Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Роберт Маккаммон

Королева Бедлама

Часть первая

МАСКЕР

Глава первая

Давно известно, что лучше зажечь свечу, нежели проклинать тьму, но в городе Нью-Йорке в лето одна тысяча семьсот второе одно другому не мешало, потому что свечки были маленькие, а тьма — великой. Да, существовали назначенные городом констебли и сторожа. Но, увы, зачастую между Док-стрит и Бродвеем эти герои ночи не могли при всей своей храбрости устоять перед зовом Джона Ячменное Зерно и прочих соблазнов, что так маняще доносил до них летний ветерок — будь то звуки шумного веселья из портовых таверн или же пьянящий аромат духов из заведения Полли Блоссом.

А ночная жизнь была — если охарактеризовать ее одним словом — живой. Хотя город просыпался до рассвета под бодрые колокола купеческого и крестьянского труда, много было в нем таких, кто посвящал свои часы отдохновения пьянству, азарту — и бесчинствам, никогда не отстающим на пути от этих беспокойных близнецов. И пусть неизбежен утром восход солнца, но всегда ночь полна искушений. Зачем бы еще этот дерзкий и энергичный, выхоленный голландцами и одетый ныне англичанами город щеголял дюжиной таверн, если не ради общения за непустой кружкой?

Однако молодой человек, сидящий одиноко за столом в задней комнате «Старого адмирала», не искал общения ни с людьми, ни с дрожжами пивовара. Да, перед ним стояла кружка темного крепкого пива, к которой он время от времени прикладывался, но это был всего лишь реквизит, чтобы не выделяться на сцене. Внимательный наблюдатель заметил бы, как вздрагивает и морщится этот юноша, поднося кружку ко рту, потому что проглотить огненное пойло в «Старом адмирале» мог только человек с луженой глоткой. Юноша не был тут завсегдатаем. Его хорошо знали в таверне «С рыси на галоп» на Краун-стрит, но не здесь, у Больших Доков на Ист-ривер, где шептались и постанывали в ночных течениях корабли с высокими мачтами да горели факелы рыбацких суденышек на фоне речных водоворотов. В «Старом адмирале» поднимался кругами синий дым от глиняных трубок, застилая свет ламп, орали гости, требуя эля или вина, пистолетными выстрелами малых войн грохотали по столам игральные кости. И всегда при этом звуке Мэтью Корбетту слышался пистолетный выстрел, выбивающий мозги у… ну, это было три года назад, и лучше не стоит вспоминать.

Было ему всего двадцать три года, но в нем виделось что-то более взрослое. Может быть, его решительная неулыбчивость, или же суровая сдержанность поведения, или умение по нытью костей предсказать дождь не хуже беззубого старика, шлепающего губами над кашей. Если уточнить — не просто костей, а левого плеча и ребер слева — память о битве с медведем по прозвищу Одноглазый. Тот же медведь оставил Мэтью на лбу полумесяц шрама, уходящий под волосы. Доктор в колонии Каролина сказал ему тогда, что дамы любят молодых людей с лихими шрамами, но этот шрам предупреждал, что его обладатель побывал под косой смерти и холод склепа въелся ему в душу. Больше года Мэтью прожил с почти безжизненной левой рукой, и так и жил бы на штирборте все оставшиеся дни, если бы один хороший и весьма неортодоксальный доктор здесь, в Нью-Йорке, не прописал ему упражнения для руки — добровольные самоистязания — с использованием железного лома, утяжеленного подковами. Эти упражнения нужно было выполнять каждый день плюс еще горячие компрессы и растяжка. И наконец настало чудесное утро, когда Мэтью смог сделать круговое движение плечом, а дальнейшее лечение почти полностью восстановило прежнюю силу руки. Так миновали следы последнего деяния Одноглазого на этой земле — но само деяние вряд ли забудется.

Холодные серые глаза Мэтью с крапинками темно-синего — как дым в сумерках — смотрели на стол у противоположной стены зала. Он старался, чтобы это не было заметно — поглядывал время от времени и снова опускал глаза, поводил плечами и опять бросал косой взгляд. Хотя это и было не важно: объект его интереса должен был бы быть слеп и глуп, чтобы не знать о его присутствии, а этот представитель истинного зла ни слеп, ни глуп не был. Нет, зло сидело и вело разговор, смеялось и прикладывалось пухлыми губами к захватанному бокалу с вином, еще смеялось и еще говорило, и шла вокруг игра под бурные выкрики и громкий треск костей, и люди ночи орали так, будто хотели отпугнуть приближающийся рассвет.

Но Мэтью знал: не пьянство и азарт таверны в юном городе с океаном у груди и диким лесом причиной такому дикому веселью. Нет. Причина — То-О-Чем-Не-Говорят. Ужас. Несчастье.

Маскер — вот о чем хотели они забыть в диких пьяных выкриках.

«Что ж, заказывайте новые кружки вина, выдувайте кольца дыма до самой луны, — думал Мэтью. — Войте по-волчьи, смейтесь разбойничьим смехом — все равно вам всем придется идти домой по темным улицам».

И ведь каждый из них может оказаться Маскером, подумал он. Или же Маскер ушел туда же, откуда явился, и его здесь никогда больше не увидят — кто может знать? Уж точно не те глупцы, что в наши дни называют себя констеблями и уполномочены городским советом патрулировать улицы. Мэтью понимал, что они наверняка сейчас не на улице, хотя погода теплая и луна вполовину. Они глупцы, да. Но не дураки, нет.

Он глотнул еще эля и глянул на дальний стол. Синими слоями висел табачный дым, колыхаясь от движений и выдохов. За столом сидели трое мужчин: один пожилой, жирный и разбухший, и двое молодых, похожих на головорезов. Причем головорезов, никогда не трезвеющих, что неудивительно. Мэтью никого из них раньше не видел с разбухшим толстяком. Одеты они были по-деревенски, оба в сильно потертых кожаных жилетах на белую рубашку, у одного на коленях панталон — кожаные заплаты. «Кто они? — подумал он. — И какие дела ведут они с Эбеном Осли?»

Очень изредка и очень мимолетно Мэтью ловил на себе блеск черных глазок Осли, но тут же голова в белом парике отворачивалась от него, и продолжался разговор с двумя младшими. Посторонний наблюдатель, глядя на худощавое лицо молодого Корбетта с выдающимся подбородком, на его озаренную свечами бледность и непослушную копну тонких волос, вряд ли догадался бы, что перед ним крестоносец, чья миссия — постепенно, вечер за вечером, — переходила в одержимость. В своих коричневых башмаках, серых панталонах и простой белой рубашке, несколько обтрепанной на вороте и манжетах, но тщательно выстиранной, он был с виду вполне под стать своему занятию: клерк магистрата. Конечно, магистрат Пауэрс не одобрил бы эти ночные странствия, но Мэтью не мог не совершать их, поскольку самым глубинным желанием его сердца было увидеть Эбена Осли на городской виселице.

Осли отложил трубку и придвинул к себе настольную лампу. Его сосед слева — темноволосый мужчина с глубоко посаженными глазами, лет на девять или десять старше Мэтью — что-то говорил тихо и серьезно. Осли — жирная свинья с выставленной челюстью, лет этак хорошо за пятьдесят — внимательно слушал. Наконец он кивнул и полез в карман своего сюртука вульгарного винного цвета — кружева задрожали на надувшемся брюхе. Белый парик на голове Осли украшали тщательно завитые локоны — возможно, в Лондоне это было современной модой, но здесь, в Нью-Йорке, — украшением хлыща. Из кармана Осли вынул обернутый лентой свинцовый карандаш и блокнот, который Мэтью видел у него уже не первый и не десятый раз. Обложка была украшена узором в виде золотого листа. Мэтью уже размышлял, не являются ли для Осли записи в блокноте такой же страстью, как ломбер и триктрак, владеющие умом и кошельком этого человека. С мимолетной улыбкой он представил себе, что там может быть написано: «Сегодня утром — ломоть хлеба… пару фиг… о Боже, сегодня только маленький кусочек…» Осли послюнил кончик карандаша и стал писать. На странице, заметил Мэтью, появились три-четыре строки. После чего блокнот был закрыт и убран, равно как и карандаш. Осли снова заговорил с темноволосым, а тем временем другой — светло-русый и широкоплечий, с моргающими воловьими глазами под тяжелыми веками — следил за идущей по соседству шумной игрой в кости. Осли широко улыбнулся, и желтый свет ламп честно отразился от его желтых зубов. Группа уже выпивших прошла, спотыкаясь, между Мэтью и предметом его интереса, и как раз в это время Осли и его спутники встали и потянулись за шляпами к стенным крюкам. Треуголку Осли украшало алое перо, у темноволосого оказалась кожаная широкополая шляпа, а у третьего — обычная шапка с коротким козырьком. Все трое направились к стойке владельца платить по счету.

Мэтью ждал. Когда монеты опустились в денежный ящик и троица вышла на Док-стрит, Мэтью надел собственную коричневую полотняную шляпу и встал. У него слегка кружилась голова — крепкий эль, клубы дыма и дикий шум таверны несколько выбили его из колеи. Быстро расплатившись, он вышел в ночь.

Ох, насколько же легче было на улице! Теплый ветерок в лицо казался прохладным по сравнению с духотой людной таверны — так всегда бывало, когда он выходил из «Старого адмирала». Много раз ему случалось прослеживать путь Осли до этой таверны, и можно бы уже не реагировать на нее так остро, но в понимании Мэтью хороший вечер — это стакан легкого вина и вдумчивая партия-другая в шахматы с кем-нибудь из завсегдатаев «Галопа». Ночной бриз нес вонь смоляных бочек и дохлой рыбы из гавани, но в том же бризе угадывался и другой запах: резкий одеколон Эбена Осли с ароматом гвоздики. Он почти купался в этом веществе. С тем же успехом этот человек мог прихватить с собой зажженный факел, чтобы отмечать свои приходы и уходы — так куда легче было успевать за ним по ночам. Но сегодня Осли и его спутники никуда не спешили, очевидно, потому что шли впереди, не торопясь. Они прошли круг света от фонаря на деревянном столбе на пересечении Док-стрит с Бродвеем, и Мэтью заметил их намерение свернуть на Бридж-стрит. Новый путь, отметил он про себя. Обычно Осли направлялся обратно за шесть кварталов к северу, к приюту на Кинг-стрит. Лучше вперед не лезть, подумал Мэтью. Лучше идти следом и наблюдать.

Он пошел следом, переходя мощеную улицу. При высоком росте и худобе слабым он не был и шел широким шагом, который приходилось сдерживать, чтобы не упереться в спину своей мишени. Запах Больших Доков рассеялся, сменившись пьянящим ароматом сена и живности. В этой части города располагались конюшни и загоны со свиньями и коровами. На складах штабелями ящиков и бочек лежали товары с моря и с ферм. Иногда сквозь ставни мелькал огонек, будто кто-то ходил со свечой по конюшне или конторе. Никогда нельзя было сказать, что все жители Нью-Йорка ночью спят или веселятся — некоторые работали бы круглые сутки, если бы позволяла физическая выносливость.

Мимо процокала копытами лошадь, несущая всадника в начищенных сапогах. Мэтью увидел, что Осли и его двое спутников сворачивают на следующем углу на Бродвей рядом с домом губернатора. Он осторожно свернул туда же. Его дичь шла все так же на квартал впереди, по-прежнему не торопясь. В нескольких верхних окнах белой кирпичной резиденции губернатора за стенами Форта Уильяма-Генри горел свет. Новый ее хозяин лорд Корнбери прибыл из Англии всего несколько дней назад. Мэтью его еще не видел, как и никто из его знакомых, но по городу висели объявления о собрании завтра в Сити-холле, и вскоре Мэтью рассчитывал увидеть этого джентльмена, которому королева Анна поручила бразды правления города Нью-Йорка. Неплохо, чтобы кто-то наконец натянул вожжи, потому что среди констеблей разброд и шатание, а мэр города Томас Худ в июне скончался.

Мэтью увидел, что попугай с красными перьями и его спутники подходят к другой таверне, «Терновому кусту». Место, еще более злачное, чем «Адмирал». В ноябре Мэтью видел, как Осли просадил здесь в банк небольшое состояние. Он решил, что хватит с него на сегодня таверн, пусть себе идут и напиваются в дым, если хотят. А ему пора домой, спать.

Но Осли и его спутники миновали «Терновый куст», даже не глянув в ту сторону. Когда Мэтью подходил к таверне, оттуда на улицу вывалились пьяный молодой человек — Эндрю Кипперинг, как стало видно в свете фонаря, — и темноволосая девица с грубо размалеванным лицом. Они смеялись какой-то собственной шутке. Миновав Мэтью, парочка направилась к гавани. Кипперинг был довольно известный адвокат и мог бы сделать карьеру, если бы не пристрастие к бутылке и к заведению мадам Блоссом.

Осли со своей компанией свернули на Бивер-стрит и снова перешли Бродвей, направляясь к реке, на восток. Кое-где горели фонари на столбах, и в каждом седьмом доме был виден свет, согласно закону. За белой штакетной изгородью неистово залаяла собака, другая издали ответила ей. Какой-то мужчина в шитой золотом треуголке, с тростью, выскочил вдруг из-за угла перед Мэтью и чуть не напугал его до испарины, но быстро кивнул и зашагал прочь, постукивая по булыжникам тротуара.

Мэтью прибавил шагу, чтобы не упустить Осли из виду, однако под ноги смотрел внимательно, чтобы не вступить в коровий навоз, довольно часто лежащий здесь и на кирпичах, и на булыжниках. Прогрохотала телега с одиноким кучером, дремлющим с вожжами в руках. Мэтью зашагал по узкой улице между двух белокаменных стен. Впереди в свете гаснущего фонаря Осли и двое других свернули направо на Слоут-лейн. Там в начале лета бушевал пожар, пожравший несколько домов. В воздухе до сих пор держался запах пепла и горелой свинины, смешиваясь с запахом гнилого чеснока и свиней, которых еще только предстоит зажарить. Мэтью остановился, осторожно выглянул за угол. Его дичь затерялась между потемневшими деревянными домами и приземистыми кирпичными строениями. Дальше кое-где вместо домов стояли почерневшие развалины. Фонарь на углу мигал, будто готовый отдать богу душу. Легкое покалывание в затылке заставило Мэтью обернуться назад. Поодаль от него стоял человек в темной одежде и в шляпе, омытый светом того же фонаря. И тут Мэтью почему-то пришла в голову мысль, что он сейчас очень далеко от дома.

Человек просто стоял, очевидно, разглядывая Мэтью, хотя лица его под треуголкой не было видно. У Мэтью сердце в груди заколотилось сильнее. Если это и есть Маскер, подумалось ему, то черта с два он, Мэтью, отдаст свою жизнь без боя. «Ну-ну, мальчик, — сказал он сам себе с мрачным юмором. — Голыми руками против ножа — самый верный путь к победе».

Мэтью хотел окликнуть незнакомца… и что сказать? «Приятный вечер для прогулок, не правда ли, сэр? И не будете ли вы столь любезны меня не убивать?» — но тут вдруг таинственная фигура резко повернулась, решительным шагом вышла из царства света и исчезла. Мэтью шумно выдохнул. Холодная испарина выступила на висках — это не Маскер! Он повторил это себе с какой-то глупой яростью. Ну нет, конечно же! Это мог быть и констебль, и просто прохожий, такой же, как он сам! Да, только он сам не просто прохожий, напомнил он себе. Он — овца, выслеживающая волка.

Осли и его собутыльники исчезли — их нигде не было видно. И теперь вопрос был таков: идти дальше по этой провонявшей пеплом улице или возвращаться обратно, туда, где ждет Маскер? «Так, стоп, дурак!» — скомандовал он сам себе. Не Маскер это, потому что Маскера в Нью-Йорке нет! С чего думать, что он по-прежнему таится на улицах города? Да потому что его не поймали, мрачно ответил сам себе Мэтью. Вот почему.

Он решил идти вперед, но внимательно поглядывать, что у него за спиною — на случай, если кусок тьмы решит отделиться от ночи и на него наброситься. И сделал не более десяти шагов, как кусок тьмы шевельнулся, но не за спиной, а прямо перед ним.

Мэтью застыл как вкопанный. От него осталась лишь пустая оболочка, вся кровь его покинула вместе с дыханием, и летний вечер вдруг стал зимней ночью.

Мелькнула искра, зажгла фитиль огнива, от огнива занялась спичка.

— Корбетт, — сказал человек, поднося огонь к трубке. — Раз уж ты меня так целеустремленно преследуешь, я решил, что должен дать тебе аудиенцию. Как по-твоему?

Мэтью не ответил — главным образом потому, что язык еще не отлип от гортани.

Эбен Осли еще несколько секунд раскуривал трубку. За его спиной высилась обгорелая кирпичная стена, на ее фоне полная физиономия Осли наливалась красным.

— Ты, мальчик, просто чудо, — произнес он своим надтреснутым высоким голосом. — Целый день трудишься над бумагами и горшками, а потом ночью гоняешься за мной по городу. Когда же ты спишь?

— Успеваю как-то, — ответил Мэтью.

— Мне кажется, тебе следует спать подольше. Тебе, наверно, нужен долгий отдых. Вы согласны со мной, мистер Карвер?

Слишком поздно Мэтью услышал за собой движение. Слишком поздно сообразил, что двое других прятались в обгорелых грудах щебня по обе стороны от…

Кусок бруса ударил его по затылку плашмя, прекратив дальнейшие рассуждения. Звук был громче пушечного выстрела — солдаты местной милиции наверняка решат, что началась война. Удар сбил Мэтью с ног, накатила ревущая боль, в глазах завертелись искры и огненные колеса. Он рухнул на колени и лишь усилием воли сумел не растянуться на мостовой. Зубы скрипели, все ощущения смешались. Сквозь дымку пробилась мысль, что Осли этой веселой прогулкой заманил его в овечий капкан.

— Этого, я думаю, достаточно, — говорил Осли. — Мы же не хотим его сейчас убивать, правда ведь? Как себя чувствуешь, Корбетт? Прояснилось в черепушке?

Мэтью слышал этот голос как эхо откуда-то очень издали — хорошо бы это так и было. Что-то сильно придавило его в середину спины — сапог, понял он. Так, будто хотел размазать по земле.

— Он вполне доволен своим положением, — безразлично бросил Осли, и сапог убрался со спины Мэтью. — Вряд ли он куда-нибудь собирается прямо сейчас. Правда, Корбетт? — Он не стал ждать ответа, которого все равно бы не было. — Вы знаете, друзья, кто этот молодой человек? Вы знаете, что он гоняется за мной круглые сутки, где бы я ни был, снова и снова уже… сколько времени, Корбетт? Два года?

Два года бессистемно, подумал Мэтью. И только последние полгода из них — уже с какой-то целью.

— Этот молодой человек был одним из самых любимых моих учеников, — продолжал Осли, мерзко ухмыляясь. — Да, из моих мальчиков. Воспитанный прямо в этом приюте. Нет, на улицах его подобрал не я, мой предшественник, Стаунтон. Бедный старый дурак считал этого мальчика перспективным. Из растленного беспризорника — образованного джентльмена, никак не меньше. Давал ему читать книги и учил его… чему он тебя учил, Корбетт? Быть таким же дураком, каким был он сам? — Осли весело погнал дальше по той же кривой дороге. — Теперь этот молодой человек далеко ушел от своих истоков. О да, далеко. Он попал на службу к магистрату Айзеку Вудворду, который взял его к себе учеником клерка и вывел в мир. Дал возможность продолжать образование, учиться жить жизнью джентльмена и стать личностью, имеющей ценность. — Пауза — это Осли разжигал погасшую трубку. — А потом, друзья мои, — сказал он между затяжками, — а потом он предал своего благодетеля, спутавшись с обвиненной в колдовстве женщиной в какой-то дыре где-то в колонии Каролина. Насколько я понял, она была убийцей. Побродяжка и бесстыдница, она сумела втереть очки этому молодому человеку и послужила причиной смерти достопочтенного магистрата Вудворда, упокой Господь его душу.

— Ложь, — сумел сказать Мэтью, точнее, прошептать. И попытался снова: — Это… ложь.

— Он говорит? Он что-то сказал? — спросил Осли.

— Лопочет что-то, — ответил человек, стоящий рядом с Мэтью.

— А, это он умеет, — согласился Осли. — В приюте он то и дело то лопотал, то ворчал. Правда, Корбетт? Если бы мне случилось убить своего благодетеля — сперва вытащив его под ливень, ввергнувший его в тяжелую болезнь, а затем добив своим предательством, я бы тоже превратился в лопочущую развалину. Скажи, как это магистрат Пауэрс настолько тебе доверяет, что рискует поворачиваться к тебе спиной? Или ты от той своей подруги научился колдовству?

— Если он и умеет колдовать, — отозвался другой голос, — это ему не сильно сегодня помогло.

— Нет, колдовать он не умеет, — согласился Осли. — Умел бы — догадался бы сделаться невидимой докукой, а не такой, на которую я вынужден смотреть каждый раз, когда выхожу на улицу. Корбетт!

Это было требование всего внимания Мэтью, которое он мог уделить, лишь подняв пульсирующую болью коробку с мозгами на ее ослабевшем стебле. Он заморгал, стараясь зафиксировать расплывающуюся перед глазами мерзкую жирную физиономию.

А директор приюта для мальчиков на Кинг-стрит, он же расфранченный какаду с распухшим брюхом говорил с полнейшим презрением:

— Я знаю, что ты задумал. Я это знал заранее. Еще когда ты сюда вернулся, я знал, что ты это начнешь. И я ведь тебя предупреждал, верно ведь? Помнишь последний вечер в приюте? Ты забыл? Отвечай!

— Я не забыл, — сказал Мэтью.

— Никогда не замышляй войны, которую тебе не выиграть. Так это было?

Мэтью не ответил. Он подобрался, ожидая, что на него снова обрушится сапог, но на сей раз его пощадили.

— Этот молодой человек… этот мальчишка, этот глупец, — поправился Осли, адресуясь к своим спутникам, — решил, что не одобряет моих методов воспитания. Ах, эти мальчишки, эти испорченные мальчишки! Среди них попадаются такие звереныши из диких лесов, что даже сарай для них слишком хорош. Они готовы откусить вам руку и мочиться на ваши штаны. Церкви и общественные больницы каждый день приводят их к моей двери. Все родные погибли во время переезда, взять к себе ребенка некому, так что же мне делать? У этого семью вырезали индейцы, тот упрям и не желает работать, а этот вот — юный пьяница, живущий на улице. И что же мне с ними делать, как не внушать им уважение к дисциплине? И — да, многих из них я брал в руки. Многих приходилось дисциплинировать самым строгим образом, ибо они не подчинялись…

— Не дисциплинировать, — перебил Мэтью, найдя в себе силы заговорить. Лицо его покраснело, глаза под распухшими веками горели гневом. — Ваши методы… могли бы заставить церковных старост и больничные советы крепко подумать… о подопечных, которых они вам вручают. И о деньгах, которые город вам платит. Разве они знают, что вы путаете дисциплину с содомией?

Осли молчал. И в молчании казалось, что мир остановился и время прекратило свой бег.

— Я слышал, как они кричали по ночам, — продолжал Мэтью. — Много ночей я это слышал. Видел их потом. Из них некоторые… не хотели дальше жить. И все они изменились. Вы выбирали только самых юных. Только тех, кто не мог дать сдачи. — Он чувствовал, как слезы жгут ему глаза, и даже после восьми прошедших лет его оглушал наплыв эмоций. Следующие слова вырвались из него сами: — Так я тебе за них дам сдачи, сукин ты сын и шакал!

Хохот Осли разорвал темноту.

— О-го-го! О-го-го, друзья мои! Смотрите на этого ангела мщения! Кверху задом на мостовой и руками бьет по воздуху! — Он шагнул вперед, и разгоревшаяся в затяжке трубка осветила такую физиономию, что даже архангел Михаил испугался бы. — Достал ты меня, Корбетт. Твоей глупостью непробиваемой вместе с этим твоим гонором. Что таскаешься за мной, путаешься под ногами, чтобы я об тебя споткнулся? Ведь именно это ты и делаешь, разве нет? Пытаешься раскопать правду? Шпионишь за мной? И это говорит мне очень важную вещь: у тебя нет ничего. Будь у тебя что-то — хоть что-нибудь, — кроме твоих смехотворных предположений и ложных воспоминаний, ты бы прежде всего напустил на меня своего любимого покойника Вудворда или этого твоего нового пса, Пауэрса. Разве я не прав? — Вдруг он осекся, и когда заговорил снова, голос звучал как у злобной старухи: — Ты посмотри, во что я из-за тебя влез!

Потом, после молчаливого размышления:

— Мистер Бромфилд, не подтащите ли вы Корбетта сюда?

Грубая рука схватила Мэтью за ворот, другая за рубашку пониже, и его быстро и уверенно поволок человек, умеющий таскать тела. Мэтью напрягся и попытался дернуться, но костлявый кулак — Карвера, как он предположил, — врезался в ребра, недвусмысленно напомнив, что гордыня ведет к сокрушению.

— У тебя грязные мысли, — сказал Осли, подходя ближе в запахе гвоздики и дыма. — Я думаю, что их нужно слегка отскрести, начав с лица. Мистер Бромфилд, почистите его, пожалуйста, если не трудно.

— С нашим удовольствием, — ответил человек, держащий Мэтью. С дьявольской радостью он схватил Мэтью за затылок и ткнул лицом в засиженную мухами кучу лошадиного навоза, которую нашел сапог Осли.

Мэтью понял, что сейчас произойдет, и способа избежать этого не было. Он только успел сомкнуть губы и закрыть глаза, потом лицо воткнулось в кучу. Она была, как утверждала аналитическая часть мозга Мэтью, продолжавшая холодно оценивать все происходящее, прискорбно свежей, почти бархатистой, как внутренность бархатной сумки. Даже еще теплой. Дрянь забила ноздри, но вдох был зажат глубоко в легких. Мэтью не стал отбиваться, даже ощутив подошву сапога на затылке, когда лицо вбили в мерзкие отходы почти до булыжников. Они ждали, чтобы он стал драться, чтобы можно было его сломать. Значит, он драться не станет, пусть даже воздух рвется из легких и этот сын шлюхи прижимает лицо вниз своим сапогом. Он не будет драться сейчас, чтобы в другой день, на ногах, драться лучше.

— Поднимите его, — велел Осли.

Бромфилд послушался.

— Дайте ему воздуху в легкие, Карвер, — велел Осли.

Мэтью с размаху шлепнули по груди ладонью. Воздух вырвался изо рта и ноздрей, разбрызгивая навоз.

— Дьявол! — взвыл Карвер. — Он мне рубашку заляпал!

— Тогда отойдите, отойдите. Дайте ему как следует распробовать собственный запах.

Мэтью пришлось это сделать. Дрянь все еще забивала ноздри. Она покрыла лицо коркой, как болотная грязь, она тошнотворно воняла прокисшей травой, разложившимся кормом и… да просто навозом из стойла. Он сделал рвотное движение и хотел протереть глаза, но Бромфилд держал его руки не хуже веревки разбойника.

Осли засмеялся — коротко, пискляво, злорадно.

— Посмотрите теперь на него! Был мститель, стал воронье пугало! Такой рожей стервятников можно пугать, Корбетт!

Мэтью сплюнул и резко замотал головой. К сожалению, часть этого неаппетитного блюда пробилась сквозь губы.

— Можете теперь его отпустить, — сказал Осли.

Бромфилд отпустил Мэтью, одновременно дав ему солидного тычка, от которого он снова свалился наземь. И пока он поднимался на колени, пытаясь стереть грязь с век, Осли встал над ним и произнес с полным спокойствием:

— Больше ты за мной ходить не будешь. Это ясно? Запомни как следует, потому что в следующий раз мы с тобой не будем так деликатничать. — И повернулся к своим спутникам: — Что ж, оставим молодого человека наедине с его мыслями.

Раздался звук набираемой слюны, потом Мэтью ощутил плевок на левом плече — Карвер или Бромфилд продемонстрировали свою воспитанность. И топот уходящих прочь сапог. Осли что-то сказал, остальные засмеялись. И ушли.

Мэтью остался сидеть на улице, вытирая рукавами лицо. Тошнота поднималась из желудка, бурлила. Жар гнева и жжение стыда создавали ощущение палящего полуденного солнца. Боль в голове была убийственная, глаза слезились.

И тут его вывернуло волной эля из «Старого адмирала» и всего того, что он съел на ужин. Да, сегодня ему придется потрудиться над умывальной лоханью.

Ему казалось, что этот ужас длился целый час, но все же он смог встать с земли и стал думать, как добираться домой. До своей постели на Бродвее над гончарной мастерской Хирама Стокли Мэтью было идти добрых двадцать минут. Да, двадцать минут, долгих и зловонных. Но ничего иного не оставалось — только встать и пойти, так что он встал и пошел, кипя возмущением, пошатываясь и воняя, жуть до чего несчастный в этой мерзкой коже. И искал лошадиную колоду, чтобы там умыться, очистить лицо и прочистить мозги.

А завтра? Быть настолько импульсивно-безрассудным, чтобы притаиться в темноте у приюта на Кинг-стрит и ждать, чтобы Осли направился в свои притоны азарта, шпионить за ним в расчете на… на что же? Или лучше остаться дома, в комнатушке, и принять тот холодный факт, что Осли прав: у него ничего нет, и вряд ли в этой погоне что-нибудь появится. Но сдаться… сдаться… это значит всех их предать. Предать причину этой серьезной ярости, предать миссию, которая ставила его наособицу от прочих горожан. Давала ему цель. А без нее — кем он будет?

Клерком магистрата и помощником гончара, думал он, шагая по безмолвному Бродвею. Молодой человек, владеющий пером и веником, чей разум истерзан видениями несправедливости. Вот что заставило его три года назад в Фаунт-Ройяле пойти против магистрата Вудворда — своего наставника и почти отца, если правду сказать, — и объявить Рэйчел Ховарт невиновной в колдовстве. И это решение приблизило смерть магистрата? Возможно. Это была еще одна боль, почти как горячий ожог бича, бесконечно повторяемый, по одному тому же месту, ложащийся на душу Мэтью в любой час, освещенный солнцем или свечой.

Он нашел лошадиную колоду возле церкви Троицы, на пересечении Уолл-стрит с Бродвеем. Здесь кончалась твердая голландская мостовая и начиналась простая английская земля, утоптанная ногами и колесами. Наклоняясь над колодой и начиная мыть лицо, Мэтью чуть не рыдал. Но на рыдание ушло бы слишком много сил, а лишних у него не было.

Но завтра — это ведь завтра? Новое начало, как говорится? Кто знает, что может принести новый день? Только намерение Мэтью не изменится никогда, в этом он уверен. Он должен так или иначе предать Эбена Осли в руки правосудия за его гнусные насильственные преступления против невинных. Так или иначе, а должен, или — испугался он, — если не выйдет, эта миссия сожрет его в своей бесполезности, и он превратится в развалину с отвисшей челюстью, смирившуюся с тем, с чем мириться нельзя.

Наконец он привел себя в такой вид, когда можно было идти домой, хотя по-прежнему выглядел как оборванец. При нем осталась его шапка, что было хорошо. И его жизнь, что было тоже хорошо. Поэтому Мэтью расправил плечи, считая плюсы своего положения, и пошел своим путем по ночному городу — одинокий молодой человек.

Глава вторая

В это ясное утро никто из хозяев, сидящих за завтраком вместе с Мэтью, не знал о его испытаниях предыдущей ночи, а потому все жизнерадостно щебетали о предстоящем дне, не щадя головную боль и изжогу у Мэтью. Он же про свои страдания не распространялся, пока Хирам Стокли и его жена Пейшиенс возились в освещенной солнцем кухне небольшого белого дома за гончарной лавкой.

На тарелке у Мэтью лежала кукурузная лепешка с ломтем соленой ветчины, что в иной день он счел бы лакомством, но сегодня некоторый дискомфорт мешал ему насладиться вкусом. Хозяева были люди милые и добрые, и ему повезло снять комнату над мастерской. В его обязанности входили уборка помещения, а также лепка и обжиг — в меру его скромных способностей. У хозяев было двое сыновей — капитан торгового судна и бухгалтер в Лондоне, и Мэтью казалось, что им нравится, когда за едой у них есть общество.

Но третий член семьи Стокли явно заметил в сегодняшнем поведении Мэтью нечто странное. Сперва Мэтью решил, что Сесили, ручная свинья, обнюхивает его как-то демонстративно внимательно из-за запаха ветчины. Учитывая, что сейчас он работал ножом и вилкой над кем-то из ее родственников, Мэтью вполне понимал ее неудовольствие, но она ведь наверняка давно уже привыкла к тем каннибалам, что поселили ее у себя в доме. И наверняка после двух лет изнеженной жизни знала, что не предназначена для стола, хотя и была симпатичным куском буженины. Но ее сегодняшние фырканье, хрюканье и толчки заставили Мэтью задуматься, полностью ли он удалил из волос конский помет. Ночью он чуть кожу себе не содрал сандаловым мылом в ванне, но, вероятно, чуткий нос Сесили улавливал какие-то остатки вони.

— Сесили! — прикрикнул на нее Хирам, когда пухлая девушка очень уж сильно ткнула Мэтью в правое колено. — Что это сегодня с тобой?

— Боюсь, что мне это неизвестно, — ответил Мэтью, хотя и предполагал, что какой-то испускаемый им аромат напомнил Сесили счастливое детство в свинарнике, пусть даже он и переоделся в свежестиранные панталоны, рубашку и чулки.

— Нервничает она, вот что. — Пейшиенс, крупная коренастая женщина с седыми волосами, убранными под синий хлопковый чепец, подняла голову от очага, где раздувала мехами огонь под сковородкой для бисквитов. — Что-то ее грызет.

Хирам, физически столь же крепкий, как его жена, с седыми волосами и бородой, светло-карими глазами цвета той глины, с которой он так усердно работал, приложился к кружке и сделал большой глоток чаю. Сесили описала по кухне круг и вернулась под стол — хрюкнуть и снова ткнуть Мэтью носом в колено.

— Вот так она дня за два до пожара себя вела, помните? Знает она, когда беда должна случиться, вот что я вам скажу.

— А я и не знал, что она такая вещая. — Мэтью отодвинулся вместе со стулом от стола, давая Сесили место. Но барышня, увы, продолжала толкать его рылом.

— Смотрите-ка, она вас любит! — Хирам мимолетно шутливо улыбнулся. — Может, хочет вам что-то сказать?

Вчера надо было, подумал Мэтью.

— Я вот припоминаю, — заговорила Пейшиенс, возвращаясь к работе, — когда доктор Годвин приходил в последний раз, тарелки свои забрать. Помнишь, Хирам?

— Доктор Годвин? — Хирам только чуть-чуть прищурил глаза. — Хм-м.

— А что там было с доктором Годвином? — спросил Мэтью, учуяв, что это ему, наверное, надо бы знать.

— Да не важно. — Хирам снова глотнул из кружки и стал доедать последний кусок лепешки.

— И все-таки? — настаивал Мэтью. — Если вы об этом вспомнили, то это должно быть важно.

— Да ну, просто… — Хирам пожал плечами. — Ну, Сесили.

— Сесили? И какая же связь между Сесили и доктором Годвином?

— Вот она точно так же вела себя в тот день, когда он приходил за тарелками.

— В тот день? — Мэтью отлично понимал, что хозяин имеет в виду, но надо было спросить: — Вы хотите сказать, в тот день, когда его убили?

— Да пустое, — сказал Хирам и заерзал на стуле. Он думал, что должен бы уже привыкнуть к ненасытным вопросам Мэтью и, в частности, к этому пронзительному выражению лица, которое бывало у молодого человека, когда он видел наживку. — Не знаю, точно тот это был день или какой-то другой. А тебе, Пейшиенс, спасибо, что вытащила на свет.

— Да я просто вслух думала, — сказала она, чуть ли не оправдываясь. — Я же ничего плохого не хотела.

— Ты перестанешь или нет? — Напряженные нервы Мэтью не выдержали, он встал и отошел прочь от Сесили. Колени его панталон промокли от свиной слюны. — Пожалуй, я пойду. У меня тут еще одно поручение перед работой.

— Бисквиты почти готовы, — сказала Пейшиенс. — Садись, никуда твой магистрат…

— Простите, не могу. И спасибо за завтрак. Я думаю, что мы все увидимся на обращении лорда Корнбери?

— Мы там будем. — Хирам тоже встал. — Мэтью, все это ерунда. Просто свинка с тобой играла.

— Я знаю, что это ничего не значит — я же не сказал иного. И я отвергаю мысль, что между мной и доктором Годвином есть какая-то связь. То есть… в смысле, что его убили. — «Господи, — подумал он, — что я несу?» — Увидимся днем. — Он уклонился от Сесили, с хрюканьем заходящей на новый круг, вышел в дверь и зашагал по плитам дорожки, ведущей на улицу.

«Это смехотворно!» — говорил он себе, шагая на юг. Но мозг туманили так называемые предчувствия этой свиньи — подумать только! Будто он действительно в такое верил. Ну, некоторые вообще-то верят. Говорят, что животные умеют предсказывать перемену погоды и всякое такое раньше человека, но предсказать убийство… Это уже сильно отдает ведьмовством, а значит — полная чушь.

В это прекрасное утро казалось, что все население Нью-Йорка высыпало на улицу. Оно слонялось, сидело, металось, гавкало, и все это были кошки, собаки, козы и куры. Город превратился в настоящий зверинец, как на некоторых судах, прибывающих из Англии. Трехмесячное путешествие убивало половину людей, а их живность благоденствовала на зеленых пастбищах Северной Америки.

Гончарная мастерская Стокли была одним из последних собственно городских зданий. Прямо к северу от их двери Хай-роуд уводила через поля и зеленые лесистые холмы в далекий город Бостон. Солнце рябило золотыми чешуйками на воде Ист-ривер и Гудзона, а Мэтью, поднявшись по Бродвею на перевал, увидел панораму всего Нью-Йорка — как всегда утром по дороге на работу.

Дымка от кухонных очагов и кузнечных горнов висела над желтой черепицей крыш десятков домов, лавок, мастерских и всяких служебных строений. По улицам уже двигались трудолюбивые горожане — пешком, на лошадях, на быках. Вышли на улицу разносчики, расхваливая корзины, веревки и прочие мелкие товары из телег, остановившихся на углах улиц. В движении находился и человек, похожий на скелет в лохмотьях — уборщик помета, оставленного животными на ночных улицах; он собирал его в телегу, чтобы продать на фермерском рынке. Мэтью знал, где этот человек мог бы найти настоящее сокровище: неподалеку от Слоут-лейн.

Три скифа под белыми парусами шли, опережая бриз, по Ист-ривер. Корабль побольше, выходящий из гавани на буксире двух длинных весельных шлюпок, уплывал из Больших Доков под прощальные выкрики провожающих и колокола пристани. Конечно, возле пирсов кипела жизнь, и еще до рассвета, как пчелы в улье, трудились парусники, кузнецы-якорщики, рыбообработчики, плетельщики снастей, смолильщики, корабельные плотники, нагельщики и прочие персонажи ежедневно разыгрываемой в порту пьесы. Если же обернуться к мастерским и зданиям справа от доков, взгляд проникал в царство складов и торговцев, хлопочущих над товарами, покидающими город или же прибывшими сюда, где находили себе занятие упаковщики, сборщики подати, учетчики товаров, стивидоры,[1] таможенные надзиратели, писцы, изготовители пергамента. В центре города высились белые здания таможни, дом мэра и недавно построенный Сити-холл, предназначенный под конторы тех служителей, что следили за исправностью механизма управления городом и занимались повседневными нуждами Нью-Йорка — тюремное управление, архив, юридические службы, главный констебль и генеральный прокурор. В основном, подумал Мэтью, их задача не давать коммерсантам-соперникам убивать друг друга, потому что хотя тут и Новый Свет, но дикие нравы Лондона тоже сумели пересечь Атлантику.

Мэтью шел вниз, в город, быстрым целеустремленным шагом. По опыту и по солнечным часам возле булочной мадам Кеннеди он знал, что до появления в конторе магистрата Пауэрса у него есть полчаса. И до того как начать водить пером по бумаге, он был решительно настроен припечь пятки одному кузнецу.

При всех своих хлевах и конюшнях, кожевенных мастерских и разгульных тавернах Нью-Йорк был красивым городом. Голландские первопоселенцы оставили след в отчетливых узких фасадах, высоких крутых крышах, в своем пристрастии к флюгерам и декоративным трубам, а также простым, но геометрически точным садам. На всех зданиях к югу от Уолл-стрит остался голландский отпечаток, а к северу от этой демаркационной линии стояли типичные английские кубы домов. Недавно в «Галопе» Мэтью участвовал в разговоре на эту тему. В будущем, утверждал он, станут утверждать, что у голландцев был пасторальный склад ума, и они старались облагородить окрестности своего жилья парками и садами, а вот англичане рвались все возможное пространство заставить своими коробками во имя прибыли. Чтобы понять разницу между Лондоном и Амстердамом, достаточно перейти через Уолл-стрит. Конечно, сам Мэтью ни в одном из этих городов не бывал, но у него были книги, и его интересовали рассказы путешественников. К тому же он всегда имел свое мнение, и это в беседах в «Галопе» превращало его либо в героя, либо в козла отпущения.

Да, думал он, круто поднимаясь по Бродвею к Троице, Нью-Йорк становится городом… как бы это сформулировать? Может быть, космополитичным? В том смысле, что в мире начинают учитывать его настоящее и будущее. Впечатление такое есть. В любой день на мостовых города можно увидеть гостей из Индии в ярких одеждах, или бельгийских финансистов в серьезных темных сюртуках и черных треуголках, или даже голландских купцов в золоченых камзолах и завитых париках, на каждом шаге пыхающих пудрой во все стороны, потому что даже враги могут не без выгоды сойтись за столом деловых переговоров. Ночью и днем в пивной обсуждают свои торговые операции кубинский сахароторговец с Барбадоса, бразильские евреи с ювелирными изделиями и немецкие табачные оптовики. Регулярно наведываются поставщики индиго из Чарльз-тауна или представители многочисленных предприятий Филадельфии и Бостона. Нельзя сказать, чтобы незнакомым было зрелище индейцев племени синт-синк, ирокезов или могикан, привозящих в город возы оленины, бобровых и медвежьих шкур и вызывающих жуткий ажиотаж среди людей и собак. Конечно, прибывали к причалам корабли работорговцев из Африки и Вест-Индии, и те рабы, которых не купили для работы здесь, отправлялись на аукцион в другие места вроде Лонг-Айленда. В Нью-Йорке примерно на пять домовладений было одно, где содержали раба. Хотя постановлением городских властей рабам запрещалось собираться больше двух, портовые купцы с тревогой сообщали о шатающихся по ночам шайках рабов, которые, очевидно, продолжая старые племенные распри, вели бои за осваиваемые территории.

Мэтью задумался на ходу, не означает ли превращение города в космополитический его уподобления Лондону в смысле расползания, общего ухудшения жизни и невыносимой суматохи. Легенды, которые он слышал об этом пандеметрополисе, холодили кровь. Двенадцатилетние проститутки, цирки уродов, ликование толпы при зрелище повешения. Может быть, эта последняя мерзость напоминала ему, как близко была Рэйчел Ховарт к сожжению заживо в Фаунт-Ройяле и как радостно выла бы веселая толпа, глядя на взлетающий пепел. Ему подумалось, не такое ли будущее ждет Нью-Йорк через сто лет. Подумалось, не предопределили ли рок и человеческая природа превращение со временем каждого Вифлеема в Бедлам.

Переходя Уолл-стрит перед церковью Троицы с железной оградой вокруг кладбища, он глянул на колоду, в которой отмывался после ночной неприятности. Здесь стояла бревенчатая голландская крепостная стена двенадцати футов высотой. Когда-то она была создана для защиты этой улицы от атак британцев — около тридцати восьми лет назад. Мэтью пришло в голову, что сейчас Нью-Йорку уже не грозит опасность от внешнего врага, поскольку таковых не имеется, если не считать возможность суровой эпидемии или иного стихийного бедствия. Скорее всего угроза существованию города возникнет изнутри, когда он позволит себе забыть, как опасна людская жадность.

Слева, тоже на Уолл-стрит, стояло желтое каменное здание Сити-холла и городской тюрьмы. Перед ней на виду был выставлен известный карманник Эбенезер Грудер, привязанный к столбу. Для удобства граждан, желающих осуществить правосудие, неподалеку стояла корзина гнилых яблок. Мэтью зашагал дальше на юг, уходя в дымное царство конюшен, складов и кузниц.

Целью его было как раз одно из таких заведений, на вывеске которого красовалась простая надпись: «Росс, кузнец». Мэтью вошел в открытую дверь, в полутьму, где стучали молоты по железу и бушевало в черных кирпичах горна рыжее пламя. Коренастый молодой человек со светлыми кудрями работал мехами, заставляя горн плеваться и полыхать пламенем. Старший мастер Марко Росс и второй подмастерье ковали всегда нужный товар — подковы, каждый на своей наковальне. Стук молотов создавал примитивную музыку, потому что один звучал выше другого. Все кузнецы были одеты в кожаные фартуки, оберегавшие одежду от брызг раскаленного металла, и от жара и работы у них уже спины рубашек промокли от пота. Лежали приготовленные для осмотра колеса, плуги и прочие сельскохозяйственные орудия — работы у мастера Росса хватало.

Ступая по кирпичному полу, Мэтью подошел к молодому человеку, раздувавшему мехи. Подождал, пока Джон Файв почувствовал его присутствие и обернулся. Мэтью кивнул, Джон кивнул в ответ. Херувимоподобное его лицо разрумянилось от жара, светло-голубые глаза под густыми светлыми бровями глянули на Мэтью, и кузнец вернулся к своей работе, не говоря ни слова — это все равно было бесполезно, пока грохотали молоты.

По крайней мере Джон знал, что от Мэтью ему не отделаться — Мэтью это понял, увидев, как юноша грустно ссутулился. Уже одно это должно было дать ему понять, как пойдет дальше разговор, но он не мог не попытаться. Джон Файв перестал раздувать мехи, помахал рукой, привлекая внимание мастера Росса, потом показал пять растопыренных пальцев, прося именно столько минут. Мастер Росс кивнул, одарил Мэтью суровым взглядом, говорящим: «Тут некоторые на работе все-таки», — и вернулся к клещам и молоту.

На улице, на дымном солнышке, Джон Файв вытер ветошью сверкающие капли пота и спросил:

— Как жизнь, Мэтью?

— Нормально, спасибо. А у тебя как?

— Да тоже.

Ростом Джон был с Мэтью, но в плечах пошире, и предплечья у него были толще, как у человека, рожденного повелевать железом. Моложе Мэтью на четыре года, он уже был далеко не юнцом. В приюте на Кинг-стрит — известном так же как Приют св. Иоанна для мальчиков, до того, как он расширился на два соседних дома: для девочек сирот и для взрослых нищих, — он был пятым Джоном из тридцати шести мальчишек, что и дало ему фамилию.[2] У Джона Файва было только одно ухо, другое отрубили. Поперек подбородка протянулся глубокий шрам, оттягивающий вниз один угол рта в гримасе вечной печали. Джон Файв помнил отца и мать, помнил хижину на расчистке — скорее всего идеализированная память. Еще он помнил двух младенцев, кажется, братьев. Помнил бревна форта и человека в расшитой золотом треуголке — он показывал отцу древко сломанной стрелы. Еще в памяти остался пронзительный визг женщин и впрыгивающих в выломанные окна и двери людей. Отблеск пламени на взнесенном топоре. А потом свеча его разума погасла.

Одно он помнил совершенно ясно и рассказал как-то ночью в приюте Мэтью и еще нескольким друзьям. Человек с гнилыми зубами, тощий как жердь, впихивает ему в рот горлышко бутылки, приговаривая: «Танцуй, танцуй, гаденыш! Развлекай народ, а то я тебе всю морду к чертям располосую!»

Джон Файв помнил, как танцевал в трактире, видел свою маленькую тень на стене. Тощий собирал монеты с посетителей и опускал в коричневый горшок. Он пил и ругался на грязной кровати в тесной комнатушке. Джон помнил, как залез под кровать, где обычно спал, а в комнату ворвались какие-то двое и забили тощего до смерти дубинами. Джон помнил, что когда мозги и кровь облепили стены, он думал только о том, что никогда не любил танцевать.

Вскоре после этого один странствующий проповедник привез девятилетнего Джона в приют и оставил на попечении требовательного, но благородного директора Стаунтона. Однако через два года Стаунтон откликнулся на услышанный во сне зов, повелевший ему нести Спасение Господне диким племенам индейцев, и его сменил Эбен Осли, прибывший со свежим назначением прямо из доброй старой Англии.

Стоя рядом с Джоном Файвом возле кузницы мастера Росса в это утро, когда город пробуждался к ритмам нового трудового дня и горожане выплывали в поток жизни, как рыбы в речные струи, Мэтью поглядел на ботинки и заговорил, тщательно выбирая слова:

— В прошлый раз ты сказал, что подумаешь о моей просьбе. — Он заглянул в глаза молодого человека, читая их так же легко, как книги из своего собрания. Но продолжать он был обязан. — Ты подумал?

— Подумал.

— И?

На лице Джона отразилось страдание. Он уставился на костяшки сжатых кулаков, потер их друг о друга, будто боролся сам с собой. И Мэтью знал, что так оно и есть. Но все же продолжал настаивать:

— Мы с тобой оба знаем, что это необходимо сделать. — Ответа не последовало. Мэтью копнул глубже. — Он думает, что ему все сошло с рук. Он думает, никому нет дела. Да, я его видел сегодня ночью. Он злорадствовал, как помешанный — насчет того, что я не пошел к магистрату, потому что ничего у меня нет. А с главным констеблем он в карты играет за одним столом. Так что мне нужно доказательство, Джон. Мне нужен кто-то, кто даст показания.

— Кто-то, — повторил Джон с чуть заметной едкой интонацией.

— Майлз Ньювелл и его жена переехали в Бостон, — напомнил ему Мэтью. — Он был готов и почти уже согласился, но сейчас его нет, и все зависит от тебя.

Джон молчал, все так же притискивая кулаки друг к другу, и глаз его не было видно в тени.

— Натан Спенсер повесился месяц назад, — сказал Мэтью. — Двадцать лет ему было, и все никак не мог это забыть.

— Про Натана я отлично знаю. Я тоже был на похоронах. И я о нем думал, долго думал. Он приходил ко мне разговаривать, вот как ты приходишь. Но ты вот что мне скажи, Мэтью. — Джон Файв пристально посмотрел в лицо другу, и глаза его горели страданием жарким, как горн. — Это Натан не мог забыть — или ты не можешь?

— И он, и я, — честно ответил Мэтью.

Джон тихо хмыкнул и снова отвернулся:

— Жаль мне Натана. Уж как он старался оставить все позади и жить дальше. Но ты же не дал ему. Ты же как вцепишься, так не отпустишь.

— Я понятия не имел, что он замышляет самоубийство.

— Может, и не замышлял, пока ты к нему не начал приставать. Тебе такое в голову не приходило?

Если честно, то приходило. Но это была мысль, которую он от себя гнал. Не мог он признаться зеркалу для бритья, что это его уговоры дать показания против Эбена Осли в присутствии магистрата Пауэрса и генерального прокурора Джеймса Байнса закончились веревкой, перекинутой через балку на чердаке.

— Натан не совсем здоров был, — продолжал Джон Файв. — На голову слегка слабоват. И ты уж должен был это знать, раз ты такой у нас ученый.

— Я его оживить не могу, и ты тоже, — сказал Мэтью резче, чем хотел. Очень уж это похоже на резкий отказ от ответственности. — Нам надо действовать с тем, что у нас есть сейчас…

— У нас? — Джон оскалился, и такой зловещий признак не стоило игнорировать. — А кто такие мы? Я не говорил, что хочу как-то в этом участвовать. Я слушал твои разговоры, только и всего. Потому что ты такой сейчас важный барин, да и говорить здорово умеешь, Мэтью. Но разговоры — это только разговоры.

Мэтью это было на руку, и он перехватил инициативу:

— Вот я и говорю: время действовать.

— Ты хочешь сказать, что мне тоже нужно голову в петлю сунуть?

— Нет, этого я сказать не хочу.

— Этого и не будет. Я не имею в виду повеситься — этого я не сделаю. Я в смысле — развалить свою жизнь. А ради чего? — Джон Файв глубоко вздохнул и покачал головой. Когда он заговорил снова, голос звучал тише и с какой-то безнадежностью. — Осли прав: всем наплевать. И никто ничему не поверит, что будет сказано против него. Слишком у него много друзей. Судя по твоим словам, он слишком много проигрывает за игорным столом, чтобы его бросили за решетку или вышвырнули из города. Его кредиторы станут за него горой. Так что даже если я заговорю — если заговорит хоть кто-нибудь — меня назовут сумасшедшим, или одержимым дьяволом, или… кто знает, что со мной случится?

— Если ты беспокоишься за свою жизнь, я тебе могу сказать, что магистрат Пауэрс…

— Уж что-что, а сказать ты можешь. — Джон Файв шагнул к нему, и Мэтью подумал, что их дружба — то есть товарищество по сиротскому приюту — может сейчас кончиться сломанной челюстью. — Вот слушать ты не умеешь. — Джон заговорил спокойнее, беря себя в руки. Он посмотрел в сторону улицы, где шли мимо джентльмены и леди, проехала коляска, пробежала стайка детишек, смеясь и гоняясь друг за другом, будто в мире нет ничего, кроме веселья. — Я просил Констанс стать моей женой. В сентябре нас обвенчают.

Мэтью знал, что Джон уже год как влюблен в Констанс Уэйд. Он не думал, что у Джона хватит решимости просить ее руки, потому что она была дочерью проповедника Уильяма Уэйда — сурового джентльмена в черном, о котором говорили, что птицы приглушают пение, когда он обращает к ним недреманное око служителя Божьего. Конечно, Мэтью был рад за Джона Файва, поскольку Констанс — девушка, несомненно, достойная, с живым и ясным умом, но он понял, что это значит.

Джон секунду помолчал, и Мэтью тоже держал язык за зубами.

— Филипп Кови, — наконец произнес Джон. — Ты его спрашивал?

— Спрашивал. Решительно отказывается.

— Никлас Робертсон? Джон Гальт?

— Обоих несколько раз спрашивал. Оба отказались.

— Почему же тогда я, Мэтью? Отчего ты все время приходишь ко мне?

— Оттого, что ты много вынес. Не только от Осли, еще до того. Набег индейцев. Человек, который тебя заставлял танцевать в тавернах. Все удары, все беды твои — из-за них. Я подумал, что ты захочешь встать и сделать так, чтобы Осли убрали туда, где он должен быть. — На это Джон Файв ничего не ответил, и на лице его не отразилось никаких чувств. — Я думал, ты захочешь увидеть, как свершится правосудие.

И вот тут, к удивлению Мэтью, намек на чувство появился на лице Джона, но это была лишь едва заметная тень понимающей улыбки — или проницательного знания, если быть точным.

— Тебя точно интересует правосудие? Или ты снова хочешь заставить меня плясать?

Мэтью хотел было ответить, опровергнуть это утверждение, но не успел, потому что Джон тихо сказал:

— Мэтью, пожалуйста, послушай меня и пойми правильно. Осли ведь тебя не трогал? Ты уже был в том возрасте, как он считал… старше, чем ему нужно? Так что ты ночью что-то слышал. Плач, может быть, крик или стон — и все. Может, ты неудачно повернулся на койке и тебе приснился дурной сон. Может, ты хотел что-нибудь сделать, но не смог. Почувствовал, какой ты маленький и слабый. Но уж если кому хотеть что-нибудь сделать с Осли сейчас, то это мне, или Кови, или Робертсону, или Гальту. А мы — не хотим. Мы хотим просто спокойно жить. — Джон подождал, чтобы его слова дошли. — Ты считаешь, что свершить правосудие — благородное чувство. Но ведь богиня правосудия слепа — так говорит поговорка?

— Близко к тому.

— Достаточно близко, думаю. Если я — или кто-то еще — встанет и даст под присягой показания против Осли, вряд ли он получит больше, чем вон там старый Грудер. Да и даже этого не получит, отоврется. Или откупится, раз главный констебль у него в кармане. А теперь посмотри, что со мной будет, Мэтью, если я такое скажу. В сентябре у меня должна быть свадьба. Как ты думаешь, если преподобный Уэйд узнает, сочтет он меня подходящим мужем для своей дочери?

— Я думаю, и он, и Констанс оценят твое мужество.

— Ха! — Джон почти расхохотался в лицо Мэтью. Глаза у него были будто обожженные огнем. — Столько мужества у меня не наберется.

— Значит, ты решил просто махнуть рукой. — Мэтью почувствовал, как выступает пот на лбу и на спине. Джон Файв был его последней надеждой. — После всего — просто махнуть рукой.

— Да, — немедленно, без колебаний, последовал ответ. — Потому что у меня своя жизнь, Мэтью. Очень сочувствую тебе и всем прочим, но помочь не могу. Могу я помочь только себе — такой ли это большой грех?

Мэтью онемел. Он боялся, что именно так Джон Файв и откажется, и весь настрой их встреч не давал надежд на согласие, но все же услышать это было тяжелым ударом. Мысли завертелись в мозгу огненными колесами. Если нет способа умолить прежних жертв Осли дать показания — и нет способа проникнуть в приют и получить показания новых жертв, — то Адский Директор действительно выиграл и битву, и войну. А тогда Мэтью, при всей его вере в мощь и справедливость правосудия, — просто кимвал звенящий без смысла и устроения. Одна из причин, почему он из Фаунт-Ройяла направился в Нью-Йорк — план начать эту атаку и довести ее до конца, а теперь…

— Жизнь ни для кого не легка, — сказал Джон Файв. — И мы с тобой это знаем много лучше прочих. Но иногда я думаю, что не надо цепляться за плохое — иначе дальше не пойдешь. Думать об этом снова и снова, держать в голове все время… ничего в этом нет хорошего.

— Да, — согласился Мэтью, хотя и не знал почему. Услышал свой голос будто издали.

— Надо что-то найти другое, за что держаться, — добавил Джон не без сочувствия в голосе. — Что-то не с прошлым, а с будущим.

— С будущим, — повторил Мэтью. — Да, наверное, ты прав.

А сам подумал, что предал себя, предал своих товарищей по приюту, и даже память магистрата Вудворда предал. И услышал голос магистрата, говорившего со смертного одра: «Я всегда тобой гордился. Всегда. Я с самого начала знал. Когда увидел тебя… в приюте. Как ты держался. Что-то… иное… неопределимое… но совсем особенное. Ты где-то оставишь свой след. В чем-то. Чья-то жизнь глубоко изменится… только потому, что живешь ты».

— Мэтью?

«Я всегда тобой гордился».

Он понял, что не слышал последних слов Джона Файва, и вынырнул в настоящее — как пловец из темной и грязной воды:

— Что?

— Я спрашивал, пойдешь ли ты на собрание в пятницу вечером.

— Собрание? — Кажется, он видел какое-то объявление, там и сям расклеенное. — А что за собрание?

— В церкви, в пятницу вечером. Знаешь, Элизабет Мартин будет там тебя высматривать.

Мэтью рассеянно кивнул:

— Да, дочь сапожника. Разве ей не четырнадцать, только что исполнилось?

— Ну так и что? Симпатичная девушка, Мэтью. Я бы на твоем месте не стал нос воротить.

— Я не ворочу нос. Я просто… что-то не тянет меня на общение.

— Да кто говорит про общение, друг? Я про женитьбу!

— Ну, знаешь! У тебя точно с головой не в порядке.

— Ну как хочешь. А мне пора за работу. — Джон двинулся к двери, но остановился в луче солнца. — Можно, знаешь, биться головой об стену, пока сам не убьешься. Стене-то ничего не сделается, а сам ты — куда попадешь?

— Не знаю, — прозвучал усталый ответ, как будто у говорившего болела душа.

— Надеюсь, сообразишь. Будь здоров, Мэтью.

— И тебе не болеть.

Джон Файв вернулся в кузницу, а Мэтью, все еще с затуманенной головой (то ли от разочарования, то ли от вчерашнего удара), зашагал в сторону Нью-стрит и далее на север к Уолл-стрит и конторе магистрата Пауэрса в Сити-холле. По дороге он снова миновал позорный столб, к которому Эбенезер Грудер был привязан совершенно справедливо — факты его дела Мэтью слышал сам, как клерк магистрата.

На этот раз у Грудера было общество. Рядом с корзиной метательных снарядов стоял тощий денди в бежевом костюме и того же цвета треуголке. У него были светлые волосы, почти белые, завязанные в хвост бежевой лентой, на ногах коричневые кожаные сапоги от дорогого мастера, на плече лежал хлыст для верховой езды. Судя по наклону головы, он с интересом разглядывал плененного карманника. Потом на глазах у Мэтью этот человек взял из корзины яблоко и уверенно запустил в лицо Грудеру с расстояния более двенадцати футов. Яблоко попало в лоб и разлетелось.

— Ах ты сволочь гадская! — заорал Грудер. Руки, просунутые в отверстия столба, сжались в кулаки. — Мерзавец, сука!

Человек молча и тщательно выбрал другое гнилое яблоко и залепил Грудеру в рот.

На этот раз яблоко было выбрано, очевидно, несколько более твердое, потому что Грудер не стал выкрикивать оскорблений, слишком занятый сплевыванием крови из разбитой верхней губы.

Посетитель же — очевидно, гренадер, судя по верности прицела, — взял третье яблоко, занес руку для броска, когда Грудер снова обрел голос, — и вдруг застыл. Голова его повернулась, как на шарнире, к наблюдающему Мэтью. Лицо этого человека было красиво царственным благородством — и страшно полным отсутствием какого-либо выражения. Он не выказывал явной враждебности, но у Мэтью было ощущение, что он смотрит на свернувшуюся змею, которую слегка потревожил прыгнувший на соседний камень кузнечик.

Еще несколько секунд пронзительные зеленые глаза незнакомца продолжали его держать, потом — будто змея вдруг оценила угрозу, исходящую от кузнечика, точнее, отсутствие угрозы, — незнакомец отвернулся и с холодной жестокостью запустил третье яблоко в окровавленный рот карманника.

Грудер издал какой-то жалкий звук — быть может, призыв на помощь, заглушённый разбитыми зубами.

У Мэтью не было права вмешиваться. В конце концов, магистрат Пауэрс вынес Грудеру приговор, согласно которому он должен от рассвета до заката стоять у позорного столба, дабы доставить гражданам удовольствие наказывать его таким манером. И Мэтью решительно направился прочь, прибавив шагу, потому что работы у него сегодня будет много. И все же это слишком жестоко… или нет?

Он оглянулся. Человек в бежевом костюме быстро удалялся в противоположную сторону, переходя улицу. Грудер затих, опустив голову, кровь капала в сворачивающуюся лужицу. Он сжимал и разжимал кулаки, будто хватал воздух. Через несколько минут мухи налетят со всех сторон на окровавленный рот.

Мэтью шел своей дорогой. Этого человека он ни разу раньше не встречал. Быть может, он, как и многие другие, прибыл в Нью-Йорк недавно на корабле или в карете. И что же с ним такого необычного?

Да вот… Мэтью понял, что этот человек от своего метания в цель получил колоссальное удовольствие. Нет, никто не говорит, что Грудер не заслужил такого внимания, но… неаппетитно это было, на вкус Мэтью.

Он шел дальше, к трехэтажному желтому каменному зданию Сити-холла, через высокие деревянные двери, призванные символизировать власть губернатора, вверх по широкой лестнице на второй этаж.

В здании пахло свежей древесиной и опилками. Мэтью подошел к третьей двери справа — она была заперта, поскольку магистрат еще не явился, и Мэтью отпер дверь своим ключом. Теперь придется напрячь силу воли, чтобы изгнать из ума все мысли о несправедливости, разочаровании и горечи, потому что начинается рабочий день, а закон — работодатель требовательный.

Глава третья

Настенные часы показали шестнадцать минут девятого, когда магистрат Натэниел Пауэрс вошел в свою контору, состоящую из единственной большой комнаты с окном в свинцовом переплете, выходящим на север, на широкий Бродвей и лежащие за ним лесистые холмы.

— Привет, Мэтью, — сказал он, привычно снимая довольно измятую сизую треуголку и серый полосатый сюртук, знакомый со штопкой лучше, чем целая армия домохозяек. И то, и другое он аккуратно повесил на крючки рядом с дверью.

— Доброе утро, сэр, — ответил Мэтью, как обычно. Если правду сказать, он считал ворон, отвернувшись к окну от стола, на котором лежали две амбарные книги, бутылка хороших черных индийских чернил и два гусиных пера. Но успел среагировать на шаги по коридору и щелчок дверной ручки, обмакнул перо и вернулся к протоколу недавнего дела Даффи Боггса, признанного виновным в свинокрадстве и приговоренного к двадцати пяти плетям у столба и выжиганию клейма «В» на правой руке.

— А, готовы уже письма? — Пауэрс прошел к своему столу, который, обозначая его статус, стоял в середине комнаты и был в два раза больше, чем у Мэтью. Магистрат взял пакет из более чем дюжины конвертов, проштампованных красной сургучной печатью конторы магистрата. Они были адресованы в самые различные места: от городских властей ниже этажом до коллег-юристов на другом берегу Атлантики. — Хорошая работа, очень аккуратно сделано.

— Спасибо, сэр, — ответил Мэтью, как всегда отвечал на похвалу, и снова вернулся к делу свинокрада.

Магистрат Пауэрс сел за свой стол и обернулся к своему клерку:

— И что же у нас в досье судопроизводства на сегодня?

— В суде — ничего. В час дня у вас встреча с магистратом Доусом. И, разумеется, ожидается ваше присутствие на обращении лорда Корнбери сегодня в три часа дня.

— Ах, это. Да.

Он кивнул. Лицо у него было приятное, несмотря на глубокие морщины от забот. Было ему пятьдесят четыре года, у него была жена и трое детей: замужняя дочь, живущая своей семьей, и два сына, не желавших иметь ничего общего с судами и законами, а потому ставшие работниками в доках, хотя один из них сумел подняться до десятника. Штука в том, что мальчики получали прилично больше отца — жалованье гражданским служащим было ниже, чем усы у сома. Темно-каштановые волосы магистрата поседели на висках, нос его был так же прям, как его принципы, а карие глаза, некогда зоркие как у ястреба, уже порой нуждались в очках. В молодости он был чемпионом по теннису в Кембриджском университете и часто говорил, как ему недостает воплей и шума с галерки. Иногда Мэтью казалось, что он видит прежнего магистрата — юного цветущего спортсмена, пьющего за здоровье собравшихся, и он думал, не проходят ли в безмолвных мечтах перед стариком те дни, когда колени еще были крепки и не согнулась спина под тяжестью вынесенных судебных приговоров.

— Его зовут Эдуард Хайд, — сказал Пауэрс, истолковав молчание Мэтью как интерес к новому губернатору. — Третий лорд Кларендон. Учился в Оксфорде, служил в полку королевских драгун, был депутатом тори в парламенте. Еще мои источники сообщают, что у него будут некоторые интересные наблюдения по поводу нашего города.

— Значит, вы были ему представлены?

— Я? Нет, не имел такой чести. Но похоже, те, кто имел — в том числе главный констебль Лиллехорн, — хотят сохранить подробности, а нас, всех прочих, потомить в неведении. — Он принялся проглядывать аккуратную стопку бумаг, сложенных для него на столе Мэтью с той тщательностью, которую магистрат так в нем ценил. Мэтью приготовил перья и достал с полок несколько книг законов, которые могут понадобиться при рассмотрении ожидаемых дел. — Это завтра утром у нас беседа с вдовой Маклерой?

— Да, сэр.

— Обвинение Барнаби Ширза в краже ее простыней?

— Она утверждает, что он продал простыни и купил на эти деньги свои домашние туфли.

— Да весь его дом ни гроша не стоит, — заметил Пауэрс. — Можно только дивиться, как эти люди друг с другом уживаются.

— Уверен, что не без некоторого труда.

Вдова Маклерой весила фунтов триста, а негодяй Барнаби Ширз был настолько тощ, что еще чуть-чуть — и пролез бы между решетками своей камеры, в которой его держали, пока не выяснится это дело.

— Тогда в пятницу? — спросил магистрат, просматривая свои заметки.

— В пятницу в девять утра, сэр, окончательное слушание по делу Джорджа Нокса перед вынесением приговора.

Пауэрс нашел свои заметки по этому поводу и какое-то время рассматривал их. Дело было о драке между двумя соперничающими мукомолами. Джордж Нокс в таверне «Красный бык» ударил, будучи нетрезв, Клемента Сэндфорда бутылкой эля по голове, вызвав обильное кровотечение у противника и сумятицу в заведении, когда приверженцы каждой из сторон в споре о территориях и ценах устроили побоище, выкатившееся и на Дюк-стрит.

— Вот что меня поражает в этом городе, — заговорил магистрат спокойно, как человек, констатирующий факт, — так это что здесь проститутки дают уроки кройки и шитья набожным церковным дамам, пираты консультируются у кораблестроителей насчет мореходных качеств корабля, христиане гуляют по воскресеньям с евреями, индейцы играют в кости с разведчиками прерий — но стоит серебряной монетке провалиться в щель между двумя товарищами по одной профессии, как тут же начинается кровавая война. — Он отложил бумаги в сторону и скривился. — Тебя от этого не тошнит, Мэтью?

— Простите, сэр?

Мэтью поднял глаза от пера: вопрос оказался для него неожиданным.

— Не тошнит, я спросил? — повторил Пауэрс. — Иначе говоря, с души не воротит от этой мелочности дел и мелкого юридического крючкотворства?

— Ну… — Мэтью понятия не имел, что на это ответить. — Наверное, нет.

— Так ты еще молодая рыбка, — отмахнулся Пауэрс, — а не такой старый закостенелый краб, как я. Но будешь, если останешься достаточно долго в этой профессии.

— Я надеюсь не только остаться в профессии, но и в ней продвинуться.

— Это как? Переписывая протоколы час за часом? Раскладывая мои бумаги? Записывая письма под мою диктовку? Чтобы когда-нибудь самому стать магистратом? Но никуда не деться от факта, что придется окончить школу права в Англии, а ты знаешь, какие это расходы?

— Да, сэр. Я откладываю деньги, и…

— Это годами откладывать придется, — перебил магистрат, не сводя с Мэтью пристального взгляда. — И все равно будут нужны связи. Обычно это связи социальные, семья или церковь. Айзек с тобой об этом говорил?

— Он… он говорил, что мне нужно дальнейшее образование по практическим вопросам, и что… да, конечно, что в какой-то момент мне нужно будет официально окончить университет.

— Я не сомневаюсь, что из тебя получится отличный студент и превосходный магистрат, если ты пойдешь этой дорогой, но когда ты планируешь подавать в университет?

То, что произошло с Мэтью, можно было назвать «прозрением». Он вдруг понял — как просыпается от дурмана спящий на звук тревожного набата, — что с самой смерти Айзека Вудворда проходящие дни, недели и месяцы стали сливаться в некий свертывающийся поток самого времени, и этот поток, поначалу казавшийся медленным и почти обманчиво ленивым, быстро опустошал важный период его, Мэтью, жизни. Не без резкого приступа горечи, острого, как нож в живот, он понял также, что одержимость мыслью привести Эбена Осли на скамью подсудимых заставила его забыть о собственном будущем.

Он сидел неподвижно, поднеся к бумаге перо, глядел на собственный четкий почерк, и вдруг негромкий стук маятниковых часов в углу показался ему оглушительным.

И Пауэрс тоже молчал. Он смотрел на Мэтью, видел мелькнувшее отчаяние, даже испуг, на миг отразившийся на лице молодого человека и тут же сменившийся ложным спокойствием. Наконец Пауэрс сложил руки, и ему хватило достоинства отвести глаза.

— Очевидно, — сказал он, — Айзек, посылая тебя ко мне, рассчитывал, что ты задержишься ненадолго. Максимум на год. Быть может, он рассчитывал, что твое жалованье будет побольше. Он, наверное, хотел, чтобы ты уехал в Англию и поступил в университет. И это все еще возможно, Мэтью, все еще возможно, но должен тебе сказать, Мэтью, что обстановка в тех университетах неблагоприятна для человека незнатного, а если еще учесть, что ты родился здесь и был воспитан в приюте… Я не уверен, что твое заявление не положат десять раз под сукно, даже с моим рекомендательным письмом о твоем характере и способностях. — Он нахмурился. — Даже с рекомендательными письмами от каждого магистрата колонии. Слишком много блестящих семейств с деньгами, которые хотят видеть своих сыновей адвокатами. Не магистратами для Америки, пойми, а адвокатами для Англии. Частная практика приносит во много раз больше общественного служения.

Мэтью обрел голос:

— Что же мне тогда делать?

Пауэрс не ответил, но явно глубоко погрузился в размышления. Глаза его смотрели перед собой, не видя, ум что-то вертел, рассматривая под разными углами.

Мэтью ждал, чувствуя острое желание отпроситься, пойти домой и последние оставшиеся карманные деньги потратить на несколько кружек эля «Старого адмирала». Но какой смысл в таком пьяном бегстве от действительности?

— Ты все же мог бы поехать в Англию, — сказал наконец магистрат. — Заплатить капитану немного денег и отработать остальной проезд. Я мог бы тебе в этом помочь. Ты мог бы найти работу в адвокатский конторе в Лондоне, и через некоторое время кто-нибудь с бóльшим политическим весом, чем у меня, мог бы предложить тебе свое покровительство, чтобы тебя приняли в университет «за выдающиеся успехи». Если ты этого действительно хочешь.

— Конечно, хочу! Почему бы я мог не хотеть такого?

— Потому что… для тебя может найтись нечто лучшее, — ответил Пауэрс.

— Лучшее? Что же может быть лучше этого? Сэр, хотел я сказать, — добавил он, вспомнив свое место.

— Будущее. А не копание в свинокрадстве и уличных драках. Вспомни дела, которые мы с тобой слушали, Мэтью. Выделялось ли хоть какое-нибудь из них?