Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Малькольм Брэдбери

В Эрмитаж!

Памяти Джона Блэкуэлла
Как они встретились? — Случайно, как все люди, — Как их звали? — А вам какое дело? — Откуда они пришли? — Из соседнего селения. — Куда они направлялись? — Никому не известно. — О чем они говорили? — Хозяин не говорил ничего. А Жак говорил: его капитан уверял, что все, что случается с нами хорошего или дурного, все уже записано или пишется сейчас в великой Книге Судеб — там, наверху. ХОЗЯИН: Громкие слова! ЖАК: Капитан добавлял, что у всякой пули — свой жребий. ХОЗЯИН: И он был прав… Дени Дидро. «Жак-фаталист»
Когда, проливая слезы у моей могилы, богиня Минерва укажет своим трагическим пальцем на выгравированную на камне надпись: «Здесь покоится мудрец» — не смейтесь, не спорьте. Не говорите, что она не права. Не позорьте меня перед Потомками эпитафией: «Прах дурака под этим камнем». Не открывайте никому этой горькой истины. Дени Дидро. «Мой портрет — и мой гороскоп»
Ах как счастливы будут люди, когда все короли станут философами, а философы королями! Неизв. авт. «Философ» (1743)[1]


От автора

Мне кажется, это все-таки роман. Однако он имеет самое прямое отношение к Истории. Но и ученые мужи порой уклоняются от истины, чтобы придать прошлому хоть какой-то смысл в глазах настоящего. Я тоже, по мере необходимости, старался усовершенствовать реальность. Я изменял факты, даты, состав событий, если они казались мне скучными или неправильными. Я исправлял ошибки в календаре и географии, заделывал щели, передвигал границы, немножко менял национальный состав. Как маленький постмодернистский Осман,[2] я непринужденно перепланировал крупнейшие города планеты, покрасивей расставлял здания, вмешивался в работу архитекторов и дизайнеров, смелой рукой прочерчивал широкие проспекты, заставлял автомобили мчаться в другом направлении. Я находил более выигрышное местоположение для статуй, подвергал реорганизации картинные галереи — подчищал, видоизменял или просто перевешивал знаменитые полотна. Я обогатил театральное искусство постановкой нескольких новых пьес и опер. Не менее вольно обходился я с великими литературными произведениями — редактировал одни и переиздавал другие. Памятники я переделывал, иконы подмалевывал, дорожные знаки ставил, где хотел, оккупировал вокзалы и станции. Но разве не так поступает сама История, когда вписывает наши живые, человеческие истории в небесную Книгу Судеб?

В своей книге я также сводил вместе людей, которые никогда не встречались, но которым наверняка стоило познакомиться. Для этого я вносил изменения в их биографии и карьеры, придавал их характерам новые черты и придумывал для них новых возлюбленных. Особенно щедр был я к своему главному герою — Дени Дидро, самому очаровательному из философов, ныне, увы, забытому: напоминает о нем лишь название одного из районов Парижа и станции метро. Дидро и сам чувствовал зыбкость своего существования, сам ощущал себя лишь игрушкой Потомства — этой странной формы коллективной памяти, которая то хоронит, то воскрешает, то возносит, то смешивает с грязью, то разрушает, то восстанавливает. Дидро понимал, что История — не что иное, как жалоба прошлого на настоящее, но при этом прошлое, настоящее и будущее способны перемешиваться и проникать одно в другое. Я выступал от лица Потомства и по-своему формировал жизнь философа, упорядочивая слухи и сведения о нем. Я подарил ему (думаю, Дидро не возражал бы) несколько приятных, необычных и насыщенных месяцев, развил некоторые его идеи и сюжеты, придумал и приписал ему несколько мистификаций. В общем, влез на его сайт в Книге Судеб и основательно там покопался.

Я также набрался смелости поработать с нашей так называемой современностью. Разумеется, кое-что в моей книге вполне соответствует действительности. Абсолютно реален Борис Ельцин. На самом деле существует проект «Дидро», в рамках которого профессора Бу Горанзон и Магнус Флорин из Королевского университета в Стокгольме организовали ряд замечательных конференций. Этот проект уже много лет позволяет виднейшим ученым, писателям, философам, актерам, преподавателям, художникам продолжать изучать этическое и интеллектуальное наследие Дидро. С этой целью им дается возможность собраться вместе в комфортабельных условиях в одном из крупнейших городов мира. Я тоже принимал участие в одном из таких конгрессов. В октябре 1993-го, когда в России произошла очередная политическая встряска, мы совершили путешествие на тот берег Балтийского моря. Там и возник замысел этой книги.

При всем при том искушенному читателю ясно, что между реальными паломниками и их реальными петербургскими хозяевами, реальным проектом «Дидро» и вымышленными персонажами, похождения которых описаны ниже, может не оказаться ничего общего. Повторюсь: это роман. Но посвящаю я его реальным людям (Бу Горанзону, Джону Куку, Стефану Тульмену). Многие из них мои друзья и, надеюсь, таковыми и останутся. Но список моих долгов на этом не заканчивается. В огромной степени своим появлением на свет эта книга обязана моему замечательному, ныне покойному редактору Джону Блэкуэллу, который помог мне сведениями, полученными им в бытность шпионом на субмарине, бороздившей воды Балтики. Благодарен я также еще одному покойному другу, профессору философии Мартину Холлису из Университета Восточной Англии. Он вел меня, робкого ученика, ввысь, по Пути Просвещения, и верил, что на вершине, в тамошней пивной, мы насладимся удивительным напитком — Триумфом Разума. Боюсь, что человечеству до этой вершины не добраться никогда.

Я черпал сведения из многих прекрасных книг, но более других помогла мне «Критическая биография Дидро» П. Н. Фербенка (издана в 1992 году). Фербенк постоянно напоминает о неоднозначности не только личности Дидро, но и его рукописей. «Изучая произведения Дидро, мы сталкиваемся со множеством текстуальных проблем. Рукописи дошли до нас в разном состоянии — от удовлетворительного до очень плохого. До смертного часа Дидро не переставал вносить изменения в свои тексты. Кроме того, продолжают постоянно обнаруживаться рукописи, до сих пор неизвестные», — написал Фербенк в предисловии к «„Это не роман“ и другие романы» Дидро. Вот так-то. Вот и объяснение, почему я пересек Балтийское море и почему вообще взялся за этот… что ж, давайте считать это романом.


М. Б.


Предисловие

Он уже в летах, наш мудрец. Он дружелюбен и великодушен, избалован славой и исполнен доброжелательности, умен и остроумен. Его путешествие через европейский материк было долгим и многотрудным, оно началось весной на юге и закончилось студеной зимой на севере. Между тем заправским путешественником его никак не назовешь. «Путешествие — отличное лекарство от одиночества, — писал он как-то кому-то, — но лишь недоумение вызывает владелец роскошного дворца, променявший уют домашнего очага, общество родных и друзей на бессмысленные скитания по чердакам и подвалам».

Он стар — и все же совершил это. Его приезд в Петербург и неожиданное появление при великом северном дворе — само по себе уже чудо. По стечению обстоятельств он попал на пышную имперскую свадьбу: в тот день курносый царевич Павел брал в жены прелестную немецкую принцессу. В городе собрались все члены царского семейства и полчища представителей европейских дипломатических корпусов. Много дней, пока с присущей православным бракосочетаниям помпой будут взлетать в небеса фейерверки, перевариваться в желудках икра, рекой литься шампанское и водка, дипломатам предстоит без устали строчить докладные записки своим правителям. И вскоре французский посол мсье Дюран де Дистрофф всполошит Версаль сообщением о приезде Философа и заверит, что незамедлительно войдет в контакт с ним.

«Не сомневайтесь, Ваше Величество, — напишет мсье де Дистрофф своему вальяжному, шелковочулочному „королю-солнце“, — я напомню ему, чего мы вправе ожидать от преданного трону француза, оказавшегося в беспримерной близости к иностранному двору».

Через Балтийское море пошлет в Стокгольм весточку посланец Швеции: «Очаровательная и коварная самодержица российская вновь натянула на себя маску либерализма». Черкнет из Петербурга в Уайтхолл и сэр Роберт Ганнинг: свадьба потрясающая, еда и шлюхи восхитительны; небольшие волнения у казаков на Дону; англичане по-прежнему в почете (в конце концов, именно Британии обязана императрица одним из любимейших своих любовников); некий французский мыслитель забрел в российскую столицу и распространяет здесь легкомысленную галльскую философию. Но быстрей всего долетит весть до Потсдама, где король Фридрих, король-философ, почувствует себя глубоко оскорбленным, отшвырнет флейту и даст волю поистине королевской ярости. Разве не являются все философы, да и все государства, его, Фридриха, личной собственностью?! Voilà trahison des clercs.[3]

В разукрашенных коридорах Эрмитажа все, буквально все, наперебой ищут общества Философа. Лишь царица заставляет себя ждать. Но такое уж это событие, свадьба, — шумное, многолюдное, хлопотливое; даже свадьба нелюбимого, постылого сына, от которого она сперва думала избавиться, как избавилась от его якобы отца, предыдущего российского самодержца. Свадьба, во всяком случае ранга этой, — событие государственной важности и требует неукоснительного соблюдения протокола. Тут и балы, и ужины, и фейерверки, и праздничная канонада, и богослужения, и приемы — и везде она, мать жениха, должна показаться. Повсюду иностранные послы. Их всех надлежит принять, кого обласкать, а кому и пригрозить. Есть еще новая невестка, которую надо наставить в православной вере (как наставили двадцатью годами раньше саму императрицу) и разъяснить той, чей долг отныне вынашивать и рожать царей, основателей династий, ее новые обязанности. Есть и договоры, которые надлежит подписать поскорей, с утра пораньше; родственники, с которыми надлежит повидаться; новые союзы, которые должны быть заключены в извилистых переходах Эрмитажа, ибо свадебная сутолока — время пересмотра прежних соглашений. Вдобавок еще и слухи о мятеже донских казаков, нерешенная турецкая проблема, свежая партия самозванцев, по которым плачут царские темницы, плюс, и все из-за этой свадьбы, шушуканье и козни верных подданных по всему дворцу. Словом, быть великой и могущественной не всегда легко и приятно.

Но разумеется, о своем французском философе императрица не забывает: ведь она заманивала его в Петербург добрых одиннадцать лет, с тех самых пор, когда с помощью заговора, а может и двух, взошла на престол. Вообще-то, если сбросить со счетов свадьбу, время для своего приезда Философ выбрал весьма удачное. Он угодил в брешь между двумя Ночными Императорами, властителями ложа царицы. Сергей Салтыков, возможный отец курносого молодожена, давным-давно мариновался где-то в Париже или в Стокгольме. Станислав Понятовский, любезно подброшенный царице предыдущим британским послом, тоже благополучно убран с дороги: в качестве благодарности за труды ему предложили польский трон. Пылкий Григорий Орлов, некогда столь любимый любовник, который так помог ей закрепиться на престоле, со всегдашними своими бахвальством и распущенностью перешел все границы и был отослан с миром, а молчание его (Орлову ведь известны многие опасные тайны) куплено обещанием сердечной дружбы, увесистой пачкой рублей, обширными поместьями и энным количеством крестьянских душ.

Но удобный дублер его, робкий и юный Васильчиков, извлеченный из обычного источника — из числа рослых красавцев гвардейцев, показал себя отнюдь не блестяще. Последние несколько дней положили конец его недолгому взлету. «Я был содержанкой, простой содержанкой — и не более того», — уныло блеял он, шатаясь по дворцу. Изнемогающий от любви честолюбивый Григорий Потемкин во всем блеске своей славы и с единственным зрячим глазом далеко, в Турции, где ему еще несколько долгих месяцев потеть и жевать нугу. Царица почувствовала себя вдовой! Дневные часы — между тремя и шестью, часы, традиционно отведенные любви, пустовали. Но ведь она ученая дама, она живо интересуется науками и всегда мечтала иметь хоть чуть-чуть свободного времени для раздумий. И конечно, императрица просто умирает от нетерпения: так хочется ей встретиться с философом, чью библиотеку она приобрела для собственного книжного собрания.

Через неделю после прибытия нашего героя в Петербург, в пятницу, в Зимнем дворце, в Эрмитаже, дают бал-маскарад. Он все еще мучается коликами (такова, видимо, участь невских жителей), хорошо хоть портовая таможня вернула его багаж и одежду. И вот в позаимствованной у кого-то медвежьей шубе и в чьем-то парике, как всегда полный идей и энергии, идет он зимним вечером по бодрящему морозцу в бодрящий морозцем Зимний дворец. Ждут на заснеженной мостовой раззолоченные кареты и сани с нарядными кучерами, похлопывающими себя для согрева по бокам. Музыка — на любой вкус, французская, австрийская, немецкая, итальянская, — льется из сотен расположенных по фасаду окон, наполняет воздух. А в окнах — зал за залом — начинают мерцать огоньки: зажигаются тысячи свечек. Разукрашенные перьями гусары из императорской Белой гвардии стоят в дверях, как живописные живые картины, полные скрытого смысла.

Внутри сотни лакеев в парчовых ливреях и штанах до колен принимают шубы, парижские плащи и сибирские меха. Петербургские балы блистательны всегда, но этот — блистателен вдвойне: по случаю свадьбы в город съехались полчища гостей — послы, камергеры, бояре, английские и шведские морские капитаны, голландские купцы, странствующие куртизанки и просто шлюхи, монахи, математики, академики, офицеры гвардии, провинциальная знать, патриархи и архимандриты, еще бояре, карлики, несметное количество придворных дам, от древних до совсем юных. Все, все собрались здесь. Золото, серебро, жемчуга, аметисты, государственные награды и орденские ленты. Платья с кринолинами, замысловатые прически. Глубокие вызывающие декольте. Парики, парички, шляпки, кивера. Парижские моды, сибирские меха. Мужчины переодеты женщинами, женщины — мужчинами.

Что касается нашего мудреца, он выступает (а иначе и быть не может) в своем черном костюме философа. Усмехаются, перемигиваются из-под масок придворные. Играют в каждом углу музыканты. Толпы гостей фланируют по анфиладам комнат, перетекая из зала в зал. И каждый забит бесчисленными сокровищами: ведь скифские монархи богаты и могут ни в чем себе не отказывать. Обнаженные красавицы Рембрандта, рельефы Кановы, сибирские винные кубки, римские бюсты и фрески, восточные геммы, кунсткамеры, механические куклы, астрономические чудо-часы. Танцуют, режутся в карты, курят трубки, поют баллады, жуют пирожные. Женщины играют в бильярд; мужчины засели за шахматы. От карточных столов доносится звон монет. В одном зале, задирая юбки, отплясывают французский танец. В другом тоненькие девочки из дворцовой балетной школы старательно поднимаются на пуанты. Открыта для обозрения новая галерея Эрмитажа: здесь выставлена новая коллекция сокровищ, доставленная на кораблях из Парижа и Амстердама. Даже название дворцу присвоено французское: ведь в «эрмитаже», в хижине отшельника, живет в Фернее Вольтер, еще один философ, которым неустанно восхищается Ее Величество, а в другой хижине предается размышлениям Руссо. А вот и собственная ее хижина: самое деловое, шумное и блестящее из сущих на земле пристанищ отшельника.

Дальше и дальше идет наш Философ. Аполлон и Четыре Времени Года — каждому лет одиннадцать, утонченные изящные дети из императорского Смольного института благородных девиц — показывают изысканное представление-маскарад под музыку Рамо. Кажется, что перенесся в Вену или же в Венецию. А если отвлечься, забыть, сколько дикости, сколько варварских пережитков вокруг, легко вообразить, что находишься в самом Париже, столице цивилизации.

Следующая комната. Там Философ встречает своего старинного приятеля, галантного придворного, барона Мельхиора Гримма (барон — международный брокер, его конек — браки между членами императорских фамилий). Лицо его покрыто толстым слоем пудры, на голове — щегольской парик с Невского проспекта. Сияя улыбками, Гримм непринужденно беседует и сплетничает о чем-то в кружке избранных. Гостеприимный хозяин нашего героя, благороднейший князь Лев Нарышкин, тоже тут, лениво интересуется, что сталось с его лучшей медвежьей шубой. Оба живо приветствуют Философа.

— Царица ждет! — говорят ему и подводят к первой фрейлине двора, к темноволосой княгине Дашковой.

Философ вспоминает, что некоторое время назад принимал ее у себя в Париже.

— Дорогой Философ, — говорит Дашкова, — она знает, чего от вас ждать. — И ведет его через толпу.

И вдруг перед ним Она — ожившая статуя собственной персоной. Как бы ни старались портретисты, выглядит точно на свой — вполне зрелый, что-то около пятидесяти — возраст. У нее высокий лоб, удлиненный овал лица, острый подбородок, нарумяненные щеки. Она высокая, полная и держится чрезвычайно величественно. Сейчас на царице очень мужской полувоенный костюм, обтягивающий ее пышные формы. В нем она похожа на оперную примадонну.

Дашкова подталкивает Философа вперед, к ней. Придворные смотрят во все глаза. Вот он, этот момент! Философ поднимает глаза, опускает глаза, кланяется низко, целует появившуюся перед ним пухлую руку.

— Я прибыл из Франции, — говорит он, — Мое имя Дидро.

— А я Екатерина Российская, отшельница из Эрмитажа. И рада приветствовать своего милого библиотекаря в этих стенах, которые однажды дадут приют его книгам и сохранят их для вечности.

— О да, Ваше Императорское Величество, это поистине самый щедрый дар судьбы за всю мою жизнь. Ваше обещание сделало меня счастливым. Пенсион и память Потомков. Теперь даже смерть не страшит меня. Я снял со стены лютню и пел хвалебную песнь Вашему Величеству.

— Для меня это тоже немалая удача, — отвечает Философу Екатерина, Самодержица Российская, Царица Казанская и Владычица Псковская. — Однако я помыслить не могла, что заслужу столько комплиментов. И лишь за то, что куплю несколько пыльных книг и дам владельцу возможность и дальше пользоваться ими. Скажите же, как вы находите мой Зимний дворец?

— Он оправдал мои ожидания, — звучит ответ. — Мне кажется, я уже видел его во сне.

— Вы видели сны, я строила, — возражает Екатерина. — По правде говоря, я строила как безумная.

— Известно Вашему Величеству, что вас теперь называют благодетельницей Европы?

Императрица наклоняет украшенную бриллиантами голову.

— Да, так говорят…

— Никто в целом мире не служит столь ревностно искусствам, гуманизму, никто не делает больше для распространения благодетельного просвещения. В лице Вашего Величества мы имеем неоспоримое доказательство того, что солнце движется с севера на юг.

— Итак, надеюсь, мы будем встречаться и говорить с вами ежедневно в моих личных покоях. Исключая, конечно, выходные дни, дни праздников, дипломатических приемов и прочих государственных или же религиозных событий.

— Разумеется, Ваше…

— После второго завтрака. Я всегда любила это время.

Почему-то ухмыляются столпившиеся вокруг придворные.

— Почту за честь.

— Скажем, между тремя и пятью.

— Передо мной — величайшая из цариц… — изощряется в придворных манерах Философ.

— Самая благодарная ваша ученица, — любезно отвечает ему могущественнейшая женщина планеты.

Часть первая

1 (наши дни)

Итак: что это за место? Стокгольм, столица Швеции, прекрасный город-порт, занимающий несколько островов в центре огромного архипелага. Время дня? Позднее утро. Месяц? Сейчас посмотрю… начало октября 1993 года. Погода? Прохладная, облачная, но с прояснениями, с кратковременными, но проливными дождями. Кто отправляется в путешествие? Пожалуй, пока лучше не отвечать, поглядим — увидим.

Шведское лето — явление, необъяснимое с точки зрения законов физики, суетливое время поездок на острова, лодкостроительства, лангустопоедания, купания-ныряния, гипербезумная фаза годового цикла этой щедрой на безумства нации — достигает высшей точки и клонится к своему промозглому осеннему концу. Юркие белые лодчонки из плексигласа все еще кружат по каналам Старого города, Гамла Стан — как называют его жители Стокгольма. Громкоголосые гиды выкрикивают в свои мегафоны леденящие кровь истории о знаменитой Шведской бойне. Но сезон экскурсий кончается, и зазывал осталось всего ничего. В городских гаванях, покачиваясь на волнах, снуют туда-сюда ялики с разноцветными парусами. Но, судя по всему, погулять им осталось совсем чуть-чуть: через несколько недель, а может и дней, их лебедками поднимут из воды и отправят зимовать в сухие доки.

В чистеньких, но продуваемых ветрами парках у порта осыпаются с деревьев мокрые листья и с грохотом опускаются ставни кафе и сосисочных на открытом воздухе. Тут и там небольшие группки людей — кое-кто в летних спортивных рубашках, но большинство в зимних дутых анораках — играют в шахматы фигурами размером с человеческий рост. Когда черным или белым грозит опасность, вокруг собираются болельщики — дети, праздные зеваки, прогуливающие своих питомцев собачники. На скамейках и за столиками последних оставшихся кафе сидят, задрав подбородки, самые закоренелые оптимисты. Пустыми глазами уставились они в небо с почти мистическим чаянием поймать последние лучи солнца — драгоценнейшего из сокровищ севера. А солнце знает, насколько оно желанно, и то появляется, то прячется снова, подмигивает кокетливо: смотрите, я тут, а вот меня нет. Ослепительно золотые солнечные лучи падают на коричневато-зеленоватые медные крыши и шпили, покрывающие и увенчивающие старинные здания — памятники грандиозной империи: Шведский королевский дворец, собор Сторчюрка, здание парламента. И — чуть дальше — модернистская ратуша, где проходит вручение Нобелевских премий, сопровождаемое оружейным салютом, — так шведы напоминают о своих крупнейших вкладах в копилку человечества: о создании сладостной утопии всеобщего мира и об изобретении динамита.

Летняя эйфория кончилась, зимняя депрессия приходит ей на смену. Надвигается северное скандинавское уныние. Впрочем, что это я? Кругом все так опрятно, все дышит самодовольством, богатством, все так по-бюргерски. Цивильно и цивилизованно — лучше не скажешь. Повсюду чувство собственного достоинства, рассудительность, похвальное уважение к порядку, ясная мораль. Всюду демократизм и дорогостоящая простота, о которых многие могут только мечтать. Все дышит шведским духом. Например, моя спаленка с тщательно продуманной современной обстановкой в симпатичном отельчике на Стургатан. Спальня и ванная снабжены вежливыми инструкциями, светско-религиозными и изложенными свободным слогом. Следуя этим указаниям, ни за что не совершишь безнравственного, недостойного гражданина поступка. «Пожалуйста, помогите сохранить нашу планету! Здесь, в Швеции, мы любим наши озера, наши моря и хотим защитить их. Пользуйтесь только казенным мылом и постарайтесь менять полотенца не чаще чем раз в два дня»; «Презервативы и Священное Писание для удовлетворения потребностей тела и духа вы найдете в тумбочке у кровати. Пожалуйста, воспользуйтесь ими. С любовью и уважением, управляющий отелем».

И на улицах та же картина. Либерализм, простота, порядочность, ни капли иронии. Улицы — чистые, прямые, нигде ни соринки. Еда — свежая, экологически чистая, изобилие рыбных блюд. Кофе — черный, душистый, крепкий, превосходный. Воздух — живительный, бодрящий, безупречно чистый. Высокое качество, но без хвастовства и показухи. Всего как раз в меру. Без помпы и навязчивости, без тупого консерватизма, без вульгарных новшеств. Собственно, шведы и сами про себя говорят: наш девиз — не слишком мало, не слишком много. Живут богато, но как сдержанно это богатство расходуется! По нарядным торговым улицам прогуливаются хорошо одетые покупатели. Проносятся мимо темные «саабы» и «вольво» с кожаными сиденьями. Водители ни за что не забудут включить подфарники и пристегнуть ремни безопасности. Бензина эти автомобили потребляют немало, но бензин неэтилированный, и ездят с умеренной скоростью. А как предупредительны водители! Вот оно — цивилизованное движение с цивилизованной скоростью. Элегантные пешеходы — высокие девицы в кожаных сапогах-чулках, мужчины-здоровяки в пальто защитного цвета, велосипедисты, ужасно театральные в своих шлемах со стрелками и лайкре (в Швеции на каждом шагу что-нибудь напоминает, как здорово быть здоровым) — дружно останавливаются, все с той же предупредительностью, давая машинам проехать. В свою очередь, внезапно, подчиняясь не столько красному сигналу светофора, сколько чувству справедливости, голосу совести и представлениям о порядочности, разом застывают на месте автомобили. И лишь тогда, с безупречной вежливостью, позволяют себе пересечь улицу полные признательности пешеходы и затянутые в лайкру велосипедисты.

Свежайшие, в нарядных упаковках товары на витринах разложены в безупречном и безупречно продуманном порядке. И не воображайте, что все эти чистые краски, обесцвеченное до белизны дерево, честные прямые линии, украшающие склады товаров во всем мире, — изобретение какого-нибудь пижонистого шведского модерниста с парижским дизайнерским дипломом. Шведский стиль — порождение шведской природы, лесов, ветров, моря, скал, сосен, старого доброго скандинавского духа трудолюбивых корабельщиков и строителей. Давайте посмотрим. Взять хотя бы стулья, изделия шведских плотников, вручную изготовленные столы — складные, прочные, квадратные, твердые. Или же шерстяную ткань — яркую, но не кричащую. Все скромно, по-домашнему, по правде, без подвоха. Нет, есть все же один крошечный подвох: эта простота стоит баснословно, невероятно дорого, странствующих иностранцев вроде вашего покорного слуги цены особенно ошеломляют.

Но, как мне предстоит убедиться, дороже всего в этой честной, приятной во всех отношениях, скромной, либеральной стране сами деньги. И вот я захожу в банк на Стургатан, расположенный на холме над самой гаванью, на чистенькой, обсаженной деревьями площади. Чрезвычайно симпатичный банк — светлый, современный, просторный, компьютеризированный, благоухающий свежим кофе, с залами, заполненными милыми, обаятельными клиентами. От такого благолепия у меня возникает странное ощущение, точно чего-то не хватает: некоего демонизма денег, зловещего звона монет, скрытой опасности, излучаемой чистоганом. Не говоря уж о видеокамерах по углам, пуленепробиваемых стеклах и мрачных охранниках с автоматами Калашникова, без которых не обходятся сегодня никакие финансовые операции. Напомню: Медвежья страна славится своими банками. Она играла ведущую роль еще в Ганзейском союзе, возглавляет объединение стран Балтии, финансировала все европейские войны. Именно в Швеции, если память мне не изменяет, родилась идея Национального банка. Более того, в стране имеются вполне приличные запасы материалов, из которых делаются деньги: минералов и бумаги. Чтобы полезные ископаемые не пропадали даром, шведы отказались от драгоценных металлов и ввели в обиход медные монеты — демократичные и удобные, если хочешь купить, к примеру, буханку хлеба. Но если кому-то захочется приобрести что-нибудь подороже, например один из этих шведских столов, — что ж, тогда кошельком ему не обойтись, понадобятся лошадь и тележка.

Так зачем же столько мучений — задаю я сам себе риторический вопрос — при совершении заурядных экономических операций? В беленький светленький банк я зашел поменять английские фунты на американские доллары. В мире денег желание вполне заурядное. За чистым белым столом сидит симпатичная блондиночка-кассирша; ее беленькие пальчики пляшут по клавиатуре современнейшего компьютера. Как и все встреченные мною с утра, когда наш самолет приземлился в аэропорту Арланда, кассирша вежлива, серьезна, доброжелательна, в высшей степени цивилизованна — вот подходящее слово. Такая уж она, Швеция, Медвежья страна, чем-то неуловимо напоминающая начальную школу в лондонском районе Ислингтон — плюс немножко тундры. Для начала кассирша просит меня предъявить документы. Паспорт. Водительские права. Медицинский полис. Туристическая страховка. Номер пенсионного удостоверения. Все в порядке: документы у меня есть — следовательно, я существую. Она справляется насчет курса и котировок — curso, cambio. Как я буду расплачиваться? Я демонстрирую туго набитый бумажник: «Виза-кард», «Америкам экспресс», «Дайнерс», «Баркли-кард», «Мастер-кард», «Британские авиалинии». Все в порядке: смарт-карта у меня есть — следовательно, я покупаю. Но на современную Швецию это, оказывается, не распространяется.

— Nej, nej, — качает головкой блондиночка.

Я предлагаю ей банковскую карту, магазинную карту, еврокарту. Сверкаю золотой, машу серебряной. Наклоняюсь и, касаясь губами душистых белокурых волос, шепчу ей на ушко свой заветный секрет: пин-код.

— Nej, nej, — отнекивается она и смотрит на меня изумленно, — хотите получить деньги, сначала дайте денег мне.

— Но это и есть деньги, — возражаю я. — Теперь так производятся все расчеты.

— Nej, nej, не у нас, не в Швеции, — не согласна она, — Вы мне даете не деньги, а кредитные карточки. Мне нужны наличные. У вас нет настоящих английских фунтов?

Я смотрю на нее изумленно. На дворе, повторюсь, девяносто третий год. Высокоразвитая нация. Третье тысячелетие на пороге. И если не откажут все компьютеры и не попадают самолеты, разрушив все расчеты, наши страны вскоре станут частями единой евро-Европы — и закончится эра национальных валют. Испарятся франки, падут марки, исчезнут эскудо и лиры, сгинут кроны. Не станет даже фунтов, великих британских фунтов, их эпоха заканчивается — рано или поздно всему хорошему приходит конец.

И я готов оплакать эту эпоху, пролить слезу по уходящим денежным единицам. Я обожаю наличные — монеты и банкноты, гинеи и гульдены, дукаты, кроны, фартинги и форинты, все эти курсы валют, котировки, cambio и curso. Вообще-то сейчас, в девяносто третьем, Швеция еще не решилась присоединиться к Евросоюзу, но все мы понимаем, что это лишь вопрос времени. Конечно, страна, обладающая такими хвойными лесами, бумажными фабриками и запасами меди, заинтересована в сохранении денег в первозданном их виде. Но Швеция современна, а наличные — безнадежно устарели. Однако если девушка желает наличные, пусть она их получит. Припоминаю, сколько-то денег у меня с собой есть. Я порылся в бумажнике, и вот, пожалуйста, тоненькая пачечка банкнот, имеющих хождение в моей стране. Джордж Стефенсон, Пыхтящий Билли, в своем неизменном цилиндре гордо смотрите пятерки. Чарльз Диккенс, один из величайших в истории романистов, создатель портретной галереи биржевиков и казнокрадов, глядит с десяток. Изобретатель электричества Майкл Фарадей охраняет двадцатки. Королева на месте. Словом, ничего более надежного и солидного и вообразить невозможно.

— Подойдет? — спрашиваю я.

— Jo, jo, тип-топ, tack-tack. — Кассирша, сияя улыбкой, забирает и пересчитывает мои денежки.

За спиной у меня уже выстроилась довольно длинная очередь. Но здесь, в благовоспитанной, либеральной Швеции, никто не ворчит, никто не выражает неудовольствия. Пощелкав по клавишам, блондинка наконец протягивает мне пачку новеньких банкнот.

— Tack-tack, — говорю я и смотрю на полученные деньги. Но ведь эти красивые цветные бумажки — это шведские кроны, совсем не то, чего я добивался. — Nej, nej, ошибочка вышла. Мне нужны американские доллары.

— Jo, jo, доллары, tack-tack. — Кассирша кивает и забирает банкноты обратно. Проверяет тщательно — не повредил ли я какую, кладет их обратно в ящик, пальчики опять пробегают по клавишам. Очередь у меня за спиной все больше, уже вылезает на улицу. Но — ни протестов, ни малейшего нетерпения. Кассирша снова лезет в ящик, отсчитывает несколько зеленых американских бумажек и протягивает мне.

— Tack-tack, — говорю я.

И смотрю на полученные деньги. Смотрю еще раз. Пачка удивительно тоненькая. За какие-то несколько минут сто английских фунтов превратились в сорок американских долларов. Такие вот финансовые чудеса.

— Я вам дал сто, вы мне — сорок, — жалуюсь я.

Очередь растет.

— Jo, jo, tack, — кивает кассирша.

— Что-то тут не так.

— Jo, jo, все правильно, — Она стоит на своем. — Налог. Вы произвели тройной обмен. И каждый раз платили налог.

— Это не я произвел тройной обмен, это вы.

— Но в Швеции все обменные операции производятся через крону.

— Почему все обменные операции производятся через крону?

— Потому что только таким образом вы можете заплатить все налоги.

В Стамбуле или в Афинах это выглядело бы чрезвычайно подозрительно. Но я в Швеции — в царстве морали и безупречной честности, в либеральнейшей из стран, в обществе, достигшем высших ступеней развития. Я озираюсь по сторонам. Очередь у меня за спиной уже перекрывает движение на улице. Эта часть Стокгольма заблокирована начисто. Но ни один автомобиль не сигналит, никто не издал ни звука, даже не кашлянул.

— Но я не хочу платить налог.

— Все хотят платить налоги.

Кассирша улыбается мне, люди в очереди согласно кивают; решительно все в этом прекрасном, свободном шведском обществе убеждены, что наши деньги принадлежат не нам, а государству, а оно уж с материнской заботой ссужает ими граждан. И в самом деле, разве можно в полной мере почувствовать себя человеком, разве можно по-настоящему насладиться своей порядочностью, если не отдаешь казне львиную долю доходов?

Однако что же делаю я в этом царстве морали, может задать справедливый вопрос читатель. Зачем пытаюсь обменять английские фунты на американскую зелень? Ведь путь из Соединенного Королевства в Америку лежит отнюдь не через Стокгольм. Но не Америка цель моего путешествия — пока еще нет. В любом случае доллары там давно не в ходу. Более того, эра пластиковых карточек тоже подходит к концу. Бал правят виртуальные деньги, постденьги, у которых ничего общего не осталось со звонкими золотыми монетами. Компьютерный дебет, компьютерный кредит, электронные наличные, умные, проворные, неуловимые. Я же еду в страну, где властвует Всемогущий Доллар, в земли Зеленых Баксов. Минуя страны Балтии, я направляюсь в СНГ — так называется то, что осталось от Советского Союза и великой Российской империи. С утра я сел в самолет в Станстеде и, готовясь к поездке, погрузился в книгу графа Сегюра, знаменитого путешественника восемнадцатого столетия, бывшего французским послом в России при дворе Екатерины Великой перед самой Французской революцией, которой он всячески сочувствовал, по крайней мере некоторое время, пугая и отвращая от себя императрицу.

Уже тогда, в восемнадцатом веке, иностранца потрясли некоторые особенности российской экономики. «Здесь вам придется забыть о законах финансовой деятельности, усвоенных в иных государствах, — пишет француз. — Масса банкнот, не обеспеченных золотым запасом или другими ресурсами, множество странных и необычайных монет… подобная ситуация в любой другой стране немедленно привела бы к экономическому обвалу и революции, здесь же она никого не удивляет. Я не сомневаюсь, что императрица Екатерина, пожелай она того, может превратить в деньги даже кожу». Что ж, раз так было тогда, сейчас, конечно, не лучше, plus ça change.[4] На сегодняшний день рубль — странная, лишь отчасти конвертируемая валюта, подозрительные бумажки, занимающие в жизни страны куда меньше места, чем бартер. Меняется все на все, меняются шелками и верблюдами, иконами, поношенным платьем, турецкими лекарствами, старыми абажурами, ядерными установками, булками и рыбой, живыми и мертвыми душами. Во времена расцвета коммунизма специальные, предназначенные для партийной номенклатуры магазины торговали, разумеется, за доллары; доллары же переводились в швейцарские банки или шли на приобретение вилл в Ницце. Теперь же, в новую эпоху свободных рыночных отношений, когда номенклатура стала называться мафией, ни одному сколько-нибудь разумному российскому владельцу отеля, метрдотелю, рэкетиру или взяточнику и в голову не придет иметь дело с чем-нибудь, кроме долларов. Забудьте о рублях, только доллары, уверяют умудренные опытом путешественники.

Мало того, меня заботливо предупредили, что доллары лучше привезти с собой: цены деньгам в России не знают, знают только, что это такая замечательная штука, которой всегда мало, всегда не хватает. Поэтому не приходится рассчитывать на честность и надежность роскошных банков Петербурга и вряд ли удастся поменять деньги на пароме, который завтра доставит меня на российскую территорию. Вот почему я здесь, в беленьком чистеньком банке на Стургатан, и хлопаю глазами, знакомясь со шведской системой налогообложения и экономикой этого процветающего общества. Вот почему я покорно беру и сую в карман свою тощую долларовую пачку.

— Tack-tack. — Блондинка-кассирша улыбается все более сладко.

— Tack-tack, — по возможности в тон ей отвечаю я и выхожу из красивого белого банка на свежий буржуазный воздух, прохожу мимо терпеливой шеренги задержанных мною клиентов (кстати, теперь очередь доходит почти до самого порта) и оказываюсь на обсаженной деревьями площади (кстати, теперь она до отказа забита великолепными «вольво»). Я чувствую, что изменился — стал беднее, но мудрее. Кстати, о подобных ощущениях почему-то рассказывают многие иностранные путешественники.

2 (прошлое)

В пятницу 11 июня 1773 года бровастый, седовласый, хорошо сложенный мужчина лет шестидесяти с небольшим, с подвижным, всегда искаженным какой-нибудь забавной гримасой лицом, едет в наемной карете четверкой с форейтором в желтой ливрее по улице Таранн в предместье Сен-Жермен-де-Пре в Париже. Он слегка покашливает и поглядывает по сторонам с выражением, которое сам определяет как дружелюбно-снисходительное. Кто он, этот человек? Все называют его просто Философ, и он принимает это наименование. Где ему довелось побывать? Практически везде. Неутомимый, не знающий покоя, живой и острый ум позволил ему объездить весь свет, ни разу не покинув Францию. Куда же он направляется? Неблизкая, мягко говоря, дорога предстоит ему. И приведет она в Санкт-Петербург, город-новострой на реке Неве, известный как Северная Венеция (впрочем, разве не все изобилующие водоемами северные города удостаиваются этого звания?). Но в конце концов, он ведь Философ. И направляется, как то и пристало великому мыслителю, в столицу величайшей империи современности, ко двору Екатерины Второй, русской царицы, которую вскоре станут называть Екатерина Великая. Говорят, что сейчас императрица отдыхает — прежний любовник отвергнут, заместитель еще не найден. Словом, самое подходящее время ознакомиться с новейшими, передовыми идеями своей эпохи, богатой мыслями, озаренной светом разума и распираемой позитивной энергией.

Последние несколько дней Философ посвятил сборам в дорогу. Столько внимания он доселе этому делу не уделял и, учитывая почтенный возраст, вряд ли когда-нибудь уделит. Он паковал рубашки и медицинские свечи. Он набил перьями свой пенал и записными книжками — наплечную сумку. Он составил завещание, распорядился имуществом. Он дал своему секретарю — Потомству (иначе мсье Нежону) — подробные, четкие инструкции относительно бумаг: тех бесчисленных философских и медицинских трактатов, поэм, пьес, рассказов, которые были не совсем рассказами, и эссе, которые были не совсем эссе, докладных записок о состоянии канализации, описаний художественных салонов, заметок о воображаемых путешествиях, приснившихся странах и отважных гордых дикарях, игривых порнографических новеллок, действие которых происходило в борделях и монастырях, — короче, относительно всего того, что порождал он в бесконечном творческом угаре. По правде говоря, Потомство коварно, как принцы, небрежно, как секретари, и никогда не выполняет своих обещаний. Так уж записано в великой Книге Судеб. Но по крайней мере, Потомство не посадит вас в тюрьму. А имея дело с принцами, наш Философ уже отсидел пару сроков.

Прошлый вечер он посвятил трогательному, прочувствованному прощанию с близкими. Сначала проливал потоки слез в обществе брюзгливой, не расстающейся с иголкой супруги — Дорогой Зануды, как привык величать ее Философ, и любящей дочки, плясуньи и пианистки. Дочкина пышная свадьба и огромное приданое — негласная причина его путешествия. Перечисление и обсуждение подстерегающих его опасностей довели Философа до полного отчаяния: тонули корабли, переворачивались кареты, свирепствовали разбойники, косила путешественников холера и терзали блохи, грозили голодная смерть и незаконный арест… Не говоря уж о перспективе заблудиться или спиться. Но потом пришли приятели, и настроение у Философа сразу повысилось: в обществе и в общении он всегда оживлен, всегда на высоте. Явилась выпивка, забренчало пианино. Унылые проводы превратились в развеселую вечеринку. Ночь напролет рекой лилось вино и плавно текла речь прославленного краснобая. Позабыв о так и не собранных вещах и наплевав на сон, он рассуждал о жизни и смерти, математике и астрономии, о неумолимой поступи судьбы и о рациональном устройстве очистных сооружений. Конец этому положило лишь появление форейтора в желтой ливрее. Молодчик явился до безобразия рано, только-только рассвело. В результате Философ покидал свои апартаменты в жуткой спешке, едва успев на бегу чмокнуть супругу, не будучи уверенным, что захватил с собой и что позабыл упаковать, не представляя толком, куда направляется и что ждет его впереди…

К счастью, его форейтор — один из тех смышленых и собранных современных слуг, имеющих собственное мнение по любому поводу, которых описывал в книгах и выводил в пьесах наш герой. Он-то знает наверняка, что Философ едет в Гаагу через австрийские земли, а это четыре дня пути на почтовых с заездом в Брюссель. А уж на месте его встретит самый дорогой из многочисленного племени дорогих старинных друзей — князь Дмитрий Голицын. Дорогой Дмитрий. Русский князь. Когда-то, очень давно, он был царским послом в Париже. Но затем отношения между двумя дворами испортились, и полномочия Голицына оказались аннулированы. Вот тогда-то царица-матушка решила отправить своего человека в Нидерланды, в спокойную, рассудительную и скучную страну. И теперь князь сидит в посольском особняке на Кнётердейке в продуваемой ветрами Гааге в обществе тучных бюргеров и пишет письма, в которых признается, что отчаянно скучает по Парижу и по старинному своему приятелю. И не зря: в Париже Философ и посол прекрасно проводили время — волочились за женщинами, скупали произведения искусства (пока это занятие не превратилось в доходный бизнес), толковали о высоких материях и становились закадычными друзьями.

А друзья должны помогать друг другу. Когда князь решил обеспечить свое будущее выгодным браком с дородной прусской принцессой, Философ способствовал успеху этого предприятия. Причем нашему герою пришлось ввязаться в одно довольно щекотливое дельце и иметь дело с аппетитной танцовщицей из оперы. Проблема состояла в том, что аппетит князя актриска больше не возбуждала, а между тем в лучшие дни он неосмотрительно подарил ей несколько фамильных портретов, которые теперь надлежало вернуть. Наш Дени-Мыслитель предложил Голицыну план действий, один из тех блестящих планов, в которых в полной мере проявлялись его способности и смекалка. Он разработал стратегию мистификации (такое он придумал название) и пустил ее в ход. Танцовщица, типичная представительница современной калифорнийской породы, страдала ипохондрией, да еще в сочетании с самовлюбленностью, могла часами любоваться на себя в зеркало и обожала лечиться. Как раз такие готовы с восторгом наброситься на любого проезжего гуру. Словом, театральная дива заслуживала хорошего спектакля. И Философ доставил ей это удовольствие. Он нанял средних лет ловкача по имени Дебросс, с помощью тюрбана превратил его в турецкого мага и на всякий случай снабдил еще докторским дипломом Тюбингенского университета. Экипированный таким образом Дебросс заявился к девице и терпеливо выслушал впечатляющую повесть о страданиях ее души.

И вскоре маг поставил диагноз. Очевидно, какие-то из находящихся в комнате предметов оказывали вредное воздействие, излучали некую опасную энергию — «у нас в древней Византии это называли плохой фэн-шуй. Постойте, наверное, дело в этих портретах на стене…». Оказалось, что бедняжке необходимо как можно скорей вернуть картины прежнему владельцу: это единственный путь к спасению. Актриса проглотила наживку — но увы… Дебросс вернулся домой и в тот же день, по причинам, вовсе не связанным с этим делом, покончил с собой. План провалился, вредоносной энергии как не бывало, танцовщица мигом поправилась и отплясывала с новым партнером. Голицын потерпел поражение. Но наш герой получил что хотел, а именно: отличный сюжет для пьесы, оперы или книги, назвать которую можно, к примеру, «Мистификация». Что ж, Философ сел и записал его, как записывал все на свете. Ведь на самом деле наш мир — тоже мистификация, арена для увлекательных представлений и хитроумных интриг. Надо лишь разглядеть и зафиксировать их. В самом деле, если человек хоть немного суеверен и склонен к фатализму, как этот погоняющий лошадей толстяк форейтор в желтом камзоле, ему нетрудно представить, что все в жизни предопределено, расписано заранее в небесной Книге Судеб, и остается лишь разгадывать шифрограммы, которые подкидывает нам Божественное Провидение.

Но посмотрите — мы уже в Гааге. Ветер с моря, мчащиеся по улицам экипажи, посольские особняки с широкими окнами, мрачные здания банков, деловитые лавочники, аккуратные благоустроенные бордели. Гаагские купцы торгуют с Индией, с Востоком и с балтийскими государствами, а дипломаты уныло сидят в своих квадратных особняках, и в глотках у них першит от прибрежных песков. Неудивительно, что, поджидая почтовую карету, доставившую в город нашего героя, князь Дмитрий не утерпел и выбежал встречать его на крыльцо. Рядом с ним стояла хорошенькая и умненькая немочка — жена, которую Философ подыскал князю. Темпераментом она, конечно, уступала знойной оперной диве, зато на общественной лестнице стояла гораздо выше актрисы. Посол и его супруга ввели Философа в дом и предложили ему все, чего только можно пожелать: удобную комнату, письменный стол, личного слугу, бутылочку голландской водки, отлично поднимающей настроение. Хотя сам князь хорошим настроением похвастаться никак не мог, в чем и признался откровенно за ужином тем же вечером. Он скучает по Парижу, скучает по своему другу и по прежним их развлечениям, а особенно по самому любимому: непрерывной охоте за произведениями искусства, которые Голицын посылал царице для пополнения ее собрания. Последняя жалоба удивила Философа — он резонно заметил, что именно здесь, во фламандских землях, были написаны многие из картин, скупавшихся ими в Париже.

Предположим, признал посол. Но со времени переезда в Голландию ничего у него не ладится. Взять хотя бы самое дорогое и замечательное его приобретение — собрание Браамкампа, знаменитая коллекция старых фламандских мастеров. Увы, в негостеприимном Финском заливе, который не зря стараются обходить стороной все добрые люди, корабль, везущий сокровища на север, к Ее Величеству, потерпел крушение: чересчур набожный капитан столь усердно молился, что забыл об управлении судном. В результате бесценные шедевры эпохи Возрождения покоятся на дне Балтийского моря, и виноват в этом он, князь Дмитрий. Он навеки опозорен в глазах историков искусства, нанес урон российской казне, заслужил презрение Потомства и — главное — царицы. «Что ж, придется мне обойтись без этих картин», — с горечью заметила она в присутствии придворных.

Однако Философ изо всех сил старается поддержать веселье: иначе для чего же существуют друзья?

— Могло быть и хуже, — утешает он князя, а немецкая принцесса в уголке наигрывает на спинете какую-то приятную мелодию, — Венер и Вирсавий надо искать в других странах, там, откуда они родом. Здесь, в Голландии, все рисуют как сумасшедшие. Благовещение тебе, конечно, всякий изобразит. Благовещение и разведение тюльпанов — больше они ни на что не способны.

— Странно, но Нидерланды действительно малокультурная страна. С Парижем не сравнить.

— Конечно! Власть не принадлежит королям и продажным попам.

— Она принадлежит банкирам.

— А также владельцам газет и типографий. Вы живете в царстве просвещения и свободы, мой друг. На земле философов — Декарта, Локка, Спинозы.

— Прошу заметить, что вы не успели даже выглянуть на улицу и полюбоваться ею.

— Мне и так все ясно. Я знаю, что Голландия — либеральное государство, в котором процветают образование, искусство и банки. А в мире нет ничего важнее этих вещей. Кроме того, я заметил, что женщины все как на подбор толсты и жизнерадостны.

— Да, если вам нравятся полные…

— Люблю толстушек.

— А я предпочитаю худощавых.

— Послушайте, мой друг, зачем же Ее Величество послала вас сюда?

— Ответ вам известен. Царица послала меня в Голландию, потому что без этих вонючих каналов и этих треклятых банкиров нашего города на Неве и на свете не было бы.



А вот это правда. Чистая истинная правда.



Ведь разве не здесь все начиналось, разве не здесь у Петра Великого (юного, но уже великана, в сапогах — за два метра ростом) родилась эта мечта? Он прибыл сюда со своим Великим Посольством отдохнуть и поразвлечься. Шумный юнец бил окна и выбрасывал в них друзей, случайных приятелей и незнакомцев, пьянствовал и шлялся по девкам. Приехал он инкогнито, переодевшись и замаскировавшись до неузнаваемости. Впрочем, проницательный наблюдатель все же смог бы его опознать: Петр был настоящим гигантом и возвышался над толпой, лицо его подергивалось от характерного нервного тика, его сопровождали сотня слуг, шесть трубачей, пара часовщиков, четыре карлика и обезьяна. В Амстердаме он изучал астрономию и анатомию, учился вскрывать трупы и лить металлы, брить бороду и дергать зубы (упражнялся, кстати, на первом попавшемся, кто имел несчастье подвернуться под руку). Он овладевал ремеслом плотника, корабельщика, штурмана и повсюду обращал на себя внимание неуемным и неразборчивым любопытством («Это что? Это зачем?»).

Затем Петр вернулся в Россию, взошел на царский престол, разбил шведов, вернул своей стране восточно-балтийские земли и решил отметить свой триумф строительством новой столицы на реке Неве. Решил построить город, смотрящий прямо на богатый вожделенный Запад и грозящий ему чрез туманы и бураны морозной русской зимы. За образец же Петр взял Амстердам. Он возводил не очередное скифское поселение с утопающими в грязи домами, протекающими кровлями, бородатыми боярами, роющимися в земле свиньями и пухнущими от голода крепостными. В новой столице надлежало быть не только соборам и монастырям, крепостям, тюрьмам и арсеналам. Петр задумал проложить каналы, построить дворцы, академии, музеи, биржи — в общем, на весь мир прославить промышленную и военную мощь России. Рыть каналы и сооружать дамбы он нанял голландцев. Если канал получался мельче своего нидерландского прототипа, Петр заставлял рабочих засыпать его и рыть снова. Город постепенно рос, и один за другим подходили к пристаням груженные кирпичом голландские корабли, голландские живописцы расписывали стены дворцов, а голландские банкиры обеспечивали наличные. Пленные шведы и русские крепостные закладывали фундаменты, крепили балки, сотнями и тысячами тонули в финских болотах. Городом на костях начинали называть несравненное творение Петра. Однако же чудо-столица поднималась не только на костях утопленников, но и на звонких голландских гульденах.

— Вот почему я торчу здесь, в этой ветреной Гааге, — объяснял Голицын нашему герою. — Игра начинается по новой.

Философ мигом уразумел что к чему. Лавры царя-великана в высоченных сапогах, лавры Петра, не дают покоя российской самодержице. Петр строил из бревен — она построит из камня. Он вырыл каналы — она построит дворцы с роскошными променадами. Он нанимал мастеров тысячами — она будет нанимать миллионами. Он — Петр Великий, она превзойдет его величием. Он покупал полотна голландских живописцев, она скупает произведения искусства целыми коллекциями, кораблями, флотилиями. Но финансируется грандиозное предприятие все теми же нидерландскими банкирами, с бородавками на лицах, в темных костюмах с белыми брыжами и лютеранских шляпах. По масштабам совершаемых для царицы покупок видно — могущественная государыня имеет дело с весьма покладистыми банкирами. Пока Голицын удерживается в Гааге — она будет покупать. Если бы в продаже вдруг появились автомобили — еще, к сожалению, не изобретенные, царица, несомненно, оказалась бы среди первых и самых пылких приверженцев замечательной новинки. Она заткнула бы за пояс самых неистовых, самых алчных коллекционеров будущей эры шопинг-бума (хотя сюжет этот лишь намечается в небесной Книге Судеб) вроде Имельды Маркос или нашей герцогини Йоркской. В ее собрании — туфли и шали, аметисты и золото, одежда и косметика, самоцветы и мишура, фарфор и олово, пуговицы и банты.

Но на первом месте — высокое искусство. «Не то чтобы я действительно любила искусство, — честно признавалась высокородная дама. — На самом деле это просто алчность. Откровенно говоря, я не тонкая ценительница, я обыкновенная жадина». Стоит императрице узнать о продаже коллекции — все равно чего, все равно в какой стране, — собрание немедленно покупается, складывается в ящики и морем отправляется прямиком в Петербург. Екатерина следует первому и единственно верному в мире купи-продай закону: цена зависит от того, кто покупает, а не от того, что продается. Пусть эта безделушка не представляет никакой ценности. Не важно. Сам факт благосклонного внимания царицы, желание стать владелицей данной вещи способны превратить вульгарность в великолепие, никому не нужный пустяк — в мечту коллекционера, мусор — в грезу, угольную пыль — в чистое золото. Ее эмиссары (в том числе оба наших героя) рыщут по свету и приобретают, приобретают беспрерывно. За двадцать лет правления Екатерины коллекция выросла настолько, что не помещается в трех огроменных дворцах. А значит, понадобятся новые — новые дворцы, музеи, академии, библиотеки, театры, оперы. А значит, коллекционировать придется не только предметы, но и людей: зодчих и скульпторов, серебряных дел мастеров и каменщиков, математиков и инкрустаторов, певцов и танцоров, писателей и мыслителей, трагиков и комиков, ремесленников и кастратов, модисток и закройщиков — не говоря уж о генералах, военных инженерах и корабельщиках, в обязанности которых входит защищать всех остальных. И люди, подобно картинам и мебели, покорно, по мановению царственной руки, стекаются туда, на далекий север, в страннейший из всех городов, на богом забытые карельские болота, на негостеприимные берега Невы, в громадный императорский дворец, которому нет еще и полувека.

Умная правительница, умная и хитрая, уж этого у нее не отнять. Она не только покупает и строит — она рассчитывает, она мыслит. Как и королева Кристина, правившая раньше и на другом конце Балтии, русская царица, безусловно, синий чулок: а как еще назвать столь ученую даму, получившую блестящее европейское образование? В страну снегов и морозов она была взята из одного захудалого немецкого княжества. Четырнадцатилетнюю толстушку выдали за захудалого российского князька. Через какое-то время малохольный маленький солдафон превратился в императора Петра Третьего. Екатерина же была его царицей, царицей грязной ветхой Москвы. Но ей совсем не с руки было волочить за собой этот брачный обоз. Как и следовало ожидать от столь сообразительной и честолюбивой особы, она быстро обзавелась покровителями, телохранителями и любовниками. С их помощью царица устроила грандиозный дворцовый переворот — в результате непопулярный в народе император оказался в темнице, а Екатерина стала полновластной хозяйкой российских земель. Чуть позже, ко всеобщему сожалению, царь Петр безвременно скончался от внезапного приступа геморроя. И вот теперь Екатерина — Самодержица Российская, Царица Казанская, Астраханская и Сибирская, Владычица земель эстонских, ливонских, карельских — и еще бог знает каких. Если появляется очередной претендент на престол (а в семействе Романовых охотники не переводятся), его ожидает та же участь, что незадачливого супруга Екатерины, — как правило, в той же самой тюрьме. Примером может послужить загадочный Узник Номер Один. По-видимому, этот чистой воды самозванец подкрепил свои притязания на престол вескими доводами. Его чудовищная кончина повергла императрицу в недоумение. Екатерина решительно отказалась взять на себя ответственность за смерть этого человека. Конечно, ведь она тут совершенно ни при чем.

Но женщине столь обаятельной, наделенной столь разнообразными талантами, нельзя не простить эти маленькие каверзы. Действительно, она сравнительно легко приспособилась к суровой российской действительности — однако сохранила и европейское очарование, европейскую любезность. У нее приятные манеры, просвещенные вкусы — особенно на взгляд стороннего наблюдателя. Она — государыня эпохи Просвещения, она прислушивается к доводам разума, чутко воспринимает новейшие идеи и веяния. Рок, мечта, страсть движут этой повелительницей сердец. Любовники, Императоры Ночи, сменяют друг друга в ее постели: грубые сильные мужланы — для тела, тонкие эстеты — для души. А тем временем укрепляются берега Невы, сгнившие деревянные строения времен Петра Первого сменяются долговечными каменными зданиями, а место бывших улиц занимают широкие светлые проспекты. Построены университет, Академия искусств, Академия наук, итальянский театр, замечательная обсерватория, храм Минервы, библиотека, сооружены даже чудесные астрономические часы, демонстрирующие внутреннее, разумное и совершенное устройство вселенной. Царица читает, думает, учится, спорит, внимает величайшим идеям современности, поглядывает в сторону Парижа и интересуется «Энциклопедией». Еще не окончилась борьба за власть, а Екатерина уже начала дружескую переписку с властителями дум и сокрушителями основ — с Вольтером и Руссо, Гольбахом и Д\'Аламбером, не оцененными в Париже — двор, церковь, цензура готовы были сжечь их книги и сгноить авторов в тюрьме, — но продолжавшими творить и мыслить во имя вселенского прогресса.

По правде говоря, нашего Философа императрица тоже купила, он был одним из приобретений этой величайшей покупательницы эпохи Просвещения. «Вот почему я тоже торчу в этой ветреной Гааге», — думает Философ, а Дмитрий пьет, немецкая принцесса наигрывает на своем спинете нечто среднее между Люлли и Рамо, за окном бушует восточный ветер, и ледяные волны с грохотом обрушиваются на берег…

3 (наши дни)

Грех, впрочем, жаловаться, я при деньгах (на выданную мне сумму наверняка можно купить целый русский гамбургер) и могу спокойно наслаждаться тем, ради чего и приехал сюда, — северно-скандинавским очарованием Стокгольма. Я бреду по засаженной деревьями и окруженной решетками площади и вскоре по запаху, ядреному и смачному, определяю, что близок к цели своих поисков. В дальнем углу площади обнаружился старинный городской рыбный рынок, благоухающий тысячами ароматов: тут и рыба, и оливки, и кофе, а какая икра, какие сыры! Эти запахи мгновенно покоряют и увлекают меня. Я захожу. На прилавках поблескивают мертвыми глазами серебристые рыбины, истекает алой кровью деревенское мясо, красуются, все как на подбор, овощи. Я решаю передохнуть в аккуратной закусочной и, взгромоздившись на грибообразный табурет, отдаю дань местной достопримечательности — балтийской сельди со свежим хлебом и пивом (безалкогольным). Насытившись, можно оглядеться кругом, полюбоваться другой достопримечательностью Стокгольма — расположившимися вдоль стойки высокими, длинноногими, гибкими, блондинистыми и на удивление хорошо одетыми девушками, серьезными, сексуальными, с нежной, как сливки, позолоченной летним солнцем кожей.

Но позвольте объяснить: у меня есть мандат на любопытство — ведь я же писатель, то есть профессиональный наблюдатель, алчный коллекционер житейских историй и деталей, мыслей и впечатлений, а не просто зевака, которому пришла охота поглазеть на нарядных шведских красоток. И вот я сижу в этой закусочной, и вид мой выдает типа ленивого, нерешительного и к тому же не знающего, как убить день-другой. Дело в том, что я пустился в дорогу раньше, чем следовало, чтобы вовремя прибыть в Россию. Зачем — я и сам понятия не имею. По правде говоря, последнее время мне было как-то грустно и неуютно: я перестал понимать, так ли я живу, как следует, что правильно, а что нет. Я неожиданно почувствовал себя старым, во всяком случае, куда старше, чем хотелось бы. Причем все вокруг остались до глупости молодыми: для них время еле плелось, для меня же летело с ужасающей быстротой. Каждое лето стало на вес золота, а зима — настоящим проклятием. Мир, некогда такой устойчивый и разумный, отлично спланированный и безупречно организованный, теперь поражал своей болезненной инфантильностью, тягой к декадансу и бессмысленной иррациональностью.

И хотя рано еще делать выводы, я не думаю, что сумею полюбить эти лихие девяностые с их ленивым упадничеством, идеологической пустотой, культом потребления и пустым самолюбованием. Люди живут, как будто до них не существовало никого и ничего, подсаживаются на наркотики, предаются шопингу, бесцельному и бесконечному, изгаляются над собственными телами, вдевают серьги в ноздри и втыкают гвозди в пупки. Размеренный, умеренный, разумный и пуритански серьезный мир, который начал превращаться в историю еще в пятидесятых, теперь, похоже, и вовсе сходит на нет. Идеология и политический порядок признаны ненужными пережитками, и человечество погружается в пучину нигилизма, вздора, самоуслаждения и разврата. Преступления поощряются законом, а чувства, мысли и настроения публики отданы на откуп массмедиа. Между тем тысячелетие, границы которого столь четко обозначены христианским календарем, близится к завершению, напоминая, что все на свете преходяще — поколения и культуры, династии и социальные системы. Новый век на пороге, а вместе с ним — депрессия и тихий безнадежный фатализм. Как-то до боли ясно вдруг становится, что все происходящее с нами предопределено заранее, все уже записано в великой Книге Судеб там, наверху, на небесах.

Так это или нет, но непонятная тревога не оставляет меня, и видится все в сугубо мрачном свете. Но я знаю, как избавиться от неотвязной тоски. Пилюли не помогут. Швеция, именно Швеция, приличная, серьезная, либеральная, прогрессивная и тревожная Швеция, страна добродетели и нравственных мучений, — вот какое лекарство я прописал бы всем, страдающим от хандры. Не поймите меня превратно. Я люблю Швецию и всегда любил ее. Люблю теплые и зимой душные квартирки, четкого рисунка мебель, огромные камины с пылающими в них поленьями. Мне нравятся дух добропорядочности, манера общаться, лютеранское богослужение. Нравятся ганзейские торговые порты и гавани, старинные пакгаузы, арсеналы, море — серое, соленое и неспокойное, — купеческие особняки, запах рыбы, нравятся северный воздух и длинноногие белокурые девушки викингов. Итак, перекусив, я покидаю рынок с его восхитительными блондинками и спускаюсь с пыльного холма к воде, туда, где сосредоточена жизнь города. Я иду прибрежными парками и бульварами, мимо нарядных башенок в стиле fin de siècle,[5] мимо небольших озер, пересеченных бетонными мостами, мимо домов Старого города с медью покрытыми крышами. Я брожу по сырым портовым скверам, присаживаясь на скамейки, чтобы понаблюдать то за проходящими по мосту любовниками, то за шахматистами, сосредоточенно и неторопливо передвигающими фигуры на доске.

А вот отсюда видно новенькое элегантное здание на острове Дюргартен, один из тех ультрасовременных, гордящихся особым концептуальным дизайном музеев или галерей, что вылезают повсюду как грибы после дождя. Но в следующую секунду я понимаю, что это такое на самом деле, и в памяти всплывает старинная, широко известная скандинавская историйка. Во времена, когда Шведская империя была могущественнейшей из стран Балтии и войска ее, победоносно продвигаясь по Эльбе, дошли аж до самой Праги, в те времена король Густав II Адольф решил построить военный корабль, не имеющий себе равных на целом свете. И действительно, мир еще не видел такого. Палуба за палубой вырастал этот корабль-небоскреб, огромный, как дворец, донельзя изукрашенный золотом, с медными пушками и мачтами, пронзающими низкое северное небо. Назвал же его король «Ваза», в честь своего героического дедушки, который превратил шведов в великую нацию, нацию завоевателей. В 1618 году корабль был спущен на воду, спущен именно здесь, в этой гавани, что лежит сейчас передо мной. Он поднял якоря и тронулся в путь, а на перегруженных палубах толпились адмиралы и олдермены, придворные, куртизанки и попы. Флаги развевались, пушки палили, фейерверки сверкали, надрывались церковные колокола, расточали благословения епископы. Но пока народ радовался, корабль кренился набок, кренился все сильней и сильней — и в результате пошел ко дну. Смолкли колокола, притихли епископы, рыдали зеваки, лучшие люди государства тонули на глазах у толпы, а империя погружалась в пучину позора.

С последнего моего приезда в Стокгольм прошло уже немало времени. Тогда этот прообраз «Титаника» только что подняли со дна. Туша корабля лежала на берегу грудой устрашающе-черных, грязных бревен, обработанных специальным химическим составом. Но из трагических событий тех дней получился отличный тематический парк, настоящее мультимедиа. Все пошло в дело. Тут вам и музей, и общедоступная библиотека, и познавательная прогулка по виртуальной реальности, искусно имитирующей время, когда люди были настолько наивны, что считали себя реальностью. Передо мной за деревьями виднеются музейный комплекс и экспериментальный центр «Ваза», что возведены вокруг гниющего остова древнего морского чудовища. Я поднимаюсь, прохожу через навесной мостик в парк и покупаю билет на великую древнюю трагедию. Сотни туристов — японцев, корейцев, американцев — разделяют мой интерес. И правда, что в наше время на рубеже тысячелетий может быть занимательней зрелища тонущего корабля? Почему-то именно на мне остановился выбор молоденькой экскурсоводши с черной повязкой на глазу. Она сама предлагает свои услуги. Вместе мы проходим через зал компьютерной реконструкции, где на мониторах под шуршание многоязычного перевода возникают изображения кораблей и морских сражений. Мы бродим по тщательно дезинфицированному кораблю: по корме, украшенной королевскими регалиями, по батарейным палубам с выставленными на них под низкими навесами тяжелыми орудиями; осматриваем вновь изготовленные бочки с запасом пресной воды, матросскую форму и обувь, коуши, кожаные черпаки, каменные ядра и лоты.

Моя одноглазая экскурсоводша — славная девушка, серьезная и скромная, отлично вышколенная. Цивилизованная, вот подходящее слово. Все время нашей прогулки по воняющему дезинфекцией кораблю она излагала мне свою шведскую философию. Толковала о расцвете и падении империй, о тщете наших желаний, о заблуждениях королей и принцев, о быстротечности человеческой жизни. Она сказала, что море прекрасно, но таит в себе угрозу, а Балтийское самое опасное из всех, — и я согласно покивал в ответ. Она продолжила и сообщила мне, что море часто становится могилой моряков; на протяжении столетий тысячи кораблей находили свой конец на его дне, а капитаны, виновные в утрате судов, болтались на построенных по берегам виселицах. Экскурсия близилась к завершению, но напоследок она предложила мне взглянуть в окно на царившее в гавани оживление. На воде покачивались плавучие офисы, казино, увеселительные заведения, набитые грешниками, возжелавшими легкой жизни, свободной от чувства долга. Но мы не должны забывать о долге, серьезнейшим тоном сообщила мне милая девушка. Эта веселая флотилия там, за окном, — на самом деле современная вариация «Вазы», а значит, рано или поздно канет в морскую пучину.

Последнее замечание меня не радует: ведь на следующий день я намереваюсь пуститься в путь на одном из этих плавучих гробов. Поспешно распрощавшись со своим одноглазым Виргилием, я покидаю музей «Ваза» и выхожу на широкий, продуваемый ветром проспект Страндгатан, а потом, переходя с мостика на мостик, перебираюсь в Старый город, в Гамла Стан. Здесь новые экскурсоводы выражают горячее желание поведать мне о Шведской бойне, об ужасной гибели сорока добропорядочных бюргеров, изрубленных датчанами. Но довольно мрачных скандинавских историй! Лучше самому, наедине с собственными мыслями, шагать по мощеным мокрым переулкам, мимо купеческих домов, куда доставляли некогда зерно из Пруссии, медь из Упланда, ткани из Фландрии и меха из Новгорода. Теперь же все это лишь сувенирные магазинчики. Солнце скрылось до лучших времен, с моря нещадно дует. Дождь, время года, банк, музей, банковские блондинки и одноглазые экскурсоводши сделали свое дело. Я плетусь, подняв воротник, мимо церквей и дворцов, а мыслями моими все больше завладевает вопрос — что же, в конце концов, стряслось с беднягой Рене Декартом?



Может, вы помните эту историю? Я-то был уверен, что помню, но, как выяснилось, не так уж хорошо. Общеизвестно, что короли и философы испокон веков испытывают тягу друг к другу, интеллект тянется к власти, и наоборот. Правда, союз их не всегда удачен. Аристотель учил уму-разуму Александра Македонского. Сократ — золотую молодежь Афин. Увы, и для того и для другого кончилось это печально. Платон мечтал о государстве, управляемом королем-философом, а тот, кому он служил, продал его в рабство. Гордый и благородный Сенека пытался научить императора Нерона справедливости и милосердию. Результат оказался плачевным. Фрэнсис Бэкон, образованнейший в своей области ученый, служил Якову I Английскому (он же Яков V Шотландский). «Нет ничего ненадежней положения придворного», — предупреждал он. Не без влияния идей Лейбница начал насаждать науки Петр Первый, что не помешало ему безжалостно расправляться с соперниками и загубить собственного сына. Словом, к эпохе Просвещения сотрудничество монархов и философов уже стало традицией. Разум и гуманизм — ключевые для этого времени понятия; разум — превыше Бога, материи, государства. Священнослужители больше не в почете, их место заняли философы. Великие короли с королевами смиренно внимали ничтожным мыслителям и поэтам. Теперь при каждом европейском дворе полагался свой учитель танцев, астроном, капельмейстер, картограф, врач, математик — и философ. Ведь без его замысловатых метафизических советов просвещение будет недостаточно полным и ярким, монарх — недостаточно мудрым, а Утопия — недостижимой.

Взойдя на прусский престол, Фридрих Великий, низкорослый человечек, который отчаянно ненавидел своего воинственного отца и испытывал столь же сильное отвращение к воинственной супруге, решил показать всем, каким надлежит быть властителю эпохи Просвещения, настоящему королю-философу. Фридрих одерживал победы, терпел неудачи, не смог захватить Силезию, заставлял своих похожих на гусаков солдат маршировать туда-сюда по улицам Бранденбурга, но неизменно старался быть не обычным государственным деятелем, а воплощением цивилизации: мыслителем и оратором, покровителем искусств и поэтом, композитором и редактором чужих сочинений, флейтистом и пианистом. Он опекал великого Баха («пусть дает концерты при моем дворе»), осуждал придирчивый религиозный фанатизм, не любил христианскую символику, писал научные трактаты, сладкие музыкальные пьески и скучнейшие порнографические поэмы на французском языке. Не хватало Фридриху лишь собственного философа, и, чтобы заполнить пробел, он вызвал из Франции Вольтера, с перспективой стать королевской Говорящей Птицей и королевским Поющим Деревом. До чего же славно все начиналось! «Если мысль твоя смела и остра, в этой стране ты будешь чувствовать себя свободным и счастливым», — объявил во всеуслышание хитрый Вольтер, водворившись в симпатичном домике в обществе блестящих умов. Летняя загородная резиденция, расположенная недалеко от стремительно растущего Берлина в окружении диких лесов и виноградников Сан-Суси на берегу Хафеля, была великолепна. Журчащие фонтаны, бельведеры; китайская пагода, на крыше которой восседал под зонтиком позолоченный Конфуций; оркестры, не умолкающая ни на час музыка; обеды в украшенной фонариками комнате с философскими диспутами на закуску (причем женщины на трапезы не допускались).

Роман Фридриха Прусского с философом Вольтером не забыт и поныне. Память о нем поддерживают улицы Потсдама, принаряженного и вновь ставшего местом летнего отдыха столичных жителей. Здесь Вольтервег перейдет в Шопенгауэр-штрассе, которая закончится Гегель-аллее, а последняя выведет на Карл-Маркс-плац (теперь это скорее площадь Недоразумения). Здесь Вольтер проводил нечто вроде первого в мире литературного семинара: день за днем писатель и философ корпел над неуклюжими и безрадостными порнографическими виршами короля, пытаясь откопать в них хоть какие-нибудь достоинства. Пролетали месяцы, проходили годы, и все ясней становилось, что истории с хорошим началом кончиться суждено плохо. Вольтера стали теснить новые академики из свиты короля, а потом в один прекрасный день он подслушал замечание своего щедрого покровителя. «Еще год, и я прогоню этого шута, — сказал Фридрих, — Из апельсина сначала выжимают сок, а потом выбрасывают шкурку».

Вольтер, тщеславный, язвительный и вспыльчивый, на роль монаршего апельсина не годился. Промучившись три года, он решил, что пора уносить ноги. Он гордо отказался от полученных при дворе титулов, надменно вернул награды и поспешил кратчайшим путем покинуть город. Но власть есть власть, и шутки с ней плохи. Конец был печален: во Франкфурте направлявшегося домой философа арестовали, обвинив в нарушении договора, незаконных финансовых аферах и попытке увезти с собой непристойные поэмы императора. Что ж, обычная для эпохи Просвещения ситуация: монарх и философ неразрывно связаны друг с другом. «Я родился слишком рано, — констатировал Фридрих, и не подумав извиниться, — но зато мне посчастливилось быть современником великого Вольтера». Абсолютная монархия нуждалась в интеллектуальном абсолюте. Все короли и королевы покупали себе философов — и кичились покупками друг перед другом. Так, старина Дидро, Дени Дидро — кстати, именно он истинный виновник моего пребывания в Стокгольме, — был придворным мыслителем Екатерины Великой. Д\'Аламберу, Кондорсе, Руссо — всем им приходилось проповедовать царство разума и свободы какому-нибудь правителю, не говоря уж о Джефферсоне и Франклине, создателях Новой Нации.

Естественно, в один прекрасный день цепь, сковавшая вместе королей и мыслителей, лопнула. И во многом благодаря придворным защитникам свободы, гуманизма, разума. Королям и принцам — почти всем — пришел конец, часто иррационально-жестокий; они были уничтожены, когда власть захватила толпа, безумная и бездумная (а порой чересчур глубокомысленная). Философы, однако же, уцелели. И не просто уцелели, они стали властителями дум нового столетия. Они — скажем, большинство из них — пережили кровавую баню, а некоторые даже прославились как народные герои. Они цвели, они процветали. Они претворили разум в волю, волю в бытие, бытие в ничто. Они просвещали, они спорили, они критиковали. Они рассуждали о соотношении мысли и действия, государства и личности, истории и рока, рассудка и безумия, порядка и хаоса, об ограниченности языка и границах мира. Они не боялись заглядывать в темную бездну неведомого и тосковали по свету. Они существовали, но не жили, жили, но не существовали. Они говорили, но понимали, что не все можно выразить словами.

И на примере философов подтверждалось общее правило, подкрепляемое также поварами и модистками, винами и сырами. Думать можно где угодно — нужно лишь время, место и мозги. Но факты — вещь упрямая: самые удачные, самые блистательные мыслительные комбинации, самый богатый интеллектуальный урожай, la crème de la crème,[6] всегда собирали во Франции. Сегодня, хотя королей и принцев почти что не осталось (разве что в Лиссабоне), философы по-прежнему в почете. Даже современным демократическим правительствам нужны свои мудрецы, а современным гражданам демократических республик — современные интеллектуальные построения. И по-прежнему как было, так и осталось: какая бы отборная рыба ни попадалась в глубоких водоемах человеческой мысли, самые крупные и жизнеспособные, как акулы, экземпляры водятся во Франции. Перед окончанием Второй мировой войны в отчаявшуюся, отрезанную боевыми действиями от центров мировой мысли Америку на бомбардировщике прилетел и приземлился в Нью-Йорке Жан-Поль Сартр. За ним вскоре последовала Симона де Бовуар, привлеченная рассказами о всяческих американских достопримечательностях вроде Нельсона Олгрена[7] и электрического стула. И пошло-поехало, вплоть до наших дней. От кого же, как не от Фуко, Дерриды, Бодрияра и Кристевой, философов, советчиков и учителей, прибывших к ним на неповоротливых трансатлантических монстрах, усвоили американцы свой постмодернизм, странную тревогу по поводу невыносимо легкого бытия, странную склонность к беспредметным рассуждениям?

Но с кого же началось это офранцуживание мысли? Кто впервые привил власть имущим вкус к французской философии? Ответ очевиден: Рене Декарт. И было это, насколько я помню, в 1649 году в Амстердаме, столице Голландской республики, в чьих богатых рыбой гаванях издавна искали приют гонимые и преследуемые несчастьями мыслители — отцы-пилигримы, Спиноза, Джон Локк. В голландских университетах царил дух свободы и независимости, а газеты хоть и не брезговали плагиатом, зато не боялись политиков. На родине, во Франции, Декарт подвергался нападкам священников, епископов и самого Папы Римского за свои рассуждения о безграничных возможностях человеческого разума. Здесь, в стране каналов и деловитых купцов, он мог спокойно жить и работать. Здесь у Декарта была тайная связь и в результате даже появилась на свет незаконнорожденная дочь. Занимался он в основном некими медицинскими экспериментами, целью которых было установить, есть ли у животных душа. Материалом для опытов — падалью и требухой — снабжал его знакомый мясник, живший очень удобно, по соседству, этажом ниже. Вскоре Декарт уже был в состоянии доказать, что человек — тоже животное, но, слава Создателю, особое животное, обладающее разумом; замечательное животное, способное чувствовать, говорить и мыслить, различающее истину и ложь и стремящееся к знаниям. А благодарить за все эти дары он должен — кроме Создателя, конечно, — свою шишковидную железу.

Вокруг Декарта, как вокруг всех великих философов, роились восторженные почитатели. Один, а точнее, одна из поклонниц проживала как раз здесь, в городе, где я сейчас нахожусь, в холодном Стокгольме. Звалась она королева Кристина, имела двадцать три года от роду и немалый уже срок правления. Эта сутулая, изрядно начитанная дама наряжалась вызывающе в мужскую одежду, а причесывалась лишь раз в неделю. Благодаря Всемилостивому Господу, а также собственной шишковидной железе Кристина была одарена неуемной жаждой знаний. К ней-то в руки и попал черновик трактата с прелестным названием «Страсти души человеческой», которому в силу снисходительного интереса королевы было суждено стать последним трудом Декарта. Дочитав его, Кристина немедленно написала Рене восторженное письмо. Ей не терпелось узнать побольше об авторе, она просила прислать портрет. Декарт никогда не ленился отвечать своим корреспондентам. Вот и на этот раз он сочинил пространное послание. Его доброжелательность, как это часто бывает, оказалась фатальной. Рене не успел осознать это, а нарядный шведский корабль с адмиралом на борту уже бросил якорь в амстердамской гавани. Адмирал выполнял приказ королевы — забрать философа и доставить его на север, к шведскому двору.

Декарт, весьма занятой человек, не закончивший еще своих опытов с внутренностями животных, вежливо уклонился от предложенной чести. Как Рене по секрету поделился с друзьями, переселение в Медвежью страну не показалось ему заманчивой перспективой. К несчастью, дела его в Амстердаме шли хуже и хуже. Даже здесь, в Амстердаме, Утрехте и Лейдене, запахло переменами: возвращалась эра политкорректности. У нового начальства вызывало раздражение утверждение Декарта, что человек выдумал Бога, но выдумал лишь благодаря дарованным ему Богом же разуму и воображению. Вскоре профессора вообще запретили упоминать имя Декарта, потом его труды исчезли из университетских программ. Рене — опытный старый лис — смекнул, что запахло жареным, сжег кипу бумаг и написал завещание. А затем пошел и купил себе элегантный придворный костюм с пышными рукавами. Адмирал уже отбыл восвояси, но Декарта это не остановило — он сел на первый попавшийся корабль, отправлявшийся в Стокгольм, и отбыл-таки в Медвежью страну.

К сожалению, он собирался слишком долго: сезон морских прогулок уже кончился. Дули холодные восточные ветры, море бушевало, и путешествие против обыкновения продолжалось целый месяц. Трудно сказать наверняка, не причастен ли к этому сам Декарт, которому вздумалось обучить капитана новейшему искусству навигации, им же самим изобретенному. «Этот человек — полубог», — благоговейно твердил морской волк, высаживая наконец-то ученого в стокгольмском порту. Но дальше возникли новые проблемы. Интересы королевы успели немного измениться. Теперь она увлекалась не философией, а балетом — летучим шагом на пуантах и головокружительными прыжками. Кроме того, ей пришлось уехать из города по каким-то неоконченным дипломатическим делам, связанным с Тридцатилетней войной. Предоставленный сам себе в холодной резиденции французского посла — она находилась как раз там, где сейчас стою я, в самом сердце Старого города, — Рене попытался следовать указаниям отсутствующей королевы, а именно: сочинить балетное либретто. Однако идея показалась ему противоречивой, и вместо балета Рене написал пьесу о двух принцах, которые вообразили себя пастухами, — такая путаница была обычным явлением при королевских дворах того времени.

И неудивительно. Не все было благополучно в шведском королевстве, в чем и не замедлил убедиться Декарт, прибывший в Стокгольм во всеоружии своих пышных рукавов. В отсутствие королевы его приезд вызвал настоящую панику среди теологов, астрологов, астрономов, математиков и врачей, которые составляли обычное окружение монарха семнадцатого века. Не способствовали спокойствию и данные Рене полномочия на создание Шведской академии с правом утвердить ее устав и избрать членов. Придворные исполнились такой зависти к выскочке-иностранцу, что, как он узнал из подслушанного разговора, только и думали, как и где его прикончить. Рене не растерялся и тут же вписал еще один пункт в устав Академии: ни один иностранец, включая его самого, не может быть избран в это заведение. Но затем наступила зима, северная зима, холодная и долгая. Таких лютых морозов, говорили старики, еще не было на нашей памяти. Впрочем, старики всегда так говорят. Декарт мерз в посольстве и горько сожалел о своем приезде. «Сдается мне, что мысли в этом климате замерзают, как и вода», — с грустью писал он домой.

Наконец темным январским вечером вернулась в столицу королева. Вернулась и, вспомнив о своем философе, решила извлечь пользу из его приезда. Как и другая Снежная Королева, наша Дама с Саквояжами, три столетия спустя в совсем другой части Европы, Кристина спала не больше трех часов. Вставала она в четыре, на утренний туалет времени не тратила вовсе. Поэтому каждое утро, ровно в пять, нашего беднягу-философа вызывали во дворец для пятичасовой беседы о страстях души. Декарт не любил рано вставать, по правде сказать, он был известным лежебокой. Но каждое морозное утро, задолго до восхода солнца (если, конечно, в этой богом забытой стране оно вообще всходило), он заставлял себя подняться и в кромешной тьме по скользкому, хрустящему под ногами ледку плелся в королевский дворец, готовый к пятичасовой беседе с косматой и неумытой Кристиной. Я так продрог на улицах шведской столицы, что уверен — к концу января у философа началась лихорадка. Вскоре он уже не вставал с постели, но решительно отказывался от помощи докторов, которых присылала к нему королева: Рене не сомневался, что они участвуют в смертоубийственных планах своих коллег-завистников. В молодости Декарт считал, что усилием мысли философ способен победить смерть и жить вечно. Однако он ошибался. К февралю дух и материя вступили в противоречие. «Увы, друг мой, — сказал Рене самому любимому из своих слуг, — пришла пора нам расстаться. Постарайся мужественно перенести разлуку». Он умер еще до конца месяца. Кое-кто обвинял придворного врача, якобы отравившего философа; другие списывали все на инфлюэнцу.

А потом? Что было потом? Я стою в центре холодного и старинного Стокгольма и изо всех сил пытаюсь вспомнить, что же было потом. Королева, если не ошибаюсь, глубоко раскаивалась и требовала посмертно признать своего философа величайшим в истории мыслителем и первооткрывателем страстей души. Он был похоронен с государственными почестями и панегириками где-то здесь, надо полагать, в Сторчюрке, главном городском соборе. С этой историей был связан еще ряд событий. Кристина к тому времени задумала втайне перейти в католичество, и кое-кто приписывал ее решение влиянию Декарта. Вскоре она отреклась от престола и в своем невозможном костюме амазонки отбыла в Рим и обосновалась в Ватикане. Однако с монаршими амбициями отнюдь не покончила и рассылала по всем европейским государствам грамоты, в которых недвусмысленно выражала намерения когда-нибудь в дальнейшем править ими, и править деспотически. Пока же она кружила вокруг Ватикана, причем ухитрилась поссориться с самим Папой, пытавшимся выдворить ее из города. В конце концов Снежная Королева зачахла под солнцем юга, как некогда теплолюбивый Рене, не вынесший вечного холода Медвежьей страны. Но до последнего вздоха Кристина продолжала дискутировать с его святейшеством по поводу все тех же страстей души.

Вот, кажется, и все, что мне удалось припомнить. Но великий мыслитель, замерзший во имя интересов мировой философии, всегда волновал мое воображение. И теперь, раз я оказался здесь, в Старом городе, и в моем распоряжении целый стокгольмский день, пустой и мрачный, надо найти могилу Декарта. Именно этому я посвятил следующие несколько часов, начав поиски со Сторчюрка: ведь, рассуждая логически, где же еще могли похоронить столь заметную в государстве персону? Внушительных размеров собор находится в самом сердце Старого города, его шпили видны издалека. Внутри я обнаружил могилы королей, прекрасные люстры и недурственное изображение святого Георгия, убивающего Змея. Но сколько я ни присматривался, ни малейшего намека на Рене Декарта там не было. Тогда я двинулся дальше, обошел все церкви Старого города, а затем и всего Стокгольма. Я бродил по улицам, перебирался с острова на остров, от одной высокой лютеранской стены к другой, обошел храмы и часовни. Бесконечная череда застывших в ледяном молчании памятников, эпитафий, сосновых церковных скамей с вырезанными на спинках надписями, каменных статуй, надгробных плит. Между просторными шведскими могилами я останавливал пасторов в черных одеждах, бритых церковных служителей, вдов, точно вышедших из фильмов Бергмана. Все просто жаждали показать мне место великой Шведской бойни, но никто не знал, где находится последнее земное пристанище бедняги Декарта.

Загадка захватила меня, разбудила дремлющие исследовательские инстинкты, заставила кровь быстрее бежать по жилам. Под проливным дождем стокгольмского дня я все шире раскидывал поисковую паутину. Я изучал карты, цеплялся за каждый намек, не упускал ни единой возможности. Я останавливал иностранцев, гидов, американских туристов. Я должен был выяснить, в чем тут дело. Меня посылали в финскую, в немецкую, в русскую церкви. Некоторые варианты казались многообещающими, вполне вероятными, но все оказывались ложными. Я добрался до церкви на острове, куда можно было попасть лишь на пыхтящем пароходике, и, несмотря на удаленность этого места от центра, обнаружил там еще несколько королевских усыпальниц. Вспомнив о Франции и католицизме, я отправился в церковь Марии Магдалины. Никакого результата. При всем своем либерализме и сублимированной похотливости Швеция — религиозная страна. Я нашел поистине бесконечное количество церквей, кладбищ, гробниц, эпитафий, доброжелательных, но бесполезных для меня пасторов, усталых вдов в трауре.

Ветер пронизывает до костей, холодает. Я осмотрел практически весь Стокгольм: не только Гамла Стан, но и новостройки, загородные торговые центры, незастроенные пешеходные зоны, зеленым кольцом окружающие город. Не нашел я лишь следов Декарта. Создатель современной метафизики, автор великого «Мыслю, следовательно, существую», пророк современной души, мыслитель из мыслителей, даровавший нам сомнение, открывший превосходство разума над материей, научивший нас спрашивать, исследовать, наблюдать, присутствовал здесь лишь невидимо. Ни могилы, ни надгробного памятника, ни эпитафии, ни знака, ни признака. Я смущен, озадачен, потрясен. Что же случилось с беднягой Рене Декартом, неужели тут не обошлось без сверхъестественных сил?

4 (прошлое)

Началась эта история десять лет назад, в годы расцвета великой Книги книг. По определению нашего героя, «ЭНЦИКЛОПЕДИЯ, существительное, женского рода, этим словом называется собрание сведений из различных областей знания. Ее цель — собрать все знания, в беспорядке разбросанные по миру, в единое целое, сделать их доступными и понятными для современников и передать тем, кто придет после нас, — Потомству». Величайший замысел, Книга века, вместившая в себя все, что когда-либо было исследовано или продумано. Не бывало еще проектов более грандиозных. Но писать эту книгу — грязная, неблагодарная и опасная работа, сулящая болезни и горести. Осуществлявшие ее подвергаются гонениям со стороны церкви и двора. Цензура в каждом утверждении, в каждом слове справедливо подозревает скрытый намек. А тут еще острая на язык супруга с беспрерывными жалобами на бедность, на скудость литературных заработков. И дочка-плясунья, такая очаровательная и хорошо воспитанная, которая вот-вот достигнет брачного возраста и которой необходимо приличное приданое. Так что над нашим Дени Грезящим Наяву нависла необходимость решиться на некий вполне реальный и серьезный шаг…

Но почему бы, в конце концов, заботливому мужу и нежному отцу не ограбить философа и буквоеда? Ведь оно, самое ценное его достояние, совсем рядом. Оно тут, под рукой, свалено пачками на столе, расставлено на полках. Библиотека Дидро, две тысячи девятьсот четыре переплетенных в кожу тома, — одно из богатейших книжных собраний века. Ведь это библиотека самой «Энциклопедии», а значит — библиотека Просвещения. Он покупает и прочитывает все, что издается, переводит со многих языков. Философия, классическая и современная, медицина, механика, он не пропускает ничего. Он стремится приобрести всю отпечатанную на бумаге мудрость человечества. Он переписывается со всеми выдающимися учеными. Все книги его библиотеки снабжены примечаниями, порой представляющими собой фактически самостоятельные произведения. Примечания накорябаны на полях и между строк небольшой изящной рукой Философа. Примечания — плод труда его не знающего устали ума. И все книги он пускает в дело, с их помощью он ваяет книгу книг, «Энциклопедию». За нее он сражается, страдает, чуть было не угодил в тюрьму. Но теперь, не пора ли теперь пустить библиотеку на продажу?

Сказано — сделано. Найти покупателя несложно. Достаточно лишь намекнуть старому и близкому другу, заправскому щеголю, дворцовому прихвостню Мельхиору Гримму — и готово. Гримм — толстый франт, путешественник, свой человек при всех европейских дворах, советник по культуре всех королей, консультант по брачным вопросам для всех аристократов, хранитель секретов, покровитель юного Моцарта, помощник и критик, поставщик новинок парижской мысли. Ему понадобилось лишь обронить словечко в одном из своих любезных, остроумных, чрезвычайно информативных посланий к петербургскому барону и генералу Ивану Ивановичу Бецкому, имеющему не менее широкие связи. Бецкой — камергер, придворный советник, мастер приобретать вещи и, если верить бесчисленным грязным слухам, любовник матери-царицы, ведет изощренную политическую игру и нуждается в остроумии и мудрости Мельхиора Гримма. Само собой, он согласился помочь. «Купите, — шепнул он на ухо императрице. — Купите — и приобретете славу покровительницы Просвещения. Ваш поступок вызовет всеобщее восхищение, особенно во Франции».

Но великая женщина, впрочем, как всегда, умна и оригинальна. Она не просто последовала совету Бецкого, она пошла куда дальше. Философ не смог бы даже вообразить такое, знаменитый мистификатор не выдумал бы ничего подобного. «Жестоко разлучать мудреца с книгами, столь необходимыми для его работы и украшающими его досуг», — заявила императрица. Она купила библиотеку и заплатила более чем щедро (пятнадцать тысяч ливров). Но от доставки книг в Петербург отказалась. Вместо этого Дидро предложено место библиотекаря в его собственной библиотеке с жалованьем тысяча ливров в год. Мало того, с согласия (пусть и неохотного) короля Людовика наш герой становится придворным библиотекарем Эрмитажа — и все это не покидая своего кабинета. Книгам, таким образом, предстоит остаться на месте под присмотром супруги Философа, служить источником его мудрости и скрашивать недолгие часы отдыха. И так вплоть до кончины нашего героя. Только тогда сделка вступит в силу, книги упакуют в ящики, погрузят на корабль и доставят в Малый Эрмитаж.

Разумеется, наш герой от всего сердца благодарен царице. И позаботится о том, чтобы донести свое отношение к ее действительно беспримерному благодеянию до современников и потомков. «Я падаю перед Вами ниц, — писал он в одном из самых восторженных благодарственных посланий, когда-либо появлявшихся на свет, — я простираю к Вам руки, я жажду говорить с Вами, но боюсь, что разум мой бессилен: чувства переполняют меня, как малого ребенка. Мои руки сами собой тянутся к старой лире, давно заброшенной ради философии. Я снимаю ее со стены. Обнажив голову, я перебираю струны — я пою благодарственную песнь великой императрице, Вам!!!» Потом, правда, возникают кое-какие мелкие затруднения, связанные с обычной петербургской бюрократией. Прошел год, а Дени-Философ все еще бился в тисках бедности. Он снова пишет царице и осторожно жалуется, что не получил ни пенни из обещанной суммы. Однако же царица, великая, как всегда, исправила упущение. Она не только разобралась с бюрократическим затором, устроила разнос канцлеру и послала Философу деньги. Она заплатила нашему герою жалованье за пятьдесят лет вперед (пятьдесят тысяч ливров), любезно предположив, что здравствовать он будет целых сто четыре года.

Вновь исполненный благодарности, Дидро посвящает благодетельнице пламенную оду и для погашения своего долга выражает готовность оказать ей любые услуги в любой области, сделать все, что она пожелает. А тем временем на Неве строился и неуклонно рос самый странный из городов мира. И вскоре парижские архитекторы, инженеры, ремесленники, актеры, финансисты и даже генералы стали ежедневно стучаться в дверь Философа. Он подвергал их медицинскому осмотру, отбирал, наряжал в дорогу и отправлял на север. Когда Екатерине вдруг пришло в голову увековечить память своего предшественника Петра сверхогромной статуей, Дидро с помощью своих энциклопедических списков нашел ей скульптора — Этьена Мориса Фальконе, возможно, не лучшего и не особенно покладистого, но зато самого дешевого из оказавшихся под рукой. Когда по Парижу стали ходить брошюрки, приписывающие царице участие в позорных преступлениях, наш Философ-либерал и это взял на себя и постарался пресечь слухи. «Просто удивительно, сколько ролей я играю в этой пьесе», — размышляет он.

Мало того, он превратился в заложника самой неистовой покупательницы эпохи. И он покупал. Господи, сколько он всего накупил! Один или в компании с двумя приятелями — высоким Голицыным или маленьким Гриммом — он рыскал повсюду, он опустошал парижские пассажи, побывал во всех закоулках Сен-Виктуар. Ежедневно в поисках добычи для царицы покупателей он совершал набеги на магазины эстампов и галереи, мансарды и мастерские, салоны и аукционы. Он скупал книги шкафами, он собирал гравюры и миниатюры, ожерелья и безделушки, он, не задумываясь, приобрел целую коллекцию beaux arts.[8] Повинуясь внезапному порыву, он даже решился побаловать сам себя новым роскошным платьем; увы, оказалось, что оно плохо сидит: наш герой не умел одеваться как вельможа. Последствия не заставили себя ждать: в Париже начался арт-бум. Аукционы превратились в кровопролитные битвы. Гравюры шли по цене гобеленов. Самые бывалые коллекционеры отступали, израненные, с полей сражений. В это время умер Ганье — бывший секретарь Людовика XV, и наш герой намекнул царице, что покойник, не умея толком читать, был обладателем замечательной библиотеки и ухитрился собрать великолепную коллекцию, хотя наслаждаться прекрасными картинами был способен не больше слепого нищего. Покупайте, ответила императрица. И он купил. Потом на рынке появилась коллекция Луи-Антуана Кроза, и Философ-скупщик опять оказался тут как тут. Ему удавалось провернуть самые невозможные сделки, он изобретал новые стратегии, не гнушался мистификациями, распускал слухи и сплетни, натравливая наследников друг на друга.

Вскоре семнадцать ящиков с полотнами Леонардо и Рафаэля, Рембрандта («Даная») и Веронезе, Дюрера и Пуссена, Тициана и Рубенса (пять набросков) отправились на север, в петербургский императорский дворец, a le tout Paris[9] — коллекционеры, политики и финансисты — кипел от возмущения. Из-за этих северных разбойников арт-рынок превратился в сумасшедший дом. Сто лет спустя то же самое устроят алчные американцы, а еще через сто лет — японцы. Чуть погодя то же предстоит пережить Англии, когда разорился сэр Роберт Уолпол и коллекция его прославленного Хаутон-холла, предназначавшаяся для нового зала Британского музея, была передана славному мистеру Кристи, пущена с аукциона, куплена неким анонимным русским, упакована в ящики, погружена на корабль и переправлена на дальний берег Балтики. Однако потребовался мудрец уровня Дени, чтобы объяснить это явление. «Искусство там, где сила, это закон истории, — заявил он. — Мы продаем наши картины и скульптуры в мирное время, Екатерина покупает их среди войн и смут. Центр науки, искусства, образцового вкуса и философии перемещается на север, а варварство и все, что ему сопутствует, отступают на юг».

Вот потому-то целых десять лет он с усердием истинного придворного и преданного библиотекаря делал все возможное, чтобы угодить своей патронессе. Все — кроме одного. Одну, последнюю, но самую трудную услугу он ей не оказал. Снова и снова Философу настойчиво предлагалось упаковать и доставить в Северную столицу себя самого.

«Мы не предлагаем Дидро обосноваться в России навсегда, — дипломатично оговаривала царица, — но мы с радостью примем его при своем дворе, дабы он имел возможность лично выразить свою признательность».

С каждым годом приглашения становились все более настоятельными и недвусмысленными. Ему предлагали захватить с собой друзей, погрузить на корабль родственников, перенести на север работу над «Энциклопедией».

Он знал, что подобные приглашения получают и его друзья-философы — Вольтер и Д\'Аламбер. Оба рассыпались в благодарностях, но, как ни странно, ехать в Петербург не изъявляли охоты. Вольтер, желчный и хитрый, нахлебавшись горя в Потсдаме, теперь блаженствовал в Фернее, где обзавелся собственным двором. Он уверял, что сердце его рвется в Северную столицу, но… А дальше следовали отговорки, остроумные и очаровательные. Он даже посвятил российской самодержице цветистую поэму «Мнивший себя мудрецом узрел вашу мудрость и в тот же миг понял свое ничтожество» и присовокупил, что, хотя дела не дозволяют ему посетить Петербург при жизни, он готов совершить это сразу же после смерти, не медля ни минуты. «Я не желал бы участи лучшей, чем найти упокоение на тихом петербургском кладбище, по дорожкам которого прогуливается иногда величайшая из цариц, увенчанная ветвями лавра и оливы». Д\'Аламбер, получивший почетное предложение стать учителем наследника Павла, оказался куда менее учтив. «У меня, понимаешь, геморрой, — во всеуслышание сказал он одному из своих друзей, — а климат у них на севере такой паршивый, что не с больной задницей туда ехать».

Другое дело Дидро. Он не любил путешествий и всегда предпочитал отсиживаться дома. Но он зашел слишком далеко. «Ученый и мыслитель подобен атлету на арене, — сказал как-то наш герой, — Силу своего ума первый и силу мускулов второй проверят, только испытав их всенародно». Поэтому все эти долгие годы он не отказывался приехать, а лишь находил отсрочки и извинялся. «Клянусь, торжественно клянусь, что не обману ваших ожиданий, — писал он на север, — но столько дел, если бы вы знали, сколько у меня дел…» Еще бы! Дел у нашего Философа всегда невпроворот. Издать четыре тома гравюр плюс два тома дополнений к «Энциклопедии» — ведь человечество так быстро накапливает знания о нашей постоянно меняющейся вселенной. Как только выдастся свободная минута, завершить повесть о некоем слуге, чья участь была заранее записана в небесной Книге Судеб, а также сон наяву, грезы-размышления о человеческой сущности и психологии, навеянные видом спящего друга Жана Д\'Аламбера, великого философа с больной задницей.

Кроме того, надо принять в расчет и одно деликатное обстоятельство. «Я крепко-накрепко, узами глубокого чувства связан с одной женщиной; для нее я не раздумывая пожертвовал бы сотней жизней», — пытался Философ объяснить царице через своего старого друга Фальконе, ныне раздражительного петербургского скульптора. Деликатность же данного обстоятельства состояла в том, что женщиной, ради которой Философ с готовностью пошел бы в тюрьму или же поджег собственный дом, была вовсе не его жена, Дорогая Зануда, ставшая старой и сварливой, а Софи Волан, его прелестная и умненькая возлюбленная. Однако же в нашем жестоком и требовательном мире не от всех приглашений можно отказаться, и любым отсрочкам приходит конец. Щедрая императрица ждала заслуженной благодарности. Пришла пора выполнять обещания. Что ж, время пришло, надо ехать. И он едет…

Едет. Но что характерно — избирает окольный путь, через Голландию, страну свободной мысли и свободной торговли, протестантской морали и дешевого джина. Он провел дня два в обществе любезных аборигенов — и решил, что ему здесь определенно нравится. Нравятся плоские поля до самого горизонта, деревянные ветряные мельницы, бесконечные песчаные дюны, отгораживающие жителей от серой и студеной водной глади. Философ еще никогда не видел океан, могучую империю Нептуна: это одна из немногих в мире диковинок, которую в Париж не привозят. Поэтому первым делом он посетил прибрежный Схевенинген. И вот он стоит и блестящими глазами смотрит на серые, цвета его парика, волны Северного моря. Философ одобрил и полюбил океан. «Однообразие без конца и края и ритмичное бормотание волн вводят в транс. На берегу океана хорошо мечтается». Вскоре он даже к морским обитателям начал относиться с братской теплотой. «Камбала, палтус, сельдь и окунь — что за чудесные существа!» Нравятся ему и люди, постукивающие деревянными подошвами по мостовым улиц. Он в восторге от краснолицых, равнодушных к моде и чинам голландцев, «от мала до велика исполненных республиканского духа», сдержанных курильщиков трубок, так не похожих на суетливых, нюхающих табак французов. Женщины восхищают его еще больше — разумеется, исключительно как литератора. Таких статей, таких грудей и ягодиц ему видеть не доводилось. К тому же они соблазнительно скромны — не в пример француженкам, которые скромны, лишь когда возвращаются от причастия.

Вскоре наш герой устроился как нельзя лучше. Парик на пол, перо на стол. Он пишет сразу как минимум три книги. Первым делом, стоило ему водвориться в Голландии и пару раз выглянуть в окно, как уже готов путеводитель по этой стране. Продвигается работа над историей о путешественнике и его плутоватом слуге, уверенных, что удача и беды человека заранее записаны в небесной Книге Судеб. Начинает Дидро и новую повесть в диалогах о племяннике прославленного композитора Рамо. Составляет комментарии к Гельвецию, причем предусмотрительно вставляет туда небольшое посвящение Екатерине II. Пишет также о театре и комедиантах, размышляет над парадоксом их профессии: чем меньше чувствует актер на самом деле, тем больше страсти в его исполнении (то есть уже тогда Философ открыл великий театральный Метод[10]). Едет в Лейден, где встречается с нидерландскими профессорами, жизнерадостными наследниками тех, что столетие назад были гонителями Декарта и выставили его прочь из своей либеральнейшей республики.

Профессора принимают его с распростертыми объятиями, устраивают обед в его честь, пьют вино за его здоровье, приходят в восторг от его провокационных медицинских вопросов, наперебой расхваливают его остроумие, его атеистический и республиканский образ мыслей. Потом Философ отправляется в Амстердам, город книг, закупает там записные книжки и общается с издателями. Некоторые уже печатают его сочинения; другие только говорят о своих намерениях — то ли обманывают, то ли опасаются цензуры. Как и подобает странствующему литератору, Дидро прибыл в этот город с блестящим предложением: почему бы голландцам не выпустить полное собрание его сочинений (если только ему самому удастся припомнить и собрать все написанное)? Кстати, когда через год или около того такое собрание выйдет в свет, выяснится, что часть вошедших в него произведений принадлежит другим авторам. Ничего страшного, все идет как надо. Все хорошо.

Пока… пока не приходит одно приглашение и ситуация не становится довольно-таки щекотливой. Приглашение прислал Фридрих Прусский, отныне Фридрих Великий, под победные звуки неизменной флейты вернувшийся из кровавого похода в Силезию. Слух о путешествии нашего героя дошел до императора обычным путем: через неисправимого сплетника Мельхиора Гримма, выбирающего в Потсдаме подходящую принцессу брачного возраста для доставки в Россию. Король-философ резонно заметил нашему мудрецу, что до Петербурга удобней всего добираться через Сан-Суси. Словом, поступило вежливое распоряжение: пожалуйте к нашему двору. Но дело в том, что Философ отнюдь не относится к почитателям короля-философа. Более того, он успел несколько раз заклеймить Фридриха в памфлетах как тирана и убийцу, скрывающегося под маской просвещенного мыслителя. Не говоря уж о памятной ему судьбе Вольтера (любимого друга — ведь два философа были друзьями, хотя ни разу в жизни не встречались), двумя десятилетиями ранее имевшего неосторожность откликнуться на приглашение из Потсдама на реке Хафель.

Скорей всего, в тот момент во Франции дела у Вольтера шли неважно: он был, как всегда, в опале. Неудивительно, что этот знаменитый европейский двор — сто пятьдесят тысяч молодцов-гусаров, оперы и концерты, сады и виноградники, трубы и скрипки, обеды в обществе монарха — сперва показался ему беззаботным раем, недаром носящим имя Сан-Суси. Пока унылая королева занималась государственными делами и принимала иностранных послов, Его Величество посиживал в увитых виноградом беседках и беседовал о музыке и прочих искусствах. Но потом Вольтеру пришлось присутствовать при сожжении собственной книги на городской площади; стать свидетелем унизительных препирательств из-за наград, пенсионов, придворных званий; подвергнуться аресту во Франкфурте за поэтическое воровство, вернуть полученные в бытность королевским философом деньги и отправиться в изгнание. Предусмотрительный Гримм присовокупил к приглашению Фридриха собственное письмо, в котором советовал быть очень острожным в Потсдаме. Ведь у Дидро, при его дружелюбии и открытости, еще меньше, чем у Вольтера, шансов не оступиться и не угодить в ловушку. Итак, наш мудрец мудро отклоняет приглашение. К сожалению, король воспринял отказ как оскорбление, и впоследствии Философу еще придется за это поплатиться. Его Прозорливость еще убедится, что роковые слова уже записаны в великой Книге Судеб на небесах.

Между тем он приближается к Санкт-Петербургу (Северной Венеции, Северному Амстердаму, Пальмире и что там еще?), и по мере приближения возрастает его смятение, все сильней становятся сомнения, все тревожней на душе. Шесть месяцев прошло со дня отъезда, давно расстелен красный ковер, искрится вино в бокалах — все готово к приему долгожданного гостя. Но где же великий мыслитель? Où est notre[11] Дидро? В один прекрасный августовский день к посольскому особняку в Гааге подкатила дорожная карета — личный экипаж князя Алексея Нарышкина, министра двора Ее Императорского Величества (иногда его называют шутом из Зимнего дворца). Европейский маршрут князя специально изменен, чтобы захватить нашего героя в плен и доставить на север. Погода стоит чудесная, карета — надежная и прочная. Но лишь Богу известно, что ждет их впереди. Пока что им надо во что бы то ни стало объехать стороной Берлин: там уже готовят обличительные речи против Философа. Какой же путь они изберут? Точно не знаю. Оба — и Дидро, и Нарышкин — страдали от жестоких колик в Дуйсбурге, потом наверняка завернули в Лейпциг, еще один книжный центр, саксонский город Баха и Шумана, Париж Восточной Европы. Не так давно здесь учился Гёте, назвавший Лейпциг Парижем в миниатюре. А позже, принявшись за «Фауста», он на волшебном ковре-самолете перенесет своего странствующего профессора в лейпцигские студенческие кабачки, где при помощи Мефистофеля герою предстоит испытать всевозможные телесные наслаждения и пуститься в рискованные, своенравные и удивительные интеллектуальные похождения.

Философу и Нарышкину тоже пришелся по сердцу этот город с его лютеранским душком. Они шатаются по тем же студенческим трактирам, встречаются со знаменитыми профессорами, слушают лекции и церковные хоралы Баха. И вскоре Философ по своему обыкновению сбрасывает парик и берется за перо. Через несколько дней он уже прочно обосновался в Лейпциге, даже прославился своими чудачествами: в сопровождении пьяного и пылкого Нарышкина он шатается по галереям, паркам и аудиториям без парика, в домашнем платье, ночном колпаке и желтых шлепанцах, приветливо заговаривает со всеми подряд, со студентами и профессорами, и всем толкует о своем новом увлечении — об атеизме. В Лейпциге берет начало одна странная история: наверное, кто-то там, наверху, небрежной рукой немножко повернул колесо судьбы, и готово — Потомство одурачено. Философ работал здесь над книгой «Племянник Рамо», лучшей из написанных им. После смерти автора эта рукопись также отправится в Эрмитаж, а оттуда продажный ректор университета, а может, простой немецкий солдат, контрабандой переправит ее обратно в Германию, великому писателю Шиллеру. Шиллер же передаст ее Гёте, который к тому времени станет придворным философом Веймарской республики. Гёте придет в восторг от книги, переведет ее на немецкий, опубликует в Лейпциге и тем самым обеспечит ей бессмертие.

Но затем подлинник рукописи загадочным образом исчезнет, а взамен появится поддельная французская версия. Гегель будет восхищаться этим произведением, особенно образом племянника, первым «современным героем». Восхищаться будут и Маркс, и Фрейд, и так до бесконечности. В конце концов в Лейпциге построят университет имени Карла Маркса с башней в виде полуоткрытой книги — в память о книгах, которые случалось открывать (а чаще закрывать) здешним ученым. Но сочиненная нашим героем история — бессмертна. Восхитительный диалог между странствующим парижским мудрецом и его знаменитым двойником — ленивым, мечтательным льстецом, бесполезным паразитом, племянником великого хромого композитора Жана Филиппа Рамо. По сути, это дискуссия между Moi и Lui, «Я» и «Он», двумя сторонами человеческой личности. «Мой ум волен предаваться полному разгулу, — вот позиция философского „Я“ в этой самой очаровательной из художественных исповедей. — Мои мысли — это для меня те же распутницы».

Для студентов Лейпцига, а позже Дрездена (объявленного Флоренцией на Эльбе, подобно тому как Лейпциг именовался Парижем на Эльстере), идеи нашего Философа оказались привлекательней и соблазнительней даже самых красивых распутниц. Радикальные и радикально-атеистические, они действовали неотразимо, что вскоре вызвало серьезное беспокойство властей. Что ж, пора двигаться дальше.

Конечно, объезд Берлина удлинил путь. Но это, учитывая грубо-агрессивные статейки, которые во всех европейских газетах тискал под легко разгадываемыми псевдонимами брызжущий яростью король-философ, было мудрым решением. Они продвигаются к цели. Померания, Польша… Иногда случается переночевать в одном из разбросанных по провинциям обнищавших замков — в таких, как овощи на сельских грядках, созревают принцессы, которые не дают заглохнуть (или так кажется?) династиям европейских монархов, пфальцграфов и царей. Но чаще, увы, трактиры с блохами и тряска по ужасным дорогам. Тучи комаров и особой, только в Польше водящейся мошки. Зубная боль, разбойники, колдобины. Гастрит, выворачивающие наизнанку боли. «Представь себе, каково, страдая жесточайшими коликами, трястись по кошмарным дорогам. Ощущение такое, как будто в брюхо тебе воткнули острый нож и крутят им в кишках». Кто знает, может быть, жестокий понос — это цена, которую мир платит за развитие науки и высочайшие достижения человеческой мысли?

Четыре дня голодовки. Валяются в грязи свиньи. Стонут и пашут оборванные крестьяне. Тащатся по дорогам возы с сеном, облепленные чумазыми ребятишками. Скрипят шесты колодцев-журавлей. Верещат младенцы, воют собаки, кричат ослы, крякают утки, гогочут гусаки, мародерствует прусская солдатня. А наш рассеянный герой, такой невнимательный к бытовым мелочам, повсюду теряет вещи. Ночную сорочку — в Саксонии, парик — в Померании, шлепанцы — в Польше. Обо всем, о шляпах, блокнотах, тапочках и белье, приходится заботиться и без того уставшим слугам и форейторам. Тем временем они незаметно пересекают некую таинственную, незримую границу. Европа больше не Европа. Мир неуловимо изменился. Почтовые лошади стали тощими, а время другим: целых одиннадцать дней человеческой жизни исчезли из восточного календаря и провалились куда-то — в какие-то космические пустоты.

Теперь они мчатся с бешеной скоростью. Считаные дни — только-только доехать до Петербурга — остаются до свадьбы молодого наследника, а Нарышкину, как министру двора, надлежит на ней присутствовать. Они скачут денно и нощно, по двое суток без остановки. Карета трясется и подпрыгивает на ухабах, север и восток все ближе, ветер холоднее; зима надвигается, мудрец и Нарышкин говорят не умолкая. Впрочем, не совсем так. Говорит Философ, Нарышкин слушает. Слова льются нескончаемым потоком: о таких людях говорят — «словесный понос». Он смеется и плачет, кричит и шепчет, хлопает по ляжкам себя и собеседника. Он рассуждает о… господи, да обо всем на свете. О Микеланджело и его соборе Святого Петра (Дени знает о нем все, хотя не видел никогда), о санитарном состоянии современных городов и способах его улучшения, об искренности в искусстве, о лицедействе, о явлении идентичности, доказательством которого служат сиамские близнецы, о значении статуй, о правильной конструкции безупречного стула и о вовсе невероятных вычислительных машинах.

Он жадно вглядывается в проносящиеся пейзажи — холмы и равнины, трясины и солончаки, свинарники и колодцы. Пейзажи многострадальной Польши, лакомый кусочек для всех, кроме собственного ее населения, и каменистое балтийское побережье Кёнигсберга. Он достает блокнот за блокнотом и набрасывает планы и схемы, записывает странные сновидения и не менее странные комические куплеты. Он создает Россию, границу которой они пересекут, добравшись до Риги. Его создание имеет мало общего с настоящей Россией — огромными нежилыми пространствами, вечной мерзлотой, белыми ночами, разжиревшими боярами, монахами, казаками, изможденными крепостными, церквями с луковками куполов, бездорожьем. Его создание — Россия, вымечтанная эпохой Просвещения. Он проектирует здания и целые города, придумывает конституции, академии танца и кадетские корпуса. Мрачно размышляет о несовершенстве человеческой природы и изобретает совершенного человека. Еще его волнует, удачно ли Петр Большие Сапоги выбрал место для новой столицы. Ведь нельзя же поместить сердце на кончик пальца, а желудку не место на пятке.

Он начинает составлять пространный и абсолютно фантастический меморандум для императрицы, с которой ему наконец-то предстоит встретиться в этой неправильно построенной столице. Он описывает совершенную и разумную жизнь народа — идеал для самодержца эпохи Просвещения. «Прежде всего общество должно быть счастливым», — гласит первое, золотое, правило.

Он стискивает руку терпеливого Нарышкина и рассуждает о вселенной, о ее прошлом, настоящем и будущем. О государях и государствах, об уме и безумии, о порядке и изменчивости, об игре и таланте, о Божьем Промысле и самосовершенствовании, о мужском и женском началах, о браке и разводе. Он пишет вирши форейторам и лирические послания насупленным горничным.

Иногда Нарышкин, измученный дорогой, больными зубами и животом, перестает реагировать. Тогда Философ принимается спорить с первым попавшимся собеседником — нередко с самим собой. Они едут и едут. Он пишет и пишет. Двадцать… сорок… шестьдесят блокнотов уже заполнены. Через шесть недель тряски, зубной боли, потерянных париков и ночных рубашек, блошиных укусов, колик, ухаживаний за служанками, замков, свеженьких герцогинь и маркграфинь, опрокинутых карет, уволенных кучеров, соскочивших колес, холодных морей, пересеченных границ, сочиненных на случай стихов он все еще остается самим собой, его Я (Moi) не пострадало ничуть. Но Нарышкин — он уже не Нарышкин. Кто-то или что-то другое въехало на территорию России, переправилось через Двину и прогрохотало в карете по узким улочкам старой Риги: возможно, то был Дидро номер два, двойник нашего героя, его Lui.

5 (наши дни)

Но хватит о моей картезианской дилемме. Темнеет, и мне предстоит волнующая и увлекательная ночь в Стокгольме. Я возвращаюсь в отель, переодеваюсь по-быстрому. Планы на вечер обговорены заранее: сегодня я иду на одну забавную шведскую тусовку, и пригласил меня туда не кто иной, как профессор Бу Лунеберг. Он же был так добр, что оплатил мой приезд в Стокгольм для участия в этом увлекательном балтийском мероприятии (правда, я так и не разобрался, в чем его суть). Однако позвольте пояснить: Бу Лунеберг — мой старый ученый друг. Точнее, я знаю его очень-очень давно. Время от времени мы встречаемся на разных научных конференциях, я привык к его выступлениям, всегда сухим, точным и желчным, на хорошо организованных международных семинарах высокого уровня. Мы поддерживаем отношения, обмениваемся оттисками статей друг друга. Словом, мы с Бу — коллеги.

Лунеберг — представитель довольно необычной в наши дни, а некогда весьма распространенной профессии. Бу — грамматист; здесь, в Королевском технологическом университете, он преподает научный английский, а также структурную грамматику естественных и искусственных языков. Исследования его очень важны, если не для людей, то, во всяком случае, для компьютеров. Но это еще не все. Темнокостюмный Бу — член Академии наук, а в Швеции это учреждение имеет огромное значение. Ибо Шведская академия (которая все же была основана только в 1786 году при Густаве III Адольфе, ведь планы Рене Декарта вряд ли сыграли в этом деле большую роль) относится к самым влиятельным общественным организациям планеты. По одной простой причине: Академия присуждает денежные премии. Премии в миллионы долларов, премии, которые приковывают к Швеции внимание всех государств. Да, мой старый друг и коллега — один из восемнадцати облаченных в темные костюмы скрытных ученых мужей, которые ежегодно заседают в некоем заполненном книгами и бюстами помещении над Стокгольмской биржей, внимательно изучая произведения, созданные писателями всего мира, и решая, кому присудить Нобелевскую премию по литературе. Иногда Бу звонит мне, чтобы проконсультироваться относительно какого-нибудь кандидата — хотя, насколько помню, ни одна из моих рекомендаций ни разу не была принята во внимание и ни один из названных им возможных победителей так и не был увенчан лавровым венком. Бу Лунеберг — человеке широким кругом знакомств, заядлый путешественник, страстный книгочей, любитель редкостей и пикантных слухов, втайне благоразумный и осторожный — в общем, миниатюрная копия Мельхиора Гримма. Если кто-нибудь знает, что же на самом деле случилось с Декартом, человек этот — Бу, и никто другой.

Мы договорились встретиться в семь у входа в Народный театр, неустрашимо развернувшийся фасадом к темной уже гавани навстречу ветру и дождю. Я пришел немного раньше времени и в ожидании прогуливаюсь у подножия статуй шведских драматургов, поглядывая на яркие в ночи огоньки паромов вдалеке. Внутри, на сцене, идет какая-то пьеса Стриндберга, впрочем, не сомневаюсь, что его здесь играют непрерывно. На городской ратуше бьют часы, и звон их разносится над водой. Откуда ни возьмись появляется Лунеберг, седой, аккуратно причесанный, в очках с массивной оправой и маленьким черным зонтиком, в темном костюме, как обычно. Правда, сверху — спортивная непромокаемая куртка «Burberry», что означает некоторую нехарактерную для Бу расслабленность, а может, то просто дань уважения английскому гостю. Пришел он не один, а с высокой длинноногой красавицей блондинкой средних лет.

— Рад видеть вас, старина. — Бу жмет мне руку, хлопает по плечу, шутливо толкает в грудь и представляет своей спутнице.

Это его жена, и зовут ее Альма. Она окидывает меня взглядом надменным и подозрительным. И я понимаю почему. Скорей всего, меня охарактеризовали словом «романист», а оно нередко вызывает подобную реакцию. Потом я заметил, что в руке Альма держит одну мою книжку. Наверное, попозже она попросит подписать экземпляр, если заслужу, конечно. Альма пускается в вежливые объяснения с извинениями: разумеется, она бы с удовольствием пригласила меня поужинать у них с Бу, но — увы! — у себя в доме шведы принимают только самых близких друзей. Кроме того, мне как писателю интересней пойти в какое-нибудь богемное место. Кстати, она как раз знает подходящее.

Подходящим местом оказался ресторанчик за углом, в одном-двух кварталах от театра. Типичное старомодное артистическое кафе, обитое панелями в стиле vieux art nouveau.[12] По стенам развешаны карикатуры на писателей и художников, портреты певцов, актеров и ученых восемнадцатого века, внушительных в своих париках. Несколько изображений «шведского соловья» Женни Линд в короткой юбке и с разинутым, как всегда, ртом. Несколько подкрашенных сепией фотографий бородатого Стриндберга, и на всех он сидит за столиком в кафе, скучает и ждет, пока обслужат, — в точности как мы. Сам зал, как и скрипучие стулья с кожаными сиденьями, и официанты в линялых черных костюмах и застиранных белых передниках, мало изменился с прошлого столетия, с таким скрипом сдавшего свои позиции. На покрытых белыми скатерками столах остывает в чашках кофе, а средних лет джентльмены в костюмах и с подстриженными бородками усердно строчат что-то шариковыми ручками. За недостаточностью улик я вынужден ограничиться предположением, что это либо писатели, либо журналисты, либо ученые. Два старика в углу играют в шахматы. В другом углу лениво переговариваются официанты.

— Такое вот богемное местечко, — жизнерадостно характеризует Альма Лунеберг открывшуюся перед нами мрачную картину.

— Чрезвычайно богемное, — поддакиваю я.

— Обычно здесь полно писателей, — продолжает она, — но сегодня они, наверное, сидят по домам.

— На улице сыро, — отзываюсь я.

— Говорят, Стриндберг часто заходил сюда, здесь он писал о бесплодных поисках взаимопонимания, об отчужденности людей.

— Похоже на правду, — Я оглядываюсь на официанта, равнодушно маячащего в отдалении.

— Здесь же Лагерквист написал своего знаменитого «Палача».

— Тоже похоже на правду.

Тут в кафе, подарив мне мимолетную надежду на изменение атмосферы в заведении, неожиданно вваливаются два шумных пьяных субъекта. Ничего подобного: их быстренько загоняют в угол, а вскоре и совсем вытесняют какие-то люди, похожие на социальных работников без постоянного места службы.

— Добро пожаловать в Стокгольм, — подытоживает Альма, — Что ж, будем отдыхать и наслаждаться жизнью.

Тем временем Бу громко, со старательностью астматика, сморкается и, прочистив нос, принимается расспрашивать меня о всяких академических новостях. Интересуют его главным образом свежие разводы и увеселительные загородные прогулки наших знакомых профессоров. Держится Лунеберг до странности отрешенно и рассеянно — как пояснила Альма, ему вообще не следовало тратить время на приятельские посиделки в кафе. Октябрь — нобелевский сезон. Бу сейчас надлежит заглатывать пачки иностранных романов плюс подкармливать сомнительной информацией ненасытную прессу.

Официант вдруг приходит в движение, с летаргической неторопливостью берет курс на наш столик и кладет на него меню в захватанном кожаном переплете, украшенном изображением умирающего Стриндберга. Изучайте, мол, если уж вам так хочется. Однако Лунеберги, исполненные решимости отомстить, игнорируют беднягу (такова она, бескровная северная месть). У меня же мелькает крамольная мысль попросить у него пепельницу. Промелькнула и исчезла: слишком велик риск, что здесь, как и в Калифорнии, курение постыдно и я паду под бременем общественного осуждения. Альма стряхивает перхоть с лацканов мужнего пиджака, откидывается на спинку стула и спрашивает, как мне нравится Стокгольм. Я понимаю, что нельзя упускать удобный случай. И начинается следующий разговор:



Я: Я посвятил день философии…

ОНА: Не сомневаюсь, что вы побывали на «Вазе»…

Я: Побывал. Но потом Декарт поставил меня перед дилеммой…

ОН: Позвольте заметить, вы неплохо выглядите. Ведь вам, постойте-ка, уже за шестьдесят?

Я (вру): Ну, не совсем…

ОНА: Мы знаем, сколько вам лет. Это же можно прочесть на первой странице вашей книги.

ОН: Не стоит верить всему, что написано в книгах.

Я: Особенно в моих.

ОНА: Не люблю книги, которым нельзя верить.

ОН: Однако перейдем к делу. Возьму на себя смелость посоветовать вам селедку. Здесь ее отменно готовят.

ОНА: О да! Остановите свой выбор на селедке. Ее вкус вы не забудете до конца жизни.

Я: Селедку я сегодня уже ел. Попробую лучше спагетти. И бутылочку пива, пожалуйста.



Пауза. Ошеломленные лица.



ОНА: Пиво?! Вы собираетесь пить пиво?

ОН: Nej, nej, шведы не пьют. Для шведов алкоголь — серьезная проблема.

Я: Что-то не пойму, о чем вы?

ОНА: Это вам не Финляндия. Мы — викинги — легко возбудимы. Алкоголь дурно действует на нас, как и крепкий кофе. Для людей с неустойчивой психикой это очень вредные вещи. Бу, у тебя на пиджаке опять перхоть.

Я: Тогда воды, пожалуйста.

ОНА: И селедку, правильно?

Я: Вообще-то я заказал спагетти.

ОНА: Насчет воды это вы правильно решили. Но что касается селедки… мне кажется, раз уж вы приехали в Швецию…

ОН: Декартова дилемма, говорите? Полагаю, вы имеете в виду проблему умственного и телесного…

Я: Моего ума и его тела. Я весь день искал, но так и не нашел…

ОНА: Ваш ум?

Я: Его тело. Я был уверен, что Декарта похоронили в Стокгольме.

ОНА: Jo, jo, вы совершенно правы.

ОН: Ну, не совершенно, а только наполовину.

ОНА: Разве может одна его половина быть правой, а другая нет?

ОН: Очень даже может. Отчасти он прав, отчасти нет. Декарт действительно скончался в Стокгольме, и королева Кристина приказала похоронить его в Королевском кафедральном соборе. Не сомневаюсь, что вы уже осмотрели этот памятник архитектуры.

Я: Осмотрел. Но Декарта там нет.

ОН: Nei, nej. Собор-то — лютеранский. А Декарт был католиком. К тому же в Швеции у него было много врагов. Они бы ни за что не допустили его погребения в Королевском соборе.

ОНА: В католической церкви вы тоже побывали?

Я: Побывал. Но там его тоже нет.

ОН: Nej, потому что католики считали его вольнодумцем. Ватикан запретил его произведения. В конце концов пришлось похоронить его в неосвященной земле вместе с самоубийцами.

Я: Многолюдное, должно быть, местечко: мне начинает казаться, что самоубийц в Швеции — избыток.

ОНА: Понимаете, климат нам не подходит. Мы созданы, чтобы наслаждаться ясным небом и солнечным светом. Но солнца в Швеции катастрофически не хватает. Летом нам еще кое-как удается быть счастливыми. А зимой иллюзии рассеиваются и ужас жизни предстает перед нами во всей своей неприкрытой наготе.

ОН: Там же похоронен Улоф Пальме. Советую сходить посмотреть.

Я: И там я найду могилу Декарта?

ОН: Nej, nej. Останки его потом вырыли и перевезли в Копенгаген в медном гробу длиной семьдесят сантиметров.

Я: По-моему, он был гораздо выше.

ОН: От него мало что осталось. Видите ли, он превратился в нечто вроде святого, светского святого. Его кости просто-напросто разворовали.

Я: Значит, придется ехать в Копенгаген.

ОНА: Что ж, Копенгаген — красивый город. Только Декарта там, конечно же, нет.

Я: Ну конечно.

ОНА: Французы боялись, что англичане выкрадут останки, чтобы обострить политическую ситуацию. Поэтому они снова откопали их, положили в гроб и отправили во Францию. Но на таможне гроб задержали.

Я: Наркотики?

ОН: Нет, книги. Атеистические книги. В гробах часто провозили контрабанду. В конце концов дело с таможней уладили и останки Декарта прибыли в аббатство Сен-Виктуар. Вольнодумцы хотели устроить новую похоронную церемонию, но церковь запретила.

Я: И там, в этом аббатстве, находится могила Декарта?

ОН: Ничего подобного (поднимает свой стакан с водой). Позвольте предложить тост. За ваш приезд к нам, в Швецию! Skal!

ОНА: Jo, jo, skal!

Я: Да, да, skal! Но где же все-таки Декарт?

ОН: Во время революции, когда аббатство было разрушено, Декарта откопали снова. Революционеры хотели перенести его в Пантеон, построенный по проекту архитектора Суффло и только-только получивший статус государственной усыпальницы для великих людей прежнего режима. Теперь якобинцы решили положить туда и героев разума: Мирабо, Руссо, Вольтера…

ОНА: Помните, как переносили останки Вольтера? Какая была процессия, какой величины гроб… На улицах актеры играли его пьесы. До центра Парижа кортеж добирался больше семи часов.

ОН: Имелось в виду, что это символизирует триумф Разума. Вы знаете, что во время революции даже собор Парижской Богоматери переименовали в храм Труда и Разума?

ОНА: Так же обошелся с петербургскими соборами Ленин. Скоро вы их увидите: нам ведь предстоит увлекательное путешествие в этот отдаленный уголок Балтии.

Я: Прекрасно. Но вы уверены, что Декарт в Пантеоне? Что-то я не припомню…

ОН: Nej, nej. Вольтер был там, это точно. И прах Руссо. А Декарта туда класть не разрешили. Некоторые из якобинцев оказались также противниками Ньютона. Они-то и отказали Декарту в этой чести.

ОНА: Они мне немножко напоминают Лундквиста — это коллега Бу по Нобелевскому комитету. Он никак не хочет признавать Грэма Грина.

ОН: Но это не из-за того, что он против Ньютона.

ОНА: Nej, nej. Это из-за тех аморальных внебрачных связей.

Я: Итак, в Пантеон Декарта не пустили. Куда же его дели?

ОН: Оставили гроб снаружи, в Парке-музее монументов.

ОНА: Вот, нашла! Есть очень вкусная соленая рыба под маринадом — если уж вам так хочется чего-то совсем не похожего на селедку.

Я: Нет, благодарю. Значит, я найду Декарта в этом парке?

ОН: Nej, nej. Музей закрылся после падения Наполеона. Останки Декарта перенесли еще раз и похоронили в Латинском квартале, в церкви Сен-Жермен-де-Пре.

Я: Там-то я его и найду?

ОН: То, что от него осталось. Одну-две кости, не более. Остальное — исчезло. Понимаете, все эти новые похороны, эти pompes funèbres,[13] новые надгробия, новые эпитафии. Каждый раз гроб открывали — и с каждым разом Декарта становилось все меньше. Кости растаскивали. Во время революции при вскрытии гроба из него извлекли череп — и разделили на кусочки. Их вставляли в перстни и раздавали философам.