрыл лампочку марлей. Онилова опустила веки и тотчас же подняла их. Начсандив наклонился к ее уху и спросил:
— Вы хотите сказать что-нибудь?
Онилова снова посмотрела на лампочку.
— Вам мешает свет?
Она опустила веки, и голова ее чуть заметно качнулась в сторону. Мы поняли, что нет, не мешает.
— Вам нужно что-нибудь?
Она все еще смотрела на лампу. И только теперь мы заметили на столике возле лампы сверток. Сестра взяла его в руки. Онилова улыбнулась и прошептала что-то неслышно. Мы развернули сверток. В нем лежала книжка Л. Толстого \"Севастопольские рассказы\", ученическая тетрадь, пачка писем, адресованных Нине Ониловой из различных городов, вырезки из фронтовых газет, в которых описывались ее подвиги.
Мы развернули тетрадь. Первые страницы ее были исписаны рукой Ониловой. Торопливые, неразборчивые строчки. Полностью записан текст боевой песни приморцев: \"Раскинулось море широко у крымских родных берегов\". На другой страничке было недописанное письмо: \"Настоящей Анке-пулеметчице из Чапаевской дивизии, которую я видела в кинокартине «Чапаев».
…Нина закрыла глаза. Мы вышли из палаты. В кабинете начсандива можно было спокойно рассмотреть записки Ониловой. Она, очевидно, внимательно прочла книгу Толстого о Севастополе: многие слова и строки были подчеркнуты карандашом, на полях книжки стояли восклицательные знаки, кое-где слова:
\"Правильно!\"
\"Как это верно!\"
\"И у меня было такое же чувство!\"
\"Не надо думать о смерти, тогда очень легко бороться. Надо понять, зачем ты жертвуешь своей жизнью. Если для красоты подвига и славы — это очень плохо. Только тот подвиг красив, который совершается во имя народа и родины. Думай о том, что борешься за свою жизнь, за свою страну, — и тебе будет очень легко. Подвиг и слава сами придут к тебе\".
Эти торопливые надписи соответствовали строкам Толстого о переживаниях героев первой обороны Севастополя в 1854—1855 годах. Тетрадь начиналась словами Л. Толстого:
\"Не может быть, чтобы при мысли, что и вы в Севастополе, не проникло в душу вашу чувство какого-то мужества, гордости и чтоб кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах…\"
И здесь же, на той же странице, написано Ониловой:
\"Да! И кровь стала быстротекущей, и душа наполнена высоким волнением, а на лице яркая краска гордости и достоинства. Это наш, родной советский город Севастополь. Без малого сто лет тому назад потряс он мир своей боевой доблестью, украсил себя величавой, немеркнущей славой.
Слава русского народа — Севастополь! Храбрость русского народа — Севастополь! Севастополь — это характер советского человека, стиль его души. Советский Севастополь — это героическая и прекрасная поэма Великой Отечественной войны. Когда говоришь о нем, нехватает ни слов, ни воздуха для дыхания…\"
Дальше следовала другая выписка слов Толстого:
\"Главное, отрадное убеждение, которое вы вынесли, — это убеждение в невозможности взять Севастополь, и не только взять Севастополь, но поколебать где бы то ни было силу русского народа… Только теперь рассказы о первых временах осады Севастополя, когда в нем не было укреплений, не было войск, не было физической возможности удержать его, и всё-таки не было ни малейшего сомнения, что он не отдастся неприятелю, — о временах, когда… Корнилов, объезжая войска, говорил: \"умрем, ребята, а не отдадим Севастополя\", и наши русские, неспособные к фразерству, отвечали: \"умрем! ура!\" — только теперь рассказы про эти времена перестали быть для вас прекрасным историческим преданием, но сделались достоверностью, фактом. Вы ясно поймете, вообразите себе тех людей, которых вы сейчас видели, теми героями, которые в те тяжелые времена не упали, а возвышались духом и с наслаждением готовились к смерти, не за город, а за родину. Надолго оставит в России великие следы эта эпопея Севастополя, которой героем был народ русский\".
В конце тетради — недописанное письмо, адресованное героине кинофильма «Чапаев»:
\"Настоящей Анке-пулеметчице из Чапаевской дивизии, которую я видела в кинокартине «Чапаев». Я незнакома вам, товарищ, и вы меня извините за это письмо. Но с самого начала войны я хотела написать вам. Я знаю, что вы не та Анка, не настоящая чапаевская пулеметчица. Но вы играли, как настоящая, и я вам всегда завидовала. Я мечтала стать пулеметчицей и так же храбро сражаться. Когда случилась война, я была уже готова, сдала на «отлично» пулеметное дело. Я попала — какое это было счастье для меня! — в Чапаевскую дивизию, ту самую, настоящую. Я со своим пулеметом защищала Одессу, а теперь защищаю Севастополь. С виду я, конечно, очень слабая, маленькая, худая. Но я вам скажу правду: у меня ни разу не дрогнула рука. Первое время я еще боялась. А потом все прошло… (несколько неразборчивых слов). Когда защищаешь дорогую, родную землю и свою семью (у меня нет родной семьи, и поэтому весь народ — моя семья), тогда делаешься очень храброй и не понимаешь, что такое трусость. Я вам хочу подробно написать о своей жизни и о том, как вместе с чапаевцами борюсь против фашистских…\"
Письмо это осталось недописанным.
Вбежал начсандив и сказал, что Онилову решили перевезти в другой госпиталь: там испытают еще одно средство спасения.
За жизнь этой славной девушки шла упорная, ожесточенная борьба. Из батальонов, полков и дивизий звонили каждые пять-десять минут. Всех беспокоила, волновала судьба героической пулеметчицы. Ответы были неутешительные. Медсестра Лида, дежурившая у телефона, в отчаянии сказала:
— Я не могу больше отвечать на эти звонки! Люди хотят услышать, что ей легче, а я должна огорчать их, говорить, что Нине все хуже и хуже…
Поздно ночью крупнейший специалист, профессор, дрожащим голосом сказал:
— Все средства испробованы. Больше ничем помочь нельзя. Она продержится еще несколько часов.
Потом нам сообщили просьбу Нины Ониловой. Очнувшись от забытья, она сказала:
— Я знаю, что умираю, и скажите всем, чтобы не утешали меня и не говорили неправду.
* * *
В госпитальной палате, склонившись над постелью Ониловой, стоял командующий. Голова его подергивалась, но на лице была ласковая отеческая улыбка. Он смотрел Ониловой прямо в глаза, и она отвечала ему таким же пристальным взглядом. Генерал тяжело опустился на стул, положил руку на лоб Ониловой, погладил ее волосы. Тень благодарной улыбки легла на ее губы.
— Ну, дочка, повоевала ты славно, — сказал он чуть хрипловатым голосом. — Спасибо тебе от всей армии, от всего нашего народа. Ты хорошо, дочка, храбро сражалась…
Голова боевого генерала склонилась к груди. Он быстрым движением руки достал платок и вытер стекла пенсне.
На губах Ониловой теплилась улыбка. Она широко раскрыла глаза и молча, не мигая смотрела в лицо командующего.
— Весь Севастополь знает тебя. Вся страна будет теперь знать тебя. Спасибо тебе, дочка, от Сталина.
Генерал поцеловал ее в губы. Он снова положил руку на ее лоб. Нина закрыла глаза, ясная улыбка шевельнула ее губы и застыла навсегда.
В палате, вдоль стен, стояли пришедшие проститься с \"чапаевской Анкой\" боевые командиры-приморцы. Они подходили к постели Ониловой и целовали ее, своего верного и бесстрашного боевого соратника…
А. Абульгасан
Бастионы дружбы (отрывки из романа)
Вот уже два месяца, как на город сыплются бомбы, и весь он, с его улицами и площадями, бульварами и переулками, находится под ожесточенным огнем неприятельских орудий… День за днем взлетают на воздух здания, пылают жилища, рушатся потолки и стены, гибнут мирные жители. Но Севастополь стоит как неприступный бастион, и воля к борьбе не покидает его ни на минуту.
Кеян Гаджиев браво шел впереди, рядом с политруком, слыша за собой дыхание и мерный шаг идущих за ним бойцов. Сбоку проезжали машины, орудия, повозки. И куда бы ни посмотрел Кеян, всюду он видел движение — деятельность, которую, казалось, невозможно замедлить или приостановить.
Бойцы знали, что прохожие провожают их взглядом, и старались не ударить лицом в грязь. Марш был нелегкий. Непривычной казалась теплая одежда, да и груз у каждого солидный: вещевой мешок, оружие, лопатка, противогаз, каска. Многие уже обливались потом. Но никто не убавлял шага.
Оживление, царившее в городе, устремленный к фронту поток техники, боеприпасов и войск, деловая уверенность жителей — все это воодушевляло бойцов, вселяло в них чувство гордости, сознание ответственности.
На одной из улиц образовался затор, и роте пришлось на несколько минут остановиться. Тут Гаджиев со всей очевидностью убедился в том, какое благотворное влияние оказал город на бойцов за несколько часов их пребывания здесь.
Желая похвастать своим знанием русского языка, боец Гулам Аскеров обратился к седобородому кряжистому старику, дежурившему у ворот.
— Послушайте, дедушка! — сказал он. — Ради чего вы сидите здесь под бомбами и снарядами? Почему не уезжаете отсюда?
Его товарищ Селим Набиев, который неплохо понимал по-русски, тут же ответил за старика:
— Потому, что у человека есть честь и достоинство!
Старик же, смерив Гулама строгим взглядом, сказал:
— По всему видать, молодой человек только прибыл, а уж сразу об эвакуации завел речь. Если так, то, может, и приезжать не стоило. А?
— Ну что, Гулам, получил? Утерся? — сказал сержант Махмуд Алиев. С презрением посмотрев на Гулама, он обратился к старику на отличном русском языке: — Папаша, он это сказал только из уважения к вашим летам. То есть он хотел сказать, что вам здесь беспокойно… А уж мы-то отсюда уходить не собираемся.
На лице старика появилась одобрительная улыбка.
— Вот это правильно, молодец!.. Оно, конечно, есть такие, которые покоя запросили. Уехали, значит. А я вот не могу, да и все тут! Как говорится, старикам везде у нас почет. А разве сыщешь дело почетнее, чем оборона Севастополя?
Старик был важен в своем овчинном тулупе, шапке-ушанке и валенках. На боку у него висел противогаз, а руки, одетые в теплые варежки, привычно держали винтовку. Блеск его живых глаз и легкость, с какой он носил тяжелый тулуп, свидетельствовали о том, что старик еще крепок. Он говорил Махмуду:
— Как же я отсюда уеду? Я, брат, родился в день освобождения Севастополя. Так уж подгадал. Вот теперь и посчитай, сынок, сколько мне лет. А все без малого тут прожил. Отец мой погиб здесь в ту оборону. На Братском кладбище похоронен. Я за этот город второй раз дерусь.
Первый раз — еще в гражданскую, и сын тогда же за него жизнь отдал… На кладбище Коммунаров могила его… А сейчас черед пришел защищать Севастополь и внуку моему Сергею. Он отделением командует в морской пехоте. Старшина второй статьи Сергей Павлов!
— Мы все, дедушка, прибыли сюда, чтобы вместе с твоим Сергеем отстоять город. И отстоим!
— То-то! — улыбаясь, но строго произнес дед. И он стал рассказывать о своем внуке, о том, что Сергей совсем недавно заходил к нему со своей приятельницей Лидой, совсем недавно, ну, часа два назад, отпуск им дали в город. И вдруг, заметив Тапдыга, схватил его за рукав.
— Вот Серега мой вроде тебя будет, такой же богатырь! — сказал он. — Только ты смуглый, а он светлый.
Разговор бы еще продолжался, но идущая впереди рота двинулась дальше. Всем было жалко расставаться с севастопольским ветераном.
Старик долго не отпускал руку Махмуда.
— Понравился ты мне, парень! — говорил он. — И по-русски хорошо говоришь. Будешь в городе, приходи ко мне в гости. Запомни: улица Пирогова, 17. Спросить деда Анисима. Приходи обязательно. Сергей с Лидой часто бывают. Они в школе вместе учились. Лида вас чаем угостит…
— Ладно, ладно, папаша! — ответил Махмуд и, помахав рукой, пристроился к своему взводу.
— Вот так дед!
— А какой крепкий!..
— Да не он один — весь город такой!..
Под вечер рота Гаджиева у Графской пристани погрузилась на катера и переправилась на Северную сторону. Некоторое время опять шли по дороге, поднялись на бугор, потом свернули направо и взяли направление на высоты Мекензи. Уже в полной темноте миновали Братское кладбище, оставили в стороне так называемую «Первую» и «Вторую» высоты и глубокой ночью подошли к расположению зенитной батареи Соловьева, по пути нагнав отделение морской пехоты, также посланное в помощь зенитчикам.
На батарее было тихо. Только изредка перекликались часовые да время от времени наблюдатели докладывали дежурному о подозрительной суете в лагере противника.
Было уже два часа ночи, когда стрелки заняли предназначенные для них позиции и все офицеры собрались у командира батареи. Соловьев познакомил пехотинцев с обстановкой. Он развернул карту и подробно рассказал о расположении наших сил и сил противника, сообщив данные о соседях справа и слева. На рассвете решили провести объединенное партийное собрание батареи Соловьева и роты Гаджиева.
* * *
Гаджиев расположил свою роту следующим образом: у самой дороги, ведущей из Мекензи в Севастополь, он поставил взвод Холмогорцева, а взвод Рашидова разместил правее и несколько позади первого. Станковый пулемет был установлен на маленькой высотке между орудием Шкоды и ротой так, чтобы можно было держать под обстрелом и дорогу.
Сам Гаджиев занял место почти посредине между своими подразделениями, на маленьком бугорке, где была глубокая воронка. Отсюда он мог видеть не только Холмогорцева и Рашидова, но и огневые позиции батареи, а также позиции взаимодействующей слева бригады морской пехоты, расположенной по ту сторону шоссе. Политрук Мададов сразу попросился к Холмогорцеву и занял маленький окопчик у самой обочины на фланге первого взвода.
Как только началась артподготовка, бойцы полушутя-полусерьезно попросили политрука находиться в таком месте, где он был бы виден им во время боя. Так он и сделал. И теперь Гараев, Талыбов и Кулиев часто на него поглядывали из своего окопа, расположенного несколько выше.
Мададов изредка высовывался из укрытия и посматривал по сторонам. Впереди он видел склоны высот Мекензи, откуда сейчас били вражеские орудия, а справа, из рассеивающегося понемногу утреннего тумана, начинали проступать очертания города. Это — если приподняться над бруствером. Но и пригнувшись от осколков, он мог видеть длинные стволы зениток Соловьева и над ними, на каменистой высотке, покрытой кустарником, наблюдательный пункт батареи. Позади, в тылу, можно было различить одинокую часовню у дороги и каменную ограду Братского кладбища. Где-то дальше начиналась Северная сторона.
Когда разорвались первые снаряды, Мададов вспомнил вчерашний артналет и Кеяна Гаджиева, который бесстрашно стоял под обстрелом.
\"Молодец он, право, молодец\", — подумал политрук.
А в это время невдалеке от политрука, у себя в воронке, слегка высунувшись, лейтенант смотрел в бинокль. В поле зрения случайно попал профиль Галандара Кулиева. Лицо у него было озабоченное, губы шевелились, казалось, он что-то считает. Вероятно, он подсчитывал количество разрывов.
Потом лейтенант увидел Тапдыга Гараева. Богатырь в этот момент обернулся к кому-то из товарищей и задорно подмигнул, словно хотел сказать: \"Пусть стреляет. Мы не из пугливого десятка\".
Чуть впереди приподнялся над землей Абас Талыбов. Он с улыбкой поглядывал на соседей, видимо показывая, что теперь его уже ничто не страшит.
Довольный тем, что его бойцы не растерялись, Гаджиев повернул голову в сторону орудий. Трудно было разобрать, что там происходит. Лейтенанту показалось, что клочок земли, занятый батареей, вот-вот взлетит на воздух.
Грохот все нарастал. Огонь, словно смерч, проносился по обеим сторонам дороги, кругом то и дело вздымались черные столбы. Видимо, противник решил во что бы то ни стало разделаться сегодня с батареей. Он не жалел боеприпасов. Кучные разрывы мин и снарядов сотрясали землю, и над головой во всех направлениях, жужжа, проносились осколки и камни.
Когда огонь несколько утих, Гаджиев слегка приподнялся и осмотрел своих бойцов.
— Живы еще? — крикнул он, улучив минуту тишины.
— Живы! — ответило несколько голосов.
В стороне промелькнула и скрылась Лида с большой сумкой через плечо.
Гаджиев послал связного Дамирова выяснить потери.
Связной быстро вернулся и доложил, что все находятся на местах.
— Раненых двое. В третьем взводе, — добавил он. — Им уже сделала перевязку Лида — сестра лейтенанта Холмогорцева. Сейчас их отправят в тыл.
— А остальные все на местах? — переспросил командир роты.
— Так точно! — ответил связной.
— Привыкаем! — крикнул Гаджиев старшине роты Мамедову, лежавшему чуть поодаль, за пулеметом.
Старшина переждал, пока улеглась поднятая близким разрывом земля, и оживленно сказал:
— Так — ничего, курить только хочется…
Каждый испытывал потребность поговорить, перекинуться замечанием с соседом. Кто-то отпустил крепкое словцо, с другой стороны послышалась шутка. Особенно разговорчивым вдруг оказался Кулиев.
— Эй, Кёр-оглы, девяносто семь насчитал! Слышишь? — кричал он Гараеву. — А у тебя все в порядке, Абас? — спрашивал он другого соседа. — Жаль, что Гулама нет!
Обстрел возобновился с удвоенной силой. От вспаханной снарядами и минами земли поднимался едкий запах взрывчатки. Заложило уши; в спине и ногах ощущалась непонятная тяжесть, гудела голова. Камни, осколки и комья земли сыпались сверху и барабанили по каске. Еще несколько человек было ранено. Но люди с удивлением замечали, что и сердце уже не так тревожно колотится, и меньше спирает грудь.
Опять обстрел несколько утих, и снова бойцы оглядывались на товарищей, переговаривались, окликали друг друга, ощущая неизведанное еще наслаждение жизнью после этого шквала огня. До Гаджиева донеслись их возбужденные голоса:
— Эй ты… Али… Каково тебе?..
— Цел еще, Тапдыг?..
— Не плохая, оказывается, штука эта каска!
— Да, только звенит. Точно град по железной крышке…
Кто-то спрашивал:
— Как там, командира не задело?
Последовал заключительный, самый яростный огневой налет, а затем земля как будто разверзлась и сразу поглотила весь гул и грохот. Внезапно начавшийся артиллерийский обстрел так же внезапно оборвался.
О нем напоминали только разъедающие глаза темные клочья дыма да глубокая, настороженная, давящая на уши тишина.
Гаджиев будто очнулся ото сна. Он инстинктивно глянул вперед, осмотрелся по сторонам, но за густой пеленой дыма ничего не увидел.
От долгого сидения в неудобной позе у него онемели руки и ноги, болела спина.
Он встал, отряхнулся, глубоко вздохнул, стараясь размяться. И тут же до него донесся чей-то взволнованный голос:
— Товарищ лейтенант, что это там?
В ту же минуту кто-то воскликнул:
— Танк!
— Танк! — подхватили другие в один голос, и, словно в ответ им, громыхнуло орудие Стрельцова. Ожила, заговорила батарея.
Нерешительность Гаджиева продолжалась лишь мгновение. Он услышал треск пулемета, увидал огонь, извергаемый танком, и над головой у него просвистели пули. Гаджиев быстро пригнулся к земле и, не узнав собственного голоса, крикнул:
— Впереди вражеский танк! Приготовить связки гранат!
Несколько голосов повторили его команду.
\"Значит, Холмогорцев и Рашидов не зевают\", — подумал Гаджиев и чуть приподнялся. Трудно было различить что-либо в дыму и пламени, взметнувшемся на том месте, где только что находилась вражеская машина.
— Горит! — радостно произнес лейтенант.
— Подожгли артиллеристы! — подтвердил Дамиров.
Но Гаджиев уже заметил второй танк. Обогнув горящую машину, он несся в облаке снежной пыли по направлению к дороге. Справа и слева от него рвались снаряды. Танк то скрывался в дыму, то появлялся вновь, как вдруг над ним взвился огромный язык пламени, и танк застыл на месте.
Гаджиев уже не видел, как батарейцы подбили третий танк, несшийся по дороге, потому что все его внимание было поглощено появлением вражеской пехоты. Гитлеровцы, строча из автоматов, ринулись в лощину. Лейтенант произнес слова команды, и рота открыла огонь.
Гаджиев, так же как и Соловьев, сразу понял, почему немцы рвутся к оврагу. Здесь нечего рассуждать или раздумывать. Надо действовать немедленно!
Он подозвал к себе старшину Мамедова. Тот быстро подбежал и лег рядом с командиром.
— Видишь вон тот кустарник, Чапай? — сказал лейтенант, указывая выход из оврага неподалеку от орудия Шкоды. — Бери одно отделение, пулемет и сыпь туда! Разместишься так, чтобы был широкий сектор обстрела. Понял?.. Ну, действуй! Живо!
Старшина бросился исполнять приказание. Гаджиев внимательно следил за каждым его движением. Мамедов поднял человек десять бойцов и короткими перебежками повел их в указанном направлении. Он быстро занял позицию в кустарнике и сразу же начал поливать фашистов свинцом. Гитлеровцы в панике бросились обратно. Гаджиев видел, как косили их пулеметные очереди и отдельные меткие выстрелы.
— Спасибо, Керем! — невольно вслух похвалил он старшину.
Пулемет Керема Мамедова уже не позволял немцам просочиться в овраг и прижал их к земле.
Теперь не только стрелки Гаджиева, но и артиллеристы били по неприятельской пехоте. Соседи справа и слева тоже вели ожесточенный бой. По всему фронту перекатывалась трескотня пулеметов и винтовок, прерываемая глухими орудийными выстрелами.
Гаджиев отлично видел немцев. Они падали, поднимались, суетливо бросались в сторону, ползли вперед, стараясь как можно скорее достигнуть лощины. Вначале гитлеровцы вели сильный огонь с хода, и пули, проносясь над головой, почти не позволяли высунуться из окопа. Но потом противник сосредоточил все свое внимание на батарее. Теперь ожесточенная перестрелка шла в кустарнике, где находилась группа Мамедова. Огонь там нарастал и усиливался с каждой минутой. Немцы накапливались в лощине, где их уже не могли достать наши снаряды.
* * *
Для командира зенитной батареи старшего лейтенанта Соловьева сегодня выдался особенно тяжелый день. На его участке натиск гитлеровцев достиг крайнего ожесточения, и по всему было видно, что враг уже не считается ни с какими потерями.
\"Сначала немцы, вероятно, предполагали, что после длившейся целый час артиллерийской подготовки они уже не встретят серьезного сопротивления, — размышлял Соловьев. — Но потеря четырех танков и значительного количества живой силы должна же отрезвить врага. Значит, гитлеровцам остается прекратить атаку и снова начать артиллерийский обстрел батареи, которая так им насолила\".
Однако развитие боя заставило Соловьева отказаться от этого предположения. Фашисты продолжали упорно лезть вперед и старались сосредоточиться в лощине и оврагах, находящихся в каких-нибудь пятидесяти метрах от батареи. Видимо, атаки мелких подразделений предпринимаются сейчас только для того, чтобы отвлекать на себя огонь батереи до тех пор, пока в ложбинах не накопится достаточно сил для решающего броска. Соловьев понял смысл неприятельского маневра и решил, что настоящая атака еще впереди.
Едва он доложил по телефону командиру части свои соображения, как наблюдатель воскликнул:
— Наступающая пехота противника по всему фронту!
Соловьев выскочил наружу. Теперь в бинокле не было никакой надобности. Гитлеровцы двигались длинными перебежками, они делали большие броски и уже не скрывали своих намерений. Под дружным огнем наших орудий, пулеметов и винтовок ряды фашистов сильно редели, но напор их не ослабевал.
Соловьев, который за два месяца боев прекрасно изучил все тактические приемы врага, своим опытным глазом сейчас же определил, что гитлеровцы сильнее всего нажмут на левый фланг батареи, где стоит орудие Шкоды. На этом направлении их ряды были гораздо гуще и огонь плотнее.
Вокруг то и дело жужжали пули, но Соловьев спокойно оценивал обстановку.
Разумеется, командир батареи не столь привычен к пулеметному или автоматному огню, как командир пехотный. Не теряя хладнокровия под бомбами и снарядами, артиллеристы острее реагируют на сухой свист мелких кусочков свинца.
Так было раньше и с Соловьевым. Но с 17 декабря он отразил уже столько атак, что теперь почти не обращал внимания на проносящиеся над головой пули. Старший лейтенант, приняв решение, послал связного Квасова к Стрельцову, чтобы тот приготовился к штыковому бою, а сам вместе с наблюдателем бросился к орудию Шкоды.
Орудийные расчеты действовали, как хорошо налаженный механизм. Несколько зенитчиков было ранено, но остальные номера заменяли их, работая за себя и за товарищей. Снаряд за снарядом посылали батарейцы навстречу врагу. Их поддерживала своим огнем группа Мамедова, которая уже нанесла гитлеровцам немалый урон.
Несмотря на это, все новые и новые вражеские цепи скатывались в лощину и каждую минуту могли появиться у самого орудия Шкоды. Это заставило Соловьева принять экстренные меры. Он взял нескольких связистов и разведчиков и залег с ними перед орудием, выдвинувшись шагов на сорок вперед.
— Приготовить ручные гранаты! — скомандовал старший лейтенант.
Треск автоматов, взрывы гранат, человеческие крики перемешались в сплошном несмолкающем гуле.
Снежная пыль и густой дым на некоторое время скрыли все из глаз. Это был момент, когда каждый действовал по своему разумению. Теперь гранаты летели с обеих сторон. Постороннему наблюдателю, вздумай он издали, с помощью бинокля, разобраться в том, что здесь происходит, показалось бы, что это просто какое-то столпотворение. Вряд ли он допустил бы мысль, что кто-нибудь из защитников батареи мог остаться в живых в этом адском грохоте, дыму и снежном буране, поднятом бесчисленными взрывами.
Однако это было не так. Казалось, что самые разрывы, вместо того, чтобы разнести все в прах, выбрасывали из пламени живых людей. И эти люди продолжали стойко оборонять свою землю, отражая бешеный на тиск врага. Гитлеровцы уже метались из стороны в сторону. Они цеплялись друг за друга, валились, поднимались, ползли на четвереньках и, наконец, растянувшись на снегу, застывали навсегда.
Вместе со своими людьми Соловьев вовремя преградил путь неприятельским штурмующим группам. В рядах гитлеровцев произошло замешательство, но им удалось быстро оправиться и они снова устремились вперед. Тогда зенитчики забросали их гранатами.
Старший лейтенант почувствовал, что наступил критический момент боя. Он крикнул \"ура!\" — и кучка людей с винтовками наперевес кинулась за ним на фашистов, которых было в несколько раз больше.
Когда положение несколько выправилось, Квасов сообщил старшему лейтенанту, что расчет Стрельцова сопротивляется успешно. Правда, небольшой группе немцев удалось просочиться к орудию, но она уже уничтожена штыками и гранатами. Во время схватки командир орудия и заряжающий были легко ранены и один из бойцов расчета убит.
Теперь бой раздробился на отдельные очаги. То здесь, то там перестрелка внезапно усиливалась, потом несколько утихала, чтобы с еще большим ожесточением вспыхнуть в другом месте. Соловьев внимательно следил за этим перемещением огня вдоль своих позиций.
Вдруг связной снова исчез. Старший лейтенант оглянулся по сторонам и заметил, что справа, около орудия Стрельцова, разорвалось несколько гранат. Там же мелькнула фигура Квасова.
Во время ноябрьских и декабрьских боев отважный связной участвовал в отражении самых страшных атак. Но без приказа он ни на минуту не отлучался от старшего лейтенанта. А сейчас… Квасов заметил группу гитлеровцев, которые пробирались в ровик, вырытый для дальномера подле орудия Стрельцова, и один за другим скрывались в этом ровике. Надо было тотчас же принять меры против грозящей опасности, но командир батареи в этот момент был занят — он кричал что-то в ухо Шкоде. Квасов, не теряя ни минуты, пополз к орудию Стрельцова и, приблизившись к ровику, бросил туда гранату. Затем он вскочил на ноги, направил в ровик ствол своего автомата и дал длинную очередь. В ровике все стихло. Внезапно чья-то рука заставила его лечь на землю. Это была Лида.
— У тебя же весь лоб в крови… — сказала девушка, доставая из сумки бинт.
— Пустяки! — ответил Квасов, порываясь встать.
— Ладно, ладно, полежи спокойно, — приказала Лида и перевязала ему голову.
Только сейчас Квасов почувствовал страшную тяжесть в голове, но он вскочил с места и вернулся к Соловьеву.
— Царапнуло маленько, — успокоил он командира.
— Неприятельские танки! — крикнул в этот момент наблюдатель.
Соловьев быстро повернул голову. По ту сторону лощины два танка уже вышли на дорогу и теперь мчались вперед, направляясь, однако, не на орудие Шкоды, а чуть левее.
Соловьев сообразил, в чем тут дело. Фашисты рассчитывали отвлечь огонь батареи на свои машины, чтобы тем временем накопить в лощине пехоту и разделаться с группой Гаджиева. Недаром вражеские цепи снова появились на склоне седловины.
Соловьев не поддался на эту хитрость. Он велел обоим расчетам вести огонь по неприятельской пехоте и послал связного к Гаджиеву с приказанием:
— Не пропускать танки на эту сторону лощины!
Орудия Стрельцова и Шкоды заговорили с удвоенной силой.
* * *
Погода стояла пасмурная. Тяжелые свинцовые тучи не позволяли поднять авиацию. Открыть снова огонь из орудий и минометов немцы тоже не могли, боясь поразить своих. Что же оставалось предпринять противнику? Приостановить наступление и опять обрабатывать артиллерией наш передний край? Но это уже было испробовано не раз за последние две недели. Где гарантия, что именно теперь удастся подавить батарею? Значит, скоро снова появятся танки…
Получив приказание командира батареи, Гаджиев вместе с Павловым и краснофлотцем Широзией спустился в лощину, где, кроме старшины, находились Гараев, Талыбов и Наибов. Сейчас здесь было сравнительно безопасно. Пули пролетали где-то высоко над головой.
Гаджиев быстро разместил свою маленькую группу так, чтобы бойцы могли преградить путь танкам. Мамедов с Гараевым, Наибовым и Широзией расположились у спуска дороги в лощину. А Гаджиев с Павловым и Талыбовым залегли у выхода дороги на пригорок.
Старшина второй статьи Сергей Павлов отличался не менее богатырским сложением, чем Тапдыг Гараев. Широкое лицо Павлова освещалось мягким светом серых глаз, а маленький, немного вздернутый нос придавал ему, пожалуй, задорное выражение. Бригада морской пехоты, в которой он служил, стояла слева, по ту сторону дороги, но его отделение уже не в первый раз посылали на помощь зенитчикам, оказавшимся без пехотного прикрытия впереди.
За последние две недели Павлов несколько раз участвовал в рукопашных схватках и завоевал себе популярность на батарее. Ему всегда удавалось вовремя уничтожить отдельных вражеских автоматчиков, которые, пользуясь пересеченной местностью, просачивались к нам в тыл.
— Стоп! — скомандовал Гаджиев, когда они подобрались к обочине дороги. Лейтенант юркнул в воронку, которых и здесь было много. Сергей Павлов и Абас Талыбов последовали за ним.
Абас положил перед собой противотанковую гранату и невольно вспомнил, что им рассказывали о политруке Фильченкове и его матросах, — о том, как они остановили немецкие танки.
\"Отдам жизнь, но не пропущу!\" — повторял про себя Талыбов.
Глаза его лихорадочно горели, и это не ускользнуло от внимания лейтенанта.
— Абас!.. — сказал он. — Будь готов! Старайся под гусеницы…
Губы у Абаса зашевелились. Гаджиев не расслышал, но сердцем понял ответ бойца:
— Танки дальше не пройдут!
— Только не торопиться! — сказал Гаджиев. — Пока я не дам сигнала, не кидайте! Первым бросает Павлов.
Лейтенант внимательно следил за дорогой, ведущей в лощину. Он старался умерить свое волнение, но поймал себя на том, что зачем-то отложил в сторону связку гранат, которую держал в руке, и не глядя потянулся за другой.
— Вон он! — крикнул Павлов.
Не отрывая глаз от танка, Гаджиев крепко сжимал ручку гранаты в правой ладони. Он не раз видел танки вблизи, еще на полевых занятиях. Но сейчас все казалось совсем иным. Сероватая неуклюжая машина, извергая огонь, с оглушительным грохотом спускалась в лощину. Внезапно около танка рванулось пламя и появилось облако дыма. От взрыва дрогнула земля.
\"Мамедов действует!\" — пронеслось в сознании лейтенанта.
Он думал, что с этим танком покончено, но в ту же минуту, вопреки его ожиданиям, серое чудовище выскочило из дыма и двинулось вниз по дороге.
Вот оно приближается. Первый удар на него не подействовал. Вот его башня, длинный хобот его орудия. Уже виден крест… Танк идет… Он прошел мимо Мамедова и, наверно, все там перепахал. Дальше к орудиям его пропустить нельзя!..