Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

ФАНТАСТИКА 1967 ГОД





I

ПУСТЬ СЛУЧИТСЯ!



Только что мы отпраздновали пятидесятилетие Великой Октябрьской социалистической революции. Целых пятьдесят лет теперь за плечами и у большой советской литературы и у полноправной части ее — советской научной фантастики. Вполне отдавая себе отчет в том, что фантастика еще не сумела достичь высот, завоеванных другими жанрами большой советской литературы, мы, ее поклонники, гордимся, что во всем мире сегодня переводятся книги не только Горького, Шолохова, Паустовского, Леонова, но и Беляева, Ефремова, братьев Стругацких, Днепрова и многих других.

Советская фантастика служит нашему общему делу борьбе за построение коммунизма.

Важность фантастики сейчас вряд ли нужно доказывать.

И не зря Владимир Ильич Ленин предлагал тему научно-фантастического романа одному из первых русских фантастов, ученому и революционеру А.А.Богданову.

Марксизм-ленинизм вооружил советских фантастов своим методом познания действительности, он помогает им видеть возможные пути развития общества. Советская власть широко поддержала научную, социальную фантастику в первые же годы своего существования.

О конкретных примерах этого легко судить по ошеломляющему своей значимостью списку вышедших в го время рассказов, повестей, романов, стихов, фильмов (вы найдете этот список в конце сборника).

Последнее десятилетие стало временем нового расцвета советской научно-фантастической литературы. Не чураясь родства и соседства с другими жанрами, она все четче выделяется собственным «лица не общим выраженьем».

Вы, наверное, заметили, что в фантастических произведениях последнего времени стало гораздо меньше шпионов. И одновременно среди героев советской фантастики становится все меньше людей с экзотически-иностранными именами и фамилиями. Все чаще основное действие произведений наших фантастов развивается теперь на родной земле, которую авторы наверняка знают несравненно лучше, чем землю чужую. А уж если писатели и обращаются к тому, что на языке редакторов называется иностранным материалом, то, как правило, для решения серьезных, а не надуманных проблем, не потому только, что за границей, мол, все возможно. В большинстве своем фантасты поняли, что их произведения могут и должны быть интересными и без помощи детектива или пышной экзотики далеких стран.

Зато все шире круг социальных и научных вопросов, занимающих наших фантастов, все серьезнее и новее проблемы, за разрешение которых они берутся.

В какой-то мере, как нам кажется, эти тенденции отражает и содержание сборника, который сейчас лежит перед вами.

Из двадцати шести писателей, чье творчество представлено здесь, шестнадцать впервые печатаются на страницах нашего альманаха, а шестеро вообще впервые пробуют себя в жанре фантастики. А для четверых — ленинградца А.Балабухи, челябинца М.Клименко, москвича М.Пухова и киевлянина Л.Сапожникова — это первый дебют в литературе вообще.

В произведениях, объединенные здесь, писатели говорят о великих возможностях человека нынешнего дня и показывают добрый и прекрасный мир будущего. Они воспевают власть человека над собой и планетой, славят прекрасное грядущее человечества. Но предупреждают: никогда не будет на земле ленивого покоя и сонной благодати, люди рождены, чтобы решать проблемы и бороться.

Г.Альтов — один из известных советских фантастов. Рассказ «Создан для бури» интересен не только фантастическими идеями, но и широтой охвата философских проблем.

Е.Войскунский и И.Лукодьянов в печатающемся здесь отрывке из повести «Плеск звездных морей» выступают, пожалуй, как утописты. Перед нами проходят картины будущего — прекрасного не только благодаря высокой технике и научному могуществу человека, но прежде всего потому, что люди будущего близки друг другу.

Одна мысль о том, что условия планеты Венеры могут делать ее поселенцев равнодушными, вызывает среди них панику. Равнодушие к другим — вот чего больше всего боятся эти люди XXI века!

Выбор между долголетием и делом жизни может стоять перед человеком и в будущем — утверждают в своем рассказе «Двери» Л. и М.Немченко. Только решаться он будет совсем по-другому.

Но лучшие будут, как и в наше время, выбирать дело жизни. Фантасты Л. и М.Немченко — из Свердловска, там же вышла первая их фантастическая книга. Писатель С.Жемайтис до сих пор выступал в основном в жанре приключенческой литературы. «Рассказ для детей» — отрывок из его первой научно-фантастической повести. Вот она, современная сказка!

Л.Розанова — кандидат биологических наук, автор хорошей книги вовсе не фантастических рассказов. В двух историях о Евгении Баранцеве остроумные фантастические идеи отнюдь не самоцель. Прошлое в человеке не выдерживает испытания при встрече даже с вещью, появившейся из будущего, — вот смысл рассказа «Весна-лето 2975 года». А прочитав рассказ «Предсказатель прошлого», поневоле задумаешься: сколько в твоей жизни было моментов, способных повернуть ее совсем по-другому? И правильно ли ты сделал, что миновал эти повороты? Фантастика Розановой прежде всего заставляет читателя внимательнее присмотреться к самому себе.

Несколько произведений В.Фирсова уже знакомо вам по альманахам и журналам. Наверное, всем окажется близка идея его рассказа «Только один час». Людям свойственно чувство благодарности. А будущее будет чувствовать себя в долгу перед теми, кто его создал, перед людьми настоящего и прошлого. Оно захочет отдать им свой долг. И — может быть! — окажется в состоянии это сделать.

Рассказ киевского педагога и писателя Г.Филановского «Чистильщик» можно было бы, пожалуй, назвать и юмористическим. Но гораздо сильнее все же его лирический настрой. Не только человечество будущего сможет совершить многое — каждый отдельный человек получит от общества колоссальные творческие возможности. Светло и чисто в мире, созданном на страницах этого рассказа.

В нем хотелось бы побывать…

И это же можно сказать о нелепом, но добром мире рассказа «Как начинаются наводнения» московского ученого, кандидата исторических наук Кир Булычева. Пусть меняются местами река и небо, причины и следствия, но добро и зло никогда местами не поменяются — добро победит…



Генрих Альтов

Создан для бури

Истинная цель человеческого прогресса — это чтобы люди вырвали у природы (и прежде всего У той части природы, которая управляет их собственным организмом) то. что им странным образом недоступно и от них скрыто. Победить свое незнание — вот, по моему мнению, единственное и истинное назначение людей, как существ одаренных способностью мыслить. Веркор


— Это и есть наш корабль, — сказал Осоргин-старший. Мы тут посовещались и дали ему хорошее имя — «Гром и молния». Вот эта, нижняя, часть — «Гром», а планер — «Молния». Значит, в совокупности «Гром и молния». Если конечно, вы не возражаете. Как заказчик.

«Гром и молния», — подумал я, — гром и молния, пятнадцать человек на сундук мертвеца, а также сто тысяч чертей» Похоже, это сооружение никогда не сдвинется с места. Корабль без двигателя. Овальная платформа, выкрашенная пронзительной желтой краской. На платформе — обыкновенный планер. Малиновый планер на желтом диске. И все».

Я ответил машинально:

— Не возражаю. Отчего же мне возражать…

«Горит мой эксперимент! — вот о чем я думал. — Горит самым натуральным образом».

— Очень удачное название, — подтвердил вежливый Каплинский. — Звучное. В таком… э…морском стиле.

Осоргин-старший одобрительно взглянул на него.

— Вы тоже со студии? — спросил он.

Я быстро ответил за Каплинского:

— Да, конечно. Михаил Семенович тоже работает для этого фильма.

Похоже, это полный крах.

А ведь они внушали такое доверие: этот Осоргин-старший с его прекрасной адмирал-макаровской бородой и Осоргин-младший с такими интеллектуальными манерами.

— А вы все худеете, — благожелательно сказал Осоргин-старший. — Ну ничего, здесь отдохнете. Здесь у нас хорошо, спокойно. Вам бы с дороги искупаться. А потом соответственно закусить. Видите палатку? Там мы вас обоих и устроим. Поутру; если трасса будет свободна, махнем на тот бережок. — Он вдруг рассмеялся. — Ребята думали, вы прибудете со всем хозяйством, ну, с аппаратами и это… с кинозвездами. А вы вдвоем… Без кинозвезд, — вот что огорчительно… Так вы купайтесь.

Увязая в белом песке, мы бредем к заливчику, и Каплинский восторженно взмахивает руками.

— А ведь здесь и в самом деле хорошо, — говорит он. — Просто здорово, что вы меня сюда вытащили! Пять лет не был на Черном море.

— Это Каспийское море, Михаил Семенович, — терпеливо поясняю я. — Каспийское. Понт Хазарский, как говорили в старину.

Сняв очки, Каплинский удивленно смотрит на волны.

— Никогда здесь не был, не приходилось, — говорит он. — Э, да все равно! Понт как понт. Давайте окунемся, а? Меня, кажется, опять немного искрит…

«Сумасшедший дом, такой небольшой, но хорошо организованный сумасшедший дом! Каплинского то и дело искрит. Все-таки хорошо, что я не оставил Каплинского в Москве!..» Купаться мне совсем не хочется. Наскоро окунувшись, я выбираюсь на берег и валюсь в раскаленный песок.

Отсюда хорошо видна суета вокруг «Грома и молнии». Шесть, человек легко поднимают желто-малиновое сооружение. Даже на воду «Гром и молния» спускается как-то несерьезно, на нелепой тележке. А если прямо спросить: почему нет двигателя? Планер в конце концов вместо кабины.

Допустим, он еще нужен для управления. А двигаться должен диск. Но с какой стати он будет двигаться? С какой стати этот диск даст шестьсот километров в час?…

Нет, спрашивать нельзя. Это нарушит чистоту эксперимента.

Если Осоргин захочет, он объяснит сам. А пока лучше думать о другом…

Воскресенье, полдень. Что сейчас делает Васса? Васса, Васька…

Мы собирались на два дня в Батурин, полазить по развалинам, — это очередное ее увлечение. Июль, вон как припекает солнце… Наши квартиры — в одном подъезде. Когда-то я, степенный десятиклассник, водил Ваську в школу, в третий класс, и слушал ее рассуждения о жизни.

Жить, говорила Васька, стоит только до двадцати трех лет, потом наступает старость, а она лично не собирается быть старухой. «Видишь ли, — снисходительно говорила Васька, — такая уж у меня программа». Теперь ей оставался год до старости, и, если бы мы поехали в Батурин, я поговорил бы о программе. «Послушай, Васька, — сказал бы я мужественно и грубовато, как принято у героев ее обожаемого журнала «Юность». — Послушай, Васька, приближается старость, такое вот дело, давай уж коротать век вдвоем…» Сейчас «Гром и молния» упадет с тележки, ну что за порядки, черт побери!

Осоргин бегает, кричит, машет руками. В Москве Осоргин-старший выглядел чрезвычайно внушительно. Здесь же он похож на старого азартного рыбака: без рубашки, босой, в подвернутых до колен парусиновых штанах.

Шестьсот километров в час — и без двигателя. Мистика! Но ведь Осоргин на что-то рассчитывает!

Сзади слышен шум. Каплинский, пофыркивая, выбирается из воды.

— Как вы думаете, Михаил Семенович, — спрашиваю я, — почему на этом корабле нет двигателя?

— Все хорошо, — невпопад отвечает Каплинский. Да, да, все так и должно быть…

Я оборачиваюсь и внимательно смотрю на него. Он стоит передо мной — кругленький, розовощекий, в мешковатых, чуть ли не до колен, трусах; — и виновато улыбается, щуря близорукие глаза. Бывший маменькин сынок.

— Всё правильно, — говорит Каплинский. — Знаете, я могу не дышать под водой. Сколько угодно могу не дышать. Да. Непривычно все-таки. Хотите, я вам покажу?

* * *

Когда-то я тоже был маменькиным сынком — таким книжным мальчиком. Отца я видел не часто: он искал нефть в Сибири. Мать работала в библиотеке; я должен был приходить туда сразу же после уроков.

Считалось, что там мне спокойнее заниматься. И вообще там со мной ничего не могло случиться.

Библиотека принадлежала учреждению, ведавшему делами нефти и химии. Время от времени учреждение делилось на два учреждения: отдельно — нефти и отдельно — химии. Тогда начиналось, как говорила мать, «движение». Библиотеку закрывали и тоже делили. Столы в читальном зале сдвигали к стенам, на полу раскладывали старые газеты и сооружали из книжных связок две горы. Вершины гор поднимались куда-то в невероятную высь, к самому потолку. По комнатам, жалобно поскрипывая, бродили опустевшие стеллажи. Только кадка со старым неинвентарным фикусом сохраняла величественное спокойствие. В периоды разделения кадка служила пограничным столбом между нефтью и химией.

Впрочем, к границе относились несерьезно, поскольку все знали, что через год или два непременно произойдет очередное «движение».

Но вообще библиотека была тишайшим местом. Здесь со мной действительно ничего не могло случиться. И не случилось. Просто я стал читать раз в пять (а может, и в десять) больше, чем следовало бы.

Я ходил в библиотеку девять лет — со второго класса. Библиотека была научно-техническая, и в книгах я смотрел только картинки. Когда это надоедало, я потихоньку удирал к дальним стеллажам и играл в восхождение на Эверест.

Не так легко было забраться на четырнадцатую, самую верхнюю, полку. Я штурмовал угрожающе раскачивающийся стеллаж, поднимался до восьмой я даже до девятой полки, и тут стеллаж начинал вытворять такое, что я едва успевал спрыгнуть.

В те годы мне часто снилась четырнадцатая полка: я лез к ней, падал и снова лез… Надо было добраться до нее, чтобы доказать себе, что я это могу. В конце концов я добрался и поверил в себя, просто несокрушимо поверил.

Восхождения вскоре пришлось прекратить: слишком уж подозрительно стали потрескивать подо мной полки. Но к этому времени я знал все книги в библиотеке — по внешнему виду, конечно. Если что-то упорно не отыскивалось, обращались ко мне.

Сейчас у меня первый разряд по альпинизму. Да и со штангой я неплохо работаю: пригодилась практика, полученная при «движениях», когда надо было перетаскивать книги и переставлять стеллажи.

Первую книгу я читал всю зиму. Это был внушительный том в корректном темно-сером переплете, напоминавшем добротный старинный сюртук. Книга называлась многообещающе — «Чудеса техники». Надпись на титульном листе гласила:


«Общедоступное изложение, поясняемое интересными примерами, описанными не техническим языком».


И ниже:


«Со многими рисунками в тексте и отдельными иллюстрациями, черными и раскрашенными».


Вообще титульный лист был испещрен странными и даже таинственными надписями в таком примерно духе:


«Одесса, 1909 год Типография А.О. Левинтов-Шломана. Под фирмою «Вестник виноделия». Большая Арнаутская, 38».


Подумать только — 1909 год!

Этот А.О.Левинтов-Шломан представлялся мне отчасти похожим на Менделеева, отчасти на Льва Толстого (их портреты висели в библиотеке), и я огорчился, узнав впоследствии, что А.О. означает акционерное общество.

В книге было много портретов — великолепных портретов благообразных стариков, сотворивших все чудеса техники. Старики имели прекрасные волнистые бороды и гордо смотрели вдаль. Черные и раскрашенные картинки изображали технические чудеса: воздушные шары, пароходы, керосинки, трамваи, электрические лампы, аэропланы.

Не знаю, возможно, книги по истории вообще должны быть старыми, с пожелтевшими от времени страницами. Пирамиды и гладиаторы в моем новеньком учебнике выглядели как-то неубедительно, в них совсем не ощущалось возраста. Гладиаторы, например, походили на жизнерадостных парней с обложки журнала «Легкая атлетика». Совсем иначе было, когда я открывал «Чудеса техники» и, осторожно приподняв лист шуршащей папиросной бумаги, рассматривал, скажем, «На железоделательном заводе. С картины Ад. Менцеля», или «Особой силы нефтяной фонтан Горного товарищества, имевший место в сентябре 1887 года. По фотографии».

Как-то при очередном «движении» «Чудеса техники» были списаны вместе с другими устаревшими книгами. Я взял «Чудеса» себе, потому что собирал марки, посвященные истории техники.

А может быть, наоборот: книга и навела меня на мысль собирать эти марки.

— Умные люди, — сказала однажды мать, — подсчитали, что человек в течение жизни одолевает три тысячи книг. А ты за год прочитал тысячу. Ужас! Посмотри на себя в зеркало. Ты худеешь с каждым днем.

— Умные люди, — возразил я, — подсчитали также, что тощий человек живет в среднем на восемь лет дольше толстого.

(С той поры прошло изрядно времени, но ни разу мне не сказали, что я поправился. Всегда говорят: «А вы что-то похудели». Загадка природы! Если наблюдения верны, у меня должен быть уже солидный отрицательный вес.)

— Ты доиграешься… — предупредила мать. — Нельзя так много читать.

Она была права. Я доигрался…

* * *

Есть испанское выражение «день судьбы». День, который определяет жизненный путь человека. Для меня этот день наступил, когда я добыл редкую швейцарскую мирку е изображением старинного телескопа. Надпись на марке была непонятна, и, естественно, я обратился к «Чудесам техники». День судьбы: я вдруг совсем иначе увидел читаные-перечитаные страницы.

Очки и линзы применялись за триста лет до появления телескопа. А первый телескоп представлял собой, в сущности, простую комбинацию двух линз. Труба и две линзы — только и всего!

Даже просто палка, элементарная палка с двумя приделанными к ней Линзами.

Почему же за три столетия — за долгих триста лет! — никто не догадался взять двояковыпуклую линзу и посмотреть на нее через другую линзу, двояковогнутую?!

Открытия, сделанные благодаря Телескопу, Тысячами нитей связаны с развитием математики, физики, химии. От гелия, обнаруженного сначала на Солнце, тянется цепочка открытий к радиоактивности, атомной физике, ядерной энергии…

От этой мысли мне стало жарко.

«Спокойствие, сохраним спокойствие», — сказал я себе и пошел искать мороженое. Но не так-то просто было сохранить спокойствие; кто бы мог подумать, что величественные старцы из «Чудес техники» творили чудеса с опозданием на сотни лет! Вся история науки и техники выглядела бы иначе, появись телескоп на двести или триста лет раньше.

Да что там история науки и техники! Изменилась бы история человечества. Ведь именно телескоп открыл людям необъятную вселенную с ее бесчисленными мирами.

В тот момент, когда кто-то впервые взял две линзы и посмотрел сквозь них на небо, был подписан приговор религии, началась новая эпоха человеческой мысли, колесо истории завертелось быстрее, намного быстрее!

И тут я испугался.

Потрясающая идея держалась только на одном факте. Идея была подобна воздушному шару, привязанному к тонкой ниточке. Шар вот-вот улетит, это будет горе, потому что тяжело и даже страшно потерять такую изумительную вещь.

Я забыл о мороженом.

Вернувшись в библиотеку, я отобрал десятка полтора книг по астрономии. Да, день судьбы: в первой же книге я прочитал, что менисковый телескоп, изобретенный в двадцатом веке, тоже мог появиться на двести-триста лет раньше. Астрономическая оптика, писал изобретатель менисковых телескопов Максутов, могла пойти по совершенно иному пути еще во времена Декарта и Ньютона…

Несколько дней я жил как во сне. Все предметы вокруг меня приобрели особый, загадочный смысл.

Подумать только: триста лет люди держали в руках обыкновенные линзы — и не понимали, не чувствовали, что это ключ к величайшим открытиям!

Сейчас на моем столе лампа, моток проволоки, пластмассовый шарик, транзисторный приемник, резинка. Обыкновенные вещи.

Но кто знает: а вдруг из этого можно сделать нечто такое, что должно появиться лет через двести-триста?…

Так возникла идея опыта.

В моем случае довольно точно сработал «закон Блэккета», по которому реализация любого проекта требует в 3,14 раза больше времени, чем предполагалось вначале. Когда-то я рассчитывал на три года: казалось, этот срок учитывает все непредвиденные трудности. Понадобилось, однако, девять лет, чтобы приступить к опыту; и теперь я знаю, что мне еще крупно повезло. Было же такое идиллическое время, когда экспериментатор покупал кроликов на рынке. Завидую! Я собирался экспериментировать над наукой — это не кролик.

Девять лет, конечно, не пропали: я до мельчайших деталей разработал тактику опыта.

Девять плюс семь на окончание школы и университета. Я думал об опыте еще в то время, когда слова «наука о науке», «научная организация науки» были пустым звуком. Мне даже казалось, что я первым понял необходимость науковедения. Тут я, конечно, ошибался: термин «наука о науке» появился в тридцатые годы.

Не было только профессиональных науковедов. Всего-навсего.

Но спрашивается: куда пойти после школы, если науковедческих институтов нет, а я твердо знаю, что науковедение мое призвание?…

Одно время я подумывал о психологическом факультете ЛГУ. Психология ученых — это уже близко к науковедению. Потом я решил, что основы психологии можно освоить за год, а специальные разделы пока не нужны.

Я окончил механико-математический факультет — и, кажется, не ошибся: математика облегчает понимание других наук. Худо было после университета. Науковедение еще не считалось специальностью, я переходил с места на место, что совсем не способствовало укреплению моей репутации. Временами я соглашался с Васькой: сложно жить после двадцати трех лет.

Не мог же я каждому втолковывать, что возникает новая отрасль знания и мне просто необходимо покопаться в большом механизме науки, самому увидеть — что и как.

Забавны были науковедческие конференции тех лет. Собирались мальчишки и несколько корифеев, оставшихся в душе мальчишками.

Солидные ученые среднего возраста отсутствовали. На кафедру поднимались мальчишки и читали ошеломляющие доклады. Корреспонденты неуверенно щелкали «блицами»: как быть, если человек, выступивший с докладом «Методология экспериментов над наукой», работает младшим научным сотрудником в каком-то второстепенном гидротехническом институте?…

Еще не было ни одной науковедческой лаборатории. Мы составляли, применяя термин Прайса, «незримый коллектив». Мы работали в разных городах, но поддерживали постоянные контакты и вели совместные исследования.

Что ж, у «незримого коллектива» есть и свои преимущества. В нем не удерживаются дураки и карьеристы.

Так продолжалось почти шесть лет. У себя на службе я был рядовым сотрудником, но, когда кончался рабочий день, я шел в незримую лабораторию своего незримого института — и тут все было иначе…

Ну, а потом организовали первую науковедческую группу. Мы собрались в пяти пустых комнатах, из которых только что выехало какое-то учреждение, оставившее на стенах плакаты по технике безопасности: «Сметай только щеткой» (стружку), «Отключи, затем меняй» (сверло) и «Осмотри, потом включай» (станок). Плакаты привели в умиление нашего шефа.

Он распорядился не снимать их, в результате чего мобилизующие призывы прочно вошли в наш жаргон. Когда я впервые изложил шефу идею своего опыта, он фыркнул и коротко сказал: «Сметай щеткой!» Это было азартное время. Чертовски интересно, когда на твоих глазах возникает новая наука! Кажется, что держишь в руках волшебную палочку. Новые методы на первых порах почти всемогущи.

Взмахнул палочкой — и стали ясными связи между отдаленными явлениями. Взмахнул еще раз — и рассеялся словесный туман, прикрывающий незнание.

Мы работали как черти, потому что появилась еще одна науковедческая группа, а шеф прекрасно умел подогревать спортивные страсти. Он называл того шефа — «кардиналом», его сотрудников — «гвардейцами кардинала», нас — «мушкетерами». Клянусь, этот нехитрый прием повышал энтузиазм процентов на двадцать, не меньше!

Однажды я спросил: какие мы мушкетеры — из какого тома.

Шеф мгновенно сообразил, в чем дело, и елейным голосом заверил, что мы, разумеется, из «Трех мушкетеров» — молодые и почти бескорыстные.

— Надобно различать два типа молодых ученых, — наставительно сказал шеф. — Для одних идеалом является эдакий душка от науки: молодой и удачливый профессор, всеми признанный, доктор наук в двадцать шесть или двадцать восемь лет. А для других — тоже молодой, но непризнанный Циолковский. «Гвардейцы кардинала» все хотят быть молодыми профессорами. И будут. Он таких подобрал… благополучных.

Вероятно, это тоже входило в программу подогревания нашего энтузиазма.

— А как мой опыт? — спросил я.

— Со временем, — быстро ответил шеф. — Ибо сказано: «Осмотри, потом включай».

Я напомнил, что мушкетеры иногда обходились без разрешения начальства. Шеф пожал плечами.

— Между прочим, вы совсем не мушкетер. Вот Д. и Н. - мушкетеры. Азартные люди. — А потом спросил: — Вас я, признаться, не понимаю. Чего вы, собственно, добиваетесь? В чем ваша суть? Давайте начистоту.

Это в манере шефа: мгновенно перейти от шуточек к полному серьезу. И вопросы в упор тоже в его манере. Попробуй ответить, в чем твоя суть и чего ты хочешь…

Итак, чего же я хочу?

…В тот вечер, когда появилась мысль о линзах и телескопе, я вышел на улицу. Отправился искать мороженое, забыл о нем и долго стоял перед кассой Аэрофлота.

Не знаю, почему я остановился именно там. Где-то наверху вспыхивали, гасли и снова вспыхивали неоновые слова: «Летайте самолетами Аэрофлота!» Двадцатый век, можно летать самолетами Аэрофлота! А ведь запоздай телескоп не на триста, а на четыреста или пятьсот лет, — и не было бы ни самолетов, ни Аэрофлота. Век бы остался двадцатым, но на уровне девятнадцатого. Или восемнадцатого. Да, не будь нескольких главных изобретений, в том числе телескопа, я бы жил в другой эпохе. Мимо меня проезжали бы сейчас не автомобили, а кареты. И сама улица была бы иной. Без асфальта.

Без этих высотных домов. И без света, без люминесцентных ламп, без неоновой рекламы.

«Летайте самолетами Аэрофлота!» Надпись гаснет, потом наверху что-то щелкает, и вновь возникают слова: щелк — «Летайте», щелк — «самолетами», щелк — «Аэрофлота!».

А если бы телескоп появился раньше — совсем без всякого опоздания?

Потрясающая мысль! Только бы она не ускользнула.

«Летайте…» «Летайте самолетами…» Телескоп был создан с опозданием на триста лет — и вот я живу в двадцатом веке. Так.

Очень хорошо! Ну, а если бы не было никакого опоздания? Если бы вообще все главные изобретения появились вовремя? Тогда двадцатый век, оставаясь двадцатым по счету, стал бы по уровню двадцать первым или двадцать вторым.

Вот ведь что получается! Всего-навсего «Летайте самолетами Аэрофлота!». А могло быть: «Летайте ракетами Космофлота!» Или «Нуль-транспортировка на спутники Сатурна — дешево, удобно, выгодно».

Я мог бы жить в двадцать втором веке. Мог бы загорать на Меркурии. Учиться в каком-нибудь марсианском интернате, ходить на лыжах по аммиачному снегу Титана. Обидно…

«Летайте…» «Летайте самолетами…» «Летайте самолетами Аэрофлота!» Не хочу летать самолетами.

Я полечу на чем-нибудь другом — из двадцать второго века.

Только бы додумать эту мысль до конца! Только бы додумать!..

— Так вот: сегодня тоже что-то опаздывает. Как опаздывал когда-то телескоп. Значит, можно отыскать это «что-то». Отыскать, открыть, сделать…

— Понятно, — говорит шеф., - Нет, я не объяснил главного. Да и вряд ли смогу объяснить.

Знаете, бывает тяга к, дальним странам, когда человек готов идти хоть на край света. И вот в тот вечер, на улице, перед вспыхивающей и гаснущей рекламой Аэрофлота я впервые ощутил нечто подобное… Что я говорю, нет, не подобное, а в сотни раз более сильное. Увидеть будущее… Увидеть эту самую далекую страну…

Ладно, тут уже лирика, оставим.

Я скажу иначе. Нельзя сделать «машину времени» на одного человека, это вздор. «Машина времени» должна быть рассчитана на все человечество — вот что я понял в тот вечер. Надо найти опаздывающие изобретения, они как горючее для этой «машины».

Шеф усмехается.

— В тогдашнем младенческом возрасте вы имели право не думать о социальных факторах. Но теперь-то вы, надеюсь, понимаете, что дело не в одних изобретениях?

— Считайте, что я остался в том же возрасте.

Не слишком гениальный ответ.

Сегодня я уже ничего не добьюсь.

Шеф уходит, победоносно улыбаясь. Надо было ответить иначе.

Да, у «машины времени» несколько рычагов, а я в лучшем случае дотянусь только до одного из них.

Пусть так! Ведь это опыт — самый первый опыт!

* * *

Беда в том, что я не мог пробивать опыт обычными путями.

Нельзя было спорить, питать, кричать: чем меньше людей знали об опыте, тем больше было шансов на успех.

Здесь надо сказать, что это такое — мой опыт.

Телескоп появился на триста лет позже совсем не случайно. Считалось, что линза искажает изображение рассматриваемого сквозь нее предмета. И было так логично, так естественно предположить, что две линзы тем более дадут искаженное изображение…

Элементарный психологический барьер: человек не решается перешагнуть через общепризнанное.

Даже в голову не приходит усомниться, в прописной истине — она такая привычная, такая надежная. А если и возникает еретическая искорка, ее тут же гасят опасения. Вдруг не выйдет? Вдруг будут смеяться коллеги? И вообще: зачем отвлекаться и возиться с какими-то сомнительными идеями, если существует множество дел, в отношении которых доподлинно известно, что они вполне научны, вполне солидны.

Как ни странно, в истории техники нет ни одного случая, когда работа велась бы в нормальных условиях. Всегда что-то мешало — и еще как! Величественные старцы с прекрасными волнистыми бородами и гордо устремленными вдаль взглядами существовали только на страницах «Чудес техники». На деле же были люди, издерганные непониманием окружающих, вечно спешащие, осаждаемые кредиторами. Пытаясь создать новое, они неизбежно вступали в конфликт с научными истинами своего времени. И надо было, преодолевая неудачи, ежедневно, ежечасно доказывать себе: нет, все ошибаются, а ты прав, ты должен быть прав… Тут не до гордых взглядов вдаль. Взгляды появлялись позже — усилиями фотографов и ретушеров.

Итак, опыт.

Возьмем ученого, который не подозревает об опыте. Дадим неограниченные средства. Потратит он, кстати, не так уж много. Важен моральный фактор: пожалуйста, можешь тратить, сколько угодно. Далее. Обеспечим условия, при которых не придется бояться неудач и насмешек. Словом, последовательно снимем все барьеры — психологические, организационные, материальные. Пусть человек выложит все, на что способен!

Я говорю об идее эксперимента, о принципе. На практике это много сложнее: надо правильно выбрать человека и проблему Точнее — человека с проблемой.

В этом вся суть: надо найти человека, разрабатывающего идею, которая сегодня считается нереальной, неосуществимой. Кто знает, сколько пройдет времени, пока он получит возможность что-то сделать. А мы — в порядке эксперимента — дадим ему эту возможность, опережая время. Дадим и посмотрим: — а вдруг выгодно верить в осуществимость того, что сегодня считается неосуществимым? В конце концов я добился разрешения провести опыт, но мне ничего не пришлось выбирать.

«Спокойно, не елозьте, — сказал шеф. — Музыку заказывает тот, кто платит».

И мне выдали три архитрудные проблемы.

* * *

Дебют был разыгран хитро.

Я получил кабинет на «Мосфильме» и с утра до вечера ходил по студии, прислушиваясь к разговорам, осваивая киноманеры и вообще входя в роль. Через неделю я вполне мог сойти за режиссера.

Это была хорошая неделя. Счастливое время перед началом эксперимента, когда кажется, что все впереди и можно выбрать любую из дорог. Я до поздней ночи засиживался над своей картотекой.

Шесть тысяч карточек с краевой перфорацией, шесть тысяч «подающих надежды» — тут было над чем подумать. Я завел картотеку давно, еще в школьные годы, и постоянно пополнял ее новыми именами ученых, инженеров, изобретателей.[1]

Для первой задачи в картотеке были только две подходящие кандидатуры — отец и сын Осоргины, потомственные кораблестроители (в карточках значилось: «Осоргин Девятый» и «Осоргин Десятый»).

Я обратил на них внимание, обнаружив в «Судостроении» заметку о шаровых кораблях. Вслед за заметкой появилась разносная статья. Потом идею шаровых кораблей ругали еще в четырех номерах журнала; и я без колебаний занес Осоргиных в свою картотеку.

Если техническую идею ругают слишком долго и обстоятельно, это верный признак, что к ней стоит присмотреться.

За пять лет Осоргины трижды возмущали академическое спокойствие солидных журналов. Начинал обычно Осоргин-старший, выдававший очередную сногсшибательную идею. Скажем, так, мол, и так, рыба — не дура, и если ее тело покрыто муцыновой «смазкой», то в этом есть смысл: «смазка» уменьшает трение о воду. Неплохо бы, говорил Осоргин-старший, построить по этому принципу скользкий корабль. Моментально находились оппоненты: уж очень беззащитно выглядела идея — ни расчетов, ни доказательств. Оппоненты вдребезги разбивали идею. Они растирали ее в порошок, в пыль. И тогда появлялась заметка младшего Осоргина под скромным названием: «Еще раз к вопросу о…» Безукоризненное математическое доказательство принципиальной осуществимости идеи, четкий анализ ошибок оппонентов, фотоснимки моделей скользких кораблей…

Я пригласил Осоргиных на «Мосфильм», и они застали меня на съемочной площадке, обсуждавшим что-то с оператором. Он доказывал, что «Торпедо» возьмет кубок. Утопия!.. Все получилось как нельзя лучше: мы прошли ко мне в кабинет; и у Осоргиных не возникло и тени сомнения, что с ними говорит режиссер, натуральный деятель звукового художественного кино.

В коридорах на Осоргина-старшего оглядывалась даже ко всему привычная студийная публика. Уж очень импозантно он выглядел.

В шикарной кожаной куртке, монументальный, с прекрасной, расчесанной надвое, адмирал-макаровской бородой, он казался сошедшим со страниц «Чудес техники».

На Осоргине-младшем были так называемые джинсы, продающиеся в ГУМе под тихим псевдонимом рабочих брюк, и модерный красно-белый свитер. Все это хорошо гармонировало с небритой, но высокоинтеллектуальной физиономией десятого представителя династии.

— Мы готовимся, — сказал я, — снимать картину о далеком будущем («Понимаете, такая величественная эпопея в двух сериях…»). И вот один из важнейших эпизодов, так уж это задумано по сценарию, должен разыгрываться на борту корабля, пересекающего Атлантику. Использовать комбинированные съемки не хочется, это совсем не тот эффект. — Тут я вскользь и, похоже, к месту упомянул об Антониони, французской с «новой волне» и некоторых моих разногласиях с Михаилом Роммом. — Словом, — продолжал я, — нужен принципиально новый корабль («Двадцать второй век, вы же понимаете, должно быть нечто совершенно неожиданное»).

Я слышал о шаровых кораблях, великолепная идея, на экране это выглядело бы впечатляюще. Я прямо-таки вижу эти кадры: в бухту вкатывается сферический корабль, эдакий гигантский полупрозрачный шар. К сожалению, шаровые корабли не так уж быстроходны, не правда ли? А нам нужна большая скорость, поскольку натурные съемки являются…

— Что значит — большая? — перебил Осоргин-младший.

— Зачем же так сразу, Володенька? — успокаивающе произнес Осоргин-старший.

Я объяснил (не слишком подчеркивая), что скорость должна соответствовать двадцать второму веку. Километров шестьсот в час.

Семьсот. Можно и больше.

— Вот видишь, Володенька, — быстро сказал Осоргин-старший. — Видишь, не так уж и много. Всего триста восемьдесят узлов, даже чуть меньше. Простите, на какой дистанции?

— Вот именно, — подхватил я. — Эпизод рассчитан на пятнадцать минут. Ну, подготовка и всякие там неувязки… Скажем, час. А еще лучше два-три часа, чтобы сразу отснять дубли. Теперь вы видите, что нам не годятся все эти рекордные машины с ракетными двигателями. Вообще корабль должен быть легкий, изящный. Настоящий корабль будущего. А уж мы это обыграем, будьте спокойны, новая техника панорамной съемки позволяет…

Тут я стал объяснять особенности новейшей киноаппаратуры.

В этот момент можно было говорить о чем угодно. Я наперед знал все извилины и повороты разговора: десятки раз за эти годы я представлял себе, как это будет; Сначала обыкновенное любопытство, не больше. Ну, кино, все-таки интересно. Но вот загорается маленькая искорка: а если воспользоваться этой возможностью? Так. Затем должны возникнуть опасения. Может быть, только показалось, что есть возможность? Искра вот-вот погаснет… И вдруг ярчайшая вспышка: да, да, да, есть шанс осуществить любые идеи! Вихрь мыслей — невысказанных, еще только зарождающихся. Так, все правильно.

Теперь должен последовать вопрос о сроках и средствах. Ну!

— Как это будет выглядеть практически? — спрашивает Осоргин-младший.

— Ты, Володенька, опять так сразу, — укоризненно говорит Осоргин-старший.

Хитер старик! Выговорил своему Володеньке я сразу замолчал, вынуждая меня ответить.

Что ж, перейдем к делу. Нам не нужен большой корабль. Для съемок достаточна платформа длиной в двенадцать метров и шириной метров в пять или шесть.

Времени хватит, съемки начнутся через год, не раньше. В средствах мы не стеснены. Миллион, три миллиона, пять. Картину в первый же год посмотрят минимум сто миллионов зрителей, все легко окупится, простая арифметика…

Осоргин-старший машинально теребит бороду. Осоргин-младший внимательно разглядывает лампу на моем столе.

— Ну, решайтесь же!

— А если не удастся? — спрашивает Осоргин-младший.

Отлично, это критический вопрос. Теперь надо умненько ответить. Снять опасения, пусть не будет страха перед неудачей.

И в то же время нельзя расхолаживать, надо заставить их всеми силами добиваться цели.

Я объясняю, что кино имеет свои особенности: неудачи учитываются заранее. Мы снимаем каждый эпизод по меньшей мере трижды — даже если в первый раз артисты сыграли великолепно («Запас прочности, ничего не поделаешь»). В сценарии предусмотрены три технические новинки («Тоже своего рода запас прочности. Нет, нет, морская только одна, остальные, как бы эго сказать, другого профиля»). Мы рассчитываем так: удастся хотя бы одна новинка — уже хорошо.

Публика увидит итог, никто не упрекнет нас в том, что мы пробовали разные возможности. Рекламировать и обещать заранее ничего не будем, неудачные дубли — наше внутреннее дело. Осоргины переглядываются («Уж мы-то не будем неудачным дублем!»). Я рассказываю о съемках. «Человека-амфибии». Тогда потребовались цветные подводные факелы, поиски подходящего состава велись целый год. Зато какие прекрасные кадры получились в фильме!

— Пожалуй, мы попробуем, — спокойно, даже несколько небрежно говорит Осоргин-младший.

Слишком спокойно, милый Володенька, слишком небрежно! Теперь тебя лихорадит: только бы этот киношник не передумал…

— Попробуем, почему бы и не попробовать, — соглашается Осоргин-старший, оставив, наконец, в покое свою бороду.

— У вас есть какая-нибудь идея? — спрашиваю я.

— У нас есть головы, — поспешно отвечает Осоргин-младший.

* * *

От имени киностудии я послал три десятка запросов кораблестроителям — в институты и конструкторские бюро: не согласитесь ли взяться за решение нижеследующей задачи… Восемь ответов содержали корректное «нет».

В остальных, кроме «нет», были еще и эмоции. В наиболее темпераментной бумаге прямо спрашивалось: а вечный двигатель вам по сценарию не нужен?… Задача была каверзная По общепринятым представлениям, даже неразрешимая. Корабль субзвуковых скоростей — об этом и не мечтали. Конструкторы старались либо поднять судно над водой, либо опустить под воду и заставить двигаться в каверне, газовом «пузыре». Все это годилось только для небольших кораблей. Впрочем, скорости все равно были невелики — скажем, сто километров в час. Рожденный плавать — летать не может.

Я не кораблестроитель моих знаний тут явно не хватало.

И лишь чутье науковеда подсказывало: если путь «вверх» и путь «вниз» исключаются — значит, надо оставаться на воде. Рожденный плавать — должен плавать!

Осоргины не звонили и не появлялись. Вопреки моим предположениям возникли осложнения и со второй задачей. Три попытки найти человека, который взялся бы за решение, ни к чему не привели. Мне говорили: безнадежно, нет смысла браться. Тогда я пригласил Михаила Семеновича Каплинского.

…Впервые я увидел Каплинского еще в университете, когда учился на втором курсе. Однажды появилось объявление, с эпическим спокойствием уведомлявшее, что на кафедре биохимии будет обсуждаться антиобщественное поведение аспиранта Каплинского М.С., поставившего опыт на себе. Ниже кто-то приписал карандашом: «Браво, аспирант!» И еще ниже: «Сбережем белых мышей родному факультету!» Обсуждение было многолюдное и бурное, потому что все сразу воспарили в теоретические выси и стали наперебой выяснять философские, исторические и психологические корни экспериментирования над собой. Каплинский добродушно поглядывал на выступающих и улыбался. Меня поразила эта улыбка; я понял, что Каплинский все время думает о чем-то своем и ничто происходящее вокруг не останавливает идущие своим чередом мысли.

Впоследствии я еще несколько раз встречал Каплинского в коридорах университета, в столовой, на улице. Он с кем-то говорил, что-то ел, куда-то шел, но за этим внешним, видимым угадывалась непрерывная и напряженнейшая работа мысли.

Года через три Каплинский снова поставил эксперимент над собой. Без долгих дискуссий ему предложили уйти из института биохимии Он вернулся в университет; и вскоре я услышал, что там состоялось новое обсуждение: Каплинский упорно продолжал свои опыты. Впрочем, в нашем добром старом университете обсуждение, как всегда, носило сугубо теоретический характер.

Я не был знаком с Каплинским, хотя иногда встречал его в филателистическом клубе. Насколько можно было судить со стороны, опыты не вредили Каплинскому. Выглядел он превосходно. Вообще за эти годы Михаил Семенович почти не изменился: такой кругленький, лысеющий, не совсем уже молодой мальчик, блатовоспитанно поглядывающий сквозь толстые стекла очков. Он собирал польские марки, но и в клубе, среди суетливых коллекционеров, не переставал думать о своем.

Однажды я увидел на макушке Каплинского металлические полоски вживленных электродов.

Между прочим, на коллекционеров электроды не произвели никакого впечатления: в клубе интересовались только филателией. Но я отметил в картотеке, что Каплинский подает особые надежды.

Итак, я пригласил Каплинского на студию и произнес свой — уже хорошо заученный — монолог. Запланирована величественная эпопея в двух сериях. Далекое будущее — двадцать второй век. Один из важнейших эпизодов должен показать полет на индивидуальных крыльях. Так уж задумано по сценарию («Понимаете, небольшие крылья, которыми люди будут пользоваться вместо велосипедов…»).

— Очень интересно, — сказал Каплинский, приветливо улыбаясь. — Вместо велосипедов. Пожалуйста, продолжайте.

Он, как всегда, был занят своими мыслями, и я подумал, что будет худо, если задача не попадет в круг его интересов.

— Так вот, — продолжал я, — комбинированные съемки не годятся: современный зритель сразу заметит подделку. Нужен настоящий махолет, способный продержаться в воздухе хотя бы одну-две минуты.

— В воздухе, — задумчиво повторил Каслинский. — Ага! Ну, конечно, в воздухе. Почему бы и нет? Вот что: вам надо обратиться к специалистам. Есть же люди, которые… Ну, — которые знают эти махолеты.

Гениальный совет! Специалисты ничего не могут сделать. Такова уж конструкция человеческого организма: не хватает сил, чтобы поддерживать в полете вес тела и крыльев. Пусть крылья будут как угодно совершенны, пусть они даже будут невесомы: человек слишком тяжел, он не сможет поднять себя. Есть только один выход. Надо увеличить — хотя бы на короткое время — силу человека, развиваемую им мощность. Если бы человек был раз в десять сильнее, он легко полетел бы и на тех крыльях, которые уже построены.

— Забавная мысль, — одобрил Каплинский. — А почему бы и нет?

Тут он перестал улыбаться и внимательно посмотрел на меня.

— А ведь вы бываете в филклубе, — сказал он. — Я не сразу узнал, вы что-то похудели…

Мы немного поговорили о марках. Потом я осторожно вернул разговор в старое русло. Если он, Каплинский, нам не поможет, придется перекраивать сценарий, и это будет очень прискорбно Каплинский встал, прошелся по комнате, остановился у окна. Я понял, что дело идет на лад, и начал говорить о Феллини, кризисе неореализма и теории спонтанного самоанализа. Он ходил из угла в угол, слушал эту болтовню, что-то отвечал — и все время напряженно думал.

— Забавная мысль, — сказал он неожиданно (мы говорили о новой картине Бергмана). — В самом деле, почему бы не сделать человека сильнее, а? Странно, что я раньше не подумал об этом. Очень странно… Бам ведь не нужно, чтобы человек поднимался слишком высоко? Метров двести хватит? И вот что еще… Нужно достать эту штуку. Ну, которая с крыльями. Махолет.

Я заверил его, что будут десять махолетов. На выбор. Вообще на ша фирма не скупится. Любые затраты, пожалуйста! Миллион, два миллиона, пять…

— Зачем же? — сказал он. — Денег не нужно. Оборудование у меня есть. Так что я уж на общественных началах.

* * *

Конечно, я знал, что Каплинский будет экспериментировать на себе, но не придавал этому особого значения. В конце концов туг тоже важны навыки. С человеком, который всю жизнь благополучно ставит на себе опыты, ничего страшного уже не случится. Да и времени не было опекать Каплинского: существовала еще и третья задача. Как оказалось, самая каверзная.

Осоргины свою задачу решат, в этом я не сомневался. С Каплинским, конечно, дело обстояло сложнее: во всяком случае, я считал, что шансы — пятьдесят на пятьдесят. Но третья задача была попросту безнадежной. Я не могу сейчас говорить об этой задаче.

Не могу даже назвать имя человека, который взялся за ее решение.

Скажу лишь, что хлопот и огорчений хватало с избытком.

Хлопот вообще было предостаточно, потому что однажды появился Осоргин-младший и заявил, что идея есть и теперь надо «навалиться».

Я едва успевал выполнять поручения Осоргиных, взявших прямо-таки бешеный темп. Сначала им понадобилось произвести расчеты, которые были под силу только первоклассному вычислительному центру. Шефу пришлось стучаться в высшие сферы, договариваться. Потом посыпались заказы на оборудование. Осоргин-младший приходил чуть ли не ежедневно, мельком говорил: «А вы что-то похудели», — и выкладывал на стол списки. Надо достать, надо заказать, надо купить…

Получив очередной список, в котором значились планер двухместный, акваланги, девять тонн аммонала, дакроновый парус для яхты класса «Летучий голландец», еще масса всякой всячины, я спросил Осоргина, куда это доставить.

— Давайте выбирать место, — сказал он. — Где вы думаете снимать фильм?

Снимать фильм. Ну-ну… Я ответил неопределенно: где-нибудь на юге, пока это не решено. Осоргин удивленно посмотрел на меня.

— А когда вы собираетесь решать? Три часа при скорости в триста восемьдесят узлов… Ведь вы говорили о трех часах, не так ли? Ну вот, это больше двух тысяч километров. Впрочем, ваше дело. Для испытаний нам достаточно и трехсот километров. Важно, чтобы трасса была свободной. И еще — подходящий рельеф берега у старта и, желательно, у финиша. Словом, надо лететь на юг, искать место. На Черном море толчея, поищем на Каспии. Что вы об этом думаете?

Я думал совсем не об этом.

В этот момент я впервые со всей ясностью увидел: а ведь получается, в самом деле получается! Ах, если бы не эта, третья, задача!..

Мы вылетели в Махачкалу, оттуда на автобусе добрались до Дербента и пошли на юг, отыскивая место для базы. Пять дней мы шли по берегу, осматривая заливы, бухты и бухточки, переправлялись вплавь через дельты рек, вечерами сидели у костра, спорили о книгах.

Десятый представитель династии Осоргиных был чистым теоретиком, но знал о море изумительно много. Это была та высшая степень знания, когда человек не только хранит в памяти неисчислимое количество фактов, но и чувствует их глубинное движение, ощущает их очень сложную и тонкую взаимосвязь. Я люблю умных людей, меня раздражает малейшая вялость мысли, но Осоргин-младший был еще и просто хорошим парнем, нисколько не обремененным своей родословной и своими знаниями.

Однажды разговор повернулся так, что я смог задать Осоргину вопросы, которые когда-то задал мне шеф: «Чего вы, собственно, добиваетесь? В чем ваша суть?»

— Ну, это очень просто, — сказал Осоргин. — Идет война с природой. Точнее, война с нашим незнанием природы. И в этой войне участвуют все люди, все человечество — из поколения в поколение. Подчеркиваю: участвуют все. Прямо или косвенно. Сознательно или неосознанно. В этой войне есть свои фронтовики и свои дезертиры. Есть победы и поражения. Война, конечно, особая, с очень глубоким тылом. Можно всю жизнь просидеть в этом тылу и даже не представлять, какие захватывающие сражения идут на переднем крае.

— А почему бы не заключить перемирие? — спросил я.

— Нет, на перемирие я не согласен. Это было бы… Ну, не знаю, как сказать… Это было бы неинтересно. Мне надо воевать. Вот я решаю какую-то задачу — думаете, это так просто? Идет бой, временами мне приходится туго, и появляется даже мысль, что неплохо бы податься в кусты… Вы понимаете, какой это бой? Ведь здесь не словчишь, не победишь по знакомству или из-за слабости противника. Здесь все понастоящему. И вот я заставляю противника отступить, заставляю отдать мне какую-то часть вселенной, и она становится моей, нашей… А разве в искусстве не так?

Я не раз жалел, что играю роль режиссера. Интереснее всего было говорить с Осоргиным о науке, и тут мне приходилось постоянно быть начеку. Одна неосторожная фраза могла выдать, какой я режиссер.

Мы подыскали удачное место для базы: на пустынной каменистой гряде близ мыса Амия. Осоргин остался поджидать грузы, а я выбрался к железной дороге и через несколько часов был в Махачкале. В Москве, с аэровокзала, я позвонил человеку, решавшему третью задачу. «Хуже, чем было, — раздраженно сказал он. — Да, да, еще хуже…» Потом я набрал номер телефона Михаила Семеновича. Слышно было плохо. Каплинский говорил о крыльях; я ничего не мог понять. В конце концов мы условились встретиться у входа в метро на Октябрьской площади; Каплинский жил неподалеку, в Бабьегородском переулке. Я успел заскочить домой, переоделся, наскоро побрился и, поймав такси, помчался к месту встречи. Михаил Семенович стоял у входа в метро; а я почувствовал огромное облегчение, увидев, что все благополучно, и Каплинский по своему обыкновению о чем-то думает и рассеянно улыбается.

— У меня для вас сюрприз, — еще издали сказал он. — Французская марка, первый катер на подводных крыльях. Выменял совершенно случайно на польскую серию «Памятники Варшавы». Ведь вы собираете историю техники?