Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Командор открыл глаза и еще раз, с каким-то ему самому до конца непонятным чувством, повторил: — Хорошо, ты пойдешь…

…Вся диагностическая группа собралась во второй централи.

Антрополог, стоя перед шаром ваятора, водил по его поверхности лучом карандаша, занимаясь тонкой доводкой, абсолютно невидимой и непостижимой для неспециалиста. Но когда он опустил руку и выключил карандаш, фигура в шаре зажила — странной, неподвижной, мертвой жизнью.

— Все, — сказал антрополог. — Хорош?

— Хорош, — откликнулся этнограф. — Хорош и похода…

— Человек, — пробормотал археолог.

— Нет, — возразил антрополог. — Похож, но не человек. Гуманоид Фигурного материка Планеты Больных Камней. — И, обращаясь к командору, спросил: — Кто пойдет в десант, командор?

— Все равно, — сказал командор. — Любой. Перед делом все равны. — И, заметив протестующий жест психолога, добавил: — Если это достаточно простое дело…

Он подошел к панели тоннельного морфеатора и, не глядя, нажал одну из клавиш будящего комплекса.

Одиннадцатую клавишу.


«0,470019 галактической секунды Эры XIV Сверхновой. Закончена общая подготовка десантника и проведен инструктаж.
0,4700195. Десантник занял место в хроноскафе.
0,47002. Хроноскафу дан старт…»


II

Они беседовали, сидя за угловым столиком в малом зале «Ванданж де Бургонь». Д’Эрбинвилль был хорошим собеседником, и разговор не носил натянуто-одностороннего характера, хотя Огюст принимал в нем все меньше участия. Вытянув длинные ноги и мечтательно улыбаясь, он слушал и лениво пощипывал виноградную гроздь. Д’Эрбинвилль от легитимистов перешел к республиканцам и теперь ядовито высмеивал их одного за другим, не всегда, быть может, справедливо, но, безусловно, остроумно.

— Послушайте, Пеше, — неожиданно спросил Огюст. — Вы не верите в республику?

Д’Эрбинвилль с сожалением посмотрел на него.

— Неверие в вождей еще не говорит о неверии в дело, — ответил он.

— Странно… — Огюст все так же мечтательно улыбался, глядя куда-то в пространство. — Такой аристократ, настоящий аристократ, — и равенство, братство…

— Дорогой мой Огюст, мы с вами оба историки; и я думаю, вы должны понимать: строй может измениться, принцип же — никогда. При тирании фараонов и при афинской демократии, при Людовике XIV и в конституционной Англии — везде была и есть аристократия. И она будет существовать вечно, ибо при любом строе государству нужен мозг, — а в этой роли может выступать только аристократия. Может изменяться имя элиты, но ведь не в имени дело.

— Дело в том, чтобы оказаться в ее составе, не так ли?

Д’Эрбинвилль молча пожал плечами, — разве может быть иначе? Но вслух сказал:

— Разве это так уж обязательно? Главное в конечном счете — величие Франции.

— А кем было создано это величие? Шарлемань и Людовик XIV, Роланд и Байяр… А потом — потом пришли санкюлоты. Генрих IV хотел, чтобы у каждого француза была курица в супе, а они — чтобы голова каждого порядочного француза лежала в корзине гильотины. Террор, казни, бедствия и разорение — нациольный позор Франции! Конюх и пивовар, вотирующие смерть Людовика XVI! Вспомните Судьбу Филиппа Эгалите, принявшего фамилию «Равенство»… Для того, чтобы оказаться в рядах новой аристократии, недостаточно прибавить к имени модное словечко. Надо либо сохранить старую элиту, либо сформировать новую уже сейчас. Ибо выскочка у власти — тоже страшная вещь. Не потому ли Наполеон расстрелял герцога Энгиенского, что бедный корсиканец Бонапарт учился на деньги его деда? На вашем пути я вижу препятствия двух родов…

— На нашем пути, — поправил Д’Эрбинвилль.

— О нет. Вы правильно сказали, Пеше, мы оба историки. Но в то время как вы ставите свое знание на службу моменту, я ценю знание само по себе. Я лишен всякого честолюбия. Кроме научного, разумеется. Для меня лавры Шампольона во сто крат ценнее лавров Наполеона. Я стою над схваткой, и мой взор устремлен в прошлое и будущее. Я могу себе это позволить, так как в настоящем не испытываю голода. Вы, Пеше, честолюбивы, а это самый страшный вид голода. Тем более, когда его трудно — я не хочу сказать невозможно — утолить.

— Не слишком ли вы пессимистичны, Огюст? — спросил Д’Эрбинвилль, разливая бургундское. — Давайте лучше выпьем — это вино способно даже самого мрачного пессимиста превратить в восторженного юнца.

— В таком случае мне угрожает опасность стать младенцем, — улыбнулся Огюст.

— А бургундское здесь превосходно, — сказал Д’Эрбинвилль, пригубляя вино. — Оно как хорошая любовница. Каждый глоток божествен, но предвкушение следующего — еще лучше. Так какие же тернии вы видите на моем пути, Огюст?

— Я простой буржуа, Пеше, хотя император и сделал моего отца дворянином. И поэтому простите мне, если я буду недостаточно тактичен. Так вот. Кто вы сейчас? Один из вождей республиканской партии. Пусть даже один из наиболее видных вождей. Герой «процесса девятнадцати». Но какие виды у вашей партии? Никаких. Стань вы в свое время орлеанистом, сейчас вы были бы пэром. А так… — Огюст оторвал от грозди крупную виноградину и кинул ее в рот. — В народе, конечно, брожение. Но вы же знаете французов — это у них в крови… Республиканцы, орлеанисты, легитимисты — да много их! — пытаются склонить народ на свою сторону и попутно перегрызть друг другу горло. Но в целом-то это затишье.

— Моряки говорят, что затишье предвещает бурю.

— Но оно не вызывает ее. Нужна еще тучка, на которой прилетел бы Борей. Нужно знамя, способное поднять чернь. Как вы думаете, кто больше сделал для распространения христианства — Иисус Христос или Понтий Пилат? — Огюст сделал паузу и вопросительно взглянул на собеседника.

Д’Эрбинвилль промолчал; он никак не мог привыкнуть к столь резким скачкам в мыслях своего друга. Подождав минуту, Огюст продолжил:

— Скорее всего мы бы и не знали, что произошло в забытом богом Иудейском царстве без малого две тысячи лет назад. И сами христиане не смогли бы придумать ничего лучшего, нежели распятие Христа.

— Оригинальная мысль…

— Во всяком случае, справедливая. Кровь и венец мученика всегда привлекали чернь. Но вернемся к тем преградам, которые я вижу на вашем пути. Я назвал пока только одну. Но есть и вторая. Это те, кто может стать популярнее, а значит — сильнее вас.

— Кто же?

— Да хотя бы тот мальчишка, который десять месяцев назад провозгласил здесь тост «За Луи Филиппа!», грозя обнаженным кинжалом. Сейчас он сидит в Сент-Пелажи. Вы кажется, недолюбливаете его, Пеше, но надо отдать ему должное — у этого маленького Робеспьера большое будущее… Только это не ваше будущее. Не забывайте «Карманьолу»: после «а ira…» следует «…les aristocrates и la lanterne!».[5] Когда вы поможете ему победить, то… Можно перековать меч на орало, но можно и кинжал — на нож гильотины. Хотели бы вы увидеть свое завтра сквозь ее окошечко?

Огюст вынул из кармана брегет и посмотрел на циферблат.

— Черт возьми! Простите, Пеше, но я должен покинуть вас.

— Куда же вы, Огюст?

— Увы, и сердце стоящего над схваткой историка беззащитно против стрел Амура, — улыбнулся Огюст. — Так вы подумайте…

Д’Эрбинвилль долго смотрел ему вслед.

— Preamonitus, praemunitus, — задумчиво прошептал он. — Этот недоношенный Робеспьер… Христос-великомученик. Что ж, — он встал и бросил на стол луидор. — Хорошо бы поставить памятник тому, кто придумал дуэль!

* * *

Д’Эрбинвилль в глухо застегнутом черном сюртуке с поднятым воротником подошел к колышку и замер в неподвижности. Его противник встал у другой метки. Четверо секундантов — Морис Ловрена, Огюст де ля Орм, — имен секундантов противника он не знал, встали в стороне, на равном расстоянии от обоих дуэлянтов.

Один из секундантов противника сделал шаг вперед.

— Господа! — громко сказал он. — Выбор места дуэли и пистолетов определен жеребьевкой. По жребию мне выпала честь объяснить правила дуэли. Секунданты согласились, что одинаково приемлемой для обеих сторон будет дуэль и volonte.

Правила дуэли Д’Эрбинвилль знал и так. Он посмотрел на противника. Открытый коричневый сюртук, белая манишка («Не хватает только красного яблочка на груди», — с легким презрением подумал Д’Эрбинвилль) и такое же белое («Уж не от страха ли?») лицо.

— …Понятны ли вам условия дуэли, господа?

— Да. — Д’Эрбинвилль поклонился сперва секундантам, потом противнику.

Юноша в точности скопировал его жест.

— Сейчас секунданты вручат вам оружие. Потом ждите моего сигнала.

Если Д’Эрбинвилль и волновался, то, когда рука его удлинилась на десять дюймов граненого ствола Паули, успокоился окончательно.

— Готовы, господа?

— Да — Готов.

— Сходитесь.

Д’Эрбинвилль, держа пистолет вертикально, сделал шаг. Еще.

Дойдя до платка, он небрежно прицелился и выстрелил. Юноша подался назад, удержался, закачался, как китайский болванчик, и ничком упал на траву. «Ну, вот и все, — подумал Д’Эрбинвилль. — Конец. Христос-великомученик…» Секундант вынул часы.

— Господа! Отсчитываю две минуты, в течение которых раненый имеет право сделать ответный выстрел. Прошу не двигаться с мест.

Но фигура на земле не шевельнулась.

— Две минуты истекли. Дуэль окончена, господа.

Все подошли к раненому. Один из его секундантов опустился на колени, стараясь слегка повернуть тело.

— Тяжело ранен в живот.

…Умер он три дня спустя в госпитале Кошен…

III

Фрагменты из бортового журнала «Лайфстара», крейсера первого ранга Службы Охраны Разума «0,47102 галактической секунды Эры XIV Сверхновой. Принять на борт хроноскаф с десантником. Начата подготовка к старту».

— Неплохо, честное слово, совсем неплохо! Поздравляю вас, «шевалье Огюст де ла Орм»! — К столику, за которым сидел десантник, подошел психолог, неся в руках поднос с несколькими бокалами тягучего онто. — Я все время следил за вами по хронару. Хорошая это штука — связь через пространство и время! Раньше, когда хронара еще не было, было не так интересно. Сиди и жди… Ну-ка, — он сел и придвинул десантнику бокал, — что лучше: их бургундское или наше онто? Нет, а вы все-таки молодец! Практически с первого раза — и такую роль!

— Это было нетрудно, — коротко ответил десантник, принимая бокал.

— Что это вы загрустили? — спросил психолог. — Задание выполнено отлично. На редкость удачный десант. Чего вам не хватает?

Десантник залпом осушил бокал и потянулся за вторым. Психолог внимательно наблюдал за ним. Действие онто начало сказываться почти сразу: лицо десантника слегка побледнело, глаза матово заблестели.

— Слушайте, — сказал он вдруг. — Слушайте, психолог. Почему так? Мы — Служба Охраны Разума. Мы печемся о благе и жизни разумных рас. И что же — мы убиваем лучшие их умы! Почему я должен был убить этого мальчика, убить руками аристократического прохвоста? Ведь он был гением, он был на дюжину голов выше их всех, вместе взятых! Почему, борясь за свет, мы должны опираться на тьму? Почему?…

— Надо уметь отличать общее от частного. Разум индивида от разума вида. Уничтожив один, мы способствуем сохранению второго. Ваш подопечный был слишком гениален для своего века. Он пришел преждевременно. Вы видели, к чему это привело. А вот это — цена его смерти.

Психолог положил на стол перед десантником пачку снимков.

— Смотрите! Они уже освоили свою планету и ее спутник. Они добрались до остальных планет системы. Скоро шагнут к звездам! Вам этого мало?

— Да, — сказал десантник, отодвигая снимки. — Да. Все так. Все гладко. Все красиво. Все в пределах теории. И только одно вам никогда не уложить ни в какую теорию — смерть. Убийство человека. Убийство человека, — вы понимаете, убийство человека!

— Скажите, если вы увидите ребенка, играющего с леталером, вы отберете у него леталер?

— Конечно. Оружие — не игрушка.

— А это был человек, способный дать еще недостаточно взрослому человечеству игрушку пострашнее лёталера.

Десантник выпил еще одну порцию онто и посмотрел на психолога.

— Так… Правда… Верно… — Он помолчал. — Скажите, вы сами когда-нибудь убивали? Человека? Чувствовали на руках его кровь? Горячую, красную, липкую?

— А как же врачи нашей древности? — спросил психолог. — Врачи, сжигавшие во время эпидемий вместе с трупами живых. Это было жестоко. Но они еще не умели иначе. И именно им мы обязаны тем, что человечество не было еще в младенчестве задушено Синей смертью и Полярной язвой. И разве кто-нибудь считает их извергами? Мы тоже не умеем. И тоже делаем, что можем.

Десантник рассматривал свои руки.

— Кровь, — тихо сказал он. — Кровь…

Командор, сидевший за соседним столиком и прислушивавшийся к разговору, встал и повернулся к десантнику.

— Интересно: когда хирург делает вам аппендектомию и проливает при этом вашу Драгоценную кровь, вы не считаете его кровопийцей и даже благодарите. А разница лишь в том, что идущий в десантники не рассчитывает на благодарность.

И включив наручный селектор, скомандовал: — Готовность три! Пилотам собраться в первой централи. Остальные — по морфеаторам.

В спиральном коридоре десантник догнал командора и поравнялся с ним.

— Командор, — тихо сказал он. — Так нельзя, командор. Мы не имеем права тан. Мы должны придумать что-то такое… сверхчеловеческое! Но не так…

— Думайте, — ответил командор. — Придумывайте. Только я не советую. Я тоже думал. Я лучше вас, и то у меня ничего на получилось.

Несколько мгновений они молчали. Потом командор взял десантника за руку.

— Что, — спросил он. — Худо вам?

Десантник молча кивнул.

— Ничего, — сказал командор. — Ничего… Будет хуже.


«0,4710201 галактической секунды Эры XIV Сверхновой. Дай старт…»


IV

На самом краю Миакальской долины, километрах в ста от Самарканда, раскинулся международный город математиков Бабаль-Джабр. В центре одной из его площадей стоит памятник тому, чьим именем она названа. В черный диабаз пьедестала золотом врезано:


ЭВАРИСТ ГАЛУА
РОДИЛСЯ 26 ОКТЯБРЯ 1811 ГОДА,
УБИТ 31 МАЯ 1832 ГОДА
ТЫ НЕ УСПЕЛ…




Кира Сошинская

Федор Трофимович и мировая наука

Все началось с насоса. Седову нужен был насос. Насос лежал на складе в Ургенче. Если за насосом не съездить, то он там и будет лежать на складе, пока его не утащат хивинские газовик». Им он тоже нужен. Я никогда не была в Хорезме, и ребята согласились, что ехать надо мне. Седов попросил меня купить в Ургенче десять пачек зеленого чая первого сорта, потому что в кишлаке уже вторую неделю как остался только третий сорт, а он крошился и пылил не меньше, чем Каракумы.

В Ургенче насоса не оказалось.

Худайбергенов позвонил в Хиву.

Там тоже не было нашего насоса, Худайбергенов пошутил немного, потом попросил зайти завтра и сказал, что насос будет. Я хотела съездить в Хиву, чтобы посмотреть старый город и серьезно поговорить с газовиками, но автобус ушел перед самым носом, а со следующим ехать было поздно.

Я пошла по городу куда глаза глядят и дошла до широкого канала. Он казался очень глубоким — вода в нем была такой густой от ила, что почти не отражала солнца. Вдоль берегов стояли в тени тонких тополей громоздкие колеса с лопастями, черпали воду и лили ее под ноги тополям. Я подумала, что эти колеса нетипичны и тут же услышала сзади голос:

— Слушай, девушка, нетипичное сооружение.

Я обернулась. Небольшого роста пахлаван — богатырь, он же джигит, нес, сгорбившись, телевизор «Темп» в фабричной упаковке. Пахлаван попытался мне Дружески улыбнуться, но в глаз ему попала капля пота, и улыбка получилась кривой.

— Понимаю, — ответила я. — В наш век драг я насосов…

И тяжелые мысли о пропавшем насосе и коварных газовиках полностью завладели мной…

Джигита я увидела на следующее утро на аэродроме.

Перекати-поле скакали по белёсым соляным пятнам, шарахаясь от вихрей вертолетных винтов, сменившиеся механики пили пиво с сардельками у зеленого хаузика, а неподалеку шмелем возился каток, уминая сизый асфальт. В еще прохладном зале аэропорта, густо уставленном черными креслами с металлическими подлокотниками, было дремотно и тихо, — трудно поверить, что за беленой стеной все время взлетали и садились, разбегались и тормозили, прогревали моторы и заправлялись — в общем занимались своими шумными делами ЯКи и АНы.

— Гена, — сказала девушка в серой юбке и белой блузке с очень не форменным кружевным воротничком, — повезешь кровь в Турткуль.

Гена почему-то взглянул на меня и опросил:

— А пассажиров не будет?

— Возьмешь больного в Турткуле. И поскорей возвращайся. Тебя Рахимов в Хиве ждет.

Гена вздохнул жалостливо — вздох предназначался мне — и пошел в маленькую дверь сбоку от кассы — там, наверно, он заберет свой груз.

Худайбергенов позвонил мне поздно вечером и сказал, что есть насос в Туйбаке на Арале и что билет уже заказан. Я сначала подумала, что он хочет от меня отделаться. Но от Туйбака до нашего кишлака рукой подать, и я спорить не стала. Может быть, в Худайбергенове заговорила совесть.

Уже улетел Гена на своем ЯКе в Турткуль, а посадку на мой самолет еще не объявляли. Воздух помаленьку разогревался, как бы исподволь подготавливая меня к жарище, которая будет здесь через час. Наконец, девушка с кружевным воротничком подошла ко мне и опросила!

— Вы в Нукус?

— Нет, в Туйбак.

— Это один и тот же рейс. Проходите на посадку.

Когда я вышла на веранду аэропорта, оказалось, там собрались уже все пассажиры. Девушка повела нас к тихоходному на вид биплану, который допивал положенный ему бензин. У самолета уже стоял вчерашний джигит с телевизором. Мы с ним поздоровались.

Я уселась на неудобную, узкую лавочку. Маленькие АНы очень некомфортабельны — у затылка торчал какой-то крюк, который норовил вырвать клок волос.

Кроме того, я все время съезжала на свою соседку. Пилоты помогли джигиту втащить телевизор. Рядом со мной сидели три старушки узбечки. Я подумала, что совсем недавно они вряд ли осмелились со бы подойти к поезду — и вот, пожалуйста! Старушки негромко разговаривали — видно, о каких-то прозаических вещах. Их не волновали в данный момент глубокие мысля о скорости прогресса. Кореянка по имени Соня — так ее называл пожилой татарин, который провожал кореянку до самолета, — раскрыла «Науку и жизнь». Джигит сел на пол, поближе к телевизору.

Пришел еще один узбек, из районных работников, в синем кителе, сапогах и синей кепочке с невынутым картонным кружочкам, отчего кепочка принимала несколько фуражечный, ответственный вид. Узбек уселся рядом с кореянкой и сразу наклонил голову, чтобы разглядеть, что изображено на обложке журнала.

И мы полетели, оставив внизу облако пыли, поднятое колесами.

Весенний Хорезм покачивался под окном. Пилоты сидели повыше нас и как будто тащили нас наверх, склоняясь, когда было трудно, к циферблатам приборов.

Солончаки отражали раннее солнце и казались озерами.

Теплый воздух, поднимаясь с поля, качнул самолет. Джигит с размаху схватился за телевизор.

Джигиту, по-моему, было страшно.

— Сколько лететь будем? — спросил узбек в кепочке.

Ему пришлось повторить вопрос, потому что мотор верещал довольно громко. Один из пилотов расслышал и, откинувшись к нам, крикнул:

— Час двадцать.

На горизонте земля и небо, одинаково серые, сливались воедино.

Там была дельта Аму-Дарьи. Там же в конторе консервного комбината лежит насос для нашей партии. Если Худайбергенов не обманул.

Самолет затрепетал, будто встретил любимую самолетиху, и провалился чуть ли не до самой земли. Джигиту стало совсем плохо. Он положил голову на коробку с телевизором и закрыл глаза.

Я смотрела в окно; а когда надоело, уселась, как положено, и услышала, что ответственный узбек сказал кореянке:

— Я эту статью тоже читал. Очень нужная статья.

Джигит очнулся, потому что самолет восстановил равновесие, и сказал:

— Я журнал «Наука и жизнь» домой получаю.

Старушки посмотрели на него, и он прокричал эту новость по-узбекски. Старушки, наверно, были растроганы, но не подали виду. И я заподозрила, что все они тоже выписывают журнал «Наука и жизнь». Тут самолет вздрогнул, джигит уткнулся в телевизор, а пилот перегнулся к нам и крикнул:

— Дед у него — отчаянный старик!

Он показал на джигита.

— Какой дед?

— Папаша его жены, Федор Трофимович.

Джигит молчал, и при резких толчках самолета его ноги в узконосых ботинках взлетали над узлами и чемоданами.

— Эту проблему решить для сельского хозяйства большая польза, — продолжал обсуждать статью в журнале узбек в кепочке. — Комбайн мой хлопок убрал, к Джимбаеву полетел, колхоз «Политотдел» полетел, как самолет.

Второй пилот, который, оказывается, вое слышал, вставил:

— Еще Эйнштейн доказал, что это невозможно.

— Кто?

— Эйнштейн, говорю! К Нукусу подлетаем, далеко не расходитесь, минут через пятнадцать дальше полетим.

Я так и не поняла, о чем они говорили — пропустила начало разговора я наверняка что-то не расслышала в середине.

В тени, на надежной земле, джигит порозовел и снова обрел богатырские повадки. Только изредка с недоверием поглядывал на самолет, но тот тоже твердо стоял на земле.

— Уже немного осталось, — сказала ему Соня.

— Товарищу тоже хорошо бы, — заметил узбек в кепочке. — Взял машину и сам полетел, никакой болтанки-молтанки.

— А вы читали статью? — спросила меня кореянка. Она перелистала журнал и нашла ее, оказалось — очерк о проблемах гравитации.

Вернулся второй пшют. Ему тоже хотелось поговорить о гравитации.

— Показать бы этим фантастам его деда, — сказал он, глядя на джигита. Джигит потупился. — Ведь это дед велел тебе из Ургенча телевизор «Темп» привезти?

— Федор Трофимович, — сказал джигит.

— То есть настолько деятельный старик, что просто диву даешься. Ему эта гравитация — раз плюнуть.

Джигит согласно кивнул головой.

Одна из старушек посмотрела на часы и уверенно двинулась через поле к самолету. Пилот глянул на нее, на двух других старушек, последовавших за ней, вздохнул и сказал:

— Пора лететь, пожалуй.

В кабине становилось жарко.

Хорошо бы и в самом деле добиться невесомости, а не болтаться в железной банке, как сардинка без масла. Вспомнились чьи-то беспомощно-хвастливые слова: «Всех на корабле укачало, только я и капитан держались…» Старушки продолжали мирно беседовать. В каком году они впервые увидели самолет? Нет, хотя бы автомобиль?

— Так вы не слышали о его деде? — опросил меня, проходя мимо, пилот. — О Федоре Трофимовиче? Куда там Эйнштейн! Его все в дельте знают.

Приближение дельты Аму угадывалось по высохшим впадинам, светлым полосам пересохших проток и желтым щетинкам тростника.

— Арал мелкий стал, — сказала кореянка, — сохнет дельта.

— Джимбаев много воды берет! — крикнул узбек в кепочке.

Джигит нашел в себе силы оторвать на секунду голову от телевизора — не мог, видно, больше сдерживаться — и крикнул с неожиданной яростью:

— Мракобес Федор Трофимович! Отсталый человек! Перевоспитывать надо!

— Хоп, — сказал проходивший обратно пилот. — Отсталый человек. А как насчет Эйнштейна, все-таки? — и засмеялся.

Джигит ничего не ответил.

— Вот девушка сидит, — продолжал пилот. Это относилось ко мне. — Может быть, она из газеты, из самого Ташкента. Напишет про твоего деда — что тогда скажешь?

Джигит приоткрыл один глаз, сверкнул им на меня неприязненно. Самолет качнуло, и глаз сам собой закрылся.

— Я не из газеты, — сказали я, но за шумом мотора меня никто не услышал. Мне казалось, что мир кружится специально, чтобы сломать мой вестибулярный аппарат. Почему эти бабушки летят как ни в чем не бывало?

Где-то под крылом самолета — та-ра-ра-ра! — зеленое море тайги, зеленое море дельты, тростник в два человеческих роста, кабаны, может быть, последний тигр — дотяну ли я до Туйбака, капитан и я? — остальные в лежку…

И когда стало совсем плохо, самолет накренился, показал в окно синее Аральское море, косу, на которой стоит оторванный от остального мира населенный пункт Туйбак, черные штришки лодок у берега, длинные корпуса консервного комбината… Кажется, я спасена. Я не смотрела на джигита — не имела морального права над ним иронизировать.

Песок посадочной площадки в Туйбаке был глубок и подвижен.

Самолет прокатился по ним, как по стиральной доске, встал, в открывшуюся дверь ударило устоявшейся жарой, запахом моря, рыбьей чешуи, дегтя, бензина и соленого ветра — ветер, видно, куда-то улетел, но запах его остался.

Я выпрыгнула из самолета первой, помогла выбраться Соне и остановилась в нерешительности.

Потом вышли старушки — к ним, увязая в песке, бежали многочисленные родственники, за старушками последовал узбек в кепочке. Пилот помогал джигиту подтащить телевизор к двери.

И тут появился дед Федор Трофимович.

— Вот он, — сказал мне второй пилот, — собственной персоной.

В голосе его слышалось уважение и даже некоторая робость.

Я посмотрела на поле, но на поле не было ни единого деда.

— Выше, — сказал пилот.

Дед летел над полем, удобно устроившись на стареньком коврике. На деде была новая фуражка с красным околышем, и седая борода его внушительно парусила под ветром. Полет был неспешен, будничен. Никто на аэродроме не прыгал от восторга и не падал в обморок, как будто в Туйбаке деды только и летают на коврах-Самолетах.

— Ну, что я говорил, корреспондентка? — радовался пилот. — Куда там Эйнштейн!..

— Да не из газеты я.

— Неважно. Писать будете?

Я не могла оторвать глаз от деда. Одну ногу он подложил под себя, другая, в блестящем хромовом сапоге, мерно покачивалась в воздухе.

— Привез телевизор? — гаркнул дед с неба, и джигит, наполовину вылезший из самолета, похлопал осторожно ящик по крышке и сказал: — Здравствуйте, Федор Трофимович. Зачем вы себя беспокоите? Я бы сам до дому донес.

— Какой марки?

Коврик мягко опустился на железную решетку, и дед довольно ловко вскочил и подбежал к нам.

— «Темп-шесть», Федор Трофимович, как вы и велели. Ну зачем же вы?…

— А мне на людей — ноль внимания, — сказал дед. — Еще разобьешь его по дороге. Лучше я его сам до дому доставлю. Ставьте сюда.

И царственным жестом дед указал на коврик.

Джигит вздохнул, пилот улыбнулся, и они поставили телевизор, куда указал старик. Коврик приподнялся на метр от земли и поплыл к стайке деревьев — за ними, видно, был поселок.

Все произошло так быстро, что я опомнилась, только когда удивительная процессия — коврик с телевизором, дед в двух шагах за ним и джигит еще в двух шагах позади — исчезла за клубом пыли, поднятой въехавшим на поле «газиком».

— Ну вот, — сказал пилот, насладившись идиотским выражением моего лица. — Считайте, местная гордость.

— Как же это он так?

— А бог его знает! Писали, говорят, в Академию наук.

— Ну и что?

— Не ответили.

— Чепуха какая-то.

— Вот так все и говорят. Ну ладно, приятно было познакомиться. Мне обратно вылетать.

— Спасибо. А как пройти к комбинату?

— Да за деревьями сразу улица.

Я шла по песку узкого переулка между белыми стенами мазанок, соединенных тростниковыми плетнями, и никак не могла изгнать из головы видение деда, летящего к самолету, и бороды его, извивающейся по ветру. Нет, тут что-то не то… Летает по поселку человек на странном сооружении — на чем-то вроде ковра-самолета; и окружающие никак на это не реагируют. Может быть, он — гениальный изобретатель-одиночка, самородок, в тиши своей избушки творящий историю науки? И я решила найти его и разгадать тайну.

На комбинате история с насосом закончилась неожиданно легко и быстро. Оказывается, им в самом деле звонил Худайбергенов, и они в самом деле могли отдать нам насос. Больше того, завтра уходил катер вверх по Аму, и замдиректора при мне распорядился, чтобы насос погрузили и доставили почти к нашему кишлаку.

А когда официальная часть беседы закончилась, я, не в силах больше сдерживаться, окинула подозрительным взглядом белый, похожий, на приемный покой в больнице кабинет, полный образцов консервов и, уставившись в пуговицу на белом халате замдиректора, спросила его как можно естественней:

— Вы не слышали о таком Федоре Трофимовиче?

— А-а, — сказал зам, — я сам писал одному своему приятелю-журналисту в Ташкент.

— Ну и что?

— Ответил, что сейчас не та конъюнктура, чтобы писать об Атлантиде и космических пришельцах.

— Но при чем тут пришельцы?

— И о «снежном человеке» теперь не пишут.

— Вы же его сами видели. Собственными глазами!

— «Снежного человека»?

— Федора Трофимовича.

— Как вас. Он даже мне как-то предлагал прокатиться.

— Ну и что?

— Ну я все. Не могу же я кататься на сомнительном ковре-самолете по поселку, где меня каждая собака знает. А что скажут подчиненные мне сотрудники?

— Но ведь ковер существует.

— Разумеется.

— А вы говорите о нем, будто здесь ничего особенного нет.

— Не исключено, что и в самом деле ничего особенного. А мы поднимем на ноги весь мир и окажемся в неловком положении. Дешевая сенсация, вот как это называется. Вообще-то говоря, я все собираюсь съездить в Нукус…

Зам был молод, чувствовал себя неловко и, как бы оправдываясь, показал на банки в шкафу и добавил:

— Технологию меняем. Леща меньше стало — судак пошел.

Но на прощанье зам дал мне адрес деда Федора и даже подробно рассказал, как к нему пройти.

— Может, вы протолкнете это дело. Неплохо бы, — сказал он. — Вдруг окажется, что наш поселок — родина нового изобретения.

— Да, а почему Федор Трофимович в фуражке? Он милиционер?

— Нет, из казаков. Сюда орёнбургских казаков когда-то переселили, при царе.

Мазанка деда Федора оказалась солидным, хотя и невысоким сооружением под железной крышей, обнесенным, как и все дома в Туйбаке, плетнем из тростника.

Над крышей гордо возвышалась на длиннющем шесте телевизионная антенна — не иначе как дед заготовил ее заранее. Я постучала и долго стояла перед зеленой калиткой, из-за которой доносился мерный, серьезный лай. Наконец калитка открылась, и в проеме ее обнаружился взмыленный джигит с отверткой в руке и мотком проволоки в зубах.

— Ввавуйте, — сказал он, и проволока задергалась, хлеща его по ушам. — Взводите.

Я поблагодарила его за приглашение и заглянула джигиту через плечо, ища обладателя серьезного собачьего голоса. Обладатель — маленький пузатый щенок — лежал у будки, привязанный на солидную цепь. Я успокоилась и вошла. Джигит запер свободной рукой калитку, вынул проволоку изо рта и пожаловался:

— Никакого покоя, — принеси, отнеси. Уеду в Нукус, наверно, да?

— Не знаю, — сказала я. — Мне хотелось бы поговорить с вашим тестем.

— Джафарчик! — раздался громовой голос. — Где тебя носит?

— Опять будет нотации-чмотации читать. Пойдемте.

— Здравствуйте, здравствуйте, — приветствовал меня Федор Трофимович ласково, будто давно был со мной знаком. — Вот, технику осваиваем. Из Ургенча принимать будем и из Нукуса. А вы, значит, кто будете?

Я представилась, потом сказала:

— Вы меня извините, конечно, за беспокойство.

— Какое уж тут беспокойство. Ты, Джафарчик, продолжай, не обращай внимания. Джафар — зять мой, техник по специальности. А мы с гражданкой бражки выпьем по стаканчику.

— Нельзя вам, Федор Трофимович, — сказал джигит. — Нелли не разрешает.

— Ты молчи, молчи, мы по маленькой.

Но старику было приятно, что зять заботится о его здоровье.

Дед налил нам, как уж я ни отказывалась, по стакану темной браги, заставил выпить до дна, потом спросил:

— Значит, полагаю, вы ко мне пожаловали насчет ковра, могущего преодолеть силы земного притяжения?

Ах ты, какой сообразительный дед! Нет того, чтобы сказать — ковер-самолет.

— И даже могу догадываться — из молодежной газеты «Комсомольская правда», куда я имел честь писать не столь давно.

Я смалодушничала и промолчала. Испугалась: если признаюсь, что я просто-напросто геолог, дед не захочет показать ковер.

Дед налил себе еще полстакана браги — я накрыла свой стакан ладонью, — он покачал бутылкой над ней, крякнул и сказал:

— Служба, понимаю. Так вот, лежит у меня странное создание рук человеческих, а даже, подозреваю, неземного происхождения. Вполне не исключено — забыт аппарат старинными космонавтами с другой планеты.

Оказывается, дед и не собирался напускать таинственности на свой коврик.

— Мне этот ковер от Герасима Шатрова достался, — продолжал между тем дед, пододвинув ко мне поближе нарезанного ломтями золотого полупрозрачного вяленого леща. — Угощайтесь, пожалуйста. Он, Герасим, когда помер, сундучок мне отказал. Родных у него не было, а в гражданскую мы вместе воевали. Так я лет десять сундучка этого не трогал, не догадывался. Потом вынул как-то оттуда коврик и положил на пол заместо половичка. И еще года два-три ровным счетом ничего не случалось. И вот стою я как-то поутру на коврике, — дед даже встал со стула, чтобы показать, как это произошло, — стою и думаю, полететь бы птицей к дочке моей Нелли. Училась она тогда в техникуме в Нукусе, а теперь там же в институте обучается. Только подумал — вижу, поднимаюсь в воздух, да как шмякнусь головой о потолок! Вот так-то и обнаружил.

Дед налил себе еще полстакана браги, оглянулся на дверь, не видит ли Джафар, и быстренько опрокинул стакан.

— С тех пор пользуюсь при надобности. Хотел сам в Москву отвезти — не верят мне здесь люди, насмешки позволяют. Должна же правда на свете быть. Я сам понимаю, случай, скажем, странный, но случай есть факт, и он не от бога. Вот так-то…

— Так, значит, вы им управляете?…

— Как задумаю, так и управляется. Да что там, сейчас покажу по всей форме. Я бы его вам передал — только записочку, пожалуйста, по форме и на бланке. Чтобы уверенность была, что до науки дойдет.

Дед принес из соседней комнаты свернутый в рулон коврик, раскатал на полу.

— Много им, видно, пользовались, да боюсь, не всегда по назначению. Может быть, он триста лет на одном месте лежал и ни разу не взлетел. И на материал посмотри, милая. Материал не наш.

Ковер и в самом деле был удивителен, удивителен был и переливчатый, неясный рисунок.

Дед сел на коврик, ноги под себя и, нахмурившись, взлетел на высоту стола. Повис рядом со мной в воздухе, протянул руку, налил себе браги и выпил. Пока он пил, коврик закачался — видно, мысли деда малость спутались, но дед взял себя в руки и выровнялся.