Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Туве Янссон

Честная игра

Видеомания

Они жили — каждая в своем конце большого доходного дома близ гавани, а их мастерские разделял чердак, безликая ничейная страна высоких коридоров, по обеим сторонам которого тянулись запертые дощатые двери.

Мари нравилось странствовать по чердаку. Она как бы ставила тире — проводила линию необходимого нейтралитета между их владениями. Она могла остановиться по пути, чтобы прислушаться к стуку дождя по жестяной крыше, поглядеть на город, зажигающий свои огни, или просто помедлить там отдыха ради.

Они никогда не спрашивали друг друга: «Ты работала сегодня?» Возможно, они задавали этот вопрос двадцать-тридцать лет тому назад, но постепенно от этого отучились. Существуют пустые пространства, которые следует уважать; часто это очень длительные периоды. Когда не находишь слов и тебя необходимо оставить в покое.

Когда Мари вошла, Юнна стояла на лесенке и прибивала полки в прихожей. Мари знала, что когда Юнна начинает мастерить новые полки, она приближается к периоду работы. Разумеется, прихожая станет какой-то не такой, слишком маленькой и тесной, но эта точка зрения несущественна. В прошлый раз полки висели в спальной, а следствием этого стала чрезвычайно удачная серия гравюр на дереве.

Мимоходом заглянула она в ванную, но Юнна еще не приготовила бумагу для печати, еще не замочила ее. В те времена, когда Юнна бывала удовлетворена своей графикой, она всегда печатала свои ранние забытые работы; для нее это было ремесло, которое откладывалось в сторону, если могли осуществляться новые идеи. Известно, что милостивый к тебе творческий период может быть краток; внезапно — безо всякого предупреждения — исчезают картины, которые видишь внутренним взором, или вытесняются из-за вторжения кого-то или чего-то, что окончательно уничтожает хрупкое желание схватить и запечатлеть какое-то свое наблюдение, понимание, взгляд…

Мари вернулась в прихожую и рассказала, что купила молоко и рулон хозяйственной бумаги для кухни, два бифштекса, щеточку для ногтей и что на улице идет дождь.

— Хорошо, — ответила Юнна, она не слушала. — Можешь подержать немного за другой конец? Спасибо. Это будет новая полка для видео. Ни для чего, кроме видео. Я говорила, что вечером придет Фасбиндер[1]? Как ты думаешь, не повесить ли полку у самых дверей?

— Повесь. Когда он придет?

— В двадцать минут десятого.

Около восьми они вспомнили, что их пригласила Альма. Юнна позвонила ей.

— Огорчена, что звоню так поздно и вынуждена отказаться. Но ты понимаешь, вечером придет Фасбиндер. И это в последний раз. Что ты сказала? Нет, не получится, нам надо быть дома, выключить рекламу из передач. Конечно, жаль. Так вот, мне отвратительны эти рекламы, они могут уничтожить весь фильм. Привет остальным, как-нибудь увидимся… Да, конечно! Всего хорошего! Привет!

— Она обиделась? — спросила Мари.

— Ну не особенно. Эта дама явно не имеет ни малейшего представления о Фасбиндере.

— Выключить телефон?

— Как хочешь. Вряд ли кто-нибудь позвонит. Научились… А нам вовсе незачем отвечать.

Весенние вечера были длинными, и держать комнату в темноте стало трудно. Каждая на своем стуле ожидали они встречи с Фасбиндером, их молчание было почтительной подготовкой к ней. Так ждали они встречи с Трюффо[2], Бергманом[3], Висконти[4], Ренуаром[5], Уайлдером[6] и всеми прочими почетными гостями, каждый из них был избран Юнной и ею же увенчан славой, что было самым великолепным даром, который она могла предложить каждому из них. Мало-помалу эти видеовечера стали чрезвычайно важными в жизни Юнны и Мари. Когда экран темнел, они долго обсуждали фильм, серьезно вникая во все его мельчайшие подробности. Юнна вкладывала кассеты в особый футляр, заранее украшенный текстами и картинками из фильмотеки, которую она собирала всю свою жизнь. Кассеты занимали предназначенные им места на полках, резервированных для видео, на красивых полках приглушенных тонов, маленький флажок на обороте коробки с индикатором страны указывал, где создан фильм. У Юнны и Мари крайне редко находилось время смотреть свои фильмы снова; ведь непрерывным потоком шли новые, о которых следовало позаботиться. Все старые полки в доме были с давних пор полным-полны, так что эти новые полки в прихожей фактически стали просто необходимы.

Немые черно-белые фильмы, и среди них, разумеется, фильмы с Чаплиным, были особенно близки сердцу Юнны. Терпеливо учила она Мари понимать классиков, она рассказывала о временах своей учебы за границей, киноклубах, о восторге от этих фильмов, которые можно было смотреть, причем многие из них каждый день.

— Понимаешь, я была словно одержимая! Я была счастлива. А теперь, когда я снова вижу их, этих классиков, во всей их выразительной неуклюжести, с той неловкой неповоротливой техникой, которая была в их распоряжении, мне кажется, будто ко мне возвращается моя юность.

— Но ты ведь никогда с ней и не расставалась, — невинно замечала Мари.

— Не надо дерзить. Итак, эти старые фильмы — подлинные, художники, что создавали их, ставили на карту все, рисковали своими ограниченными возможностями. Это фильмы, преисполненные надежд, это молодые, мужественные фильмы.

Юнна собирала также фильмы, которые называла «благородными»: вестерны, фильмы о Робине Гуде, неудержимую пиратскую романтику и многие другие незатейливые сказки о справедливости, мужестве и рыцарственности. Они соседствовали бок о бок с многотиражными гениями нашего дня и защищали свое место. Цвет их был голубым.

Юнна и Мари сидели в затемненной комнате, каждая на своем стуле, и ожидали Фасбиндера.

— Знаешь, перед сном, — сказала Мари, — я больше размышляю о фильме, который ты мне показывала, чем обо всем том, что меня тревожит, я имею в виду предстоящие мне необходимые дела и все совершенные мной же глупости… Кажется, словно твои фильмы отняли у меня чувство ответственности. В них словно узнаешь себя вновь, хотя это и не нужно.

— Обычно ты засыпаешь очень быстро — заметила Юнна. — Тебя даже минут десять или двадцать не мучают угрызения совести. А теперь ступай и нажми кнопку.

Красный огонек в видеомагнитофоне зажегся вновь. Фасбиндер встретил их во всем блеске своего изысканного сдержанного деспотизма. Кончил работать он очень поздно. Юнна зажгла лампу, положила кассету в футляр и поставила на полку под рубрикой «Фасбиндер».

— Мари, — спросила она, — ты огорчена, что мы не встречаемся с людьми?

— Нет, теперь больше нет.

— Это хорошо! И если бы мы встретились, как бывало обычно, — одна болтовня о том о сем, по пустякам. Никакой композиции, никакой ключевой идеи. Никакой темы. Разве я неправа? Всегда примерно известно, что скажет большинство, ведь друг с другом все знакомы наизусть. Но теперь, благодаря видео, каждая реплика полна значения. Все взвешено и сформировано.

— Но во всяком случае, — добавила Мари, — иногда кто-нибудь из нас мог бы выступить с чем-то неожиданным, что совершенно не вписывается в беседу, выходит за все рамки и заставляет тебя прислушаться к чужим словам. С чем-то иррациональным, ну, ты знаешь…

— Да, знаю. Но не думай, что крупный режиссер чужд иррациональности: он пользуется ею целеустремленно, для него это — неотъемлемая часть целого, понимаешь? Его собственная идея! Он точно знает, что делает.

— Но у него было на это время, Мари. Мы же не всегда успеваем подумать!

— Возможно, я не продумала до конца… Юнна, твои фильмы — фантастические, они великолепны. Но если вдаваться в их детали и подробности, как это делаем мы, не будет ли это чуточку опасно?

— Что ты имеешь в виду под словом «опасно»?

— Не преуменьшит ли это что-нибудь другое?

— Нет! Наидостойнейшие фильмы не преуменьшают, они не ограничивают, напротив, они открывают новые возможности мышления, новый взгляд на вещи. Они заставляют подтянуться, отбросить твою полунебрежную привычку жить по-старому, и болтать, и терять время, и силу, и желание. Поверь мне, фильмы учат нас невероятно многому. И отражают истинную картину бытия.

Мари засмеялась:

— Быть может, истинную картину нашей полунебрежной жизни? Мы могли бы научиться более интеллигентной и декоративной небрежности, а, как по-твоему?..

— Не будь смешной. Ты прекрасно знаешь…

Мари прервала ее:

— А если видео — своего рода Бог воспитывающий, не опасно ли было бы пытаться жить по законам своих богов и все время ощущать, что терпишь поражение? И все, что созидаешь, каким-то образом ошибочно…

Зазвонил телефон, и Юнна сняла трубку, чтобы ответить. Она долго слушала, а потом сказала:

— Подожди немного, я дам тебе номер его телефона. Успокойся, это всего один момент.

Мари услыхала, как она заканчивает беседу, совсем коротко:

— Звони снова, если понадобится. Привет!

— Что случилось? — спросила Мари.

— Это снова Альма. Кошка выпрыгнула из окна. Она пыталась поймать голубя.

— Не может быть. Их Муссе! Не понимаю, ты каким-то образом была с ней так лаконична…

— Я дала ей номер ветеринара, — ответила Юнна. Когда случается несчастье, надо быть краткими деловитым. Ты что-то хотела сказать, о том, что ошибочно?..

— Не сейчас! — нетерпеливо воскликнула Мари. — Подумать только! Их Муссе! Юнна, я собираюсь пойти и лечь спать.

— Нет, — возразила Юнна. — Нам надо подождать. Может случиться, она позвонит снова и будет нуждаться в утешении. Тогда придется ответить тебе, и ты сможешь говорить достаточно долго. Мы делим все по справедливости, ты знаешь.

Она прикрыла экран телевизора серебристой салфеткой, чтобы защитить его от пыли и утреннего солнца, и закурила последнюю в этот день сигарету.

Туве Янссон

Владислав

Снег выпал рано, метель, сопровождаемая резким ветром, завыла уже в конце ноября. Мари отправилась на железнодорожную станцию — встретить Владислава Лениевича. Его поездка из Лодзи via[7] Ленинград готовилась месяцами; без конца возобновлялись ходатайства, рекомендательные письма, выяснения обстоятельств, медленно просачивавшиеся все дальше и дальше сквозь бесчисленное множество недоверчивых инстанций. Письма к Мари становились все более и более взволнованными. «Я доведен до отчаяния. Разве они, эти кретины, не понимают, разве не осмысливают, кого они задерживают… — того, кого называли Маэстро Марионеток! Однако, моя дорогая незнакомая подруга, мы приближаемся друг к другу, мы, несмотря на все, встретимся, чтобы свободно поговорить о величайшей внутренней сущности Искусства. Не забывайте мой опознавательный знак — красная гвоздика в петлице! Au revoir[8]».

И вот поезд прибыл. И одним из первых, кто вышел из вагона, был он, Владислав Лениевич, высокий и худой, в невероятно широком черном пальто, без шляпы — его седые волосы развевались на ветру. Даже и безо всякой гвоздики Мари бы поняла, что это — Владислав, такая абсолютно редкая чужеземная птица. Но она была поражена тем, как он стар, по-настоящему стар. Ведь все письма Владислава, казалось, были написаны с юношеской страстью, изобиловали преувеличенно-восторженными эпитетами. А также эта роковая склонность обижаться на что-то ею написанное или, наоборот, опущенное в письме. Он мог говорить о «тоне» ее письма. Тон Мари, по его словам был не искренен — и она якобы не уделяла их общей работе все свое внимание. Каждое недоразумение необходимо было разъяснить, детально проанализировать, между ними все должно было быть ясно и чисто, как кристалл! Все эти письма, падавшие на пол ее прихожей, ее имя и адрес, написанные большими и размашистыми буквами по всему конверту…

— Владислав! — закричала она. — Вы приехали, наконец-то вы здесь!

Он шел по перрону длинными упругими шагами, затем поставил на перрон свою сумку, очень осторожно, и упал перед Мари на колени, прямо в снег. Такое старое лицо, страшно сплошь изборожденное морщинами, с огромным выдающимся вперед носом. И совершенно ошеломляюще — эти громадные темные глаза, ни на йоту, казалось, не утратившие блеска юности…

— Владислав, — сказала Мари, — мой дорогой друг, прошу вас, встаньте!

Он открыл коробку и высыпал оттуда охапку красных гвоздик к ее ногам. Ветер погнал цветы по перрону, и Мари наклонилась, чтоб их собрать.

— Нет, — сказал Владислав, — пускай! Они должны остаться здесь, как дань финской легенде[9] и как доказательство того, что Владислав Дениевич проходил здесь.

Он поднялся с колен, взял сумку и предложил ей руку.

— Извините, — сказала одна из пассажирок, любезная женщина в шапке из лисьего меха, — извините меня, но не оставите же вы здесь в снегу все эти прекрасные гвоздики?

— Право, не знаю, — ответила Мари, явно смущенная. — Очень мило с вашей стороны… Но, думаю, нам пора идти…

Мари открыла дверь своей квартиры.

— Добро пожаловать, — сказала она.

Владислав поставил сумку, по-прежнему очень осторожно. Казалось, его совершенно не заинтересовала комната, в которую он вошел, он едва осмотрелся по сторонам. И не захотел снять с себя длинное черное пальто.

— Минутку, мне надо позвонить в посольство.

Беседа была недолгой, но очень резкой. Мари уловила в голосе Владислава его разочарование, а на лице его — прежде чем он положил трубку — выражение высокомерного презрения.

— Моя дорогая подруга, — произнес Владислав, — теперь вы можете взять мое пальто. Получается так, что я остаюсь здесь, у вас.

В полдень Мари побежала в мансарду, к Юнне.

— Юнна, он приехал, и всю дорогу ничего не ел, да и теперь не желает ничего есть, потому что слишком взволнован, но он сказал, что, быть может, мороженое…

— Успокойся, — сказала Юнна. — Где он будет жить?

— У меня. С гостиницей не получается, он — слишком горд, и, знаешь, ему по меньшей мере девяносто лет, и он говорит, что охотнее всего рассуждает об искусстве по ночам! Он спит всего несколько часов!

— Представляю себе, — сказала Юнна. — Чем дальше в лес, тем больше дров. Тебе он нравится?

— Ужасно! — ответила Мари.

— Прекрасно. Я все равно сейчас иду за продуктами, так что куплю мороженое и принесу тебе. И два бифштекса. Он, верно, все-таки проголодается и поздно вечером захочет есть.

Но не звони, пока не звони. Поставь все перед дверью. И еще, у меня кончилась картошка.

Владислав и Мари поели мороженого и выпили чаю.

— Расскажете немного о поездке?

— Ужасная поездка! — разразился он. — Лица, лица — и еще руки! Лица — не выразительные, не значительные, сырье, которое мне больше не нужно, так как я его хорошо знаю. Знаю, как формировать выражение лица, как изменять его до полнейшей выразительности; я умею упрощать и оттенять выражение лиц марионеток вплоть до гримасы невыносимого страдания! Вы, моя дорогая подруга, конечно, изобразили известные типы лиц. Прошу прощения, но эти ваши фигуры — немы. Они мне ничего не говорят. Их руки мне ничего не говорят. Но я вселил в них жизнь, я перенял их у вас и вселил в них жизнь!

— Да, разумеется, — сказала она. — Однако мне они больше не принадлежат.

Владислав, не слушая, продолжал:

— Театр, кукольный театр, как вы думаете, что это такое? Жизнь, бурная жизнь, упрощенная до самой своей сущности, до самой окончательности. Послушайте меня! Я беру идею, мельчайший осколок идеи, и я думаю, я нащупываю… И строю дальше!

Вскочив, он начал ходить взад-вперед по комнате этими своими длинными, почти танцующими шагами.

— Нет, ни слова! Что же я нашел? Я нашел осколок стекла из того, что я называю финской легендой, осколок неуклюжей сказки и заставляю его сверкать, как алмаз. Можно еще чаю?

— Не все сразу, — абсолютно холодно ответила Мари.

— Вам бы надо воспользоваться самоваром.

Мари налила в кастрюлю воды и включила плитку.

— Это займет некоторое время, — сказала она.

Владислав произнес:

— Мне не нравится ваш тон.

— Согласно контракту… — начала было Мари, тщательно подбирая слова.

Но он мгновенно перебил ее:

— Вы меня удивляете, вы говорите со мной о контракте, об этой отвратительной тривиальности, которая не должна занимать внимание художника!

Она вспылила:

— Послушайте, что говорю я! То, что мне надо сказать! Во всяком случае, они — мои, они были мои. И когда же, в конце концов, мне приготовить обед?!

Владислав продолжал ходить по комнате взад-вперед. Наконец он сказал:

— Ничего-то вы не знаете, вам едва исполнилось семьдесят лет, вы ничему не научились! Мне девяносто два, говорит это вам о чем-нибудь?

— Мне говорит это о том, что вы очень гордитесь своими девяносто двумя годами! И что вы не научились уважать работу, не вашу собственную работу!

Замечательно! — воскликнул Владислав. — Вы умеете злиться! Хорошо, очень хорошо. Но вы не вложили ни капли гнева в своих персонажей и даже ничего другого. Я говорю вам, они — немые! Прекрасно нарисованные сказочные фигуры, сказочные идиоты, посмотрите на их глаза, посмотрите на их руки, на эти жалкие лапы! Подождите! Я покажу вам!

Он побежал за своей сумкой. Среди носков, нижнего белья, фотографий, разных неопределенных принадлежностей туалета было и огромное количество маленьких пакетиков, каждый, обернут мягкой ватой и перевязан резинкой.

— Смотрите, — сказал он. — На руки, изваянные мной. Учитесь, пока есть время. Если бы вы прикоснулись к изваянным мной лицам, это научило бы вас гораздо большему, но и руки заставят вас признать, что моя легкая линия не имеет ничего общего со скульптурной. Уберите чайные чашки, уберите все со стола, очистите его. Вы завариваете слишком слабый чай.

Одну руку за другой доставал Владислав из пакетиков и клал перед Мари, и она рассматривала их в наступившей тишине.

Руки были невероятно красивы. Робкие руки, жадные руки, руки отталкивающие, умоляющие, прощающие, руки, выражающие гнев или нежность… она поднимала их одну за другой.

Была уже довольно поздняя ночь. И Мари наконец сказала:

— Да. Я понимаю. — Немного помолчав, она продолжала: — Здесь есть все. И сострадание — тоже. Владислав, могу я задать вам один вопрос? Там, в поезде, во время вашей длительной поездки, вам не жаль было эти руки и эти лица, которые вы называете сырьем?

— Нет, — ответил Владислав. — У меня нет времени… Ведь я вам сказал: я их знаю. Я забыл мое собственное лицо. Оно уже использовано.

Мари выключила плитку, на которой уже кипела вода.

— Итак? — спросила она.

— Я должен продолжать работу только на основании своих собственных знаний, своего собственного понимания… Но я не смог еще воплотить лицо смерти, не смог достаточно хорошо понять его. И знаете почему? Оно слишком очевидно… Ну а смерть… это — он или она? Во всяком случае, это — вызов, который в самом деле интересует меня. А что знаете вы о смерти? Что вы о ней думаете? Постигло ли вас в жизни хоть однажды какое-нибудь большое горе?

— Владислав, — сказала Мари, — знаете ли вы, что уже три часа ночи?

— Это ничего не значит. Ночи надо использовать для работы. Чувствую, моя дорогая подруга, вы не очень много думали о лице смерти. И знаете почему? Потому что вы не живете изо всех сил, непрерывно, в ощущении собственного триумфа, который низвергает ее прежде, чем наступит смертный час, который предвосхищает ее и пренебрегает ею. Я всегда бодрствую, всегда. Даже и в своих коротких снах я продолжаю трудиться, постоянно трудиться. Ни одной минуты нельзя терять.

— Да, Владислав, да, — согласилась Мари.

Она очень устала. Уже не в силах сопротивляться своей усталости, она, посмотрев на Владислава, упомянула, что он наверняка был очень красив.

Он серьезно ответил:

— Очень. Я был так красив, что люди останавливались на улице, оборачивались и смотрели мне вслед, и я слышал, как они говорили: «Неужели это возможно!»

— Должно быть, это приносило вам большую радость!

— Да, мне это нравилось, я не мог от этого отказаться. Но все это, естественно, отнимало часть времени от моей работы, я позволял чувству возобладать над собой и терял способность к наблюдению. Слишком часто.

Владислав долго молчал. А потом сказал:

— А теперь, пожалуй, чтобы завершить этот день, можно было бы подумать и о еде. Вы что-то упоминали о бифштексе?

Около четырех на пол в прихожей упала утренняя газета.

— Вы устали? — спросил Владислав.

— Да.

— Тогда я не добавлю слишком многого к уже сказанному. Только одно — и теперь, моя дорогая подруга, слушайте меня совершенно внимательно. Собственно говоря, речь идет лишь о следующем: не уставать, никогда не терять интерес к чему-либо, и особенно — свою драгоценную любознательность, не бывать равнодушным, в противном случае это значит — умереть. Как просто, не правда ли?

Мари посмотрела на него, она слегка улыбнулась, но ничего не ответила.

Владислав взял ее руки в свои и сказал:

— В нашем распоряжении всего лишь две недели. Это позволит нам обсудить только жалкую частицу всего того, о чем нам надо поговорить, о чем нам должно поговорить. Но не расстраивайтесь, мы призовем на помощь ночи. А теперь вам надо поспать. Не удивляйтесь, если меня не будет, когда вы проснетесь, — это значит, что я ушел всего лишь на утреннюю прогулку. Город[10], разумеется, производит абсолютно провинциальное впечатление, но он — у моря. Когда открываются цветочные магазины?

— В девять утра, — сказала Мари. — И мне начал очень-очень нравиться красный цвет.

Туве Янссон

Письмо

Нелегко точно определить, когда началось это изменение, но Юнна изменилась, никакого сомнения: с ней что-то случилось. Это казалось даже не очень заметным, во всяком случае, не настолько, чтобы спросить: не плохо ли она себя чувствует или, может, чем-то огорчена. Нет, изменение было не очень заметно, и невозможно уточнить, чем оно вызвано, но это было. Ни раздражения, ни угрюмого лица, ни напряженного молчания, но Мари знала, что Юнна о чем-то думает и не желает об этом говорить.

Они встречались только по вечерам, потому что Мари работала над эскизами к иллюстрациям. Это был большой заказ, она и радовалась ему, и вместе с тем страшилась его. Когда она пришла к Юнне, ужин был готов, и они ели, держа, как обычно, возле тарелки книгу. Затем включили телевизор, все было спокойно и совсем как обычно, но Юнна выглядела как-то отстраненно, была где-то очень-очень далеко.

Мари, накрывая на стол, поставила не те тарелки, что обычно, и забыла положить салфетки. Юнна на это никак не отреагировала. Сосед играл на пианино гаммы — она и этого не замечала. Джонни Кэш[11] пел по радио — она не стала записывать его на кассету. Это было пугающе. Когда вечерний фильм кончился, она не сказала ни слова о нем, хотя фильм был о Ренуаре. Они сидели друг против друга в библиотеке, и, чтобы хоть чем-то заняться, Мари стала перебирать почту Юнны, лежавшую стопкой на столе. С необычайной быстротой Юнна протянула руку к своим письмам и унесла их в мастерскую.

Тогда Мари осмелилась спросить:

— Юнна, у тебя что-то неладно?

— О чем ты? — спросила Юнна.

— У тебя что-то неладно.

— Вовсе нет. Я работаю. Работаю хорошо. Да и работа у меня спорится.

— Я знаю. Но на меня ты ведь не сердишься? Может, кто-то нахамил тебе?

— Нет, нет. Не знаю, о чем ты…

Юнна снова включила телевизор и села смотреть какую-то идиотскую программу с претензией на юмор, — программу, которая заставляет публику на экране все время смеяться.

Мари спросила:

— Хочешь кофе?

— Нет, спасибо!

— Что-нибудь выпьешь?

— Нет, если хочешь, налей себе сама.

— Пожалуй, я пойду домой, — сказала Мари и чуточку подождала, но Юнна не произнесла ни слова.

Тогда Мари налила себе в стакан спиртной напиток и после долгого раздумья сказала как можно выразительней: Юнна так дорога ей, что для нее, Мари, было бы совершенно невозможно остаться одной.

Но это оказалось ошибкой с ее стороны, совершеннейшей ошибкой… Юнна вскочила, выключила телевизор; все ускользающее, скрытое словно бы куда-то исчезло, и она воскликнула:

— Не говори так! Ты сама не знаешь, что говоришь! Ты доводишь меня до отчаяния! Оставь меня в покое!

Мари так ошарашили слова Юнны, что она, как ни странно, смутилась. Впрочем, они обе смутились. А потом стали очень вежливы друг с другом.

Мари сказала:

— Если ты не собираешься чуть свет начать работу, я вымою посуду утром. Хорошо?

Нет, Юнна начнет работу только где-то после десяти.

— Я не буду звонить, ты, верно, выключить телефон?

— Да, — сказала Юнна. — У тебя дома есть сок?

— Да, у меня дома есть сок. Пока!

— Пока!

Мари думала, что не сможет заснуть, но заснула мгновенно, не успев даже осознать, что она — несчастна. Только утром, когда постепенно начало вспоминаться вчерашнее, ей стало худо, ужасно худо. Каждое слово, сказанное Юнной, она повторяла до одурения. И вспоминала: с каким видом та его произносила, каким голосом — и так безжалостно; «как могла она сказать то, что сказала… почему, почему, почему?!. Она хочет избавиться от меня».

Мари кинулась в мансарду, в мастерскую Юнны, и, не обращая ни на что внимания, отбросив всякую дипломатию, закричала:

— Почему ты хочешь избавиться от меня?!

Юнна на минутку уставилась на нее, а потом, протянув письмо, сказала:

— Прочитай вот это!

— Я пришла без очков, — сказала разъяренная Мари. — Прочитай его сама, прочитай мне вслух!

И Юнна прочитала. Ей предоставлялась на год мастерская в Париже. Мастерская, которой могла пользоваться только она одна. Плата за наем была просто ничтожная; в данном случае речь шла о признании высокого мастерства Юнны. Ответ нужно дать в течение десяти дней.

— Боже мой, — сказала Мари. — И только-то.

Она села и попыталась изо всех сил избавиться от своих опасений.

— Пойми же, — сказала Юнна, — я не знаю, что мне делать. Может, лучше отказаться?

Множество «за» и «против» в бешеном темпе пронеслись в голове Мари; жить в Париже украдкой, снять комнату где-то поблизости, приехать позднее, когда иллюстрации будут готовы — это не займет так уж много месяцев… И, взглянув на Юнну, вдруг поняла: та в самом деле хочет, чтоб ее оставили в покое, хочет спокойно работать, целый год, раз работа у нее спорится.

— Пожалуй, лучше отказаться, — повторила Юнна.

Мари сказала:

— Не делай этого. Я думаю, все само собой уладится.

— Ты так считаешь? Ты действительно так считаешь?

— Да. У меня уйдет уйма времени на эти иллюстрации. Они должны быть очень хороши.

— Но, во всяком случае, — растерянно сказала Юнна, — иллюстрации…

— Да, вот именно. Они должны быть хороши, а на работу требуется время. Ты, возможно, не поняла, насколько они важны для меня.

Юнна воскликнула:

— О да, конечно, я понимаю!

И она пустилась в долгие, бурные рассуждения о значении для Мари этих иллюстраций, о тщательной работе, о сосредоточенности, о том, как необходимо, чтобы тебе никто не мешал, если хочешь добиться хороших результатов в работе.

Мари слушала не так уж и внимательно, возникшая у нее безумная мысль начинала обретать форму, возникла возможность быть абсолютно предоставленной самой себе, возможность жить в покое и в приятном ожидании, почти что своего рода удовольствие, которое можно позволить себе, когда ты благословлен любовью.

Туве Янссон

Путешествие с «Коникой»

Юнна снимала фильм. Она раздобыла себе восьмимиллиметровую «Конику» и очень полюбила этот маленький аппарат, Юнна брала его с собой во все поездки.

— Мари, — сказала она, — я устала от статичности, я хочу, чтобы получились кадры совсем другого рода — ожившие, я хочу поймать движение, изменчивость — ты понимаешь, будто все свершается только однажды и именно сейчас. Мой фильм все равно что мои эскизы! Смотри! Вот они появляются… Просто commedia dell\'arte[12]!

И вот они появились, уличные артисты со всем своим реквизитом, с ребенком, танцующим на мяче, силачом, глотателем огня, девушкой-жонглершей; народ останавливался на улице и подходил ближе. Было очень жарко. Свет мерцал, и ложились резко очерченные темно-синие тени…

Мари стояла возле Юнны с пленкой «Кодак» наготове на тот случай, когда жужжание кинокамеры изменит ритм; в ту же минуту необходимо было иметь под рукой новую пленку. Другой важной задачей было обеспечить Юнне свободный обзор. Мари считала для себя делом чести помешать людям проходить перед кинокамерой.

— Не обращай на них внимания, — сказала Юнна, — это всего лишь стаффаж[13]. Я вырежу их.

Но Мари сказала:

— Не мешай мне! Это моя работа.

Очень важно было найти пленку «Кодак» для Юнны, и Мари искала, в городах, в селениях, на остановках автобуса она высматривала желто-красные вывески, указывающие, что здесь можно купить «Кодак». Пленка «Агфа», казалось, была повсюду.

— Это сине-зеленая… — сказала Мари. — Подожди. Я найду «Кодак».

И она искала снова, все время оставаясь настороже: что-то удивительное попадется им навстречу — что-то из никогда не повторяющихся на этих улицах событий может разыграться у них на глазах именно тогда, когда закончится пленка. И им придется идти дальше, меж тем как они попытаются забыть утраченное.

Они продолжали свой путь из города в город — Юнна, Мари и «Коника». Мари стала критикессой, она давала указания и советы, вмешивалась в вопросы композиции и постановки света и суетилась в поисках подходящих сюжетов. Они пришли к большому аквариуму, к бирюзово-голубому бассейну, где плавали дельфины, и Мари, схватив Юнну за руку, воскликнула:

— Подожди, давай я предупрежу тебя, когда дельфин прыгнет, а не то ты истратишь зря пленку…

И вот дельфин взмыл из воды, высоко кружась и блестя на солнце, а Юнна воскликнула:

— Я опоздала! Позволь мне решать самой!

— Пожалуйста! — ответила Мари. — Ты со своей «Коникой»!..

Было непостижимо прекрасно и таинственно здесь внизу, в темных переходах, где бассейн был неярко освещен, где ныряли киты… сквозь стеклянную стену видна была их танцующая сила, когда они, ринувшись вниз, переворачивались и вновь взмывали ввысь, на свет…

— Здесь слишком темно, — говорила Мари, — не стоит снимать, фильм получится совсем черный.

— Тихо! — предупредила Юнна. — Акула плывет!

Люди протискивались вперед, чтобы поглядеть на чудовище, и Мари раскидывала руки, чтобы помешать им — «акула плывет!» — медленная серая тень скользнула совсем рядом и исчезла.

— Хорошо! — сказала Юнна. — Я сняла ее, ты ведь всегда мечтала увидеть вблизи настоящую акулу! Теперь ты видела ее!

Мари ответила:

— Я ее не видела.

— Что ты имеешь в виду, как это — не видела?

— Я думала только о «Конике»! Я все время думаю о «Конике», и, что бы я ни видела, все проходит мимо!

— Ты злишься!

Юнна обеими руками протянула свою камеру:

— Твоя акула находится здесь, здесь — внутри! Когда мы вернемся, ты сможешь увидеть ее столько раз, сколько пожелаешь, и когда угодно. В сопровождении музыки.

Ничто не могло бы доставить Юнне большую радость, чем если бы она нашла цирк, а еще лучше парк «Тиволи»[14] воскресным днем где-нибудь на городских окраинах. Они шли туда вместе с «Коникой», слушали издалека запыхавшееся стаккато[15] карусели, Юнна включала звук и шептала:

— Мы начинаем вот так, этот звук должен слышаться все ближе и ближе… Ожидание. И наши шага. Затем пойдет изображение.

Они никогда не катались на карусели.

А потом, много позднее, в своей мастерской, Юнна повесила экран, направила туда проектор и погасила свет. Мари сидела в ожидании, приготовив бумагу и ручку. Проектор начал урчать и выбросил прямоугольник света на экран.

Юнна сказала:

— Запиши, что надо вырезать. И повторы.

— Да, да! Я знаю. И когда слишком темно. Путешествие двинулось им навстречу. Мари отмечала: голову долой изображение прыгает забор добавить слишком длинный берег ненужн. ландш. люди уходят слишком быстро цветок — смутный…

Она все писала и писала, а потом почти не узнавала те места, где они побывали.

Юнна объяснила:

— Вырезать — еще труднее, чем снять фильм. Когда я закончу, мы сможем наложить музыку, но не сейчас. Музыка помешает нам работать.

— Юнна, как раз теперь мне так хочется увидеть хоть что-нибудь в сопровождении музыки. И при этом ничего не записывать.

— Что ты хочешь увидеть?

— Мексику! Безлюдный береге аттракционами! Всех тех, кто был слишком беден, чтобы прокатиться на карусели!.. Ну ты знаешь!

Юнна вставила кассету… бесконечно грустные звуки ксилофона. Изображение было расплывчатым. Сначала неразборчивое мелькание, но внезапно длинной полосой проступил сумеречный ландшафт; пустое, безлюдное поле у Масатлана[16]. Водосточная канава спускалась прямо к морю, где на воде отражались последние отблески солнечного заката словно длинная лента пылающего золота, лента, которая быстро растаяла. Потом появились бараки, кладбище автомобилей, а позже, вдалеке, большое колесо обозрения с разноцветными лампочками, которые то поднимались, то опускались, все вокруг поднималось и опускалось… «Коника» приблизилась к колесу, и стало видно, что все эти маленькие лодочки-сиденья — пустые. Камера придвинулась к карусели, которая также весело кружилась и также была пуста. Все искрилось, и манило, и готовилось одарять радостью, но люди, что медленно бродили по парку аттракционов, не принимали никакого участия в этих развлечениях, они всего лишь наблюдали. Кроме нескольких юнцов, стрелявших в мишень; Юнна сняла крупным планом их строгие лица. По мере того как фильм продолжался, сумерки все глубже сгущались над Масатланом, парк с аттракционами опустел, но колесо обозрения кружилось по-прежнему, теперь лишь в виде круга пляшущих лампочек. Почти ночь. Ксилофон не умолкал. Задняя сторона цирковой палатки… неясно… несколько собак, роющихся в куче отбросов…

— Ужасно! — сказала Мари. — Ужасно хорошо! Все эти люди, которым пришлось уйти домой, не… Но, во всяком случае, они это видели, ведь так? Ты сняла в конце водосточную канаву, ту, что искрилась?

— Подожди, это еще будет.

Изображение почернело, экран довольно долго оставался черным. Несколько слабых проблесков, ничего больше, и экран опустел.

Мари сказала:

— Это лучше вырезать, никто не поймет. Слишком темно.

Юнна отключила кинопроектор и зажгла лампу на потолке, она промолвила:

— Как раз здесь и должно быть абсолютно черно, графически черно. Но теперь там побывала ты, разве не так?

— Да, — ответила Мари. — Я там побывала.

Туве Янссон

О кладбищах

В тот год, когда Мари и Юнна совершили свое великое путешествие[17], Мари вдруг чрезвычайно заинтересовалась кладбищами. Куда бы они ни приезжали, она узнавала, где находилось кладбище, и не успокаивалась, пока не видела его. Юнна была удивлена, но смирилась с этой странной манией и думала, что, пожалуй, это пройдет, прошлый раз был музей восковых фигур, и этого хватило не очень надолго. Она послушно следовала за Мари по дорожке вверх и по дорожке вниз меж тихими ухоженными рядами гробниц, немного снимала то тут, то там, хотя, по правде говоря, Мари до этого не было дела, она предпочитала неподвижность, определенность. Было очень жарко.

— Разумеется, это красиво, — сделала было попытку Юнна, — но кладбище у нас дома гораздо красивее, а туда ты не ходишь.

— Нет, — ответила Мари, — там только те, кого мы знаем, те, что здесь — куда дальше от нас. — И она заговорила о другом.

Те могилы, что Мари искала, были заброшены и покрыты дикорастущей зеленью. Там Мари стояла подолгу, абсолютно удовлетворенная посреди всей этой неукротимой растительности, изображавшей джунгли на священной земле.

То было абсолютно такое же ощущение покоя, как на кладбище lie de Seine[18] — последнем клочке суши по направлению к Атлантическому океану, могилы, утонувшие в песке, который постоянно скапливался, и его тут же сдувало ветром; можно было еле-еле различить текст, который пытались уничтожить соленая вода и ветер.

— А Помпея? — предложила Юнна. — Там ведь целый город — одно-единственное сплошное кладбище? Совершенно пусто и бесстрастно.

— Нет, — возразила Мари, — вовсе не пусто. В Помпее кладбища есть повсюду.

Они приехали на Корсику.

Юнна спросила:

— Мы можем продолжить наш путь автобусом? Тогда не надо брать номер в гостинице на ночь.

Юнна некоторое время смотрела на Мари, а потом сказала:

— Ну ладно! Как хочешь! Пусть будет кладбище!

В номере отеля Мари попыталась объяснить:

— Это было ужасно. Ведь здесь их осталось гораздо больше, чем где бы то ни было!

Юнна сидела с картой и расписанием автобусов, разложенными перед ней на столе; она думала, составляла планы, а когда Мари повторила, что это было ужасно, она отбросила от себя бумаги и разразилась:

— Ужасно… ужасно! Оставь в покое мертвых и веди себя как человек! Будь спутницей!

— Извини! — сказала Мари. — Я не понимаю, что на меня находит!

И Юнна сказала:

— Надо просто подождать! Все будет хорошо.

Вечером Юнна снимала камерой на узкой улице городской окраины. Все окна и двери были из-за жары открыты настежь.

Свет заката отливал золотом и багрянцем. Юнна снимала играющих на улице детей. Они старались изо всех сил, пока не обнаружили, чем она занималась, и, утратив естественность, столпились вокруг нее, изображая паяцев.

— Ничего не выходит, — сказала она. — Как жаль! Такое прекрасное освещение!

Когда Юнна убирала «Конику» в футляр, к ней подошел маленький мальчик с рисунком в руке и спросил, нельзя ли его сфотографировать.

— Конечно, — ответила Юнна, пожелавшая быть доброй. — Я сниму тебя, пока ты рисуешь.

— Нет, — отказался мальчик. — Только картинку. — И поднес картинку к лицу Юнны. Картинка была нарисована толстым карандашом на листе картона, должно быть вырванного из какой-то упаковки, и казалась очень выразительной.

— Это могила, — объяснил мальчик.

Совершенно верно. Могила с крестом, венками и плачущими людьми. Интереснее всего был внизу поперечный разрез черной земли и гроб, в котором лежал кто-то, скалящий зубы. Юнна засняла картинку.

— Хорошо! — одобрил мальчик. — Теперь-то уж он точно никогда больше не поднимется наверх! Я хотел только узнать…

Какая-то женщина вышла на крыльцо и позвала мальчика.

— Иди в дом, — сказала она, — и кончай с этими вечными глупостями. — Повернувшись к Юнне и Мари, она продолжила: — Простите Томмазо, он всегда рисует одну и ту же картинку, а ведь случилось это уже год тому назад.

— Это был его отец? — спросила Мари.

— Нет, нет, это был его несчастный брат, его старший брат.

— И они были очень близки друг с другом?

— Вовсе нет, — ответила женщина, — Томмазо не любил его, ну ни капельки… Я не в силах понять этого ребенка.