Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Рано утром, еще до открытия, Юнас уже стоял У крыльца лавки. Он был совершенно спокоен — эдакий случайный прохожий, созерцающий деревенские окрестности: сирень и яблони возле кооперативной лавки, почтовые ящики с названиями деревень и островов и впервые замеченные им такие естественные детали вокруг пригорка с вытоптанной травой — газовые баллоны и пустые ящики из-под лимонада, бензоколонка и велосипед без замка. Время открытия лавки давно миновало, но никто не пришел и не отпер дверь, и это было неважно, все это уже не имело никакого значения, потому что никто уже никогда не будет больше подгонять Юнаса, никогда в жизни, он был спокоен, ясен духом, свободен от мыслей, ну вот как, например, куст крыжовника.

С пригорка спустился высокий крупный мужчина в шортах и сказал:

— Сегодня они припозднились. Здесь никто никуда не торопится.

— Да уж не без этого, — охотно отозвался Юнас. — Я как раз сейчас подумал, что никогда в жизни у меня не было столько свободного времени.

— Точно, что правда, то правда… Как хорошо стало после дождя, верно? Вы ведь живете там, на другой стороне? Возле каменного поля? Я ходил туда с женой поглядеть, очень интересно, но один раз посмотришь, и хватит, не так ли?

— Верно, — ответил Юнас и засмеялся. — Увидел — и покончил с каменным полем раз и навсегда.

— А вы пишете, так ведь? — сказал крупный мужчина в шортах. — Пишущие люди очень интересны, я всегда был в этом уверен. Ходят слухи, что уважаемый писатель работает сейчас над биографией одной знаменитости и что книга вот-вот выйдет в свет. Это соответствует действительности?

— Кто вам это сказал? — вскинулся Юнас, похолодев.

— Никто, никто, это было написано в «Ловиса-бладет». В разделе местных новостей.

— Это наверняка. Экка, кому ж еще… хотя почему, любой другой в редакции мог бы… но зачем? Пытаются меня поймать, черти…

— Разрешите представиться — Блюмквист, — сказал крупный мужчина. — Стиг Блюмквист, или просто Стиккан. Как я уже сказал, я живу напротив. Мы будем рады видеть вас у себя any time[8].

— Спасибо, — ответил Юнас. — Большое спасибо.

У него поползли по спине мурашки от страха перед предстоящим телефонным разговором, надо звонить немедленно и поговорить с Эккой, сказать ему, что, мол, договор договором и так далее и тому подобное… тщательно продумать каждое слово, каждую интонацию… А если Экки не окажется в редакции, я буду продолжать звонить и перед этим каждый раз повторять про себя — четко, спокойно, безапелляционно — то, что должен сказать. Почему они не открывают, они обязаны открыть, владение телефоном налагает большую ответственность, мало ли кому понадобится позвонить по неотложному делу, минута может быть решающей, на несколько минут задержишься, и будет слишком поздно… Юнас зашел за бензоколонку и начал репетировать разговор с Эккой. Он говорил тихо, но четко, повернувшись лицом к ближайшей яблоне.

— Тебе нужен бензин? — спросил маленький рыжий мальчик, подходя с другой стороны лужайки. — Никого нет, тебе придется подождать. Они еще не открыли. — Мальчик подошел поближе и сказал: — Ты учишь?

— Что ты имеешь в виду?

— Я имею в виду — ты учишь наизусть?

— Скажи пожалуйста, какие ты, оказывается, слова знаешь, — сказал Юнас. — И скажи, пожалуйста, не мог бы ты отсюда убраться?

На пригорке уже толпился народ, деревенские и дачники, они стояли на солнцепеке и беседовали, потихоньку продвигаясь к крыльцу, и, когда пришла продавщица и открыла лавку, все вошли внутрь, продолжая разговаривать, старики нашли себе стулья, день начался, привычно и надежно, и Юнас кинулся прямиком к телефону, набрал номер. Ответили сразу, Экка был на месте, слава богу, Экка всегда на месте, и Юнас сказал:

— Привет, это я, Юнас. Слушай, что я тебе скажу. Я не хочу больше иметь ничего общего с этим Делом, понимаешь, ничего. Я звоню из лавки, она только что открылась.

Экка помолчал немного, потом сказал:

— Слушай, Юнас, ты немного переутомился?

— Нет! Никогда в жизни я не был так бодр, я имею в виду — как сейчас, это произошло сегодня или, вернее, вчера вечером, я решил отказаться от этой работы, пусть берется кто-нибудь другой. Очень плохо слышно. Здесь много народу. Ты меня слушаешь?

Экка спросил:

— Ты рассердился на заметку в ловисской газетенке?

— Нет! Я отказываюсь от этой работы! Экка сказал осторожно:

— Ты все-таки подумай еще. Позвони как-нибудь на днях.

— Что ты сказал? Плохо слышно. Но ты понял… — Юнас прижал трубку к уху и повысил голос: — Экка, не клади трубку. Это очень важно, это решено, понимаешь? Я больше не буду звонить.

— Где ты находишься? Что это за лавка?

— Дачное место, — ответил Юнас. — Называется Болотный залив. Смешно, правда? И не клади трубку, пока до тебя не дойдет. В общем, я выхожу из игры. Ясно?

— Господи, — сказал Экка. — Как будто у меня и без тебя мало забот. А тут еще и это, ко всем прочим прелестям.

— Но ты понял. Скажи, что ты мне веришь. — Юнас, — ответил Экка, — я всегда верил тебе в меру.

— Но сейчас веришь. Скажи, что да.

Через несколько секунд совсем издалека донесся голос Экки:

— Ладно, как хочешь, здесь тоже народ, я больше не могу разговаривать.

Чувство освобождения, испытанное после телефонного разговора, было ошеломляющим. Дело сделано, Экка понял, что он говорил серьезно, и все оказалось совсем просто, так же просто, как принимаются важные решения, которые слишком долго зреют и наконец прорываются наружу. Главный номер программы был исполнен с блеском, под аплодисменты. Юнас улыбнулся продавщице и сказал:

— Какое красивое на вас платье. Сколько с меня?

Она тоже улыбнулась в ответ и сказала:

— Четыре пятьдесят, вы ведь звонили в город. Как просто: покупаешь себе свободу за четыре пятьдесят, выходишь из лавки, улыбаясь всем этим милым людям, небо словно раздвинулось, и больше ничего не тяготит, совсем ничего. Вот как это, оказывается, просто. Юнас миновал яблони и бензоколонку и спустился на берег, где стояли лодки. Ему понравилась маленькая белая гребная лодка, он забрался в нее и медленно поплыл в пролив, иногда отдыхая на веслах, и в конце концов предоставил лодке плыть, куда она хочет. Вытянувшись во весь рост на дне, он наблюдал за летними облаками, а потом заснул.

— Привет! — сказал Стиккан Блюмквист. — Все в порядке? — Он крепко держался за планширь, мотор работал вхолостую. — Увидел плывущую по течению лодку и решил поглядеть, не случилось ли чего.

Его большое лицо выглядело озабоченным, может даже, чуточку смущенным.

— Все нормально, — коротко ответил Юнас, садясь, и сразу же на него нахлынули картины-воспоминания, черно-белые фотографии, крупным планом, всех тех ситуаций, когда он пытался подняться с пола, с тротуара, еще откуда-то, его обнаруживали, расспрашивали, проявляли внимание, и обращенные к нему лица были озабоченными или презрительными, и он добавил: — На этот раз все вполне объяснимо, я хочу сказать — естественно, я просто заснул.

— О\'кей, — сказал Стиккан Блюмквист, — если все о\'кей, значит, о\'кей. Пара взмахов веслами, и мы у меня дома.

Причал оказался большим и помпезным, с флагштоком и кнехтами.

— Называй меня Стиккан, так будет проще.

— Юнас, — сказал Юнас.

К нему полностью вернулось приподнятое настроение, и он прошел вслед за хозяином мимо зарослей ольхи и другой зелени на просторную открытую террасу. Стиккан сказал;

— Садись сюда, это удобное кресло. Жена в городе. Давай выпьем, а?

— Идет, — ответил Юнас.

Появилось виски, «Баллантайн». Стиккан уселся напротив Юнаса, чокался с серьезным видом, сказал, что первый раз встречается с писателем, и вскоре перешел к неизбежным вопросам.

— Стиккан, — сказал Юнас, — пожалуйста, извини меня, но сейчас мне так хорошо. Единственное, что я тебе могу ответить, — некоторые профессии, так сказать… ну, я имею в виду, о работе не хочется много болтать, если ты меня понимаешь.

— Разумеется, — сказал Стиккан. — Я понимаю. У тебя были неприятности?

— Ну, скорее, просто небольшие переживания. Но это уже позади.

— Конечно, ты прав, бывает, ходишь, переживаешь, а потом видишь, что переживать-то не из-за чего было. Я всегда говорю: не волнуйся понапрасну, жизнь-то все-таки прекрасна. Но сегодня у тебя хорошее настроение, правда?

— Правда, — ответил Юнас. В какое-то опасное мгновение у него вдруг появилось непреодолимое желание заговорить об Игреке, но, слава богу, этот порыв быстро угас.

— Еще по одной? Straight или on the rocks?[9].



— Straight.

— Ну, привет, поехали. Kippis![10] О чем задумался?

— Задумался, — повторил Юнас. И внезапно, непостижимым образом, ни на минуту не сомневаясь, он понял, что Игрек не исчез. Игрек существует и останется с ним навсегда.

Стиккан сказал:

— Ну вот, ты опять помрачнел. То веселый, то мрачный, известно, как это бывает у писателей. О чем ты сейчас пишешь?

— Ну, например, об облаках, — ответил Юнас с угрозой в голосе. — Кому-то и об облаках надо писать.

— Разумеется. Об облаках. Тебя не поймешь. А что ты делаешь в свободное время?

— А ты сам что делаешь?

— Ловлю рыбу. Но сейчас идет в основном треска.

— Треска, — сказал Юнас, — отвратительная рыба.

Виски всегда плохо на него действовало, отнюдь не прибавляло веселья, надо уходить, пока он не пустился в откровенности или не начал задираться. Именно сейчас было совершенно необходимо остаться одному и попытаться понять, почему Игрек не исчез.

— Но если ее закоптить, — сказал Стиккан, — получается не так уж плохо, на можжевеловых ветках да фукуса добавить для цвета, влажноватого, чтобы дымил.

Юнас ничего не ответил.

Стиккан разглядывал своего гостя. Если бы дело происходило вечером, можно было бы сказать: оставайся ночевать, отдохни, сделаем перерыв, перерыв вещь полезная.

— Юнас, — сказал он. — Расскажи мне, что тебя мучает. Я простой человек, но ты мне нравишься. Можешь мне доверять.

Терраса была хороша, она заросла жимолостью и крошечными вьющимися розами, в солнечном свете цветы отбрасывали на кирпичный пол и на стол изящные тени, чуть шевелившиеся при слабых порывах ветра.

— Конечно, я тебе доверяю, — сказал Юнас. Он понимал, что с этим человеком у него могла бы завязаться дружба, легкая и, наверное, необходимая ему, но он не хотел этого. Дружба возникает по-другому — с человеком, который долго делил с тобой самые трудные минуты вашей общей жизни, наперекор всем ошибкам, всему тому, чему нет прощения. Юнас попытался поточнее сформулировать свою мысль: например, прежде всего нужно быть терпимым по отношению к тем, кого ты обманул… Нет, «кому ты изменил» лучше. Тут он отвлекся, а Стиккан продолжал горячо и серьезно рассуждать об облаках:

— …не так ли, как они появляются и исчезают, закрывают солнце, а иногда они бывают похожи на какие-то фантастические существа, знаешь, рано утром…

Юнас подумал: «Пошел ты к черту со своими разглагольствованиями, заткнись, пока я не выбил тебе зубы», но тут же устыдился и сказал:

— Да, да, знаю. Рано утром. А теперь мне пора. У меня важная встреча.

— Отложить нельзя?

— Нельзя.

— Жалко, — сказал Стиккан. — Мне казалось, нам есть о чем поговорить. Но раз так, когда вернешься, не забудь оставить лодку на том месте, откуда ты ее взял, она может понадобиться тем, кто собирается через залив.

— Обязательно, — сказал Юнас. — Спасибо, пока.

— Пока, — сказал Стиккан и вытолкнул лодку на глубину. — Не забывай про свои облака!

12

Юнас греб назад, чтобы встретиться с Игреком.

Я от тебя отделался, завалил камнями, изгнал, как изгоняют дьявола, изрешетил, и все-таки ты существуешь. Ты мертв, и ты умер еще раз, когда я перестал писать о тебе. И все-таки ты существуешь.

Когда он вылезал из лодки, на берег спустился рыжий мальчик и сказал ему:

— Послушай-ка, это лодка Салминена. Ты неправильно кладешь весла. И воду не вычерпал.

Юнас пришел в непомерное раздражение и резко ответил:

— Сами вычерпают. Мне некогда.

— Там шпангоут отскочил, — заявил мальчик. — Посмотри сам.

— Мне некогда, — повторил Юнас и, преодолев пригорок, направился к дороге и дальше через луга к выгону Векстрёма; у изгороди он круто остановился, теперь он точно знает, что ему делать: он напишет безжалостную повесть об Игреке по своему собственному разумению, именно так, как он представлял себе чересчур долгую и исполненную жестокости его жизнь.

Я перехожу в нападение немедленно. Я больше не буду заниматься изысканиями, потому что теперь знаю тебя насквозь и тебе от меня не уйти. Этого никто не прочтет — кроме тебя и меня. А когда я завершу создание твоего злодейского образа, очертания твои расплывутся и сольются, окончательно, с твоей собственной тенью, до которой мне нет никакого дела.

Удивительный напиток виски. Затуманивает мозги и в то же время иногда позволяет постигнуть мыслью немыслимое.

Наградить тебя детством? Нет, детства ты не получишь. Молодостью? Тоже нет. Я ворвусь в самую середину твоей жизни и дам тебе сыновей, ты их не заслужил, только произвел их на свет, ты считаешь, что они слишком глупы, чтобы с ними общаться. Им хочется с тобой поиграть, но тебе вечно некогда. Или еще лучше: ты будешь откупаться от них деньгами, пусть только оставят тебя в покое. Сходите в кино, вот вам на велосипед или на лодку и так далее и тому подобное! Игрек, я подхожу все ближе, берегись. А жена, какую жену тебе дать?

За спиной у Юнаса замычали коровы — то ли их пора было доить, то ли им просто стало скучно, — он продолжил свой путь к дому, вышел к каменному полю и уселся на мох. Над нагретой землей танцевала мошкара, солнце пекло в спину. Надо было выпить еще стаканчик виски, решить вопрос с женой оказалось не так-то просто. Во всяком случае, можно представить себе, что Игрек знакомится с ней на каком-нибудь обеде, его внимание привлекает ее свободная манера вести поверхностный разговор и умение носить вещи, эта женщина — прирожденная хозяйка дома. Он внимательно наблюдает за ней весь вечер, в беседе затрагивает темы, в которых она, по его мнению, не разбирается, и отмечает, как ловко она выходит из положения, задавая тщательно продуманные вопросы с серьезным, заинтересованным выражением лица, ну и, конечно, при этом негромкие восклицания — одобрения, удивлений, восхищения. Она в совершенстве справляется с ролью, она превосходная слушательница. Кроме того, у этой женщины благородный профиль, великолепная осанка и светлые от природы волосы…

Нет, она не блондинка. Она темноволосая. Пусть у нее будут блестящие, переливающиеся волосы, которые… Так или иначе, Игрек принимает решение, он полностью полагается на свою способность мгновенно, не тратя зря времени, оценивать человека. Выбранную им женщину зовут… ладно, потом придумаем… друзья, может быть, называют ее Путти или Титти… но Игрек называет ее Элизабет, четыре слога, исключительно удобные, если хочешь медленно, с презрением выразить свое мнение по поводу той или иной сделанной ею глупости: «Э-ли-за-бет, ты меня удивляешь. Просто не могу понять…»

Юнас заметил, что земля после ночного дождя была еще влажной, он снял плащ и подстелил под себя. Но брюки уже промокли, неприятно прилипали к телу, поэтому он вернулся в свою каморку и разделся. Потом принялся было развивать линию сыновей Игрека, но у него ничего не вышло.

Карин сказала:

— Посмотри на лампу. Он мог бы сжечь весь дом. И еще: ты понимаешь, почему он так упорно прячет кружевное покрывало? Взгляни-ка, запрятал черничный пирог на шкаф, он совсем заплесневел.

— Может, хотел освободить место на столе, — сказала Мария. — Когда он работает, на столе не должно быть ничего лишнего.

— Ну да, разумеется. Помнишь: не мешайте отцу, он работает. Он пишет. И вокруг не должно быть ничего и никого лишнего.

Мария кивнула:

— И все-таки, когда машинка замолкала, появлялось какое-то неприятное ощущение.

13

Природная глупость Элизабет и ее склонность к светской жизни спасают ее от осознания происходящего. Нет. Глупость и природная склонность к светской жизни? Ограждают? Сначала Элизабет была ограждена… Осознание — нехорошо. Просто: жена не сразу замечает, какой у него злобный нрав, он говорит ей ужасающие вещи. Она отшатывается. Можно сказать «словно от ледяного сквозняка или отвратительной вони»? Нет, ни в коем случае. Но она продолжает существовать в отраженном свете беспрерывных успехов Игрека, играет роль идеальной хозяйки дома, все более и более идеальной. Так, хорошо. Как мне назвать сыновей? Могу поклясться, что Игрек назвал бы их Кеннетом и Лесли, это вполне в его духе. Кен и Лес. Пусть так пока и будет. Начнем со сцены в спальне, может, дело и пойдет.

«Элизабет, убери кружевное покрывало, ты выставляешь меня на посмешище».

«Но ты ведь знаешь, это бабушкино покрывало».

«А кому какое дело до твоей бабушки? Не будь наивной».

«Но ты ведь больше не спишь в спальне. Никто не увидит».

«Фоторепортеры. Они всегда снимают спальни. Ты должна быть более внимательной, Элизабет».

И дальше: «Элизабет, тебе следует лучше муштровать детей. Нельзя, чтобы они отвечали, что им взбредет в голову, когда их о чем-нибудь спрашивают, научи их отвечать что положено. Откровенность может иногда быть опасной. И если уж им необходимо играть, проследи, чтобы они делали это бесшумно. Постарайся внушить им, что моя работа очень важна. Запирай их в детской или уводи в парк».

«Элизабет, никогда не пей больше двух мартини, это производит плохое впечатление. Ты должна соблюдать приличия. Ты стала слишком много говорить. Не выходи за рамки своего кругозора, он у тебя весьма ограничен. Ни в коем случае не давай им догадаться, что ты курица. На тебе лежит ответственность, не забывай, что на тебе лежит ответственность».

Он кошмарный человек.

Нельзя углубляться в детали, надо составить конспект, да, именно это и нужно сделать… или приняться за него вплотную без конспекта? Не знаю, уж очень все это важно.

Юнас вытащил чемодан и переворошил его содержимое, хотя прекрасно знал, что последняя бутылка уже выпита.

Бедняжка Элизабет. Думаю, его вдова была именно вот такой Элизабет. Она была ужасно напугана, не решалась посмотреть мне в глаза, говорила о нем пышными мертвыми эпитетами из некролога, а я тогда думал: это я должен был бы ей рассказывать, рассказывать про него всем тем, кто не осмеливается или неспособен на это сам, я должен был бы стать гласом вопиющего в пустыне, может быть, в этом и есть мое предназначение. Не знаю.

14

Юнас привез с собой множество бумаг, исписанных страниц, запихнутых как попало в спешке в чемодан, выпавших из шкафов и вытащенных из ящиков, бумаги, бумаги повсюду, перечеркнутые и неразборчивые записи, заметки на случай, если понадобится что-то уточнить, со временем ставшие совершенно непонятными, попытки, сплошные попытки…

Юнас вытряхнул все бумаги на пол. Те, которые имели отношение к реальной жизни Игрека, необходимо тщательно отделить от записей о его выдуманной жизни. А все ненужное, попавшее сюда по ошибке — старые письма, наброски статей, мертвые бумаги, только усложнявшие дело, — он рвал и отбрасывал в сторону.

Юнас обнаружил несколько исписанных страничек, первая фраза привлекла его внимание: «Молодые женщины ведут себя непостижимо». Наверное, он написал это очень давно. Сидя на полу, он читал: «Я должен постараться понять, что лежит в основе их неудач. Интересно, каково быть женщиной, возможно, даже легче, чем мужчиной, но вместе с тем это означает бесконечно большее количество неосознанных возможностей совершать ошибки, иметь ложные представления, преувеличивать. И эта чудовищная упорная потребность удерживать и сохранять… Представить себя в образе той женщины, которой я мог бы быть: разумеется, молодая, искрящаяся молодостью и первым осознанием своей способности нравиться и быть желанной. Потрясающе: быть как птица, снижаться и взмывать, манить и ускользать, для того чтобы снова манить, как в тех редких снах, когда ты единственный умеешь летать… Моя красота самая естественная вещь в мире, и я могу щедро, сколько мне заблагорассудится, утолять чью-то жажду из источника моей женственности… или по капризу, мимоходом, перекрыть этот источник».

Ой-ой, подумал Юнас. Должно быть, я был совсем юным в то время. Но по крайней мере это хоть не было напечатано. Он продолжал читать в полном восхищении: «Но ни в коем случае, ни на мгновение я бы не забыл, что это чудо лишь хрупкий миг, — (ха-ха, хрупкий миг), — который надо беречь, ни за что на свете не совершил бы я печальной и непростительной ошибки, не допустил бы, чтобы моя власть перешла в привычку, не опустился бы до собственнического инстинкта и не позволил бы чуду утонуть в полноводных реках упреков, повторений и мучительных примирений. И я был бы нем в тот священный миг, когда нам дозволено погрузиться в благородный сон. Если бы я был женщиной, я бы понимал, что великое смирение не требует слов, и что прощение не имеет смысла, если ты не способен забывать, и что глубокая серьезность вожделения не дает времени на игру. И я бы раскрывал мои объятия с бесконечной осторожностью и сочувствовал бы тому ужасу, который напоминает муки, испытываемые перед экзаменом…»

Неплохо, подумал про себя Юнас. Может быть, чуточку неуклюже. Во всяком случае, он уже довольно прилично обращался со словами. Что же он там дальше говорит?.. Он с трудом разыскал следующую страницу. Вот она:

«Не стремиться объяснить то, что должно остаться необъяснимым, никогда не пробуждать угрызений совести, никогда. И я бы не скрывал своей радости, хотя бы лишь для того, чтобы порадовать другого.



И я бы дарил не только ночь, но и утро, наполненное суровой решимостью с новыми силами приниматься за работу, опять и опять, несмотря ни на что, наполненное сознанием осуществимости распускающихся пышным цветом идей, вот так я бы поступал. Я был бы замечательной женщиной, как мне кажется… Разве я не выразился достаточно ясно? Все это не так уж немыслимо сложно осуществить, это простые, само собой разумеющиеся вещи, вполне естественные, если только…»

Продолжения не было.

Юнас разорвал листки. У него испортилось настроение, вдруг навалилось чувство глубокого сострадания; но к кому он испытывал такую острую жалость, он не знал. Во всяком случае, хорошо успеть навести порядок, прежде чем придут другие — потом, после — и обнаружат твои самые большие неудачи.

15

На следующий день, когда Юнас отправился за газетой, он увидел спускающегося с пригорка Блюмквиста и быстро свернул к яблоням, делая вид, что его чрезвычайно заинтересовали клумбы. Стиккан догнал его и сказал:

— Привет. Тоже, значит, гуляешь. Как поживают твои облака?

— Какие облака?

— Облака, — немного неуверенно повторил Стиккан, — мы вчера ведь говорили о том, какими красивыми могут быть облака. Я собираюсь сегодня половить на самодер[11] подальше от берега.

— Неужели?

— Да. На самодер хорошо ловить. А лишнюю треску можно просто выкинуть обратно в море.

— Вот как, — сказал Юнас, пристально глядя на него, — значит, ты тоже один из тех, кто ловит рыбу или стреляет дичь для забавы, а потом выкидывает. — Он еще помнил — правда, плохо — свои зажигательные остросоциальные статьи на эту тему, в которых, кроме того, фигурировали брошенные хозяевами кошки и мусор, оставляемый горожанами после пикников на природе.

— Господи, чего это ты так на меня набросился? — грустно сказал Стиккан. — Я никогда не стрелял в живое существо. А рыба быстро оправляется и уплывает себе, словно ничего и не произошло.

— Неправда. Только не треска.

— Что с тобой сегодня, что-нибудь случилось?

— Ничего.

— Иди бери свою газету, — сказал Стиккан, — и что там тебе еще нужно в лавке. А потом поедем-ка со мной, небольшая прогулка пойдет тебе на пользу. И мы не будем ловить больше трески, чем нам надо.

Пока Стиккан покупал бензин, Юнас попытался читать газету, но глаза слезились, наверное, пора завести очки.

Я знаю, он один из тех, кто полагает, будто писатели имеют право на капризы настроения, и относится к этому с должным почтением. Слава богу. Ну почему все пристают ко мне с этой треской?!

Они забрались в лодку Стиккана — большую красивую яхту. Негромко урча, яхта заскользила по проливу, мимо зеленых островов. Когда они вышли в открытое море, им навстречу задул морской ветер, и Стиккан пустил мотор на полную мощность, шестьдесят лошадиных сил, лодка словно взлетела над водой, жары как не бывало, чистый прохладный воздух мощной струей смыл тягостное настроение Юнаса. И вот уже, как будто это было самым естественным делом, в руках у него оказался стакан виски со льдом, яхта мягко замедлила ход и остановилась, со всех сторон их окружал синий шелк, а берег был лишь тонкой линией, и все, что осталось там, ничего не значило. Стиккан достал самодеры и сказал:

— Здесь подходящая отмель. Не дергай за леску. Помедленней, помедленней, вот так. Спокойно. Если клева не будет сразу, имеет смысл перебраться на другое место. Я знаю, я здесь ловлю рыбу уже пятнадцать лет. Меня не проведешь.

— А ведь правда, — сказал Юнас. — Если сразу не клюнет, значит, уже и не будет клевать, я тоже это заметил. Начнешь не там, где надо, и все пропало, тебя заклинило, и продолжать работу бессмысленно. Вот это-то и приводит меня в отчаяние.

— Точно, — отозвался Стиккан, не слушая. — Ты знаешь толк в своем деле. При сильном ветре самодеры должны быть, конечно, потяжелее. Отпусти леску, еще немного, помедленнее, помедленнее… Вот так. Опля, пошла! Выбирай!

На палубе билась здоровенная треска.

— Черт подери! — воскликнул Юнас. — Громадина! Дай я ее прикончу.

Он колотил по рыбине и неотступно думал об Игреке.

— Вовсе ни к чему делать из нее отбивную, — сказал Стиккан. — Они умирают очень легко.

— Как по-твоему, сколько она весит?

— Четыре кило, не меньше.

— Черт подери. И я поймал ее вот так, запросто! Жаль только, я терпеть не могу запеченную треску… Знаешь, отдай-ка ее своей жене.

— Ох уж эти жены, — отозвался Стиккан. Он наполнил стаканы, смотал самодеры, убрал их в ящик на корме и продолжал: — Странно получается с женами. Никак не можешь привыкнуть. Или, наоборот, чересчур привыкаешь… Здесь вот, в море, начинаешь задумываться…

— Стиккан, а ты когда-нибудь обижал свою жену, то есть хоть раз обидел ее смертельно?

Подумав, Стиккан откровенно признался:

— Да. Один раз. Мы должны были пойти на какой-то маскарад, и она нарядилась Кармен. Ну и… понимаешь, я захохотал.

Юнас покачал головой:

— Паршиво. Но я не о том тебя спрашивал. Ты когда-нибудь бывал с ней жестоким?

— Насколько помню, нет, — ответил удивленно Стиккан. — А ты бывал?

— Точно не знаю. Иногда жестокость состоит не в том, что ты делаешь, а в том, чего ты не делаешь.

— Да, да, — сказал Стиккан, думая о другом. — Во всяком случае, я больше не собираюсь ловить. Ты ведь видел, я убрал самодеры. Походим еще или прямо домой?

— Думаю, прямо домой… Послушай, Стиккан, тут одна такая штука. Ты не продал бы мне бутылку виски, если у тебя есть с собой лишняя, а то мои запасы уже истощились, а в город ехать неохота.

— Ну конечно, о чем разговор! Это тебе от меня маленький дружеский подарок. Дай мне знать, когда тебе опять захочется половить на самодер. Видишь, мы ловим не больше, чем нам надо.

Кажется, эта рыбалка была ошибкой, она отвлекла меня от рассказа об Игреке. Бутылку я оставлю до завтра, в качестве орудия труда, сегодня уже все равно день пропал. И впредь никакой трески, это уж по крайней мере наверняка.

Мария принесла Юнасу полотенца и пачку свечей. Он сказал, что в воздухе опять пахнет дождем, но она ничего на это не ответила, не помогла ему, и, чтобы прервать молчание, он раздраженно воскликнул:

— Неужели я по-прежнему для тебя только некое явление, нечто пугающее, образ чего-то, что могло быть отцом?

Мария улыбнулась и сказала:

— Не стоит так волноваться.

— Почему же это? — спросил Юнас.

— Мы даем тебе время, — ответила она. Ответ возмутил его.

Чуть позже в дверь постучали. Это был тот самый рыжий мальчик. Он сказал:

— Мне надо написать рассказ. Мама велела мне написать рассказ для дедушки, чтобы отблагодарить его.

— За что?

— За самодеры, которые он мне подарил. И мама велела попросить тебя исправить ошибки. Называется «На рыбалке». Прочитать — или ты сам прочитаешь?

— Читай, — сказал Юнас, садясь на кровать. — Давай читай. Рассказ, наверное, про треску?

— Точно. «Однажды в прекрасный летний день мы отправились в море ловить треску на самодер, и погода была прекрасная».

— Ты повторяешься, — сказал Юнас. — То есть как?

— Незачем два раза повторять, что погода была прекрасная.

— Но она и на самом деле была прекрасная. «Мы забрасывали и забрасывали дедушкины новые самодеры, но рыба не ловилась, поэтому мы поплыли на другую отмель, но и там не клевало. И тогда мы решили, что все равно ничего не поймаем, здесь трески нет. Пытаешься, пытаешься, а потом говоришь: хватит. Так что мы остались ни с чем». Мама говорит, что надо написать еще что-нибудь.

— Нет, — ответил Юнас, — думаю, она ошибается, ты сказал главное. Пытаешься, пытаешься, а потом остаешься ни с чем. Этого достаточно. Сколько лет твоему дедушке?

— Не меньше ста.

— Охотно верю, — сказал Юнас. — Когда ему исполнится сто пятьдесят, подари ему спиннинг. Вот тебе на мороженое. Пока.

— Пока, — ответил мальчик и ушел.

16

Июль перешел в август. Стиккан Блюмквист отправился с женой в круиз вокруг Аландских островов, оставив в лавке пакет. «Моему другу Юнасу». Две бутылки «Баллантайна». Весьма мило с его стороны. И на пригорке возле лавки люди были с ним милы — здоровались, улыбались, спрашивали, как, мол, там у вас, возле каменного поля. Казалось, ни один дьявол не в состоянии помочь ему справиться с трудной задачей — поддерживать в себе плодотворную ненависть.

Юнас махнул рукой на конспект. Наброски бывают опасны. Даешь великолепный выход накопившимся в тебе силам и идеям в эскизе или наброске и остаешься ни с чем. Хочешь развить, улучшить, а получается бледный, разбавленный кисель, ибо ты уже сказал все, что хотел сказать, пусть неуклюже, сумбурно, но ты выразил свои мысли, и знаешь это, тебе дорог твой набросок, он тебя связывает, и ты не можешь двигаться дальше. Следовало бы вообще запретить двигаться дальше.

Недурно, это, пожалуй, можно использовать, только сформулировать получше. Но сейчас я не успею, я говорю с Игреком.

Каждый раз, когда Юнас говорил с Игреком, он шел на каменное поле. Иногда он поднимал камни и бросал их в сторону. Бросать камни было даже приятно. Физическая работа казалась честнее и достойнее умственной.

Возможно, я не могу писать о тебе потому, что ненависть — это как несчастная любовь: человек так глубоко погружен в свое несчастье, что еще не в состоянии связно и убедительно сформулировать свои мысли. Лишь какое-то время спустя он способен взглянуть на все со стороны и, так сказать, вновь обрести глубину и яркость чувств, но на этот раз уже без помутнения рассудка.

Я ненавижу тебя до глубины души.

Но лишь тобой я сейчас живу. И с горечью восхищаюсь твоей способностью видеть людей насквозь и мгновенно узнавать, что они собой представляют: все их слабости, на чем можно сыграть, чтобы добиться своего, а если у них нечего взять, то уйти и забыть, навсегда. У тебя не бывает сомнений, ты решаешь мгновенно и деловито и сообразно с этим действуешь, ты никогда не разочаровываешься, ведь разочарование удел малодушных. Результат ошибочных оценок и бесцельно потраченного времени. Тебе не приходится досадовать, потому что ты всегда делаешь правильный выбор, и тебе незнакомо волнение, потому что ты не допускаешь возможности ошибки, неудачи. Я твердо уверен, что у тебя не бывает ночных кошмаров. Наградить тебя кошмарами? Твоя жизнь, или оставшаяся тень твоей жизни, сейчас у меня, в моих руках. Понимаешь? Сделать так, чтобы твои дети ненавидели тебя? Заставить тебя изведать, что переживает человек, внезапно осознавший свою полную одинокость? Я не употребляю слово «одиночество», об одиночестве болтают все кому не лень, к чему говорить об очевидном; и еще одна вещь, от которой меня тошнит, — болтовня про поиски своей индивидуальности. Ах, какое замечательное, литературное выражение! Кокетничают, валят с больной головы на здоровую, ничего не ведают, я плюю на них, во всяком случае, я плюю на поиски своей индивидуальности.

А теперь слушай внимательно, я перехожу к делу. Что ты скажешь о таком повороте: сын вырос, ты никогда им не интересовался, и вдруг, по какому-то капризу, ты спрашиваешь его: «Как у тебя на работе?» А тебе ведь было все равно, что у него за работа, ты даже не знаешь, чем он занимается! Я тебя изничтожу, я заставлю его смеяться над тобой. Я могу убить тебя, и на этот раз ты умрешь окончательно, я могу сделать что угодно, потому что… Юнас оторвался от бумаги, он хотел закончить: «потому что я обладаю словами» — и зачеркнул всю фразу. Ты не знаешь, что такое прощение, и благодарность, если кто-то выказывает тебе дружелюбие, ты уверен, что этому человеку от тебя что-то нужно, или же считаешь его неразумным простаком.

Нет, это не годится.

Ты осуществил все то, чего не смог осуществить я. Надеюсь, ты был столь же отвратительным, каким представляю тебя я. Я слишком долго пробыл с тобой вместе, я боролся изо всех сил, чтобы вдохнуть в нас жизнь, и самое ужасное: я восхищаюсь тобой, ненавидя. Почему ты не можешь выказать хоть крошечную слабость, совершить хоть какой-нибудь непристойный поступок, что-нибудь постыдное и вульгарное, из-за чего потом не спишь много ночей подряд, в тысячный раз вспоминая случившееся и сказанное, поверь, я бы понял и оправдал твой промах, поверь… Впрочем, у меня нет с тобой ничего общего, совсем ничего. Я с тобой долго не буду разговаривать.

17

Третьего августа к полудню казалось, вот-вот разразится гроза, но тучи ушли дальше, к Ловисе. Было страшно жарко. Юнас спустился к берегу, закатал штаны и погрузил ноги в воду.

Надеюсь, будет гроза, мне необходима гроза, чтобы разделаться с Игреком. Финал, Страшный суд, железная колесница господа. Я заставлю его испугаться, хоть раз в жизни он испытает смертельный страх. Это будет здорово. Мне нужно понаблюдать грозу, но из закрытого помещения, то есть как бы изнутри его тайного ужаса. Гроза заставит его понять, что он наделал, что-нибудь в таком духе.

К вечеру грозовая туча зарядилась, обошла побережье, побывала в открытом море и теперь надвигалась с юга, имея, очевидно, самые серьезные намерения. Юнас отправился к домику, где жили дочери, — оттуда хорошо было видно море. Когда он вошел, Мария сидела и читала.

— Ты не обедал.

— Мне не хотелось есть. Где Карин?

— У нее болит зуб, она утром уехала в город и останется там ночевать.

— Разве у Карин когда-нибудь болели зубы?

— Да. С детства.

Юнас сел в качалку. Послышались слабые протяжные раскаты грома, Мария вздрогнула, и он спросил:

— Ты боишься грозы?

— Да. С детства.

— Повтор, — отметил он машинально.

Мария встала и начала задергивать шторы, переходя от одного окна к другому, потом закрыла вьюшку и надела резиновые сапоги.

Юнас сказал:

— Вьюшку-то закрывать совсем ни к чему.

— Шаровая молния, — коротко ответила Мария и опять принялась читать, не переворачивая страниц.

— Мария! Это ребячество — бояться грозы. И я ведь здесь, я с тобой.

Мария засмеялась, и смех ее звучал недобро.

— Ну конечно. Ты здесь. Ты со мной.

— Ты, похоже, иронизируешь. Тебе это не идет, не твой стиль. Если хочешь, я уйду. Твоя мама тоже впадала в истерику при перемене погоды.

— Папа, пожалуйста, помолчи.

Гроза приближалась, подошла совсем близко, разразилась величественно-равнодушным гневом прямо над ними. Юнас раздвинул шторы на окне, выходившем на южную сторону, и Мария закричала:

— Не смей!

— Я только хотел взглянуть на молнии, они мне могут понадобиться.

— Понадобиться?

— Для работы.

— Вот именно! Для работы. Я смертельно устала от этой твоей работы — не мешать твоей работе, бояться твоей работы… всю жизнь! То тебе одно надо, то другое, а теперь тебе понадобились молнии. Только ты, ты и ты — все время! — Она резко задернула шторы и с пылающим лицом повернулась к нему. — Я не должна бояться, конечно, нет, ты же со мной. Замечательно. Где ты находился все остальное время, пока я жила на свете, я не знаю, но уж точно не со мной!

— Моя дорогая девочка, — начал Юнас, и тут его прервал удар грома, а Мария продолжала говорить, слов не было слышно, руки судорожно вцепились в край стола, но в перерывах между вспышками молний и раскатами грома Юнасу удалось составить более или менее связное представление о том, что пыталась сказать его дочь.

— …Молчи! У тебя вечно не было времени. Чтобы отделаться от нас, ты давал нам деньги! Тебя интересовали только другие, тысячи чужих людей: они были такие необыкновенные или их было так жалко, и вечно появлялись новые, я читала, я вырезала все, что ты писал, и надень по крайней мере резиновые сапоги, ведь гроза прямо над нами!

Она швырнула ему сапоги — это были, наверное, сапоги Карин, у Карин необычайно маленькие ноги — и бросилась на кровать, зажав руками уши. Юнас стоял у двери, пока гроза не ушла на север, наступила тишина, нарушаемая только шумом проливного дождя.

Когда Мария встала, он сказал:

— Вообще-то жалко, что ты не рассердилась немного раньше. Прими мои поздравления: наконец-то тебе хоть раз удалось четко сформулировать свои мысли.

Юнас вышел в августовскую тьму, и ему стало не по себе — такая вокруг была бездонная чернота. Он постоял под дождем, ожидая, пока успокоится сердце, и двинулся к бане; теперь молнии были видны далеко на севере, бесшумные вспышки время от времени освещали небо, с каждым разом все слабее и слабее. Юнас сел за стол, чтобы написать письмо дочери. Он написал: «Дорогая Мария».

Разумеется, все можно объяснить и упростить, но он не находил нужных слов. А то, что требовалось объяснить, становилось все более неясным, пока не ускользнуло от него совсем.

18

Карин вернулась утренним автобусом, ей вырвали зуб мудрости, это было ужасно, и сейчас болела вся челюсть.

— Разве врач не дал тебе таблеток? — спросила Мария.

— Дал, но они не помогают. У меня от них только голова кружится.

— Тебе бы сейчас немножко коньяка, его надо подержать во рту.

— Да-да, но у нас нет коньяка. Помолчав, Мария сказала:

— Может быть, у папы? Ты бы спросила.

— А ты не можешь спросить?

— Не сегодня, — ответила Мария. — Пожалуйста, Карин, пойди сама.

— Хорошо, я пойду сама, если для тебя это так мучительно. Ты ведь знаешь, что он прекрасно знает, что мы знаем, но не дай бог показать это.

Челюсть ныла невыносимо, Карин вошла в каморку, не постучавшись, и сказала:

— Привет! У меня болят зубы. У тебя есть что-нибудь покрепче? — Юнас не ответил, и она нетерпеливо продолжала: — Какое-нибудь спиртное, не знаю, что ты там обычно пьешь. — Отчаянная боль придавала ей смелости.

Он вытащил из-под кровати чемодан, отпер его, плеснул в стакан виски и с восхищением смотрел, как дочь, отхлебнув напиток, держала его во рту, пока лицо ее не побагровело, после чего кинулась к двери и выплюнула. Она проделала эту операцию еще раз, набрав полный рот, и потом сказала:

— Никогда не любила виски, оно горькое. Как дым. Но вроде бы помогает. Как ты думаешь, попробовать еще раз?

— Конечно. Только не выплевывай. Видишь ли, виски действует по-разному. Оно еще и успокаивает, если его выпьешь. Я разбавлю его водой.

Карин сидела на кровати со стаканом в руке, взгляд ее скользил по комнате в поисках темы для разговора. Боль утихла. Наконец она произнесла:

— Ну ладно, за твое здоровье. Юнас стоял у окна, спиной к дочери.

— Карин, — сказал он. — Я хотел тебя спросить об одной вещи. Мы играли, когда ты была маленькой? Я имею в виду — вместе?

— Нет, — ответила Карин. — Ты хочешь сказать — с тобой? А что?

— А я давал вам с Марией деньги, когда вам хотелось играть?

— Конечно. Ты был очень щедр. — И добавила: — Тебя, наверное, совесть мучила.

Юнас повернулся и сказал:

— А твоя мама? Я ссорился с ней? Обижал ее?

— Папа, милый, да что это с тобой? Это что, своего рода интервью?

— Для меня это очень важно.

Карин допила то, что было в стакане, поставила его на столик и, пожав плечами, сказала:

— Нет, вы никогда не ссорились. Ты слишком ее презирал, чтобы ссориться.

— Я ее презирал?

— Да, но она об этом не догадывалась. Зачем нам сейчас говорить об этом? Ты ведь сам знаешь, как было дело.

— Нет, пока не знаю, не знаю наверняка. Еще только один вопрос: что случилось с покрывалом?

— Покрывалом?

— Ну да, с тем, кружевным, которое лежало в спальне.

— Подумать только, помнишь, — засмеялась Карин. — Это был настоящий спектакль. Не слишком веселый.

— А что я говорил? Что я ей сказал?

— Маме? Ты сказал, что она выставляет себя на посмешище, что никому нет дела до того, кем была ее бабушка, и так далее и тому подобное. Ну ладно, я, пожалуй, пойду прилягу. Виски-то, оказывается, не так уж и плохо, боль почти прошла. — В дверях она остановилась и сказала: — Завтра мы уезжаем в город, это на тот случай, если ты забыл.

После ухода Карин Юнас не колебался ни минуты: он уничтожит все, написанное им про Игрека, — и правду, и ложь. С охапкой бумаг он прошел в баню, сунул их в печку и поджег кусочком коры. Бумага тлела, не желая загораться, баня наполнилась едким дымом. Отчаявшись, он плеснул в печку воды и выгреб свои бумаги. Вернее всего их закопать. И надо срочно, немедленно поговорить с Марией. В ее отношении к жизни, во всем ее существе есть все-таки нечто родственное ему самому — возможно, своего рода нерешительность.

Это нужно будет сформулировать получше, потом.

Юнас отправился на каменное поле. Тяжелый сверток мокрой бумаги шлепнулся на самое дно ямы. Пусть там и лежит. Он начал сбрасывать в яму камни, они стукались друг об друга, отскакивали в сторону, выбивая при ударах каменную пыль со слабым запахом фосфора или, скорее, пистонов, которые так любят взрывать мальчишки, он сорвал с себя плащ и продолжал, стиснув зубы, носить и катать. Игрек больше не существовал и не имел теперь никакого значения.

Это не тебя я замуровываю.

Как здорово катать камни. Оказывается, я сильнее, чем думал. Как-то раз я взобрался на вершину горы, и там у самого края лежал огромный древний валун, я толкнул его руками и почувствовал, что камень шевельнулся, едва заметно… В тот раз я не решился. Но много времени спустя я вернулся на то место, меня распирала радость или гнев, не помню. И тогда, сразу…

— Папа, что ты делаешь? — спросила Мария, которая шла к колодцу за водой.