Уильям Сароян
В теплой тихой долине дома
В горах мое сердце
В 1914 году, когда мне было еще совсем немного лет, к нам на улицу Сан-Бенито забрел один старик по пути в дом для престарелых. Он шел, играя на трубе, и остановился перед нашим домом. Я выбежал со двора, чтобы послушать, но он больше не трубил.
Тогда я сказал:
— Сыграйте что-нибудь еще, так хочется послушать.
А он говорит:
— Молодой человек, не принесешь ли ты стаканчик воды старику, у которого сердце не здесь, а в горах?
— В каких горах? — спросил я.
— Шотландских, — сказал старик. — Так как же насчет водички?
— А что делает ваше сердце в шотландских горах?
— Тоскует, — сказал старик. — Пожалуйста, принеси мне стаканчик холодной воды.
— А где ваша мама? — говорю я.
— Моя мама в Талсе, штат Оклахома, но сердце ее не там.
— А где же? — говорю.
— В шотландских горах, — сказал старик. — Молодой человек, мне ужасно хочется пить.
— Как это так вся ваша семья оставляет сердца в горах? — сказал я.
— Так уж мы созданы, — сказал старик. — Сегодня — здесь, а завтра — прощайте.
— Сегодня — здесь, а завтра — прощайте? — сказал я. — Как это?
— Сейчас мы живы, а вот уже нас нет, — сказал старик.
— Ну ладно, а что ваша мама делает в Талсе, штат Оклахома? — сказал я.
— Тоскует, — сказал старик.
— А где мама вашей мамы? — говорю.
— Она в штате Вермонт, в маленьком городке Уайт-Ривер-Джанкшон, — сказал старик, — но сердце ее не там.
— Бедное старое высохшее сердечко, — сказал я. — Где же оно? Или тоже в горах?
— В самых что ни на есть горах, — сказал старик. — Сынок, я умираю от жажды.
Тут на крыльцо вышел мой отец и взревел, как лев, пробужденный от дурных сновидений.
— Джонни, — проревел он, — отстань наконец от этого несчастного старика. Подай ему кувшин воды, пока он не свалился и не умер на месте. Что у тебя за манеры, черт возьми!
— Здрасьте, уж нельзя человеку раз в жизни и порасспросить путешественника, — возразил я.
— Подай скорее воды старому джентльмену, — сказал мой отец. — Не стой, как болван, черт побери. Принеси ему напиться, пока он не свалился и не умер на месте.
— Ты и принеси, — сказал я. — Все равно, ничего не делаешь.
— Ничего не делаю? — сказал мой отец. — Черт побери, Джонни, ты прекрасно знаешь, что я сочиняю новую поэму.
— Откуда мне знать? — сказал я. — Стоишь тут на крыльце, засучив рукава, и все. Откуда мне знать, что ты думаешь?
— Ну-ну, тебе следует знать, — сказал мой отец.
— Добрый день, — обратился старик к моему отцу. — Ваш сынок мне рассказывал, какой чудесный прохладный климат в ваших краях.
«Господи Иисусе, — подумал я, — ничего-то я не говорил ему про климат. И откуда он это взял?»
— Добрый день, — сказал мой отец. — Не зайдете ли к нам отдохнуть на минутку? Мы будем польщены, если вы разделите с нами нашу скромную трапезу.
— Сэр, — сказал старик, — я умираю с голоду. Я иду.
— А вы играете «Пей за меня одним лишь взором»? — спросил я старика. — Хотелось бы послушать, это моя любимая песня. Сыграйте мне, а? Чудная песня.
— Сынок, — сказал старик, — когда ты доживешь до моих лет, ты поймешь, что песни не самое главное. Самое главное — хлеб.
— Все равно, — сказал я, — очень бы хотелось послушать.
Старик взошел на крыльцо и пожал моему отцу руку.
— Меня зовут Джаспер Мак-Грегор, — сказал он. —
Я актер.
— Весьма рад познакомиться с вами, — сказал мой отец. — Джонни, принеси мистеру Мак-Грегору кувшин воды.
Я сбегал к колодцу, набрал в кувшин холодной воды и подал ее старику. Он выпил весь кувшин залпом. Потом оглядел горизонт, посмотрел на небо и вдоль улицы Сан-Бенито, над которой вдали уже садилось солнце.
— Пожалуй, мне отсюда тысяч пять миль до дома, — сказал он. — Как вы думаете, а не съесть ли нам по кусочку хлеба с сыром, чтобы поддержать дух в бренном теле?
— Джонни, — сказал мой отец, — сбегай к бакалейщику, возьми французский батон и фунт сыру.
— Давай деньги, — говорю я.
— Скажи мистеру Козаку, пусть отпустит в кредит, — говорит отец. — У меня ни гроша, Джонни.
— Да не даст он в кредит, — говорю я. — Ему надоело. Он сердится. Говорит, мы нигде не работаем и по счетам никогда не платим. Мы ему должны сорок центов.
— Ступай к нему, уговори, — сказал мой отец. — На это ты мастак.
— Да он и слушать не хочет, — сказал я. — Знать, говорит, ничего не знаю, отдайте сперва мои сорок центов — и все тут.
— Ступай, ступай, — сказал мой отец, — уговори отпустить французский батон и фунт сыру. Ты это умеешь.
— Ступай, сынок, — подхватил старик. — И скажи мистеру Козаку, чтобы дал тебе батон и фунт сыру.
— Иди, Джонни, — сказал мой отец. — Ты ни разу еще не уходил из этой лавки с пустыми руками. Не пройдет и десяти минут, как ты вернешься домой с провизией, достойной короля.
— Не знаю, — сказал я, — Мистер Козак говорит, что мы его за нос водим. Он хотел бы знать, что у тебя за работа.
— Ладно, ступай к нему и скажи. Мне скрывать нечего. Я пишу стихи. Скажи мистеру Козаку: я пишу стихи днем и ночью.
— Ладно, допустим, — сказал я. — Но вряд ли это на него так уж подействует. Он говорит, что ты никогда и шагу не сделаешь, чтобы подыскать себе работу, как другие безработные. Он говорит, что ты лентяй и бездельник.
— Ступай и скажи, что он сумасшедший, — сказал отец. — Ступай скажи этому человеку, что твой отец — один из величайших неизвестных поэтов нашего времени.
— А ему наплевать, — сказал я. — Ладно, пойду попробую. А дома у нас разве нет ничего?
— Одна только кукуруза, — сказал отец. — Четыре дня подряд жуем кукурузу. Джонни, ты должен непременно раздобыть хлеба и сыру, если хочешь, чтобы я закончил эту большую поэму.
— Ладно, попробую, — сказал я.
— Да не задерживайся долго, — сказал старик. — Мне отсюда пять тысяч миль до дома.
— А я бегом, — говорю.
— Гляди, если найдешь по дороге деньги, — сказал отец, — половина моя, не забудь.
Я бежал всю дорогу до лавки и все время смотрел себе под ноги, но так и не нашел ни гроша.
Вхожу в лавку. Мистер Козак проснулся и поднял на меня глаза.
— Мистер Козак, — говорю я. — Что если бы вы очутились в Китае один как перст и без гроша в кармане? Разве бы вы не надеялись, что кто-нибудь из тамошних христиан даст вам фунт рису?
— Что тебе нужно? — сказал мистер Козак.
— Да я просто так, поболтать, — говорю. — Уж вы бы, наверно, надеялись, что какой-нибудь представитель арийской расы вам непременно поможет, — ведь правда, а, мистер Козак?
— Денег у тебя сколько? — спросил он.
— Не о деньгах речь, мистер Козак, — говорю я. — Разговор идет о человеке в Китае. Нужна ему помощь со стороны белой расы или, по-вашему, как?
— Ничего я этого не знаю и знать не хочу, — говорит мистер Козак,
— Каково бы вам пришлось в Китае, — говорю, — при таких обстоятельствах?
— Не знаю, — говорит. — Что мне там делать, в Китае?
— Допустим, — говорю, — вы попали в Китай и сильно проголодались, и кругом ни души знакомой. Можете вы себе представить, чтобы какой ни на есть христианин отпустил вас от себя хотя бы без фунта рису, а, мистер Козак?
— Да уж, наверно, нет, — сказал мистер Козак. — Но ты-то, Джонни, не в Китае, да и твой папа тоже. Тебе и твоему папаше все равно придется поработать рано или поздно, так почему бы вам не начать вот сейчас? Я не стану больше отпускать вам в кредит, потому что знаю, вы мне не заплатите.
— Мистер Козак, — говорю я, — вы меня не так поняли. Ни о каких продуктах и речи нет. Я вот говорю: язычники эти вокруг вас в Китае, и вы среди них — голодный, умирающий…
— Мы не в Китае, — сказал мистер Козак. — Здесь, в этой стране, на жизнь нужно зарабатывать. Кого ни возьми, все в Америке работают.
— Мистер Козак, — говорю я, — а что, если бы вы нуждались в каком-нибудь там французском батоне да еще фунте сыра, чтобы только сохранить свою жизнь? Неужели вы бы постеснялись попросить об этом христианского миссионера?
— Постеснялся бы, — сказал мистер Козак. — Мне было бы стыдно просить.
— Даже если бы вы знали, что отдадите ему два батона и два фунта сыру? — говорю я. — Даже тогда?
— Даже тогда, — сказал он.
— Ну, это уж нехорошо, мистер Козак, — говорю я. — Вы поддаетесь отчаянию. Подумайте, вас может ожидать только смерть. Неужели вы умрете вдали от семьи, на чужбине, в Китае, о мистер Козак!
— А мне все равно, — сказал он, — пускай. А вот ты и твой папа должны платить за хлеб и за сыр. Почему твой папаша не ищет работы?
— Мистер Козак, — говорю я. — Ну, а как вы вообще поживаете?
— Прекрасно, Джонни. А ты?
— Лучше нельзя, мистер Козак. Детки как ваши?
— Превосходно, — сказал мистер Козак. — Степан уже начал ходить.
— Да что вы, это замечательно, — говорю. — А как Анжела?
— Анжела начала петь, — сказал мистер Козак. — Ну, а как твоя бабушка?
— Чудесно, — говорю. — Она тоже начала петь. Говорит, что оперной звездой быть гораздо лучше, чем королевой. А Марта как, жена ваша, мастер Козак?
— О, отлично, — говорит мистер Козак.
— Ну до чего я рад это слышать, прямо сказать не могу, мистер Козак. Значит, у вас дома все хорошо, — сказал я. — О, ваш Степан будет когда-нибудь большим человеком.
— Надо надеяться, — сказал мистер Козак. — Уж я-то отдам его в хорошую школу, пусть добьется всего, чего у меня не было. Не хочу, чтобы он сидел за прилавком.
— Я очень, очень верю в Степана, — сказал я.
— Да что тебе нужно, Джонни? — сказал мистер Козак. — Денег сколько принес?
— Мистер Козак, — говорю я. — Я ведь пришел сюда не за покупками. Просто, знаете, люблю иногда насладиться тихой философской беседой. Отпустите мне французский батон и фунт сыру.
— Плата наличными, — сказал мистер Козак.
— Да, а Эстер? — сказал я. — Как поживает ваша красавица дочка Эстер?
— У Эстер-то все в порядке, Джонни, — сказал мистер Козак. — А вот тебе придется платить наличными. Ты с твоим папой — самые ненадежные люди во всей округе.
— Как я рад, — говорю, — что у Эстер все в порядке. А вы знаете, мистер Козак, кто у нас в гостях? Мистер Джаспер Мак-Грегор. Он, между прочим, просил у вас узнать: вы видели его когда-нибудь на сцене? Это великий актер.
— Не слыхал я о таком, — сказал мистер Козак.
— И бутылку, пива для мистера Мак-Грегора, — добавил я.
— Нет, пива я тебе дать не могу.
— Да что вы, как так не можете?
— Не могу, — сказал мистер Козак. — Я отпущу вам вчерашний батон и фунт сыру, и все. А чем занимается твой отец, когда работает?
— Мой отец пишет стихи, мистер Козак, больше он ничем не занимается. Он один из величайших поэтов мира.
— а когда он получит деньги? — спросил мистер Козак.
— Никогда, — сказал я. — Нельзя быть великим и брать за это деньги.
— Что-то мне не нравится такое занятие, — сказал мистер Козак. — Почему твой папа не работает, как все люди?
— Он работает усерднее кого бы то ни было, — сказал я. — Вдвое больше обыкновенных людей.
— Ну, Джонни, — сказал мистер Козак, — вы теперь мне должны пятьдесят пять центов. Так и быть, сегодня отпущу вам товар, но это в последний раз.
— Передайте Эстер, что я ее люблю, — сказал я.
— Непременно, — сказал мистер Козак.
Я побежал домой с французским батоном и фунтом сыру.
Отец и мистер Мак-Грегор ждали на улице, чтобы поскорее увидеть, с чем я вернулся. Они пробежали навстречу мне с полквартала и, когда увидели, что еда есть, замахали бабушке, которая ждала на крыльце. Она вошла в дом, чтобы накрыть на стол.
— Я знал, что ты справишься, — сказал мой отец.
— Я тоже, — сказал мистер Мак-Грегор.
— Он говорит, мы должны заплатить пятьдесят пять центов, — сказал я. — Иначе, говорит, больше не стану отпускать вам в кредит.
— Пускай говорит что хочет, — сказал мой отец. — А о чем ты с ним сегодня беседовал?
— Сперва, — говорю, — я толковал про Китай и про этого голодного, что на пороге смерти. А потом стал расспрашивать про его семью.
— Ну, как они там? — спросил мой отец.
— Замечательно, — говорю.
Мы все прошли на кухню и съели батон и фунт сыру и выпили каждый по три кварты воды. Когда исчезла последняя крошка хлеба, мистер Мак-Грегор стал оглядывать кухню в поисках еще чего-нибудь съестного.
— Вон та зеленая банка наверху, что в ней, Джонни? — сказал он.
— Мраморные шарики, — говорю я.
— А в этом шкафу? — сказал он. — Нет ли там чего-нибудь съедобного?
— Одни свертки, — говорю.
— А это что за кувшин такой большой там, в углу? Нет ли в нем чего-нибудь подходящего?
— Там у меня сидит уж.
— Чудесно, — сказал мистер Мак-Грегор. — Кусок вареного ужа был бы мне сейчас весьма кстати.
— Этого ужа есть нельзя. — сказал я.
— Но почему, Джонни? — сказал мистер Мак-Грегор. — Почему бы и нет, черт возьми? Я слыхал, что жители Борнео едят змей и кузнечиков. Не найдется ли у тебя где-нибудь полдюжины кузнечиков пожирнее, а, Джонни?
— Только четыре штуки, — сказал я.
— Так что же ты, давай их сюда, — сказал мистер Мак-Грегор. — Вот наедимся досыта, и я тебе сыграю на трубе «Пей за меня одним лишь взором».
— Не хочу я их убивать! Всякая тварь хочет жить, — сказал я.
— Я дьявольски голоден, Джонни.
— Я тоже, — говорю, — но я вам не позволю есть Мою змею.
Отец сидел за столом, подперев руками голову и о чем-то задумавшись. Бабушка расхаживала по всему дому и распевала арии Пуччини. «Я все по улицам брожу», — вопила она по-итальянски.
— А не сыграете ли вы нам что-нибудь, мистер Мак-Грегор? — сказал отец. — Для мальчика это будет огромное удовольствие.
— Конечно же, мистер Мак-Грегор, — поддержал я.
— Ладно, Джонни.
Он встал и давай трубить, да еще как громко, ну, громче всех трубачей на свете. Людей переполошил на много миль кругом. Восемнадцать соседей собрались перед нашим домом. Когда мистер Мак-Грегор протрубил до конца свое соло, все зааплодировали. Отец вывел его на крыльцо и сказал:
— Дорогие друзья и соседи, позвольте вам представить Джаспера Мак-Грегора, величайшего шекспировского актера наших дней.
Дорогие друзья и соседи ничего не сказали в ответ, и тогда заговорил сам мистер Мак-Грегор.
— Как вчера, — говорит, — помню свое первое выступление в Лондоне, в 1867 году…
И продолжает рассказывать свою историю. Тут Руф Эпли, плотник, выходит и говорит:
— Нельзя ли нам послушать еще немножко музыки, мистер Мак-Грегор?
А мистер Мак-Грегор в ответ:
— А не найдется ли у вас в доме куриного яйца?
— Ну конечно, найдется, — говорит Руф. — У меня их в доме целая дюжина.
— Не затруднит ли вас пойти и принести одно яичко из этой дюжины? — сказал мистер Мак-Грегор. — А когда вы вернетесь, я сыграю вам песню, которая заставит ваше сердце трепетать от горя и радости.
— Иду, иду, — сказал Руф и пошел к себе за яйцом.
У Тома Брауна мистер Мак-Грегор спросил, не найдется ли у него в доме кусочка колбасы, и тот сказал, что найдется. Тогда мистер Мак-Грегор спросил, не затруднит ли его прогуляться за этим кусочком, а когда Том, дескать, вернется, мистер Мак-Грегор сыграет такую песню, от которой изменится вся его жизнь. И Том пошел к себе за колбасой, а мистер Мак-Грегор стал спрашивать подряд каждого из восемнадцати дорогих друзей и соседей, не найдется ли у них дома чего-нибудь вкусненького, и каждый отвечал, что найдется, и все пошли по своим домам, чтобы принести чего-нибудь вкусненького, потому что мистер Мак-Грегор обещал им сыграть нечто усладительное для слуха. А когда все друзья и соседи вернулись к нашему дому, со всевозможной снедью в руках, мистер Мак-Грегор поднес трубу к губам и заиграл «В горах мое сердце, душа моя там», и все соседи заплакали и разошлись по домам, а мистер Мак-Грегор принес все вкусные вещи на кухню, и пошел у нас пир горой и веселье. Яйцо, колбаса, зеленый лук, два сорта сыра, масло, два сорта хлеба, вареная картошка, свежие помидоры, дыня, чай и множество прочих вкусных вещей — все это мы съели, и выпили чаю, и животы у нас раздулись, и мистер Мак-Грегор сказал:
— Сэр, если вы ничего не имеете против, я бы погостил у вас в доме несколько дней.
А отец мой сказал:
— Сэр, мой дом — ваш дом.
И мистер Мак-Грегор оставался у нас семнадцать дней, а на восемнадцатый день к нам пришел человек из дома для престарелых и сказал:
— Я ищу Джаспера Мак-Грегора, актера.
А мой отец говорит:
— Что вам угодно?
— Я из дома для престарелых, — говорит молодой человек. — Мы просим мистера Мак-Гретора вернуться к нам, потому что через две недели мы устраиваем наш ежегодный спектакль и нам нужны актеры.
Мистер Мак-Грегор поднялся с пола, где он дремал, и говорит:
— Что вы сказали, молодой человек?
— Меня зовут Дэвид Купер, — отвечал молодой человек. — Я из дома для престарелых. Вас просят вернуться со мной, потому что нам нужен актер для нашей новой постановки «Причуды стариков в 1914 году».
И вот мистер Мак-Грегор встал и ушел с этим молодым человеком, а на следующий день мой отец сильно проголодался и сказал:
— Джонни, сходи-ка в лавку к мистеру Козаку и достань чего-нибудь поесть. Ты ведь сумеешь это, Джонни. Все равно, принеси что сможешь.
— Мистеру Козаку нужно сперва уплатить пятьдесят пять центов, — сказал я. — Он не даст нам ни крошки без денег.
— Ступай, ступай, Джонни, — сказал мой отец. — Ведь ты всегда сумеешь уломать этого славного словацкого джентльмена.
И я отправился в лавку к мистеру Козаку и стал обсуждать китайский вопрос с того самого места, на котором остановился в прошлый раз. Мне стоило огромиых трудов уйти из лавки не с пустыми руками. Я добился пакетика птичьего корма и баночки кленового сока.
Отец и говорит:
— Джонни, как бы такая еда не повредила старой леди.
И в самом деле, наутро мы услыхали, что бабушка щебечет совсем как канарейка, а отец еще и говорит:
— Как же это я, черт возьми, напишу великую поэму, сидя на одном птичьем корму!
Парикмахер, у дяди которого дрессированный тигр отгрыз голову
Мисс Гамма говорила, что мне нужно постричься; мама говорила, что мне нужно постричься; мой брат Грикор говорил, что мне нужно постричься.
Все говорили:
— Когда ты наконец пострижешься?
Был в нашем городе очень крупный торговец виноградом, по имени Хентингтон, который каждый день покупал у меня вечернюю газету. Это был человек двухсот сорока фунтов весом, у «его было два «кадиллака», шестьсот акров земли под виноградом аликанте, больше миллиона долларов в банке, а голова у него была маленькая, совсем лысая. Он посылал людей с железнодорожных складов за шесть кварталов взглянуть на мою голову.
— Ай да Калифорния, что и говорить! — кричал он часто на всю улицу. — Вот где климат, вот где здоровье! Боже мой, что за волосы!
Мисс Гамма очень резко высказывалась о моей голове.
— Я не называю имен, — говорила она, — но если один молодой человек из нашего класса не сходит в парикмахерскую в ближайшие дни, его переведут в исправительную школу.
Имен она не называла, только при этом смотрела на меня.
— Это что за фантазия? — сказал мой брат Грикор.
— А ты помнишь Самсона? — говорю я. — Помнишь, как он разъярился, когда его остригли?
— Это совсем другое дело, — сказал Грикор. — Ты не Самсон.
— Ах, нет? — говорю. — А ты почем знаешь? Откуда тебе известно?
Однажды я спал на траве под ореховым деревом в нашем дворе. С дерева слетел на траву воробей и, прочирикав мне что-то в самое ухо, разбудил меня. Стоял теплый зимний день, и весь мир спал. Повсюду было тихо. Никто никуда не спешил. Вокруг царило одно только радостное безмолвие. Ах, господи, до чего хорошо было жить! Как хорошо, когда на свете есть у вас маленький домик с большой верандой для долгих летних дней и вечеров. Комнаты со стульями, столами и кроватями. Пианино. Печка. Картинки из воскресного журнала на стенах. Хорошо жить на свете!
Я был так доволен всем окружающим, что стал мечтать о разных местах, которых никогда не видел. Волшебные города мира: Нью-Йорк, Лондон, Париж, Берлин, Вена, Константинополь, Рим, Каир. Улицы, дома, люди. Окна и двери. Поезда, корабли в море. Самые яркие мгновения всех времен. Это было в 1919 году, и мне привиделся сон, будто все живое живет бесконечно. Мне снилось, что упадку и смерти пришел конец.
Тут с дерева слетел воробей и разбудил меня.
Я открыл глаза, но не пошевелился.
Никогда прежде я не слышал щебета птицы так ясно. То, что я услышал, показалось мне новыми удивительным, но в то же время простым и старым, как мир. Казалось, я слышу: «Плачь, плачь, плачь!» Но эту печальную песню птичка моя исполняла самым жизнерадостным тоном. Ни звука перед тем не было слышно во всем мире, и вдруг я встрепенулся от выразительного щебета воробья. На мгновение, пока я еще был в полусне, все это показалось мне вполне естественным: птица, говорящая со мной, и поразительное несоответствие между смыслом и тоном песни. С одной стороны — печаль, с другой — радость.
Я вскочил на ноги, и воробей в страшном испуге упорхнул. Что до меня, то я почувствовал себя так хорошо, что решил сходить наконец к парикмахеру.
Был на Марипоза-стрит один парикмахер, армянин по имени Арам. Большую часть времени он занимался тем, что читал «Аспарез» и другие армянские газеты, крутил папироски, курил и поглядывал на прохожих. Ни разу я не видел, чтобы он кого-нибудь стриг или брил, хотя, вероятно, кто-нибудь и заходил к нему по ошибке, по простоте душевной.
Я отправился в парикмахерскую Арама на Марипоза-стрит и застал его сидящим за столом с армянской книжкой в руках.
— Можете вы постричь меня? — спросил я по-армянски. — У меня есть двадцать пять центов.
— А, — сказал он, — рад вас видеть. Как вас зовут? Присядьте. Я сварю сперва кофе. Превосходная шапка волос у вас на голове.
— Все говорят, что мне нужно постричься, — сказал я.
— Вот так они всегда, эти люди, — сказал он. — Вечно указывают, что вам нужно делать. А что в том худого, если волосы? Ну зачем им соваться? Деньги, твердят, зарабатывай. Ферму покупай. То то, то другое. Нет чтобы оставить человека в покое!
— Так как же? — спросил я. — Можете вы постричь меня наголо, чтоб об этом и разговора больше не было?
— Кофе, — сказал парикмахер. — Выпьем сперва по глоточку кофе.
В заднем помещении у него была небольшая газовая плита водопроводный кран и раковина, полка с кофейными чашечками, блюдечками и ложечками, ключ для консервных банок и всякая всячина.
Он принес мне чашечку кофе, и я удивился, как это я раньше никогда к нему не заходил, к самому, может быть, интересному человеку в городе. Ему было лет пятьдесят, а мне одиннадцать. Ростом он был не больше меня, да и весом не больше, а лицо у него было как у человека, который много испытал, много знает, но не перестал любить людей, не озлобился.
Его взгляд, казалось, говорил: «Мир? Я знаю все о нашем земном мире. Злоба и скупость, ненависть и страх, порочность и гниль. Пусть так, но я его люблю, каков он есть».
Я поднес чашечку ко рту и отхлебнул горячей черной жидкости. Это было вкуснее всего, что я когда-либо пробовал.
— Садитесь же, — сказал он по-армянски. — Спешить нам некуда. С делом успеется. Волосы ваши за какой-нибудь час длиннее не станут.
Я сел, и он стал рассказывать мне о том о сем.
Он рассказал мне про своего дядю Мисака родом из Муша.
Мы выпили кофе, потом я сел в кресло, и он стал меня стричь. Остриг он меня из рук вон плохо, гораздо хуже, чем меня стригли бесплатно в школе парикмахеров за железной дорогой. Но он рассказал мне про своего бедного дядю Мисака, а ни один из учеников-парикмахеров за железной дорогой не мог бы выдумать такого рассказа. Да и все они вместе взятые не в состоянии были бы это сделать. Я ушел из его парикмахерской очень плохо постриженный, но мне было все равно. Да он и не был вовсе парикмахером. Он только делал вид, что занимается стрижкой и бритьем, чтобы жена его не слишком к нему приставала. Он занимался этим только затем, чтобы удовлетворить общественное мнение. Все, что ему было нужно, это почитать книжку да поболтать с приличными людьми.
— Мой бедный дядя Мисак, — сказал парикмахер, — родился много лет назад в Муше. Парень он был необузданный, но разбойником не был. Он буйствовал только против тех, кто воображал себя силачом. Он мог побороть, один против двоих, любых парней в городе, да если нужно — с их папашами и мамашами в придачу.
Ну, все говорили моему бедному дяде Мисаку: «Мисак, ты очень сильный. Почему бы тебе не стать борцом и не зарабатывать деньги?»
И вот он стал борцом. Ему не исполнилось еще и двадцати лет, а он уже поломал кости восемнадцати противникам. Деньги он проедал, пропивал, а что оставалось — раздавал детям. Не хотел он денег, не любил их.
— Да, — сказал парикмахер, — это было давно. Теперь каждому подавай только деньги. Ему говорили, что когда-нибудь он о деньгах пожалеет, и конечно, люди были правы. Ему говорили, чтобы он берег свои деньги, потому что когда-нибудь он потеряет силу и не сможет бороться и не станет у него ни гроша. И вот такой день пришел. Стукнуло дяде Мисаку сорок лет, потерял он свою силу, и денег у него не стало. Над ним все смеялись, и он ушел из дому. Уехал в Константинополь, а из Константинополя в Вену.
— В Вену? — сказал я. — Ваш дядя Мисак был в Вене?
— Ну да, конечно, — сказал парикмахер. — Мой бедный дядя Мисак побывал во многих местах. В Вене он не нашел работы и поехал в Берлин. Ах, вот это так город! Ну что за город Берлин! Там мой бедный дядя Мисак тоже не нашел работы.
Парикмахер стриг меня кое-как. Я видел черные волосы на полу и чувствовал, что голове моей все холоднее и холоднее и что становится она все меньше и меньше.
— Да, Берлин, — сказал парикмахер. — Самый жестокий город в мире. Полным полно улиц, домов, людей, но ни одна дверь не открылась перед бедным дядей Мисаком — ни комнаты у него, ни стола, ни друга. То же самое и в Париже, — продолжал парикмахер. — И в Лондоне, и в Нью-Йорке, и в Южной Америке. Всюду одно и то же — улицы, дома и двери, но нигде не нашлось местечка для моего бедного дяди Мисака.
— В Китае, — рассказывал парикмахер, — дядя Мисак повстречал одного араба, который работал клоуном во французском цирке. Клоун-араб и мой дядя Мисак разговорились между собой по-турецки.
Клоун сказал: «Братец, а вы любите людей и животных?»
И мой дядя Мисак сказал: «Братец, я люблю всякое творение божье под сводом небесным».
Клоун сказал: «Братец, а можете вы полюбить свирепого тигра джунглей?»
И мой дядя Мисак оказал: «Братец, любовь моя к свирепым тиграм джунглей беспредельна».
Клоун-араб был очень рад услышать, что мой дядя любит диких зверей джунглей, так как он тоже был храбрый человек.
«Братец, — сказал он моему дяде, — можете ли вы полюбить тигра настолько, чтобы положить ему в разверстую пасть свою голову?»
И дядя Мисак сказал: «Да, братец, могу».
Клоун-араб сказал: «Хотите поступить к нам в цирк? Вчера наш тигр недостаточно осторожно сомкнул свои челюсти вокруг головы бедного Симона Перигора, и теперь у нас нет никого, кто бы так сильно любил творения вездесущего бога».
Мой бедный дядя Мисак был утомлен земной жизнью. Он сказал: «Братец, я согласен поступить к вам в цирк и класть свою голову в разверстую пасть святого божьего тигра хоть десять раз в день».
«В этом нет необходимости, — сказал клоун-араб, — двух раз в день совершенно достаточно».
Так бедный дядя Мисак поступил в Китае во французский цирк и стал класть свою голову в разверстую пасть тигра.
Цирк, — рассказывал парикмахер, — переезжал из Китая в Индию, из Индии в Афганистан, из Афганистана в Персию, и здесь, в Персии, все и случилось. Тигр и мой бедный дядя Мисак давно уже стали добрыми друзьями. В Тегеране, в этом древнем, пришедшем в упадок городе тигр взбесился. Жара стояла страшная, все были злые. Тигр рассвирепел и метался в клетке с утра и до вечера.
Вечером мой бедный дядя Мисак положил, как всегда, свою голову в разверстую пасть тигра. Он уже собирался вынуть ее обратно, когда тигр, полный злобы ко всему живому, с хрустом сомкнул свои челюсти…
Я поднялся с кресла. Волосы мои были острижены наголо. Я заплатил парикмахеру двадцать пять центов и пошел домой. Все надо мной смеялись. Мой брат Грикор сказал, что он никогда еще не видел такой замечательной стрижки.
Впрочем, все было в полном порядке.
Я с нетерпением ожидал того дня, когда мне опять нужно будет постричься, чтобы пойти в парикмахерскую к Араму и послушать его рассказ о человеке на земле, потерянном и одиноком, всегда в опасности; грустный рассказ о его бедном дяде Мисаке; грустный рассказ о всяком живом человеке.
Поучительные сказочки моей родины
* * *
Свои излюбленные поучения о том, что нужно верить в бога, в добро и что никогда не надо отчаиваться, моя бабушка Люси подтверждала рассказом о плотнике, жившем много сотен лет назад, которого по пути домой остановил его приятель и спросил:
— Друг мой, почему лицо твое так печально?
— И у тебя на душе было бы не веселее, — сказал плотник, — будь ты в моем положении.
— А что случилось?
— К завтрашнему утру, — сказал плотник, — мне нужно изготовить для царя одиннадцать тысяч, одиннадцать сот и одиннадцать фунтов дубовых опилок, не то я прошусь со своей жизнью.
Приятель улыбнулся и обнял плотника за плечи.
— Друг мой, — сказал он. — Да будет у тебя легко на сердце. Давай есть, пить и забудем о завтрашнем дне. Господь велик и позаботится о нас, если мы его почитаем.
И они пошли к дому плотника, где его ожидали заплаканные жена и дети. Но слезы высохли, когда они стали есть и пить и веселиться, и петь и плясать — словом, всячески проявлять свою веру в бога и добро. Но в разгаре веселья жена плотника заплакала и сказала:
— Как же так, мой муж, утром ты простишься со своей головой, а мы наслаждаемся радостью жизни? Разве так можно?
— Помни о боге, — сказал плотник, и они продолжали воздавать ему хвалу.
Всю ночь они веселились, а когда свет пронзил мрак своим копьем и настал день, они смолкли, подавленные страхом и горем. Пришли посланцы царя, тихо постучали в дверь, и плотник сказал:
— Теперь я пойду умирать, — и отворил им дверь.
— Плотник, — сказали они, — умер царь. Сколоти ему гроб.
* * *
Мой дядя Арам, для того чтобы пояснить, какие необыкновенные вещи случаются на белом свете, рассказывал историю про другого царя и про другого человека. У царя были презабавнейшие прихоти, а человек, о котором идет речь, был советников у царя и обладал куда большим умом, здравым смыслом и доблестью, чем царь и все его предки, вместе взятые.
Как-то вечером царь сказал:
— Я желаю, чтобы к утру ты сказал мне, сколько слепых в Константинополе.
— Только и всего? — сказал советник. — Понятно. И он удалился, чтобы обдумать, как бы ему выполнить это дурацкое поручение. Он взял себе в помощь опытного счетовода, посадил его на прекрасного коня, дал в руки книгу и перо, приказал ехать вместе с ним по городу и вести счет всем слепым, которые им встретятся. Крепкой веревкой привязал он к седлу своего коня огромную ветвь цветущей сирени и, волоча ее за собой, стал объезжать городские улицы.
Не прошло и минуты, как один из прохожих поднял голову и закричал:
— Мамед, что ты делаешь?
Советник обернулся к счетоводу и сказал:
— Счетовод, человек этот слеп. Открой свой счет.
На соседней улице из красивого дома выглянула дама и спросила:
— Что ты делаешь, молодой человек? — И советник приказал счетоводу продолжать свой счет.
К утру перечень включал всех слепых жителей Константинополя, и советник со счетоводом повернули своих коней в сады царского дворца, все еще волоча за собой ветвь цветущей сирени.
Сам царь вышел на балкон и стал глядеть на своего советника.
— Эй, Мамед! — закричал он. — Что ты делаешь?
Советник быстро обернулся к счетоводу и сказал:
— Счетовод, твой счет окончен. Этот сукин сын тоже слеп.
* * *