Уильям С. Берроуз
Это случилось незадолго до зимних дождей, туристов уже почти не было. Парень явился однажды вечером, бросил свой рюкзак возле стойки бара и попросил «Island». Черт его знает, что это за коктейль, но я положила в ром кусочек папайи, и все сошло прекрасно. Парень был очень молодой, слегка загорелый и напоминал мышь в очках. На нем была непременная гавайская рубашка и гирлянда на шее, увядшая дешевка. Он тут же поведал мне о чудесном Приключении, которое пережил в Ваикики: в сумерках на берегу Она подошла к нему с цветами в волосах, все как надо, повесила ему на шею гирлянду и сказала: aloha — добро пожаловать. Я их знаю. Они раздеваются в отелях, а орхидеи, уже привядшие, покупают почти задаром, на берегу моря в темноте этого все равно не видно. Когда туристы начинают благодарить, они говорят: пять долларов, или сколько у них хватит наглости потребовать. Я не спросила, сколько стоила его гирлянда.
— Malos, esos muchachos![7]
— Меня зовут Франц, — сказал он. — Я путешествую.
В каждой стране имеются свои Говнюки — например, какой-нибудь южный охранник правопорядка, считающий зарубки на стволе: сколько негритосов он ухайдакал, — так вот, осклабившийся мексиканский мачо тоже, разумеется, относится к таким откровенным уродам. А мексиканцы из среднего класса ничуть не лучше других буржуа на свете. Помню, в Мехико рецепты на наркотики были ярко-желтого цвета — как тысячедолларовые купюры или справки об увольнении из армии без льгот и привилегий. Как-то мы со Старым Дэйвом решили один такой рецепт отоварить — он получил его вполне законно у мексиканского правительства. Первый же аптекарь, к которому мы зашли, дернулся и зарычал при виде рецепта:
Потом спросил, коренная ли я полинезийка.
— No prestamos servicio a los viciosos![8]
— Коренная, не коренная, не все ли равно. — Я была не в настроении.
Мы ходили из одной fаrmacia в другую, и с каждым шагом нам становилось все хреновей.
Вскоре он снова подошел и попросил блюдо.
— Нет, сеньор… — Должно быть, так мы прошли уже много миль.
— Моя гирлянда почему-то мокрая, — сказал он.
— Никогда в этом районе раньше не был.
Я дала ему блюдо, он положил на него свою увядшую гирлянду и спросил, как называется наш город.
— Ну, давай еще здесь попробуем.
— Хило.
Наконец, заходим в крохотную farmacia — просто лавчонка, не больше. Вытаскиваю receta, и седая дама-аптекарь улыбается мне. Посмотрела на рецепт и говорит:
— Две минуты, сеньор.
Мы сели подождать. На окне стояли герани. Маленький мальчик принес мне стакан воды, о мою ногу терся кот. Через некоторое время дама вернулась с нашим морфием.
Я видела, что это ему ни о чем не говорит, тогда я показала отметку под карнизом крыши и рассказала, что в тысяча девятьсот десятом году волна такой высоты одним махом смыла половину Хило и что в тысяча девятьсот шестидесятом году это повторилось. Услыхав мое сообщение, он оживился, глаза у него округлились, и я видела, что это произвело на него сильное впечатление. Потом он пожелал узнать, действующий ли вулкан Мауна-Лоа, но он был недействующий. Франц тут же решил при первой возможности подняться на вершину и осмотреть кратер. Ехать туда на такси было бы слишком дорого. Но ведь можно подняться и пешком, впечатление наверняка будет более сильным. Наконец он спрашивает:
— Gracias, senor.[9]
— Значит, у вас в последнее время затишье?
Теперь все вокруг кажется нам чудесным: на рынке полно крохотных farmacias, снаружи — ящики и прилавки, на углу — pulqueria. В киосках продают жареных кузнечиков и мятные леденцы, черные от мух. Мальчишки, приехавшие из деревни, одетые в чистую холстину без единого пятнышка и веревочные сандалии: лица как надраенная медь, а глаза — черные, яростные, невинные, как у экзотических зверюшек, они ослепляют своей бесполой красотой. Вот стоит мальчик с резкими чертами и черной кожей, пахнет ванилью, за ухом у него — гардения. Да, ты нашел своего Джонсона,[10] но для этого потребовалось пробраться через всю Срань. Вот так всегда. Только начинаешь думать, что Землю населяют одни Говнюки, как встречаешь Джонсона.
— Как сказать, — отвечаю я. — Сейчас у нас в любой день могут начаться дожди. Он серьезно кивнул:
— Я знаю. Зимние дожди. Долгий период зимних тропических ливней.
Однажды в восемь утра мне в дверь постучали. Я пошел открывать прямо в пижаме — там стоял инспектор иммиграционной службы.
Пришли посетители — Фредди и другие парни. Когда я вернулась на свое место, Франц изучал отметку воды и записывал свои наблюдения. Он спросил, можно ли тут где-нибудь устроиться не слишком дорого. Я ответила, что у нас наверху есть две комнаты, правда маленькие, и спросила, сколько дней он собирается тут прожить.
— Одевайтесь. Вы арестованы.
— Заранее ничего не могу сказать, — ответил Франц, и видно было, что он очень доволен собой. — Понимаешь, я не люблю ничего решать заранее — например, приезжаю куда-нибудь, плачу вперед, а потом вдруг снимаюсь с места и уезжаю. По-моему, только так и следует путешествовать; во всяком случае, я всегда мечтал путешествовать именно так. Понимаешь? Можно угостить тебя коктейлем «Island»?
Он выпил один за другим несколько коктейлей и пришел в сильное возбуждение. Когда он заговорил о Лахаине, я поняла, что ром ему пить нельзя. Старый трактир китобоев — это такое чудо, а их старые корабли — чудо вдвойне. Все настоящее, как описано в книгах, которые он читал еще мальчишкой. Подумать только, и все это сохранилось до сих пор! Я спросила его, не ездил ли он на «сахарном поезде». Оказалось, нет, не было желания.
Судя по всему, соседка накатала длинную кляузу — мол, я пью и безобразничаю. Кроме того, у меня не все документы в порядке — и где моя мексиканская жена, она ведь должна где-то быть? Офицеры иммиграционной службы уже настроились засадить меня в тюрьму, а потом депортировать как нежелательного иммигранта. Разумеется, все можно исправить каким-то количеством денег, но допрашивал меня сам начальник отдела депортации, а он на мелочь размениваться не станет. В конце концов, пришлось откупиться двумя сотнями долларов. По пути из иммиграционной службы домой я представлял себе, сколько бы мне пришлось выкладывать, если бы у меня в Мехико действительно имелся какой-то бизнес.
— Это почему же?
Я подумал о тех нескончаемых проблемах, с которыми сталкивались трое американских хозяев бара «Эй, на борту!». Сначала к ним за mordida постоянно захаживали полицейские, потом зачастили санитарные инспекторы, потом — снова фараоны: искали, к чему бы придраться, чтобы хапнуть с заведения побольше. Одного официанта увезли в город и избили до полусмерти. Хотели знать, где прячут труп Келли; сколько женщин изнасиловали в баре; кто поставляет дурь; и так далее. Келли был американским хипстером, которого подстрелили в «Эй, на борту!» за полгода до этого — он поправился и теперь служил в армии США. Ни одну тетку там ни разу не изнасиловали, а траву не курили вообще. К этому времени я совершенно отказался от мысли открывать в Мексике бар.
— Да он какой-то ненастоящий, — отвечает Франц. — Битком набит туристами, маршрут короткий, только туда и обратно, игрушка из Диснейленда, к Гавайским островам этот поезд не имеет никакого отношения.
— Диснейленд? — говорю я и начинаю сердиться. — В свое время это был замечательный «сахарный поезд», по обе стороны от дороги лежали бескрайние плантации, а какое было движение, сколько сахарного тростника везли на берег! Но теперь с сахарным тростником покончено, и с кофе тоже, теперь всем заправляют американцы. И с орехами тоже покончено.
— При чем тут орехи? — спрашивает он, и я объясняю, что американцам невыгодно заниматься орехами, они едят орехи только в шоколаде, а такие конфеты производятся на материке, возить же орехи туда и обратно слишком дорого, вот мы и покончили с орехами. У нас покончено со всем, кроме туризма.
Наркоман мало внимания обращает на свой внешний вид. Носит самую грязную, самую драную одежду, не желая привлекать к себе внимание. Когда я плотно сидел на наркотиках в Танжере, меня прозвали «El Hombre Invisible», человек-невидимка. Такой распад представления о самом себе часто приводит к беспорядочному голоду по изображению вообще. Билли Холлидэй[11] говорила, что поняла, когда избавилась от наркотиков, в тот момент, когда бросила смотреть телевизор. В моем первом романе «Джанки» главный герой Ли представлен цельным и самодостаточным — он уверен в себе, знает, чего хочет. В «Пидоре» у него распад личности, ему отчаянно нужен контакт с другими людьми, он совершенно не уверен в себе и цели своей жизни.
Франц страшно рассердился, он долго стоял, погрузившись в задумчивость. Потом спросил, уж не американцы ли так испортили и загадили окрестности Лахаины.
Разница, разумеется, очень проста: Ли на героине прикрыт, защищен и вместе с тем крайне ограничен. Джанк не только сбивает сексуальное влечение, но и притупляет эмоциональные реакции до их полного исчезновения — в зависимости от дозы. Оглядываясь на «Пидора», видно, что весь этот галлюцинаторный месяц острого отходняка выглядит зловещим и угрожающим: зло выползает из залитых неоновым светом коктейль-баров, безобразное насилие, под ним всегда таится 45-й калибр. На героине я всегда чувствовал себя хорошо защищенным, не пил, наружу выходил нечасто — только жил от одного укола до другого.
— Я там не бывала, — ответила я. — Ты имеешь в виду обычный мусор, что валяется на земле?
Нет, не обычный, все обстоит гораздо хуже. Он гулял по берегу, сидел под пальмами и смотрел на прибой, а потом прошел немного подальше и угодил прямо на вонючую свалку.
Когда же слезаешь с иглы, все, что раньше сдерживалось джанком, выливается наружу. Наркоман в завязке подвержен эмоциональным крайностям, точно ребенок или подросток, вне зависимости от его истинного возраста. Все былое сексуальное желание возвращается к нему с полной силой. У шестидесятилетних стариков начинаются ночные поллюции и спонтанные оргазмы (крайне неприятное ощущение, agacant,[12] как говорят французы, до скрипа зубовного). Если читатель не будет это учитывать, метаморфоза характера Ли покажется необъяснимой или психотической. Кроме этого, имейте в виду, что ломка ограничена во времени — она может длиться не более месяца. А Ли пережил период чрезмерного пьянства, которое усугубляет все самое худшее и опасное в ломке: все безрассудное, неподобающее, возмутительное, слезливое, одним словом — отвратительное — поведение.
— Понимаешь, на свалку! — воскликнул Франц. — Ты себе даже не представляешь, что там творится! Разбитые машины! Колючая проволока, старые железные кровати, ряды хижин с выбитыми окнами, на которых висят рваные занавески, крыши провалились…
После ломки организм приспосабливается и стабилизируется на до-джанковом уровне. В романе такая стабилизация достигается в конечном итоге во время путешествия в Южную Америку. Кроме настойки опия в Панаме ни героина, ни других наркотиков достать было невозможно. Пьянство Ли сократилось до нескольких неразбавленных стаканчиков перед сном. Этот Ли уже не сильно отличается от Ли в последующих «Письмах Яхе», если не считать призрачного присутствия Аллертона.
Он чуть не плакал. И хотел знать, может, и в этом повинны американцы. Я поняла, что надо немного успокоить его, парни уже стали поглядывать в нашу сторону, поэтому я сказала:
— Ну чего ты расстраиваешься? Все очень просто: люди уезжают на материк, и никому не хочется следить за домом уехавшего соседа. А у государства и без того хватает забот. Туристы же загорают себе на песочке и никогда не ходят далеко. А на экскурсии их возят.
Итак, я написал «Джанки», и мотивация была сравнительно проста: записать как можно точнее и проще весь мой опыт пристрастия к наркотикам. Я надеялся на публикацию, деньги, признание. Когда я начинал писать «Джанки», Керуак опубликовал свой «Городок и город». Помню, в то время я сказал ему в письме: когда твою книгу напечатают, деньги и слава тебе обеспечены. Как видите, я в то время ничего не знал о писательском бизнесе.
— Не понимаю, — сказал он. — Можно угостить тебя еще одним коктейлем?
Побуждение написать «Пидора» было более сложным, и до сих пор оно мне до конца не ясно. Зачем мне захотелось составить такую тщательную хронику тех крайне болезненных, неприятных и болезненных воспоминаний? Хотя «Джанки» написал я, в «Пидоре», казалось, пишут меня. Кроме того, я старался гарантировать себе, что буду писать и дальше, чтобы расставить все по своим местам: писательство как прививка. Как только что-то описано, оно утрачивает силу удивлять — точно так же вирус теряет свои преимущества, когда его ослабленная разновидность создает готовые к нему антитела. Поэтому, записав свои переживания, я получал какой-то иммунитет от дальнейших опасных изысканий в этой области.
— Нет, — ответила я. — На сегодня с коктейлями покончено.
В самом начале фрагмента рукописи «Пидора», вернувшись из изоляции джанка в страну живых, точно неистовый и неумелый Лазарь, Ли, кажется, полон решимости набрать очки — в сексуальном смысле этого слова. В его поиске подходящего полового объекта есть что-то странно систематическое и несексуальное — он вычеркивает один пункт за другим из списка возможностей, судя по всему, составленного с учетом того, что ничего у него не выйдет. На каком-то глубинном уровне он не хочет добиться успеха, но готов на что угодно, лишь бы оттянуть осознание того, что на самом деле половых контактов он не ищет.
Он совсем растерялся.
— Что-то тут не так, — сказал он. — Почему вы теперь не поете? Почему никто не играет на гитаре, сидя у своих домиков? Не танцует, когда взбредет в голову? Нет, что-то тут не так.
Аллертон же — явно некий контакт подобного рода. Чего же еще ищет Ли? Если смотреть на это из сегодняшнего дня, перед глазами встает довольно невнятная концепция, ничего общего не имеющая с Аллертоном как персонажем. Хотя наркоман безразличен к тому, какое впечатление он производит на окружающих, во время ломки он может испытывать непреодолимую тягу к публике — именно этого Ли ищет в Аллертоне: зрителя, признания своего поведения, которое, разумеется, не больше, чем маска, скрывающая под собой потрясающий распад личности. Поэтому он изобретает неистовый способ привлечения внимания к себе, который называет Номерами: они шокируют, смешат, захватывают. «Вот Старый Мореход. Из тьмы вонзил он в Гостя взгляд…»[13]
Он окончательно мне надоел.
— У нас все о\'кей. А почему, собственно, у нас должно быть так, как ты говоришь? Ты ошибся столетием. Мы теперь стали одним из американских штатов, и никто не обязан играть, петь и плясать, разве что на эстраде. Теперь все думают только о налогах да процентах и никто, кроме туристов, не выставляет себя напоказ.
Представление принимает форму номеров программы: фантазий о Шахматистах, Техасском Нефтепромышленнике, Стоянке Использованных Рабов Гаса-Пидораса. В «Пидоре» Ли представляет эти номера как бы настоящей публике. Позднее, когда он лучше овладевает писательским мастерством, эта аудитория становится внутренней. И механизм, породивший А. Дж. и доктора Бенуэя, тот же самый творческий импульс теперь посвящен Аллертону, которому навязана роль одобрительно кивающей Музы, а в этой роли, понятно, ему неловко.
— Я тебе не верю, — сказал Франц и прибавил через мгновение: — Ты не настоящая полинезийка. Ты недобрая. Я добрее, чем ты.
Ли ищет контакта или признания, точно фотон, вырывающийся из тумана мнимости, чтобы оставить несмываемый след в сознании Аллертона. Но не найдя себе адекватного наблюдателя, он может болезненно рассыпаться, как оставшийся незамеченным фотон. Ли еще не знает, что обречен стать писателем — только так он сможет оставить несмываемый след, захочет Аллертон выступать наблюдателем или нет. Ли жестко впрессовывается в мир вымысла. Он уже сделал свой выбор между жизнью и работой.
Фредди с парнями ухмылялись в другом конце зала, они слушали наш разговор. Я начала мыть бокалы. Франц вдруг совсем раскис, и я уже пожалела, что обещала ему номер. Нет, с туристами миндальничать не следует.
— Я приехал слишком поздно! — вдруг зарыдал он. — Это ужасно! Я опоздал!
Рукопись обрывается в Пуйо, городишке в Конце Пути… Яхе отыскать не удалось. Таинственному доктору Коттеру хочется одного — избавиться от непрошеных гостей. Он подозревает в них агентов своей партнерши-предательницы Джилл, которая хочет украсть его гениальную работу: способ выделения кураре из сложного яда, которым пропитывают наконечники стрел. Я позже узнал, что химические компании просто решили закупать побольше яда для стрел и выделять кураре уже в своих американских лабораториях. Вещество вскоре синтезировали, и теперь его обычно можно встретить в числе компонентов множества расслабляющих мышцы препаратов. Поэтому Коттеру, кажется, терять было нечего — все его старания пошли насмарку.
— Не огорчайся, — говорю я, — мы еще не скоро закроемся.
Фредди гнусно лыбится, показывает на него парням и подмигивает мне.
Тупик. Пуйо, к тому же, может служить моделью Места Мертвых Дорог: мертвое бессмысленное скопление крытых жестью домишек под непрестанными потоками ливня. Компания «Шелл» ушла, оставив сборные домики и ржавое оборудование. А Ли доехал до конца своей линии — до конца, подразумеваемого еще в начале. Он остается, потрясенный расстояниями, которые невозможно пройти до конца, поражением и усталостью долгого мучительного путешествия ни за чем, неверными поворотами, потерянным следом, а под дождем его уже ждет автобус… назад в Амбато, Кито, Панаму, Мехико.
— Франц, — говорю я, — ступай-ка спать. Но он не обращает внимания на мои слова и пытается объяснить, что я его не так поняла, а потом вдруг заявляет, что идет купаться.
— Купаться? — удивляюсь я, и все парни прислушиваются к нашему разговору, — Ишь ты! У нас тут водятся акулы. Акулы, понимаешь? Ты что, не видел того американского фильма, в котором акула жрет невинных туристов одного за другим?
Когда я начал писать этот сопроводительный текст к «Пидору», меня парализовало тяжелым нежеланием это делать — творческий тупик, как смирительная рубашка: «Я смотрю на рукопись „Пидора“ и чувствую, что просто не могу ее прочесть. Мое прошлое — отравленная река, и мне еще повезло, что я выбрался из нее на берег, но она по-прежнему непосредственно грозит мне, хоть и прошло столько лет после описанных событий. — Больно так, что мне трудно читать ее, не говоря уже о том, чтобы писать о ней. Каждое слово, каждый жест заставляют меня стискивать зубы». Причина подобного отвращения становится яснее, когда я насильно заставляю себя вглядеться глубже: книга вызвана и сформирована событием, которое ни разу в ней не упоминается, а на самом деле — и тщательно в ней избегается: случайной смертью моей жены Джоан от пули в сентябре 1951 года.
Франц опустил голову и поглядел на меня поверх очков, он рассердился, но сам не мог понять — почему. Наконец он произнес с некоторым усилием:
— Я не американец.
Мне эта забава уже наскучила, я дала ему ключ и велела идти спать.
Пока я писал «Место Мертвых Дорог», я вступил в духовный контакт с покойным английским писателем Дентоном Уэлчем, и главного героя романа Кима Карсона — создал по его образу и подобию. Целые эпизоды книги приходили ко мне будто под диктовку, будто стуком столика на спиритическом сеансе. Я написал о том роковом утре, когда с Дентоном произошел несчастный случай, после которого он остался инвалидом до конца своей короткой жизни. Если б он задержался подольше тут, а не там, то избежал бы столкновения с женщиной за рулем машины, сбившей сзади его велосипед без всякой видимой причины. В какой-то момент Дентон остановился выпить кофе и, глядя на латунные петли ставень на окнах кафе — некоторые были поломаны, -вдруг ощутил вселенскую опустошенность и утрату. Так каждое событие того утра отягощено особым знамением — точно подчеркнуто. Такое зловещее прозрение пронизывает все работы Уэлча: пшеничная лепешка, чашка чаю, чернильница, купленная за несколько шиллингов, заряжаются особым и часто мрачным значением.
— Комната номер три. Как поднимешься, сразу направо.
Читая рукопись «Пидора», я испытываю точно такие же чувства — почти до невыносимости. Событие, к которому Ли неуклонно подводят обстоятельства, смерть жены от его собственной руки, знание об одержимости, мертвая рука, только и ждущая возможности перчаткой скользнуть на его руку. Поэтому со страниц и поднимается этот туман угрозы и зла — зла, которого Ли, уже догадываясь, но все же не зная о нем, пытается избежать в неистовых скачках фантазии: его номера, от которых скрипишь зубами, поскольку зловещее уродство таится за ними или рядом, в кулисах — присутствие, осязаемое, как дымка.
И он ушел, взяв свой рюкзак. Фредди подошел к бару, ткнул пальцем в блюдо с гниющими орхидеями, поднял брови и сказал:
Брайон Гайсин сказал мне как-то в Париже:
— Wow, oh wow! Это еще что за суп?
— А ты разве не знаешь? — удивилась я. — Уж тебе бы следовало знать это кушанье. Любимый туристский десерт а-ля Ваикики.
— Ибо Джоан застрелил мерзкий дух, чтобы… — Обрывок сообщения медиума, незавершенный — или все же завершенный? Его и не нужно договаривать, прочтите: «Джоан застрелил мерзкий дух чтоб быть» — то есть, осуществить ненавистную паразитическую оккупацию. Мое представление об обладании ближе средневековой модели, нежели современным психологическим объяснениям, с догматическим упорством твердящим, что подобные манифестации должны происходить только изнутри и никогда, никогда, никогда — не снаружи. (Как будто внутреннее и внешнее как-то четко разграничиваются). Я имею в виду буквально вселившегося духа. И в самом деле, саму психологическую концепцию с таким же успехом могли измыслить духи, поскольку нет ничего опаснее для захватчика, чем осознающий его инородным захватчиком носитель, в который он вторгся. Именно поэтому дух-захватчик являет себя, только когда это абсолютно необходимо.
— Ты насмешишь! — Фредди расхохотался до слез.
В 1939 году я начал интересоваться египетской иероглификой и отправился поговорить с неким светилом факультета египтологии Чикагского университета. Но что-то кричало мне в самое ухо: «ТЕБЕ ЗДЕСЬ НЕ МЕСТО!» Да, иероглифика оказалась только одним из ключей к механизму обладания. Подобно вирусу, дух-захватчик должен найти себе точку входа.
Тот случай послужил первым ясным указанием, что во мне присутствует нечто, не являющееся мной и не поддающееся моему контролю. Помню один сон того периода: в конце тридцатых годов я работал дезинсектором в Чикаго и жил в меблированных комнатах в ближнем Норт-Сайде. Во сне я парил под потолком с ощущением крайней смерти и отчаяния, а, опустив глаза, видел, как в дверь с неумолимой целеустремленностью выходит мое тело.
Закрыв бар, я вышла на улицу и посмотрела на окно Франца: свет был погашен.
Встает вопрос: не могло бы яхе своим ослепительным откровением спасти положение? Помню нарезку, которую я сделал в Париже много лет спустя: «Грубые ободранные ветра ненависти и невезения выдули выстрел». Много лет я считал, что это относится к инъекции джанка, когда джанк брызжет из шприца или пипетки вбок из-за какого-то препятствия. Брайон Гайсин указал мне на истинное значение этой фразы: выстрел, убивший Джоан.
В ту же ночь начался дождь. Я зашла к бабушке и на всякий случай включила отопление. Под утро я услышала внизу в баре грохот и как сумасшедшая вскочила с постели: это Франц, вернувшись откуда-то, уронил со стойки медную вазу. Он был совершенно мокрый и совершенно трезвый и без конца просил прощения, что разбудил меня.
В Кито я купил скаутский нож. У него была металлическая рукоятка, и выглядел он вообще как бы странно потемневшим от времени — точно из мусорной лавки старьевщика на рубеже веков. Я увидел его на подносе, где лежали другие старые ножи и кольца, с которых стерлось серебро. Было около трех часов дня, через несколько дней после того, как я вернулся в Мехико, и я решил нож этот заточить. Точильщик, посвистывая в свисток, ходил по определенному маршруту, и я направился к его тележке — но ощущение утраты и грусти, давившее на меня весь день так, что я едва мог дышать, стало еще сильнее, и по щекам моим потекли слезы.
— Не беспокойся, — сказала я. — Очень кстати, у меня много дел.
— Что же это со мной? — недоумевал я.
— Ради бога, прости меня, — говорит Франц. — Какой ужас! Какой ужас, я ничего не помню, что было вчера! Со мной это впервые. Что я говорил? Я не нахамил тебе?
Вот эта тяжелая депрессия и чувство обреченности возникают в тексте снова и снова. Ли обычно приписывает их неудачам с Аллертоном: «Все движения и мысли замедляла какая-то тяжесть. Лицо Ли окаменело, голос стал безжизненным». Аллертон только что отказался от приглашения на ужин и резко ушел: «Ли смотрел в стол, мысли ворочались медленно, точно ему стало очень холодно». (Когда я читаю это, мне самому становится холодно и уныло.)
И все в таком роде. Он попросил меня не зажигать верхний свет, потому что очень красиво, когда за окном льет дождь. Дождь был настоящий, он бушевал, как водопад. Я бросила на порог тряпку и шваброй убрала немного воды. Франц весь дрожал.
А вот провидческий сон в хижине Коттера в Эквадоре: «Он стоял перед „Эй, на борту!“. Бар выглядел брошенным. Он слышал, как кто-то плачет. Он увидел своего маленького сына, опустился на колени и взял ребенка на руки. Плач стал громче, волной печали… Он прижал малыша Вилли к груди. Там стояла группа людей в робах заключенных. Ли не понимал, что они здесь делают, и почему он плачет».
— Кто бы подумал, что во время тропического ливня может быть так холодно, — сказал он.
Я вынудил себя вспомнить тот день, когда умерла Джоан, ошеломляющее чувство обреченности и утраты… идя по улице, я вдруг понял, что по щекам у меня катятся слезы. «Что же это со мной происходит?» Маленький скаутский ножик с металлической рукояткой, серебро стерлось, пахнет старыми монетами, свисток точильщика. Что стало с этим ножом, который я так никогда у него и не забрал?
Я отправила его наверх переодеться, а тем временем приготовила ему кофе. И занялась своими делами. Вскоре я заметила, что он сидит и пишет что-то в своей тетрадке. Я спросила, не писатель ли он часом или что-нибудь в этом роде.
Я вынужден с ужасом признать, что если бы не смерть Джоан, я никогда не стал бы писателем, вынужден осознать, до какой степени это событие послужило причиной моего писательства и сформировало его. Я живу с постоянной угрозой одержимости духом, с постоянной необходимостью избежать его, избежать Контроля. Так смерть Джоан связала меня с захватчиком, с Мерзким Духом и подвела меня к той пожизненной борьбе, из которой у меня нет другого выхода — только писать.
— Нет, — ответил он, — просто я записываю впечатления, чтобы чего-нибудь не забыть. Потом расскажу своим детям и вообще.
— А у тебя есть дети?
Я вынудил себя избегать смерти. Дентон Уэлч — почти мое лицо. Запах старых монет. Что же стало с этим ножиком по имени Аллертон, назад к отвратительным «Маргарас Инк.». Осознание — в основе своей сформулированное деяние? День обреченности и утраты Джоан. Понял, что слезы катятся с Аллертона стирающегося с того же человека, что и западный стрелок. Что ты переписываешь? Пожизненная озабоченность Контролем и Вирусом. Получив доступ, вирус использует энергию носителя, его кровь, плоть и кости, чтобы воссоздавать самого себя. Модель догматического упорства никогда не снаружи кричала мне в самое ухо: «ТЕБЕ ЗДЕСЬ НЕ МЕСТО!»
— Нет, — ответил он, — но когда-нибудь, наверно, будут. Вот послушай: ночью в декабре перед самым рассветом начались долгие зимние дожди, они обрушились на море и на Хило.
Запись точно в смирительной рубашке тщательно парализованная с тяжелым нежеланием. Избежать их заранее предписанных линий через много лет после записанного события. Творческий тупик избежал смерти Джоан. Дентон Уэлч это голос Кима Карсона сквозь облако подчеркнутый стук сломанного столика.
Он замолчал и поглядел на меня.
— Точно, — сказала я. — Дожди начались сегодня ночью. Тебе не повезло.
Уильям С. Берроуз
Февраль 1985 г.
— Хило, — продолжал он. — Этот город строила тоска по родине. Тут есть японские домики и дома совсем как в Аризоне, на настоящем Диком Западе. И непривычно широкие улицы, их ширина навевает грусть. Почему у вас всюду так много электрических проводов? Все просто опутано ими.
Я объяснила ему, что провода необходимы для ангелов, ангелам нужен электрический ток. Разве он не обратил внимания на наши рождественские украшения?
ГЛАВА 1
— Конечно обратил, — сказал Франц. — Ангелы и жестяные гибискусы, очень интересно. А почему макушки рождественских елок вы украшаете ананасами?
Ли обратил внимание на еврейского мальчика по имени Карл Стайнберг, с которым был шапочно знаком уже примерно год. Впервые увидев Карла, Ли подумал: «Этим можно воспользоваться, если б фамильные драгоценности не заложили Дядюшке Джанку».
— Запиши, — сказала я. — Запиши так: макушки своих рождественских елок они всегда украшают ананасами.
Мальчик был светловолос, лицо худое и остренькое, несколько веснушек, чуть розовеют уши и нос, будто только что умылся. Ли не знал никого чище его. Круглыми карими глазками и пушистыми волосиками он напоминал птенчика. Карл родился в Мюнхене, а вырос в Балтиморе. Манеры и внешность были у него европейские. Даже за руку здоровался так, что казалось — при этом он щелкает каблуками. В целом, Ли считал, что с европейскими юношами общаться легче, чем с американцами. Грубость многих соотечественников угнетала его: грубость, основанная на прочном неведении всего, что касалось хороших манер, и на удобном для общественных нужд предположении, что все люди в большей или меньшей степени равны и взаимозаменяемы.
— Я тебя чем-нибудь обидел? — испугался Франц.
А Ли в любых отношениях искал ощущения контакта. С Карлом нечто подобное получалось. Мальчик слушал вежливо и, казалось, понимал, о чем Ли говорит. Сначала отнекиваясь, он, в конце концов, смирился с тем, что Ли испытывает к нему сексуальный интерес, и сказал ему:
— Все в порядке, — сказала я. — Пей кофе, пока он горячий.
— Поскольку я не могу изменить своего мнения о тебе, придется его менять по поводу других вещей.
Смешно, но я по-своему привязалась к нему, не сразу, а постепенно. Мне всегда нравились люди, которые проявляют искренний интерес — правда, не так навязчиво.
Но вскоре Ли понял, что дальше хода нет. «Если бы я так далеко зашел с американским мальчишкой, — рассуждал он, — я бы и дальше пробился. Что с того, что он не педик. Люди же могут быть просто любезными. В чем же вся штука?» И Ли, наконец, угадал правильный ответ: «Невозможно это от того, что это бы не понравилось его мамочке». И Ли понял, что пора собирать вещички. Он вспомнил одного своего друга, еврея-гомосексуалиста, жившего в Оклахома-сити. Когда Ли спросил его: «Зачем ты здесь живешь? Денег у тебя хватит жить где пожелаешь», — тот ему ответил: «Если я уеду, это убьет мою мамочку». Ли обалдел.
Он сидел и писал в своей тетради. Время от времени я подходила к нему и говорила, на что следует обратить внимание, например на наш новый торговый центр с образцовым самообслуживанием. Бабушка проснулась в одиннадцать и вышла в бар, чтобы выпить горячего молока. Она всегда садится в дальнем конце зала, я нарочно убрала там часть столиков, чтобы ей было просторнее, бабушка самая толстая женщина из всех, каких я видела, а у нас на островах толстые не редкость. Франц от удивления широко раскрыл глаза: темно-коричневая кожа, длинное ярко-желтое одеяние, седые волосы — бабушка являла собой неповторимое зрелище.
Однажды днем Ли прогуливался с Карлом мимо парка на Амстердам-авеню. Неожиданно Карл слегка поклонился ему и пожал руку.
Я подошла к столику Франца, чтобы подбодрить его.
— Желаю удачи, — сказал он и побежал к трамваю.
— Вот тебе настоящая полинезийка. Ей девяносто семь лет. Это моя бабушка, вернее, прабабушка, она жила в одной из тех хижин, про которые ты говорил.
Франц вспыхнул, но я успокоила его, сказав, что бабушка не понимает по-английски.
Ли какое-то время смотрел ему вслед, а потом зашел в скверик и уселся на бетонную скамью, отлитую так, чтобы напоминать дерево. Синие лепестки цветущего дерева засыпали скамейку и дорожку перед нею. Ли просто сидел и смотрел, как их сдувает теплый весенний ветерок. Небо затягивало тучами перед ливнем. Ли чувствовал себя одиноким и сломленным. «Придется поискать кого-нибудь другого», — думал он. Он закрыл лицо руками. Он очень устал.
— Хочешь поговорить с ней?
— Нет, нет, — прошептал Франц. — Большое спасибо, но лучше не надо.
Перед глазами прошла призрачная вереница мальчишек: каждый выступал вперед, произносил «Желаю удачи» и бежал к трамваю.
Я видела, что он немного боится бабушки. Она постучала палкой об пол, и я принесла ей еще одну чашку молока.
— Кто это? — спросила бабушка.
«Извини… ты не туда попал… попробуй еще разок… где-нибудь в другом месте… в каком-нибудь другом месте… не здесь… не со мной… мне ни к чему, мне не нужно, мне не хочется. Чего привязался?» Последнее лицо было настолько реальным и мерзким, что Ли огрызнулся вслух:
— Турист. Он поселился у нас в третьем номере.
— А тебя кто вообще спрашивал, уебище?
Бабушка некоторое время смотрела на Франца, потом сказала, что он чересчур худой, что она хочет угостить его обедом и что я должна показать ему Сад принцессы.
Он открыл глаза и огляделся. Мимо шли два подростка-мексиканца, обняв друг друга за шеи. Он долго смотрел им вслед, облизывая пересохшие потрескавшиеся губы.
К двенадцати дождь немного стих. Я повесила на дверь записку и поднялась к Францу. Он разложил на кровати множество карт и красными точками отмечал на них самые интересные места. Подоконник был завален скорлупой кокосовых орехов, ракушками и множеством пальмовых семян, от которых на полу образовалась лужа.
Ли продолжал встречаться с Карлом и после этого случая, и наконец Карл сказал ему «Желаю удачи» в последний раз и ушел. Позже Ли узнал, что он уехал со своим семейством в Уругвай.
— Меня прислала бабушка, — сказала я. — Она хочет, чтобы я показала тебе Сад принцессы, это недалеко. А потом она приглашает тебя на обед. Таков приказ.
Я нашла для него плащ, и мы отправились. Вообще-то этот Сад знаменит, только мало кто успевает его посмотреть, туристы едут прямо на Мау-на-Лоа. Никаких цветов в Саду нет, одна лишь трава, одевающая пригорок за пригорком по всему берегу. Типичный японский сад — вода, мостики, каменные тумбы со светильниками и деревья, растущие далеко друг от друга. И зарытые камни, над землей видна лишь небольшая часть камня,
Ли сидел с Винстоном Муром в «Ратскеллере» и пил двойную текилу. Часы с кукушкой и изъеденные молью оленьи головы на стенах придавали ресторану унылый и неуместный тирольский вид. Вонь разлитого пива, забитых унитазов и прокисшего мусора висела в воздухе густым туманом и выползала на улицу через узкие и неудобные двойные двери. Телевизор, частро вообще не работавший, издавал жуткое гортанное мяуканье, дополняя общую непривлекательность заведения.
— А кто была эта принцесса? — спросил Франц. — И когда она жила?
— Давно, — ответила я. — Точно не знаю. Но она была полинезийка, это ты можешь записать.
— Я был здесь вчера вечером, — сообщил Ли Муру. — Разговаривал с педоватым врачом и его дружком. Врач — майор в медицинском корпусе. А дружок его — какой-то мутный инженер. Сучара и страхолюдина. И вот врач приглашает меня выпить с ними, а дружок начинает ревновать. Мне же пиво все равно по барабану, а врач принимает это на счет Мексики вообще и себя лично. Начинает старую песню: «А вам нравится Мексика?», то и сё. Я говорю ему: Мексика-то нормальная страна, местами, а вот от него лично у меня геморрой. Вежливо так сказал, понимаешь? А кроме этого, мне домой к жене пора.
Дождь почти перестал. Мы дошли до самого конца Сада, Францу непременно хотелось подняться на каждый мостик. Там он останавливался, оглядывался по сторонам и объяснял, что мосты расположены так же, как деревья, то есть они красиво смотрятся с любой стороны и не мешают друг другу. Потом он восхищался зарытыми камнями и утверждал, что здесь сказочно красиво.
А он мне: «Нет у вас никакой жены, вы — такой же педик, как и я». Я ему говорю: «Я уж не знаю, какой из вас педик, док, но выясняет это пусть кто-нибудь другой. Будь вы хоть симпатичным мексиканцем, так вы же — просто старая уродина. А дружок ваш, молью поеденный, — еще и вдвойне». Я, конечно, надеялся, что до крайностей дело не дойдет…
— Конечно красиво, — согласилась я. — Хотя в солнечную погоду тут еще лучше.
А Хэтфилда ты не знал? Конечно, куда тебе? Это до тебя еще было. Он в pulqueria пришил одного cargador\'а. Влетело ему в пятьсот баксов. Так вот, прикинь — если cargador\'a взять за основу, во что обойдется убийство майора мексиканской армии?
— Нет, нет, — возразил Франц, — этот Сад нужно смотреть сквозь дымку дождя. Я видел много мест, которые в солнечную погоду чересчур приторны. — И он стал распространяться на эту тему.
Мур подозвал официанта:
Дома я занялась бабушкиным обедом, Фредди мимоходом заглянул в бар и поинтересовался, как себя чувствует турист.
— Yo quero un sandwich, — улыбнулся он. — Quel sandwiches tiene?
— Прекрасно, — ответила я. — Ему нравится дождь. Он разочарован, что у нас нет хижин, и верит, что море кишит большими американскими акулами.
— Ты чего хочешь? — Ли разозлился, что его прервали.
— Я точно не знаю, — ответил Мур, пробегая глазами меню. — Интересно, они могут сделать сандвич с плавленым сыром на пшеничном гренке? — И Мур повернулся к официанту с улыбкой, изображавшей мальчишескую радость.
— Сдохнуть можно! — воскликнул Фредди. — Зачем ты напугала его? По-моему, он хороший парень.
— Я не пугала, я только хотела помочь ему. Дождь зарядил сильнее, Франц сидел и писал обо всем, что видел. Бабушка вышла из-за занавески и тотчас же заснула у себя в углу. Я застелила стол нарядной рождественской клеенкой и поставила прибор.
Ли закрыл глаза, пока Мур пытался донести до официанта представление о плавленом сыре на пшеничном гренке. Мур со своим ломаным испанским был очаровательно беспомощен. Он устроил представление «маленький мальчик в чужой стране». Мур улыбался своему отражению во внутреннем зеркале — улыбкой без тени тепла, но не холодной: бессмысленной улыбкой сенильного тлена, которой впору только вставные зубы, улыбкой состарившегося человека, необратимо поглупевшего в одиночном заточении исключительной любви к самому себе.
— А почему только один? — шепотом спросил Франц, он явно нервничал.
Мур был худосочным молодым человеком со светлыми волосами, обычно довольно длинными, бледно-голубыми глазами и очень белой кожей. Под глазами лежали темные круги, а рот огибали две глубокие морщины. Выглядел он сущим ребенком, но в то же время казалось, что он состарился раньше срока. Смерть оставила на его лице свой опустошительный след — маршруты тления пролегли глубоко в плоти, отрезанной от живого заряда контакта. Ненависть была его главным стимулом, он буквально жил и двигался ею, но в его ненависти не было ни страсти, ни ярости. Ненависть Мура была медленным постоянным нажимом, слабым, но бесконечно упорным — она поджидала и пользовалась любой слабостью в противнике. И медленные капли ненависти прорезали на лице Мура эти морщины тления. Он состарился, не ощутив вкуса жизни — точно кусок мяса, так и сгнивший на полке кладовой.
— Не удивляйся, таков обычай, — сказала я. — Бабушка будет есть позже, но ты ее гость. А я ем когда придется. На обед будет курица. И Особый Салат из Тропических Фруктов. — Я нарочно произнесла каждое слово будто с большой буквы, и он был в восторге. Не забыть бы рассказать об этом Фредди — Особый Салат из Тропических Фруктов! Oh wow!
Бабушка проснулась от собственного храпа и сказала:
Мур имел обыкновение прерывать рассказ именно в том месте, когда дело доходило до его сути. Часто завязывал долгую беседу с официантом или кто еще попадется под руку или напускал на себя рассеянность, отдалялся и зевал: «Что ты сказал?» — точно тоскливая реальность призвала его к себе из каких-то размышлений, о которых у остальных не может быть ни малейшего понятия.
— Накорми его получше, он слишком худой. Ты ему сказала, что это я его угощаю?
Мур заговорил о своей жене:
Франц принялся за курицу, и я ушла. Вскоре он подошел к стойке.
— Сначала, Билл, она на мне так залипала, что натурально истерики устраивала, когда я на работу в свой музей уходил. Мне удалось укрепить ее эго так, что я ей вовсе перестал быть нужен, а после этого мне уже оставалось только одно — свалить самому. Я для нее больше ничего не мог сделать.
— Я так не могу! — сказал он. — Она все время смотрит на меня, мне кусок в горло не лезет. Ради бога, подойди ко мне.
Мур разыгрывал искренность. «Боже мой, — подумал Ли, — он действительно в это верит».
Я подошла.
Ли заказал еще одну двойную текилу. Мур встал.
— Переведи, — попросил Франц и заговорил, как будто читал по бумажке: — Благодаря вам, уважаемая госпожа, я увидел сегодня Сад полинезийской принцессы. Этого я не забуду никогда в жизни.
Я перевела.
— Ладно, мне пора. Дел полно.
— Забудет, не забудет, какая разница, — буркнула бабушка.
— Послушай, — сказал Ли. — Как насчет поужинать сегодня?
— Скажи ей, — продолжал Франц, — скажи ей, что на всем вашем архипелаге самое сильное впечатление на меня произвел Хило.
— Нормально.
Я перевела, тут бабушка оживилась и сказала, что Хило — грязная дыра, которой далеко до Ханалеи на Кауаи, где она родилась.
— В шесть в «Стейк-Хаусе Кей-Си».
— Скажи ему, — велела бабушка, — что здесь все не так. Овощи плесневеют, рыба засыпает прежде, чем ее успевают вытащить из моря. Служанки — разряженные бабы, которые слишком много возомнили о себе. Дети даже не умеют танцевать, телевидение показывает не то, что следует, и все это чужеземцы устроили нам назло. В другой раз, когда буду не такой усталой, я ему еще расскажу про Хило.
— Ладно. — Мур ушел.
Наступает недолгое молчание.
Ли выпил полстакана текилы, который перед ним поставил официант. С Муром он периодически общался в Нью-Йорке несколько лет, и тот ему никогда не нравился. Муру Ли тоже не нравился — но Муру не нравился никто. Ли сказал себе: «Должно быть, ты совсем спятил, если даже сюда глазки строишь. Ты же знаешь, какая он сука. Эти полупидары любому пидарасу сто очков вперед дадут».
— Что она сказала? — шепотом спрашивает Франц. — Она на меня сердится?
Я отвечаю, что бабушка считает, что все мосты, деревья и камни расположены так, чтобы ими можно было любоваться отовсюду. Тут Франц встает и кланяется бабушке, а она говорит, что ей жалко туристов — они все немного полоумные:
Когда Ли пришел в «Стейк-Хаус Кей-Си», Мур уже сидел там. С ним был Том Уильямс, еще один мальчишка из Солт-Лейк-Сити. Ли подумал: «И компаньонку с собой привел».
гоняются за тем, чего у них и дома хватает. Фрукты у них на родине выглядят иначе, чем в Хило, это правда, так же как дождь, рыба или женщины. Но уж если на то пошло, эти самые важные на свете вещи есть везде и по сути одинаковы. К тому же ездить — дорого и не нужно.
— Мне парнишка нравится, Том этот, я просто терпеть не могу с ним наедине. Все время пытается меня в постель затащить. Что мне в педиках и не нравится. С ними не выходит оставаться друзьями… — Да, Ли уже буквально слышал его голос.
Когда я кончила переводить, бабушка снова заснула, и в бар вошли посетители. Позже, уже вечером, Франц спросил, понравился ли он бабушке.
За ужином Мур с Уильямсом обсуждали яхту, которую собирались построить в Зихуатенехо. Ли считал проект дурацким.
— Да, очень, — ответила я. — Ей впервые понравился турист. Только она считает, что ты слишком худой.
— Строить яхты — дело профессионалов, нет? — спросил он. Мур сделал вид, что не слышит.
Следующий день Франц просидел за столиком у окна, глядел на дождь и ничего не делал. Впрочем, ему и нечего было делать. Если бы он даже и поднялся на Мауна-Лоа, то из-за испарений все равно не увидел бы кратера. Туристы не видят его даже в ясную погоду, если не поднимутся туда рано-рано утром.
После ужина Ли отправился с Муром и Уильямсом в пансион к Муру. У дверей Ли спросил:
— У тебя есть время поговорить со мной? — спросил он. — Твоя бабушка сказала, будто всюду все одинаково, но ведь это не так. Ей девяносто семь лет, она-то должна знать, что всюду все разное.
— Не хотите ли выпить, джентльмены? Я принесу бутылку… — И он перевел взгляд с одного на другого.
Он казался очень огорченным, и я тут же принялась объяснять, что, даже если все примерно одинаково, он-то, во всяком случае, не похож ни на одного человека. В этом вся суть. Бабушка никогда ни одного туриста не угощала обедом, а среди них, можешь поверить, многие были гораздо худее тебя. Кроме того, я слышала, как бабушка говорила, что все люди делают одно и то же, но совершенно по-разному.
Мур ответил:
Он поинтересовался, когда она это сказала, и я ответила, что это было лет сорок назад, но потом изменила цифру на двадцать. Франц погрузился в подсчеты и размышления, наконец он сказал, что раз бабушка приходится мне прабабушкой, значит, у нас должно быть много и других родственников — тетушек, сестер, кузин и так далее.
— Э-э, нет. Понимаешь, нам нужно поработать над планом нашей яхты.
— Нет, — говорю я, — нас с бабушкой только двое.
— О, — ответил Ли. — Понятно. Тогда до завтра? Давай тогда выпьем в «Ратскеллере»? Скажем, часов в пять?
Франц тут же спохватился:
— Я, наверное, завтра буду занят.
— Неужели тайфун девятьсот десятого года?.. Мне это уже надоело, и я оборвала его:
— Да. Но ты ведь все равно должен пить и есть.
— Нет. Ни девятьсот десятого, ни даже девятьсот шестидесятого.
— Видишь ли, эта яхта сейчас для меня — самое важное в жизни. Она займет у меня все время.
Франц смутился и стал бормотать какие-то извинения.
Ли сказал:
Так у нас и шло. Когда я была в хорошем настроении, я сочиняла всякие байки, но иногда эта игра мне надоедала.
— Как угодно, — и ушел.
Это его глубоко задело. Он уже слышал голос Мура:
Дожди продолжались, и Франц по-прежнему жил у нас. Один раз он заплатил за номер, но больше денег от него я не видела и начала кое о чем догадываться. Меня поражало уважение, с каким Франц относился к бабушке. Каждый раз, когда она вплывала в зал, он вставал и отвешивал низкий поклон, бабушка, конечно, это видела и была страшно довольна, она слегка наклоняла голову, но выражение ее лица не менялось. Все было прекрасно, пока мне не требовалось переводить, вот тут я начинала сочинять, и мое вранье было шито белыми нитками; сама не знаю, зачем я врала, наверно, потому, что для этого не требовалось никаких усилий.
— Спасибо, что поддержал меня, Том. Надеюсь, он понял. Конечно, Ли парень интересный и все такое… Но все эти дела с педиками для меня сейчас — чересчур. — Терпимый, рассматривает вопрос со всех сторон, даже сочувствует в мелочах, но наконец вынужден тактично, но твердо провести черту. «И он в самом деле в это верит, — думал Ли. — Как и в ту чушь насчет укрепления эго жены. Может наслаждаться плодами своей ядовитой стервозности и одновременно видеть себя святым. Еще тот приемчик».
За номер Франц так и не платил. Он почти ничего не ел, кроме супа, и больше уже не разглядывал свои карты.
Вообще-то в моей лжи был некоторый смысл. Например, Франц увидел на берегу красный флажок и решил, что это предостережение от акул. К акулам флажки не имеют никакого отношения, у нас их втыкают в песок, чтобы заметить место, где поставлены сети. Но мне не хотелось разочаровывать Франца, поэтому я легко соглашалась на акул, и Франц записывал это в свою тетрадку.
На самом деле, отлуп Мура был рассчитан на то, чтобы в сложившихся обстоятельствах ранить как можно больнее. Он ставил Ли в положение презренно настырного педика, слишком глупого и бесчувственного, чтобы понимать: его знаки внимания нежеланны. Он как бы вынуждал Мура к противной необходимости именно такого расклада.
Поскольку днем посетителей в баре почти не было, а дождь действовал мне на нервы, я часто беседовала с Францем — главным образом о том, что он называл Жизнью на Островах. Он буквально глотал каждое мое слово, а иногда тут же начинал за мной записывать. Это развлекало меня, и время проходило быстрее. Если иногда я не могла ничего ответить, Франц просил меня пойти и спросить у бабушки. Разумеется, я этого не делала, но придумывала что-нибудь забавное и выдавала за ее слова.
Ли оперся на фонарный столб и простоял так несколько минут. Шок отрезвил его, пьяная эйфория схлынула. Он понял, насколько устал, насколько ослаб, но домой идти он еще не был готов.
— Какая она умная! — восхищался Франц. — Надо прожить сто лет, чтобы стать таким умным.
Это превратилось в своеобразную игру. Я сочиняла, что хотела, и больше даже не поминала американцев. Девятнадцатый век почти в чистом виде!
ГЛАВА 2
— Wow! — сказал Франц. — Это просто чудо! Я имею в виду, что все это еще сохранилось. Можешь мне не верить, но до того, как я приехал в Хило и познакомился с тобой, я был ужасно разочарован, у меня как будто почву выбили из-под ног. Наверно, я начал знакомиться с островами не с той стороны. — И он понес чушь о том, что хорошо бы поселиться в одной из покинутых хижин, привести ее в порядок и очистить берег. — Понимаешь, берег не только возле моей хижины, а вообще весь берег. Ведь хорошо, если тут снова станет красиво. Может, меня бы взяли на эту работу? Ведь кто-то убирает тут улицы и поддерживает чистоту? Мне много не надо, только на хлеб насущный.
Я почувствовала, что пора немного охладить его пыл, и как можно мягче сказала, что получить разрешение на работу у нас не так-то легко, к тому же людей, которые поселяются в брошенных хижинах, рано или поздно с острова высылают. Не могла же я потакать всем его безумствам. Однако желание его мне понравилось — все честно и просто. Франц помолчал, а потом осторожно заговорил о плате за номер. Он заговаривал об этом и раньше, но все обиняками да намеками, его светская осторожность взбесила меня, и я спросила напрямик, есть ли у него деньги и хватит ли ему, чтобы доехать до дому. Да, да, конечно, денег у него много, только они еще не пришли. Он справляется о них каждый день. Ага, подумала я, теперь ясно, почему ты сидишь в Хило.
«Что бы ни делалось в этой стране, все разваливается, — думал Ли. Он внимательно рассматривал лезвие своего карманного ножа из нержавейки. Хромовое покрытие слезало с него, как серебряная фольга. — Меня бы нисколько не удивило, если бы я снял в „Аламеде“ мальчика, а у него… О, а вот и наш честный Джо».
— А кто, — спрашиваю, — должен прислать тебе эти деньги? Банк? Фирма? Адвокат?
Оказалось, не совсем так. Добрый друг занял под честное слово и скоро вернет. Сдохнуть можно, как говорит Фредди.
Джо Гидри подсел к нему, сбросив на столик и свободный стул свои узлы. Рукавом он протер горлышко пивной бутылки и заглотнул одним махом половину содержимого. Джо был крупным человеком с красной рожей ирландского политика.
— А ты ему написал? — спрашиваю я.
— Что нового? — спросил Ли.
— Да, конечно, и писал, и телеграфировал, но ответа нет, наверно, что-нибудь случилось. Правильно. Безусловно. Я сразу поняла, что там случилось. И теперь, опять же по выражению Фредди, я оказалась в положении человека, плюющего против ветра. Что делать с Францем? За это время мы с ним подружились — во всяком случае, я держалась с ним по-дружески. Чтобы прервать беседу, я сказала, что меня ждут дела на заднем дворе, и он тут же предложил мне свою помощь.
— Немного, Ли. Если не считать того, что сперли мою пишущую машинку. И я даже знаю, кто. Этот бразилец или кто он там. Ты его знаешь. Морис.
— Нет, нет, тебе с этим не справиться, — отказалась я и, вспомнив про бабушкино молоко, сказала, что, если бабушка придет и постучит палкой об пол, он должен сделать то-то и то-то, а кроме того, показала ему, как подогреть молоко. Франц обрадовался и спросил, не может ли он быть мне полезен чем-нибудь еще. Тогда я сказала, что он должен поддерживать чистоту и порядок в своей комнате, там весь пол усеян семенами, пыльцой и песком.
— Морис? Тот, который был у тебя на прошлой неделе? Борец?
Когда я вернулась, Франц уже разогрел молоко и, кроме того, открыл множество совершенно ненужных пачек печенья и баночек с соком — все, что нашел на полках, он поставил на бабушкин столик вместе с вазой с пластмассовыми цветами, которая обычно стояла на окне. Бабушка удивилась, но была очень довольна. Именно этот случай и натолкнул меня на мысль поручать ему кое-какую работу, но так, чтобы это не бросалось в глаза.
— Ты говоришь о Луи, он инструктор в спортзале. Нет, другой. А Луи решил, что это все неправильно, и сообщил мне, что я буду гореть в аду, а он отправится прямиком на небеса.
— Только делай это незаметно, — попросила я. — Я не хочу выяснять отношения с профсоюзами. Будешь помогать мне понемногу, пока не придут твои деньги.
— Серьезно?
Но я-то знала, что денег этих ему не видать как своих ушей. Весь остаток дня он прибирался наверху, на лестнице и в чулане, и каждый раз, когда он заканчивал очередную работу, я должна была прийти и одобрить ее. Так продолжалось до самого Рождества, и все время шли проливные дожди.
— Еще как. А Морис — такой же педик, как и я. — Джо рыгнул. — Прошу прощения. Если не педрильнее. Но он этого не приемлет. Наверное, спер мою машинку и думает, что доказал мне и себе, что он здесь только из-за того, что плохо лежит. На самом деле, он настолько голубой, что я потерял к нему всякий интерес. Хотя не вполне. Если я увижу этого подонка еще раз, то, скорее всего, снова приглашу к себе, а не изобью до усрачки, как следовало бы.
— Ты уверена, — спрашивает однажды Франц, — ты уверена, что я заработал уже достаточно, чтобы рассчитаться с тобой и за еду, и за комнату? Ты видела, какой порядок я навел в шкафу под лестницей?
Ли откинулся на стуле, оперся на стенку и осмотрел бар. За соседним столиком кто-то писал письмо. Если он и слышал их разговор, то виду не подал. Хозяин заведения читал раздел о корридах, разложив газету перед собой на стойке. Тишина, необычная для Мексики, охватила бар — зудящий беззвучный гул.