Жауме Кабре
Когда наступит тьма
Маргарите
Мертвецов я уважаю; даже когда они еще живы.
Эммануил Роидис
Не так уж это трудно, умирать.
Манфред
Клянусь, это был несчастный случай.
Популярное высказывание неизвестного автора
Jaume Cabré
QUAN ARRIBA LA PENOMBRA
Copyright © Jaume Cabré, 2017
All rights reserved
Перевод с каталанского Александры Гребенниковой
В оформлении переплета и суперобложки использована картина Жана-Франсуа Милле «Смерть и дровосек» (1859).
Издание подготовлено при участии издательства «Азбука».
© А. С. Гребенникова, перевод, 2022
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2022 Издательство Иностранка®
Мужчины не плачут
1
– Папа, не бросай меня одного.
– Ты не один. Смотри, смотри. Видишь, сколько детей во дворе?
– Я хочу домой.
– Домой нельзя.
– Тогда останься тут со мной.
– Не говори глупостей!
– Папа…
– Ох, ну не плачь же, сука.
– А как же мама?
– Я же сказал тебе, не реви! Запомни навсегда: мужчины не плачут.
– Папа…
– Я в воскресенье приду тебя навестить, хорошо?
– Папа…
– Плакса. Ну, поцелуй меня. Давай же, поцелуй меня, паскуда! Что, не хочешь? Тогда в воскресенье не приду. Сам виноват. И слушайся старших, понял? Чтоб мне не жаловались на твое поведение.
Новые, незнакомые, угрожающие тени; таинственные шорохи и звуки, каких он никогда не слышал по ночам. Кашель незнакомых детей. Широко раскрыв глаза, новичок решил не засыпать, чтобы никакое чудовище, затаившееся во мраке, не застало его врасплох. Пристально глядя во тьму, он завидовал тихому храпу, раздававшемуся неподалеку. И думал, что ночь будет томительно долгой. А главное, зачем же папа… Как же… Пока тени не смешались и он не решился наконец сказать, мама… Мама, что с тобой случилось?
Что за вой! Ужас нового дня застал его врасплох. Он понял, что хоть и боялся, а задремал, так и не сумев защититься от чудовищ. А теперь злобный голос орал ему: «Эй, ты, да, ты, я тебе говорю, ты чего, возомнил себя принцем из третьей палаты? Вставай, пошевеливайся!» Наскоро разгладив простыни, дети молча спешили куда-то с полотенцами и зубными щетками, которых у него не было, и почему же папа не захотел, чтобы я, ведь можно было дома, правда… Да? Эй-ты еще не знал, где туалет. Просто сел на кровать и заплакал. И тут отвратительная рожа орущего надзирателя наклонилась к нему, оказавшись возле самого его носа, и так зверски на него рявкнула, что он в ужасе опрокинулся на постель. Это было жуткое лицо, краснощекое, с выступающими скулами. А от воплей становилось еще страшнее. Потом я узнал, что горлодера зовут Энрик, но он всех заставлял его звать Энрикус. Щеки у него были малиновые, голос резкий и противный, а обязанности состояли в том, чтобы будить ребят, следить за тем, чтобы на переменах никто не прыгал через острый частокол и не напоролся на него, как оливки нанизывают на палочки для мартини, – поди, слыхали, что это такое, а? Еще он чинил громоздкие стиральные машины и обслуживал котлы отопления. Стриг мальчишек налысо. Лапал нас в душе. И скорее всего, заведовал чем-то еще: мы постоянно видели, как он шастает туда и сюда, следя, чтобы ничего от него не ускользнуло. Были там и поварихи, и крестьянин, копавшийся в огороде на задворках. И монахини, молчаливо пролетавшие мимо по коридорам в головных уборах, похожих на крылья чаек, и учившие нас всякой ненужной ерунде, все, кроме сестры Матильды: она единственная смотрела нам прямо в глаза и иногда трепала по щеке, чтобы ты улыбнулся. И учила неграмотных читать. Над ними начальствовала настоятельница с на редкость злобным взглядом. Томас уверял, что именно такие глаза у дьявола.
– А к тебе почему никогда и никто не приходит?
– Не твое дело. Понял?
И больше у меня никто об этом никогда не спрашивал. Мамочка, папа меня не навещает.
– Томас.
– Чего тебе.
– Ты в этом уверен?
– В чем?
– В том, что у настоятельницы взгляд точь-в-точь такой же, как у дьявола.
Триста ребят в главном корпусе. Тридцать мальчишек в третьей палате. Трое друзей: Тони, Тон и Томас; он к ним примкнул. И не решался ни у кого спросить, почему именно мой отец никогда меня не навещает? Ведь он же мог бы меня навестить? У кого это можно узнать? И почему нельзя пожаловаться настоятельнице, что Энрикус пристает ко мне, когда мы в душе?
– Она тебя прямиком пошлет ко всем чертям.
– Я не хочу, чтобы Энрикус меня лапал.
– Потерпишь.
– Стой, стой, стой! – вдруг завопил Эй-ты, немного помолчав.
– Чего ты опять завелся…
– Ведь черти в аду, а ад для мертвых. А я еще жив!
– Тогда она прихлопнет тебя, как муху, а потом уже пошлет к чертям.
– Вот так номер.
Папа, сегодня опять воскресенье. Что же это такое? По воскресеньям ты не приходил еще ни разу, папа. Ты никогда не приходил. Сегодня дядя Тона принес мне пакетик леденцов. Я спрячу их под подушку. Я хочу, чтобы их хватило на много лет, на случай если ты так и не вспомнишь, что пора бы прийти меня навестить. Мама…
Энрикус ухватил его за ухо и выволок на середину коридора, ай-ай-ай, ай-ай-ай, как больно, как больно, как больно, как больно. Ухо покраснело, как помидор, и страшная боль не убывала.
– Эй, ты, дубина, сказано тебе: сладости в постели хранить запрещено! Ты что, не в курсе? А?
– Из шкафчика их у меня утащат.
– Ты что, возомнил, что твои товарищи – воры? Стыд какой! Как ты смеешь?
– Просто у меня как-то раз…
– Здесь воровства быть не может, и не рассказывай мне сказки.
– Но ведь…
– Кто, интересно, их у тебя утащит. Назови имена и фамилии.
– Я их не знаю. Я не знаю, кто у меня ворует.
– Клеветник!
– Я же не знаю…
Энрикус снова крутанул его ухо, наклонился к нему поближе и заорал, я же не знаю, я же не знаю – лишь бы напраслину наговорить на других. Давай-ка тащи сюда свои леденцы.
Некоторые ребята смеялись себе под нос, потому что всегда лучше быть на стороне того, кто выигрывает, а Энрикус выигрывал всегда. Поэтому они и смеялись. Я тоже иногда так делал.
– Мне их подарил… подарила мама.
– Твоя мать леденцов тебе не приносила, болван, это невозможно!
– Приносила!
– Не приносила! Ее нет в живых!
– Очень даже есть!
– Мертвецы никому леденцов не приносят, дубина, а самоубийцы тем более, уяснил, хлюпик? – И повелительно махнул рукой. – Давай сюда леденцы, живо!
На следующий день мы мылись в душе, так как была суббота, и ухо у меня было все еще распухшее, а Энрикус подгонял ребят свистками, чтобы не задерживались, загонял под душ тех, кто не вымылся как следует, мылил какие-то шеи. Он стал меня ощупывать и сказал, если будешь хорошим мальчиком, я больше никогда не буду драть тебя за уши. И я до конца был хорошим мальчиком, но он не вернул мне мамины леденцы. Однако слово свое он сдержал: с того дня он за уши меня уже не драл, зато награждал подзатыльниками, от которых голова болела страшно; просто раскалывалась. А монахини молча пролетали мимо нас по коридорам, даже сестра Матильда, и никто не слышал, как я плачу оттого, что Энрикус меня лапает и бьет, и что же папа ко мне никогда не приходит. И ни за что на свете мне не хотелось встретиться с дьявольским взглядом настоятельницы. А мои друзья, с присущим им тактом, как-то раз, когда рядом никого не было, пихнув друг друга локтем в бок, решили, что пусть лучше Томас задаст мне те вопросы, которых я так страшился.
– Как твоя мать покончила с собой? Э? А когда? Давно? Э? А почему? А ты ее мертвую видел? Она там висела? Или что? Э? И я бросился бежать по еще незнакомому коридору, зажав уши руками, потому что не хотел ничего больше слышать и потому что мне было стыдно перед ними плакать, и так обнаружил котельную, куда, кроме как при авариях, никто никогда не заглядывал, даже крысы. И с тех пор они больше никогда ничего про маму не спрашивали.
Зато я долго не мог понять, почему Энрикус время от времени говорит, по ним тюрьма плачет. Кто-то из ребят постарше, кому было лет десять или даже больше, чуть не лопнул со смеху над моей наивностью и объяснил, что не тюрьме вдруг стало грустно и печально, а это он про нас, Эй-ты, до тебя не доходит? А я сказал, доходит, ладно, да, но сам так и не понял, какое до нас дело этой тюрьме. В тринадцать лет я уже знал, о чем речь, и после не мог не надивиться дальновидности этого громилы, у которого все мы ходили по струночке. А бесшумные монахини и дальше втолковывали бесполезные истины на едва нам понятном кастильском наречии, в классе, где на самом видном месте висел прибитый к кресту Иисус, а по бокам от него – фотографии напомаженных разбойников в парадных мундирах, с каждой стороны по одному.
2
В первый раз мы вчетвером задумали убить Энрикуса, начитавшись комиксов про Фантома и Капитана Грома, которые ходили по рукам тайком от монахинь. В то время нам уже знакома была дорога на волю сквозь разбитое окно в обнаруженной мной котельной. Как-то раз мы собрались за яблонями в саду, чуть поодаль от колодца, который служил нам ширмой на случай, если кому-нибудь из приюта заблагорассудится посмотреть в нашу сторону. Мы установили за ним слежку: по субботам и воскресеньям под вечер Энрикус отправлялся тратить деньги; на танцах он тоже время от времени бывал, но по возвращении оттуда вид у него был мрачноватый.
– Стало быть, женщины его не любят, – заключил Томас, самый развитой из нас четверых.
– Все ясно, – солидно ответил я. И все остальные тоже кивнули в знак того, что отлично понимали, о чем речь.
– Это должен быть лучший в мире план.
– Точно.
– Только лучший в мире план – дело нешуточное.
Туве Янссон
После длительных раздумий мы решили собраться в полночь и отправиться на чердак, где находились комнаты Энрикуса, кухарок и работниц, проживавших в интернате за неимением собственного угла.
Рыба для кошки
– Распахнем дверь одним ударом, накинемся на него и задушим подушкой.
Лето успело войти в июнь. Юнна все переходила от окна к окну, переходила не спеша и, думая, что это незаметно, стучала по барометру, выходила на склон холма, на мыс и снова, войдя в дом, роняла какие-то слова о делах, что не были как следует выполнены, и ругала чаек, которые кричали и спаривались, как проклятые, и высказывала свою точку зрения на местное радио с его самой идиотской программой, например, о дилетантах, выставлявших свои картины и воображавших, будто они — Господь Бог и пуп земли.
– И воспользуемся эффектом неожиданности, – уточнил Томас. И все четверо впервые в жизни почувствовали, что мы чего-нибудь да стоим.
Мари ничего не говорила, да и что она могла сказать…
– И нужно будет замести следы.
В конце концов Юнна пустилась во все тяжкие, она, словно баррикаду, выстроила целую теорию против своей профессии с ее вечными муками; с помощью маленьких, тонко отшлифованных инструментов она начала мастерить разные изысканные мелочи из дерева, которые выходили все меньше и меньше, все красивее и красивее. Она плавала на западные острова, чтобы отыскать нужную корягу в лесу, бродила кругом по берегу и собирала выброшенные волной на сушу необычные куски древесины, необычные по форме, такие, что могли подать идею, и все вместе приводилось в порядок на столярном верстаке, складывалось в равные кучки… меньшие, большие… Каждый отшлифованный морем обломок дерева, который так и норовит помешать тебе создавать картины.
Однажды Юнна, сидя на склоне холма, занималась тем, что отделывала овальную деревянную шкатулку. Она утверждала, что шкатулка — африканского дерева, но название его она забыла.
– Я бы нарисовал на стене знак Зорро.
— А крышка у нее тоже будет? — спросила Мари.
— Естественно!
– Эй-ты, молоток: спасибо тебе, здорово ты это придумал. Так все подозрения падут не на нас, а на посторонних.
— Ты всегда работала с деревом? Я имею в виду не резьбу и не гравюры, а по-настоящему?
– Ага, на Зорро, – добавил Тони, на которого моя хитроумная стратегия произвела неизгладимое впечатление.
Юнна отложила шкатулку в сторону.
Так мы разрабатывали лучший в мире план. В мельчайших подробностях. Тони прикарманил три десертных ножа на случай, если жертва окажет сопротивление.
— По-настоящему? — повторила она. — Это было бы бесподобно. Пойми наконец, что я играю. И думаю играть и дальше. Ты что-то имеешь против?
– А если начнет бузить, мы ему эту штуку отрежем.
Явилась кошка и села напротив, неотрывно глядя на них.
— Рыба, — сказала Мари. — Нам надо вытащить сеть.
– Какую штуку отрежем? – полюбопытствовал Эй-ты.
— А что случится, если я ничего другого не стану делать, кроме как играть? Аж до самой смерти, что вы скажете тогда?
– Паяло, пацан.
Кошка закричала, злобно-презлобно.
– Ага, ясно. – Почтительное молчание. – А что это за паяло?
— Ну а как амбиции? — спросила Мари. — Как ты поступишь с этим?
– Пипиську.
— Никак. Вообще никак!
— Ну а если не сможешь?
– Ага, ясно.
— Смогу. Разве ты не понимаешь, времени совсем не остается. Заниматься чем-то одним, ничего не делать, кроме как наблюдать, наблюдать до отчаяния картины, видеть прежде, чем создаешь их, какие из них — никуда не годятся, переделывать их — этого хватит на всю жизнь, на одну-единственную жизнь! Вообще я их больше не вижу. Разве я не права?!
— Да, — ответила Мари. — Ты права!
В условленную ночь нас застигло непредвиденное событие: мы легли в постель с широко раскрытыми глазами, твердо решив бодрствовать, однако, когда наконец настала полночь, все четверо спали крепким сном. На следующий день мы решили дать себе еще один шанс и посчитали, что самое разумное – это дождаться, пока сестра Эужения выключит свет и выйдет из палаты номер три, и тут же встать с постели и ждать, стоя у кровати. Как крутые парни.
Небо покрылось тучами, и в воздухе запахло дождем. Кошка снова замяукала.
– Эй-ты! Чего стоишь?
— Рыба! — сказала Мари. — Еда для кошки кончилась.
— Сеть может полежать до утра.
– Ничего.
— Нет. Если повезет. Там одни водоросли, и сеть застревает на дне. Ты прекрасно знаешь: это последняя сеть дядюшки Торстена, маминого брата.
– Она ведь может вернуться… Ты что, хочешь, чтобы нас отчитали, а?
— О’кей, о’кей, — сказала Юнна, — священная сеть дядюшки Торстена, которую он сплел, когда ему было девяносто лет.
— За девяносто. Мы ошиблись. Я думаю, мы закинули сеть слишком близко к берегу. Там повсюду камни.
– Шшшш, не кричи. У меня просто ногу свело, и…
Кошка пошла за ними вниз, к берегу. Юнна гребла, а Мари сидела на корме, чтобы поднять улов в лодку. Поплавки виднелись далеко за мысом. Поднялся ветер.
— Мы никуда не приплывем, — сказала Юнна, — разве ты не видишь, мы топчемся на месте. Твой дядюшка и его благословенная сеть…
– Хочешь, позову монахиню или Энрикуса?
— Не болтай, это последнее, что он сделал. Чуть-чуть туда, нет-нет, поверни! Подтяни немного, подтяни… Ну вот. — Мари ухватилась за поплавок. — Так я и думала, она застряла на дне. Поднимемся выше, навстречу ветру… Поворачивай! Не греби! Бесполезно! Это его последняя сеть!
– Не надо. Мне уже лучше. Спи давай!
— Да, да, — сказала Юнна, — прекрасно, замечательно, ее не поднять, не поднять, и все тут. Я больше не могу! Чего ты хочешь?
Мари тянула сеть обеими руками и чувствовала, как та трещит и рвется там внизу, среди камней; то, что она держала, выскользнуло у нее из рук, превратившись в сплошную ветошь на дне лодки, и Юнна закричала:
– Как скажешь.
— Отпусти сеть, ладно!
И мой сосед, что слева, отвернулся, кажется несколько обиженный. В темноте я разглядел три тени, у которых тоже ногу свело, и впервые в жизни почувствовал себя членом команды. Еще до конца этого не понимая, я начинал любить трех своих друзей.
И всё целиком свалилось за борт, пока не высунулся поплавок и все не исчезло. Юнна поплыла навстречу ветру и с треском ударилась носом лодки о склон горы, где сидела, мяукая, кошка. Они не стали пришвартовываться, так и сидели на банках
[1]. Море почернело на юге, поднялся сильный ветер.
— Ну и что теперь? Что теперь? — спросила Юнна. — Не жалей свою сеть, пожалей обо всем остальном, что разбилось и уже никогда не станет целым. Твоему дядюшке нравилось плести сети. Он знал это дело, он был умельцем, это приносило ему спокойствие и уверенность, я думаю, он даже не замечал всего остального, других людей, когда входил в чулан, как ты рассказывала… Он не думал о рыбе, меньше всего об этом, не думал о тебе, которая получит сеть в подарок… Он лишь был спокоен и работал с тем, что было только его, и больше ничьим иным. Разве я не права? Ему и дела не было до амбиций.
Ужасно трудно стоя не заснуть, когда до смерти хочется спать. Мы тихонько подошли друг к другу задолго до того, как пробил колокол на часовне, и почти без доводов пришли к выводу, что для нашей затеи не имеет смысла ждать наступления полуночи. Можно все провернуть, например, часов в десять. Нужно только, чтобы враг заснул.
— Плевать на амбиции, — сказала Мари. — То, о чем я говорю, — наслаждение, от которого не отказываются.
Наша вторая попытка его убить увенчалась успехом. Но при этой, первой, попытке мы были еще слишком зелены, и наша наивность все испортила. Когда пробило десять, мы поднялись по главной лестнице, по стеночке, объятые таким чудовищным испугом, что сердце готово было вырваться у меня из груди. Мы дошли до третьего этажа и в темноте решили большинством голосов, что третья дверь ведет в комнату Энрикуса. Потому что во тьме все выглядит иначе и сразу начинаешь во всем сомневаться.
— Не отказываются от чего?
— Ты сама знаешь…
– Точно?
— Ну а что потом? Эти картины. Они сгинут. Они сгинут и затеряются среди миллионов других картин. А большинство из них никому и вовсе не нужны, и вообще претенциозны. — Юнна чуть спокойнее добавила: — Я имею в виду других. По большей части…
Непогода приближалась. Грандиозный незнакомый пейзаж царствовал над морем, пейзаж, прежде никогда не виданный в таком великолепии и, вероятно, никогда уже неповторимый. Небо двигалось им навстречу в виде тонко нарисованной завесы из грозовых ливней, каждый в своей легкой драпировке. Море коварно желтело, подводные мели стали зелеными, будто бенгальские огни. Вот-вот все готово было обернуться серо падающим дождем.
– Дддда. Или нет?
— Займись лодкой! — закричала Юнна.
В это мгновение мы услышали шум и все четверо превратились в рисунок на обоях. Дверь с другой стороны коридора, открывшись, вытошнила пятно света, окрасившее пол, и на него упала тень, когда Энрикус вышел из комнаты, застегивая ремень, оглядываясь и странно высовывая язык. Он сам закрыл дверь, которая тут же погрузилась во мрак, и во тьме стал продвигаться по коридору к третьей комнате, которую мы сторожили. Он тихо, в темноте туда вошел и заперся на ключ. Нас он не заметил, потому что мы все еще были узорами на стенах.
Она спрыгнула на берег и помчалась наверх, к дому. Мари пришвартовала «Викторию» — два линя
[2] безопасности с северной и два с южной стороны. Она поднялась вверх по склону и увидела, что завеса дождя приближалась, но приближалась медленно. У Юнны было достаточно времени, чтобы набросать первый, самый важный эскиз.
– Поехали: распахиваем дверь и душим его.
– Не выйдет, он не спит. Придется часок подождать.
– Блин, целый час!
– К тому же он на ключ закрылся.
– Точно?
Тут в непосредственной близости от нас раздался шум, и дверь комнаты Энрикуса открылась; лишь слабый свет отделял его от окружающего сумрака.
– Какого черта…