Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Уильям Сароян

Сломанное колесо

В иностранном квартале, где все непринужденно передвигались и переговаривались друг с другом через дворы, переулки и улицы, на Санта-Клара-авеню у нас был домик и два сарая, некогда принадлежавшие торговцу орехами. В этих сараях мы находили запчасти от его машин и различных приспособлений, а в щелях между половыми досками нам иногда попадались скорлупки и кусочки ореховых ядрышек. В доме царил здоровый дух. Где-то рядом с кухонным умывальником обитали свертки и множество домашних паучков, тех, что называют долгоножками. А еще был кот. Он жил в доме задолго до нашего переезда, так что мы отнеслись к нему, как к чему-то само собой разумеющемуся. Это был черный котище с гордым нравом и замашками надменно-равнодушного аристократа. Поначалу он спал в подполье, но с наступлением холодов переселился в дом. Мы так и не удосужились дать ему кличку и звали его просто Кату, что по-армянски означает «кот».

На нашем участке в стороне от дома, у проулка, росли два платана, орешник, которому было, наверное, лет двадцать, – на заднем дворе, оливковое деревце и три куста сирени – у крыльца. Веранду затеняла густая жимолость. А еще у нас росла герань, бермудская трава и все такое прочее. Спустя какое-то время у нас появились новые деревья – два персиковых, одно касторовое – и кактус в придачу. Персиковые деревья мы сажать не собирались, просто как-то бросили на землю косточки, из которых выросли близко друг от друга два дерева, а мы решили их не пересаживать. Им либо здорово повезло, либо они были очень упрямы, но через три года опавшую с них осенью листву уже можно было сгрести граблями в небольшую кучу и сжечь. Они росли прямо за нашим двором, но, поскольку у нас не было ни забора, ни соседей поблизости, кроме семьи, жившей в переулке напротив, мы считали персиковые деревья своими. О плодах мы не задумывались: их дешевле было купить; скорее нас привлекала ответственность за выращивание чего-то прекрасного или появление на деревьях цветов по весне. Раз в год моя сестра Наоми приносила ветки с розовыми цветами и ставила в черную вазу. Мы привыкли видеть цветы в черной вазе и привыкли к тому, что это красиво. Ветка персикового дерева в воде означала, что мы есть, что мы существуем, чему мы очень радовались. Зимой мы много смеялись. Целыми неделями напролет мы сидели уныло и угрюмо, а потом вдруг разражались хохотом. Мы гоготали минут пятнадцать – двадцать, а потом снова мрачнели и скисали. Все это было чертовски здорово, и вместе с тем мы осознавали, что нам более пристало печалиться, ибо недоумение и ощущение жизни земной было заложено в нас с самого детства.

За кактус отвечал мой брат Крикор. Однажды он пришел домой с куском кактуса в руке. И говорит мне:

– Ты знал, что вся эта земля когда-то была пустыней и везде росли кактусы?

– Ты хочешь сказать, – спросил я, – что здесь никто не жил?

– Да, – ответил Крикор. – Никто, пожалуй, кроме ящериц, змей, рогатых жаб, ястребов и прочей живности. А людей не было.

Я представил нашу долину без людей, улиц и домов и подумал, как это странно, неестественно.

– Что же, – сказал я, – вся долина до Сельмы, до Кловиса и дальше до Кермана за мостом Скагса была безлюдна?

– Да. Вся долина, – ответил Крикор. – Сколько ни есть ровной земли между Береговыми хребтами и Сьерра-Невадой – везде, где сейчас разбиты виноградники. В те времена здесь было сухо, поэтому сюда начали проводить воду по оросительным каналам и канавам.

Крикор посадил кактус в этот же день, и к тому времени, когда мне исполнилось десять, кактус сильно вытянулся вверх и стал выше самого высокого человека, он расцветал прекрасными пунцовыми цветами и плодоносил, но никто не знал, едят ли его плоды.

Касторовое дерево тоже появидось случайно. У соседей напротив росло старое касторовое дерево, и однажды его семена занесло к нам во двор, а на следующий год у нас уже было свое касторовое деревце. Казалось, это какое-то ненастоящее дерево: оно росло слишком быстро и было чересчур хилым для дерева. На него не мог бы залезть и маленький мальчик, его ветки ломались даже при слабом порыве ветра. Но у него были красивые листья, оно источало приятный аромат и давало много тени. Мы его не сажали, но по мере того, как оно становилось больше, все сильнее радовались, что оно есть. Касторку мы ненавидели, но считали, что дерево ни в чем не виновато.

В знойные летние дни приходилось вставать пораньше, чтобы насладиться прохладным ветерком. Каждое лето к нам из города для благоустройства улицы присылали длинный трактор, которым разравнивали дорогу на Санта-Клара-авеню. Трактор однообразно тарахтел, вгрызаясь в мостовую, то приближаясь, то отдаляясь от нашего дома. Утром мы слышали отдаленное «бум-бум-бум», потом звук приближался к нам, шум становился громче и громче, и мы привыкли к мысли, что это приближение и удаление похоже на то, как бывает в жизни, хотя и не знали, как именно.

– Егав норен, – говорили мы друг другу по-армянски. – Опять пожаловал.

У нас не было определенных причин для недовольства, но иногда мы задавались вопросом, ну какая разница, если улица будет немного неровная. По ней же никто не ездит.

Каждый день летом в своей расшатанной повозке, в которую была запряжена старая лошадь, по улице разъезжал Каспарян – продавец арбузов – и выкрикивал по-армянски: «Арбузы!» Другого уличного движения не было. Те, кому хотелось передвигаться быстро, гоняли на велосипедах.

Однажды мой дядя Ваан, тогда еще молодой человек, прикатил из Сан-Франциско на новеньком «Апперсоне» и остановился перед нашим домом.

– Ну, как он вам, нравится? – полюбопытствовал он. – В Америке всего одиннадцать «Апперсонов», но только один – красный.

Красный принадлежал ему. Мы были в восторге, все улыбались, а дядя Ваан курил сигареты. Он отправился со своей сестрой, моей мамой, на автомобильную прогулку в Рединг-парк. Это была ее первая поездка на авто, и она очень гордилась своим братом. Мы все считали его замечательным парнем. И дело было не столько в его «Апперсоне», сколько в его порывистости и энергии, смехе и речи. Он привез маму домой и прокатил моих сестер, Люси и Наоми, по городу. Мой брат Крикор сидел на крыльце с книгой, нервно дожидаясь своей очереди. Крикор заявил, что автомобиль способен развивать скорость пятьдесят миль в час. Наш сосед Рубен сидел с нами на крыльце и сказал, что у его дяди Левона есть «Кадиллак», который стоит дороже «Апперсона» и может ехать со скоростью шестьдесят миль в час.

– Да, – согласился я, – но красного ли он цвета?

Он с грустью признал, что – черного.

– Во всей Америке всего один красный «Апперсон», – заявил я.

Это было все равно что сказать: «Прабабка такого-то видела Линкольна» или что чьи-то предки прибыли в Америку с первыми переселенцами на корабле «Мейфлауэр», – только еще более сногсшибательно. Я знал, что вот-вот из-за угла вынырнет, громыхая, жестянка на колесах и остановится перед моим домом, и это было потрясающе. Наш век – век машин, «в Европе на войне применяют пулеметы» и «изобретают разные штуковины, которые быстро крутятся и сберегают время».

Дядя Ваан привез Люси и Наоми домой |и зашел на чашечку турецкого кофе. Нам было слышно, как он рассказывает нашей маме о том, что замечательно уживается с Сан-Франциско. Он сдал экзамер на звание юриста и стал адвокатом, но большую часть состояния сколотил на оптовой торговле арбузами. Он надеялся открыть когда-нибудь собственную контору здесь, в родном городе. Мама очень радовалась за младшего брата, и мы слышали ее смех и расспросы.

Крикор чувствовал себя неловко, ведь дядя Ваан не предложил покататься, а сам он был слишком горд или чересчур воспитан, чтобы напрашиваться. А я думал: «В нашей семье есть адвокат, и у него – красный „Апперсон\". Мы предприимчивый народ». Меня так распирало от счастья, что я не мог сидеть смирно, я снова и снова забирался на перила веранды и затем спрыгивал на землю.

Когда дядя Ваан вышел из дома, Крикор стоял поодаль от машины и любовался, глядя на нее. Его восхищение было смиренным, исполненным юношеского обожания; и тут дядя догадался о переживаниях Крикора и предложил нам:

– Идемте, ребята, прокатимся.

Наш сосед Рубен и Крикор влезли в машину первыми, а я уселся Крикору на колени. Дядя Ваан завел мотор, и мы тронулись с ужасающим грохотом, в клубах дыма. Помню, как мама, Люси и Наоми стояли на крыльце и махали нам вслед. Мы с ветерком проехались по городу, и настроение у нас было очень приподнятое. Когда мы вернулись, мама разрезала два холодных арбуза, и мы все сидели в гостиной, ели арбузы и разговаривали. Было очень жарко, мы обливались потом, тем не менее это было одно из светлых мгновений нашей жизни.

– Мы не отдаем себе отчета, как нам повезло, что мы попали в эту страну. Здесь безграничные возможности. Все свободны и могут достичь всего, на что способны, – сказал дядя Ваан.

Он говорил по-армянски, так ему было легче. Дяде Ваану было тринадцать, когда он приехал в Америку, а теперь ему исполнилось двадцать два. Он спросил Крикора, решил ли тот, кем хочет стать, а Крикор застеснялся, отчего стал поглощать арбуз еще быстрее.

– Надеюсь, – произнес дядя Ваан, – ты решишь изучать право.

– Конечно, – ответила мама.

А я-то думал, Крикор собирается стать музыкантом, ведь он сам мне это говорил, но сейчас он промолчал. Через день-два дядя Ваан укатил на своем красном «Апперсоне», и мы стали припоминать подробности его пребывания у нас в гостях, на которые поначалу не обратили внимания.

В нашем доме все было основательно и неизменно, и мы не замечали, как проходит время. Однажды Крикор пришел домой, в столовую, с небольшим черным ранцем. Положил его на стол, и мы все собрались вокруг посмотреть, что он принес. Мы никогда не знали, чего ожидать от Крикора, и всегда были начеку. Сам Крикор был взволнован и тих. Он вставил в замочек ранца ключ, повернул, и ранец открылся. Внутри мы увидели корнет.

– Что это, Крикор? – спросила мама по-армянски.

И Крикор ответил по-армянски же, что эта штуковина называется «корнет» – рожок.

Сколько себя помню, где б мы ни жили, у нас всегда было пианино. Бывало, никто к нему не подходил месяцами, а потом вдруг мы все принимались играть. Моя сестра Люси брала уроки игры на фортепиано и умела играть по нотам. Она исполняла серьезную музыку – Шопена, Листа, Моцарта. Наоми играла, подбирая на слух народные песни, которые, по-моему, не существовали в нотной записи: «Пусть не гаснет домашний очаг», «Я люблю тебя, Калифорния», «Долгий-долгий путь», «Улыбка», «Дарданелла», «Ах, какая была подружка Мэри» и тому подобное. Я не умел играть ни по нотам, ни на слух, зато умудрился сочинить несколько мелодий, от которых никак не мог отделаться и, кажется, все время к ним невольно возвращался. В отчаянии я колотил по клавишам, используя различные вариации темпа и громкости, какие только могли взбрести в голову, а сестры всегда отгоняли меня от инструмента. Они утверждали, что я играю, как полоумный. Я не знал, зачем мне нужно было пытаться играть на пианино, но чувствовал, что должен продолжать.

Так мы и жили, и мне казалось, что-то должно произойти. Я верил в это неистово, и каждый раз, когда я понимал, что все осталось, как было, и мы повторяем все снова и снова, я терял голову, не зная, куда деваться. А потом мы опять начинали смеяться.

Теперь же у нас в доме появился новый музыкальный инструмент. Корнет Крикора оказался штуковиной неказистой, но заковыристой, он был скорее из области водопровода и сантехники, чем музыки. Крикор принес домой пюпитр и самоучитель игры на корнете.

– К Рождеству, – сказал он, – я буду играть «Баркаролу».

Он дул в рожок так, что у него распухли и потрескались губы. Каким-то образом он выучился довольно посредственно играть «Америку» и еще хуже «Мой старый дом в Кентукки» и всегда требовал, чтобы я вставал, когда он исполняет «Америку».

Он упражнялся долго, и мы стали воспринимать звуки рожка, как нечто постоянно присутствующее в нашем доме, подобно коту и сверчкам, но «Баркаролу» играть он так и не научился. Крикору с ней не везло, его пыл постепенно охладился, и его стали одолевать сомнения. Обычно он начинал терзать мелодию, делая героические попытки играть строго по нотам, но потом вдруг отвлекался и принимался выдувать всякие разные звуки, и мы знали, что его слышно даже у пивоварни на юге и в парке при здании суда на севере; так нам рассказывали. Вскоре Крикор окончательно изнемогал, не в силах больше дудеть, и сидел глубоко удрученный. Он говорил:

– Не понимаю, в чем дело. Я играю по нотам и упражняюсь регулярно. – Он с горечью смотрел на рожок и вопрошал: – Может, все из-за того, что рожок слишком старый, или потому, что у меня нет таланта для игры на корнете?

Я не знал, что ответить, но понимал, что он испытывает, потому что чувствовал то же самое. Мы хотели бы совершить поступок, безупречный, совершенный, красивый, но не знали, какой именно.

Всей округе было известно, что у Крикора есть корнет, и когда он проходил мимо, люди на улице перешептывались:

– Вот он идет. Тот мальчик, что устраивает этот тарарам. У него есть корнет, и он пытается научиться на нем играть. Мы-то думали, это бездомные кошки, но они днем не орут.

Каждое лето возвращался трактор и заполнял воздух гнетущей тупой долбежкой, от которой с дерева опадали орехи, и мы собирали их в коробки. Перемены происходили незаметно, но каждую весну Наоми ставила в черную вазу ветки расцветшего персика.

Однажды Крикор сказал:

– Я решил покончить с корнетом. Я не могу на нем играть.

Он говорил мужественно, взвешивая каждое слово, хотя, мне показалось, несколько нарочито. Недели не прошло, как он прикатил домой на велосипеде, сидя под рамой, потому что ноги у него еще не доставали до педалей. Для своих двенадцати лет он был очень невелик ростом. Когда мама увидела, как он едет по улице, согнувшись в три погибели под перекладиной, она сбежала с крыльца на тротуар.

– Что это ты приволок? – спросила она. – Вылезай из этого драндулета. Ты что, искалечиться хочешь на всю жизнь?

Крикор откатил велосипед на задний двор и попытался опустить седло пониже. Он очень старался, и вскоре ему удалось максимально опустить седло, но и тогда велосипед был слишком велик для него, и ему приходилось крутить педали из-под рамы. Однажды мама занесла велосипед в дом и заперла в чулане.

– Твой отец, – сказала она Крикору, – ходил прямо, и твоя мать тоже ходит прямо, и я ни за что не позволю тебе делать из себя калеку. Если уж тебе приспичило кататься на велосипеде, лучше купи себе такой, на котором сможешь сидеть в седле.

Почти два года после школы Крикор продавал газету «Ивнинг Геральд» и копил деньги. Мама велела ему откладывать заработанное, но не возражала, чтобы он тратил столько, сколько считает нужным. На свой двенадцатый день рождения он явился домой с тортом, который обошелся ему в семь с половиной долларов. Когда мы поинтересовались, зачем ему понадобилось пускаться на столь неразумные расходы и зачем он приволок такой здоровенный торт, когда нас в доме всего пятеро, он объяснил:

– Это был первый торт, который мне показал кондитер, а я никогда раньше не покупал тортов на день рождения. Я подумал, что как раз такой нам и нужен. А что, очень большой?

– Нам и за месяц его не осилить, – сказала Люси.

Всю неделю – на завтрак, обед и ужин – у нас был торт, и мы не переставали острить по этому поводу.

И вот однажды Крикор прикатил велосипед в магазин и обменял его на другой, поменьше. Крикор был начисто лишен коммерческой жилки; единственной причиной, почему он купил большой велосипед, было то, что продавец велосипедов Кебо навязал ему именно этот. Крикор приехал домой на маленьком велосипеде, сидя в седле, как полагается, и мама сказала:

– Ну вот, другое дело. Теперь это на что-то похоже.

Вскоре я катался на велосипеде больше, чем Крикор, пока, наконец, дело не дошло до драки. У нас и раньше случались потасовки, но эта была самая грандиозная, ведь мы повзрослели. Крикор гонялся за мной вокруг дома, затем я внезапно обернулся и стал гонять вокруг дома его. Мы боролись по-настоящему и в то же время – понарошку, стараясь не причинить друг другу боль, а потом нас разняла мама и сказала, что не видать нам велосипеда, если мы будем из-за него драться. Я знал и, думаю, Крикор тоже знал, что велосипед тут ни при чем. Мы бы подрались из-за чего-нибудь другого. Просто велосипед подвернулся под руку. Мы тузили друг друга, потому что были братьями и любили друг друга и потому что вместе нам довелось много всего испытать. Как-то, когда мы втихаря колошматили друг друга на заднем дворе, старик Андреас, проходивший мимо по пустырю, побежал к дверям нашего дома и закричал по-армянски:

– Эстер, Эстер, твои сыновья убивают друг друга.

Кое-как мы научились пользоваться велосипедом вместе. Иногда я катал Крикора, но чаще – он меня. Многие братья в городе так поступали. Мы проторили тропинку по пустырю. На его краю был крутой склон в три – четыре фута. Мы разгонялись и, набрав скорость, летели с горки.

Однажды воскресным днем, в ноябре, мы решили прокатиться до ярмарочной площади. Ярмарки как таковой не было, и бейсбольного матча тоже, но нам хотелось проехаться на велосипеде по тем местам да еще и по грунтовой дороге. Мы часто сюда приезжали и раньше, нам нравилось, что мы одни на пустынной площади, в такие минуты возникало совсем другое ощущение, чем когда на ней толпился народ, – было приятнее, уютнее и гораздо веселее. Нам нравились огромная площадь, непривычно пустые прилавки и тишина. Мы крутили педали по очереди, каждый проезжал по миле. У Крикора были часы, и он засекал время, когда дистанцию проходил я, потом я засекал его время. У нас была книжечка, куда мы заносили свои результаты.

Касторовое дерево разрослось, вытянулись и персиковые деревца. Наступили Пасха, Рождество, а затем и День изюма; мы постригли куст жимолости, чтобы омолодить ее, купили новую обувь и одежду, переболели гриппом, но не заметили и не запомнили никаких изменений. В семейном альбоме было несколько фотографий, и нам, глядя на них, не казалось, что мы изменились. Мы жили тихо; просиживая зимние вечера, делали уроки, играли на пианино, разговаривали, громко смеялись, неизвестно над чем. Перемена произошла, но мы не заметили этого. И вот мы снова взяли велосипед и отправились на ярмарочную площадь.

Я сидел на раме, а Крикор – в седле, так мы пересекли пустырь.

– Теперь ныряем, – скомандовал Крикор.

Мы доехали до горки и покатились с нее, но пока мы спускались, что-то случилось. Вилка велосипеда треснула и сломалась, переднее колесо завалилось набок. Все происходило, как в замедленной съемке, словно не наяву, и пока ломалась вилка, пока отлетало колесо, мы словно бы пробуждались от бесконечного сна и осознавали, что этот обыденный случай – на самом деле колоссальное, жизненно важное событие. Оно должно было нас позабавить и развеселить, но нам не было ни забавно, ни весело. Мы молча побрели домой.

Мама все видела из окна комнаты Наоми, и, когда мы, ошеломленные, вошли в дом, она сказала:

– Ребята, разве вы не понимаете, что уже выросли? Вы теперь слишком тяжелы для одного велосипеда.

Весь день мы не говорили об этом происшествии. Сидели дома, пытались читать и силились делать вид, что все осталось по-прежнему. Ну сломался велосипед, и что с того? Но мы-то знали, что все вовсе не по-прежнему.

Мне казалось, что мы позабыли нашу жизнь, и теперь, благодаря этому маленькому происшествию, вспоминаем все ее мелкие подробности, ставшие вехами нашего роста. Я припомнил, как мы с Крикором из реек, мешковины и смолы смастерили каноэ, мы хотели спуститься на нем вниз по течению и потому протопали шесть миль под палящим солнцем до канала, где наше каноэ и пошло ко дну.

Я вспомнил, как чуть не утонул в реке Кингс-ривер и как Крикор плыл за мной и что-то, захлебываясь, кричал по-армянски. Как Люси лишилась работы в магазине «Вулворт» и проплакала целую неделю. Как Наоми заболела воспалением легких и мы все молились, чтобы она не умерла. Как Крикор принес домой маленький фонограф и две пластинки – «Баркарола» и «О Sole Mio».

Я с тяжелым сердцем вспомнил тот день, когда к нам приехал дядя Ваан в солдатской форме и сыграл на скрипке «Джонни, где твоя винтовка», мамин восторг, когда он сидел за нашим столом, и ее рыдания, когда его увез поезд. И еще я вспомнил все дни до единого, когда она сидела в гостиной, читала газету «Аспарез» и рассказывала нам о горе, страданиях и смерти, царивших на старой родине. И тот день, когда я узнал, что дядя Ваан погиб во Франции, и как мы сидели за ужином и не могли есть, легли спать и не могли уснуть, потому что оплакивали его и говорили только о нем.

Вспомнил, как каждый день отправлялся в контору газеты «Геральд» за экстренным военным выпуском, а затем бегал, крича, по улицам. Вспомнил тот день, когда война закончилась и на первой полосе «Геральд» изобразила Господа Бога со словами «Мир на Земле. Добрая воля – всем людям!». Как я пришел домой, охрипший от крика и опечаленный в душе, потому что война кончилась, а мой дядя Ваан не вернулся. Я вспомнил времена, когда, полный жизни, прогуливался в одиночестве, разглядывал все кругом и думал о дяде Ваане, и меня вдруг начинали душить слезы от того, что жизнь такая ослепительная, прозрачная и яростная.

Весь день и почти весь вечер в доме никто не разговаривал. Люси поиграла несколько минут на пианино, а Наоми помурлыкала «Улыбку», пока не вспомнила, что мама просила ее никогда больше не петь эту песню, потому что раньше ее часто пел Ваан. Мы были подавлены и опустошены. Мы готовились ко сну, когда Крикор сказал:

– А смешно было, когда под нами развалился велосипед?

Мама и сестры ответили, что ничего смешнее не видывали, и захохотали. Сначала тихо. Умолкали на мгновение, потом вспоминали, как им было смешно, и снова принимались хохотать, уже громче. Крикор начал смеяться вместе с ними, словно все в этом мире хорошо и нам не о чем печалиться. Я не мог решить, как мне поступить, это происшествие мне вовсе не казалось смешным, но и я, в конце концов, рассмеялся. Случилось столько всего, а мы продолжали жить вместе в нашем доме, наши деревья были с нами, летом из города присылали трактор, и мы слышали, как он тарахтит, и старик Каспарян проезжал по нашей улице в своей повозке и выкрикивал по-армянски: «Арбузы!» Я ни капельки не почувствовал себя счастливее, но смеялся, пока из глаз не потекли слезы.

Потом я ощутил внезапную перемену, она произошла внутри меня, и вместе с тем, казалось, она коснулась всего мира, всей земли и людей. Я ощутил, что вот наконец я стал частицей жизни, я познал, чем все заканчивается. Неведомая гнетущая печаль охватила землю, и впервые в жизни я сам почувствовал ее столь отчетливо. Казалось, я только что родился, в этот миг я узнал, что есть земля и люди на ней, жизнь, красота и боль, радость, страх и уродство. Все это открылось мне с потрясающей ясностью и очевидностью, и я понял, почему, садясь за пианино, я всегда молочу по клавишам, почему дерусь с Крикором и потом мы вместе смеемся.

И от того, что я смеялся, от того, что из глаз моих катились слезы, я сел на кровать и заплакал.

Не говоря ни слова, заплакал Крикор, а за ним и мои сестры.

– Что толку от слез. Мы часто терпели разочарования, переносили лишения, но преодолевали их, и так будет всегда, – сказала мама по-армянски.

Когда я решил, что все уснули, встал с постели, подошел к двери в гостиную и слегка приоткрыл ее. Я увидел, как мама взяла с пианино фотографию своего брата и поставила ее на стол, я услышал, что она тихо плачет. Она сидела на стуле и раскачивалась из стороны в сторону, как это делают люди со старой родины.



1933