Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Туве Янссон

День окончания художественной школы

Это произошло в мае, в ясный холодный день, облака плыли по небу как большие паруса во время шторма. Но в классе рисования в Атенеумее[1] было жарко, там стоял Аланко и держал прощальную речь перед всеми нами. Он говорил так медленно, как будто с каждого слова нужно было сначала стряхнуть пыль, прежде чем им пользоваться, а мы все были нарядные и смотрели куда-то вдаль.

Но потом, когда нас отпустили и мы осознали, что это последний день, мы бросились вниз по лестнице в сквер и кричали! Мы побежали в «Айкана», выставили все столы в ряд друг за другом в середине кафе, а Бенвенуто поднялся и серьезно продекламировал «missa on Mirjamin Kukka»[2], а потом мы спели в унисон «ilman paitaa»[3]. И как раз тогда явилась Дальбергша в своем вышитом плюшевом пальто, все прервали свое пение, чтобы приветствовать ее криками «ура». Ведь Дальбергша — наша самая старшая натурщица, мы посадили ее на почетное место, и мне кажется, ей это особенно понравилось!

Мы пели сентиментальные песни о Туонельском лебеде[4].

— За твое здоровье, — сказал Сайло и обежал вокруг всего стола, чтобы пожать мне руку.

Виртанен помахал мне и улыбнулся более дружелюбно, чем в прошлое Рождество, а наш коммунист Тапса кричал мне, что он опозорился — сделал маленькую картину безо всякой пропаганды, и не могли бы мы обменяться нашими произведениями искусства?

И официантка первый раз улыбнулась.

Кто-то крикнул: «В Свеаборг!»

Это был самый подходящий день для поездки в Свеаборг, шторм захлестывал бастионы, мы бежали по ветру и танцевали на самом дальнем краю последнего мыса, а все кусты были светло-зеленые и упрямо сопротивлялись порывам ветра.

И мы долго стояли и смотрели на гордую надпись на мече Густава: «Стойте здесь на собственной земле и не рассчитывайте на чужеземную помощь». Ко всему прочему, это был день Авиации, повсюду развевались флаги, и летчики выплыли в ярко-синее море, где, как обычно, менялись тени от облаков.

Мимо прошел стокгольмский пароход, большой и белый. Я ходила вокруг на самом краешке воды и искала мотив для эскиза, их было много. Тапса нашел весенний лук и отдал его мне.

Когда мы вернулись в город, спустились сумерки, все красивые световые рекламы были уже зажжены, и народ медленными группами тянулся по Эспланаде[5].

Мы решили пойти в кафе «Фенниа», так как у некоторых из нас остались деньги.

В «Фенниа» гремел варварский джаз, синие и зеленые световые кегли играли на пустом паркете площадки для танцев.

Нас было восемь мальчиков, Ева Седерстрём и я. Ева смеялась надо всем праздничным убранством, протирала носовым платком свои ботинки из блестящей кожи и попросила у меня пудру. Мы захватили большой стол и заказали пиво. После двух лет мы вдруг перешли на «ты» друг с другом и открыли, что Пётея и Саукконен были переодетые принцы и что их зовут Урбанус и Иммануэль!

— Теперь я знаю, — воскликнула Ева, — теперь я точно знаю, что не хочу пить свое обычное вино! Я хочу попробовать разные вина, и ничего другого я сегодня не хочу! — Потом она одна выпила половину бутылки; она, которая всю зиму проплакала из-за пустых бутылок, выпитых мальчишками, что валялись всюду на лестнице.

Тапса и я кружились в безумном вихре венского вальса так, что никому другому места не оставалось, а потом он купил мне розу. Когда мы вернулись к столу, Ева вскочила и сказала, что теперь она хочет танцевать хамбо[6]. Но это трудный танец, и никто из нас танцевать его не умел.

Мэнтюнен весь день был очень молчалив. Когда мы танцевали, его лицо стало совсем красным, и он задрожал. Я, собственно, никогда не думала особенно много о Мэнтюнене, но когда он задрожал, это передалось мне словно зараза и всю меня будто наэлектризовали. Это было очень приятное чувство, которого я никогда раньше не испытывала. И как жаль, что это чувство вызвал именно Мэнтюнен. Потом Ева захотела домой. Она сказала, что у нее заболел живот. Виртанен провозгласил тост за всех Ев и разбил бокал (платил Мэнтюнен).

Мы вывалились в холодную синюю ночь, и Виртанен, Мэнтюнен и я пошли, распевая, через весь город, потом мы оказались в парке Кеспериа, который, темный и густой, спал около залива Тёлёвикен. Весь залив был как одно светло-красное водное зеркало до самого Сёрнеса; мы швырнули наши плащи и пальто в какие-то заросли и нырнули под деревья. Я поднялась в гору, птички уже начали чирикать то здесь то там, и слабый красный рассвет проснулся на востоке. Я радовалась до боли и протянула руки прямо вверх, позволив ногам танцевать, как они хотели, и тогда я услышала топот шагов вверх по склону, это был Олли Мэнтюнен, который пришел за мной. И я начала смеяться, потому что он был точь-в-точь как одна из папиных скульптур — очень молодой лось. Мы гонялись друг за другом вперед и назад, назад и вперед и очень веселились, а когда я позволила ему поймать меня, то вскрикнула так громко, что и на небе услыхали.

Но он собирался лишь что-то объяснить, поэтому я побежала своей дорогой. Разговоры мне были в тот момент не интересны; хотя в какое-то мгновение я подумала о том, что он мог прийти в отчаяние.

Я нашла свой плащ. Иммануэль заснул в куче увядших листьев, а Виртанен ушел домой. Я брела очень медленно по городу с плащом на руке. Начало немного поддувать, прохладный утренний ветерок! Город был абсолютно пуст.

Я подумала о том, что смешно, когда говорят: «Так трудно быть счастливым».