Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Мама говорила, что это птица.

– Ты ее когда-нибудь видела?

Эмма задумывается, потом качает головой.

– Она очень умная. Ее никогда не видно. Потому что она стесняется – из-за одежды. Быть может, она все это время просидела на нашем дереве. Слушая нас.

Эмма бросает на боярышник подозрительный взгляд.

– Все-таки, конец получился не очень счастливый.

– Помнишь, я уходила перед завтраком? Я повстречала принцессу. Разговаривала с ней.

– И что она сказала?

– Что она совсем недавно слышала приближающиеся шаги принца. Потому-то она так часто и выкликает его имя.

– И когда он придет?

– Теперь уж со дня на день. В любое время.

– И они будут счастливы?

– Обязательно.

– И детей заведут?

– Целую кучу.

– Значит, конец все равно счастливый. Правда?

Кэтрин кивает. Невинные глаза пристально вглядываются в глаза взрослые, затем девочка улыбается; и тело ее начинает двигаться подобно улыбке, она привстает, вдруг обратясь в маленькую, обуреваемую нежностью шельму, поворачивается, оседлывает вытянутые ноги Кэтрин, соскальзывает, цепляется, опрокидывает тетку на спину, целует – маленькие, плотно сжатые губы – хохочет, когда Кэтрин перекатывает ее и щекочет. Она визжит, извивается, потом затихает, лежит, вытаращив настороженные, озорные глаза, сказка уже забыта, или так кажется; пришла пора расплескать новую малую пинту энергии.

– Нашла-а! – во весь голос выпевает Кандида, стоя у валуна, который скрыл их от людей внизу.

– Уходи, –- говорит Эмма, садясь и вцепляясь, словно желая ее защитить, в Кэтрин. – Убирайся. Мы тебя ненавидим.

Три часа. Поль проснулся и, полулежа рядом с откинувшейся навзничь Бел, читает вслух «Школяра-цыгана»[24]. Бел глядит в листву, на ветви бука. Голос Поля как раз достигает лежащей на солнце Сэлли. Питер, в одних шортах, лежит рядом с ней. Трое детей опять у реки, их редкие возгласы создают контрапункт негромкому гудению голоса Поля. Кэтрин нигде не видно. День выдался странный, жара и тишь его, похоже, превысили положенный им зенит. Вдалеке, где-то внизу, в долине, рокочет трактор, но звук этот почти не слышен за журчанием «Premier Saut», за жужжанием насекомых. Листья бука недвижны, словно их отлили из сквозистого воска и накрыли огромным стеклянным колпаком. Вглядываясь в них, Бел испытывает упоительное, иллюзорное ощущение, будто она глядит сверху вниз. Пока Поль читает, она думает о Кэти или думает, будто думает о ней; лишь отдельные строки, легкие возвышения, перебои его голоса, вторгаются в мысли Бел. Подобие слабого чувства вины: оказаться созданной человеком, лучше других сознающим, чем он способен удовлетвориться. Бел верит в природу, в покой, в медленный дрейф и, что нелогично, в неизбежность и благодетельность порядка вещей – ни во что столь мужское и конкретное, как Бог, но скорее в некий смутный эквивалент самой себя, кротко и неприязненно наблюдающей из-за укрытия всяких там наук, философии, умствования. Простая, невозмутимая, текущая, как река; заводь, не водопад, от случая к случаю подергиваемая или подергивающаяся рябью, но лишь в доказательство того, что жизнь не… да и не нуждается в том, чтобы быть… и как хороша была бы текстура этих листьев, зеленые лепестки викторианских слов, ныне чуть изменившихся – по части их применения, да и то лишь так, как годы меняют буковую листву, не то чтобы совсем по-настоящему.

«И девушкам из дальних деревень, водящим майский хоровод у вяза…»

Как все сходится.

Она вслушивается в великую поэму, которую знала когда-то почти наизусть; прежние чтения ее – иногда Бел читает – ее особая роль в их жизни с Полем, следы ее воздействия, воспоминания; как человек – та же Кэтрин – мог бы жить в ней… девушки в мае… а то все «Гамлет» да «Гамлет», слезовыжималка для интеллектуалов, сплошные стены, северные ветра, ледяные каламбуры. Намеренное бегство от какой бы то ни было простоты. Нелепость лепить себя под Гамлета; еще под Офелию – куда ни шло, тут уж иногда ничего с собой не поделаешь. Но кому-то потребно и это своенравие воли, нарочитость выбора. Когда Бел училась в Самервилле[25], там предприняли такую попытку: Гамлет-женщина. Нелепость. Вместо подразумеваемой Сары Бернар[26] в голову лезли травести из пантомимы, заговоры, драмы, неестественность поступков: а ведь существуют же чудесные, свежие стихи, вот ими бы и жить; сущее наказание – слушать, как их читают мужчины, и, может быть, сегодня ночью, если это вот ощущение уцелеет, оно тебя возбудит. Нелепость. И почему я не вырезала из «Обсервера» ту заметку, как высушивать листья глицерином, что ли, сохраняя их цвет? И как угомонить Кэнди с ее безобразной горластостью.

«Ловя неуловимость на бегу, лелея неизбывную мечту, лети вперед, задумчив и печален, через лесов ночную темноту, по серебру объятых сном прогалин…»

Бел спит.

Спустя строфу-другую Питер поднимается, оглядывает лежащую на спине Сэлли, она расстегнула лифчик купальника, бочок белой груди выставился наружу. Он поднимает с травы рубашку с короткими рукавами, сандальи, босиком спускается к детям. Чтение стихов вслух кажется Питеру откровенно претенциозным, чем-то нескромным; да и наскучило ему любоваться разлегшимися людьми, одурманенной солнцем Сэлли; все как-то замедлилось. Мяч бы хоть попинали, – да что угодно, лишь бы дать выход нормальной человеческой энергии. И дети наскучили. Он стоит, наблюдая за ними.

Чего бы лучше – взять Сэлли, содрать с нее за кустами остатки купальника: добрый, быстрый перепих. Да только она девица благонравная, куда более робкая, чем кажется… просто из нее можно слепить что угодно, как из любой, что были у него после ухода жены; и знает себе цену – не очень умна, не так чтобы непредсказуема, не холодна и далеко не сообразительна; уж если на то пошло, с Бел и ее чертовой сестрицей Сэлли и сравнить невозможно. Не стоило ее притаскивать. Просто легче, когда она под боком. Спать с ней, показываться на людях. Как в определенного рода программах. Человек заслужил и желает добавки.

По крайности, Тому, похоже, нравится, что эта задавака, старшая дочь, командует им, бедный маленький шельмец; она заменяет ему мать. Питер натягивает рубашку, оглядывается на бук, на подножье его ствола. Синий зад Поля, лежащая ничком Бел, смятое кремовое платье, две розовых подошвы… чего уж там, она всегда тебе нравилась, почему – непонятно, но всегда. Питер уходит вверх по течению. Прислоняется на миг, застегивая сандальи, к первому валуну, поднимается вверх, к деревьям, к заросшему ущелью, минует «Premier Saut», повторяя прежний путь Кэтрин. Он даже спускается туда, где она сидела, глядя на заводь: не поплавать ли? Течение, наверное, быстровато. Он бросает на середину заводи веточку. Да, так и есть. Расстегнув молнию на шортах, Питер мочится в воду.

Он возвращается на тропу, потом взбирается, направляясь к утесам, по заросшему деревьями склону. Земля круто уходит вверх, купы колючих кустов и ракитника, разделенные длинными каменистыми осыпями. Он карабкается по ближайшей, пятьдесят, сто ярдов, отсюда видны верхушки деревьев, валуны прогалины, река; маленькие фигурки детей, Сэлли, лежащая все в той же позе, Поль с Аннабел под буком, синий и кремовая, предающиеся их высокоинтеллектуальному занятию. Он лезет в карман за сигаретой, но вспоминает, что оставил пачку на пикниковой скатерти; удивляется, почему это так его взволновало. Жара. Повернувшись, он вглядывается в нависший над ним утес, серый, красновато-охряный; один-два свеса, облитые уходящим на запад солнцем, уже отбрасывают тени. Острые выступы. Смерть. Он карабкается дальше, поднимаясь еще на сотню футов, туда, где твердь, обернувшись каменной стеной, отвесно взлетает вверх.

Теперь он возвращается назад вдоль подножья утеса, над зарослями и осыпями. Тут что-то вроде козьей тропы, усеянной старым пометом. Утес скругляется, уходя от реки; жара, похоже, усиливается. Питер смотрит вниз на детей, может, покричать им? Какой-нибудь этакий боевой клич, чтобы все повскакали. В сущности, всякому наплевать на то, что думают другие, разгрести бы их дерьмо, и то хорошо, добиться своего – здесь втереть очки, там придавить кого следует; чтобы игра велась по твоим собственным крутеньким правилам. Тем и хороша режиссура, нажима никто подолгу не выдерживает, начинает вертеться; выжимаешь его досуха и берешься за следующего. Брось, ты все же в гостях. Да и старина Поль тебе нравится, при всех его закидонах. Старине Полю можно позавидовать; отлично устроился, я бы и сам был не прочь когда-нибудь так же; а все Бел. Ее глаза, играющие, дразнящие, улыбающиеся; никогда не уступающие до конца. Непостижима. Сухость, насмешливая простота, которая всех держит на расстоянии; в один ее мизинец влезет полсотни Сэлли; а какие титьки, это ее вчерашнее вечернее платье.

Изящно сложенный человек ростом чуть ниже среднего, он поворачивается и оглядывает стену утеса над своей головой, не без приятности гадая, тюкнет его камнем по голове или не тюкнет.

Эротическое солнце. Мужское. Аполлон – и ты мертва. Было у него такое стихотворение. Лежишь в одном белье, темные очки, плотно сжатые веки, и вслушиваешься в процесс, чертовы месячные; затаились и ждут. Наверное, уже скоро. Думаешь об этом даже при Эмме, с тех пор как он здесь, тоже ожидающий, теперь уж в любую минуту. Потому и не можешь выносить других, они заслоняют его, не понимают, как он прекрасен, теперь, когда сбросил маску – какой там скелет! Улыбчивый, живой, почти телесный; и столь же умный, манящий. Та сторона. Покой. Черный покой. Если бы только не заглядывать Эмме в глаза, если бы не пришлось, когда она сказала мы ненавидим, выдыхая: да, да, да. Ненавидим. Бесплодие. Цеплялась за все, кроме этого: трусость, ожидание, хочешь да не смеешь.

Смерть. Пришлось соврать бычку, дело вовсе не в неспособности сбежать от настоящего, а в том, что вся ты – будущее, вся – прошлое, вчера и завтра; отчего сегодня обращается в хрупкое зернышко между двумя безжалостными, безмерными жерновами. Ничто. Все было прошлым, прежде чем состоялось; словами, осколками, ложью, забвением.

Почему?

Ребячество. Нужно держаться за структуры, за бесспорные факты. За интерпретацию знаков. Ты была альфой, драгоценностью (о да!), редкостью, ты сознаешь. Со всеми твоими возлюбленными недостатками, ты сознаешь. Ты совершила страшное преступление, что доказывает – ты сознаешь, поскольку никто больше не признает, что оно совершилось. Ты пилила ветку, на которой сидела. Гадила в собственное гнездо. Поступала вопреки поговоркам. Ergo, ты должна доказать, что сознаешь. Вернее, сознавала.

Загрязнение, энергия, перенаселение. Сплошные Питеры, сплошные Поли. Не убежать. Умирающие культуры, умирающие страны.

Европе конец.

Литература скончалась – и как раз вовремя.

А ты все лжешь – вот так, читая роман никому уже не интересного автора, вникая в отжившее искусство, погружаешься в эротические фантазии и чувствуешь себя оскверненной, как будто уже делала это прежде, вынуждена была, зная, что все спланировано, обосновано, неизбежно. Как он взял тебя однажды на кладбище – и написал «Обладание средь могил». Тебе не понравилось – стихотворение, не обладание.

Il faut philosopher pour vivre[27]. То есть любить не нужно.

Слезы жалости к себе, рука, зарывшаяся в скрытые волосы. Перенос эпитетов. Выжечь и искоренить; предать анафеме; аннулировать; аннигилировать. Я не вернусь. Во всяком случае, такой, какая есть.

И Кэтрин лежит, собирающая воедино и разбираемая на части, творящая и творимая, здесь и завтра, в высокой траве еще одного найденного ею секретного места. Молодой темноволосый труп с горькой складкой губ; руки вытянуты вдоль тела; она совершает деяния одним помышленьем о них; в ее разномастном белье, с черными заслонками на глазах.

Здесь все перевернуто; однажды вошедшее, отсюда не выйдет. Черная дыра, черная дыра.

Ощущать себя такой статичной, лишенной воли; ловимой неуловимостью; и при этом такой сильной, такой готовой.

По-прежнему ни дуновения, получасовое пребывание среди дикой природы уже нагнало на Питера такую же скуку, какую он испытывал, когда отправился на поиски этой самой природы – он возвращается к остальным. И они, и река пропали из виду, едва он начал спускаться по покрытому выворачивающимися из-под ног камнями склону к стаду слоноподобных валунов, хвост которого несколько оттянут назад, к утесу. Пока не очутишься среди них, не понимаешь, какие они огромные. Кое-где промежутки между валунами забиты кустарником. Приходится возвращаться, отыскивать проходы посвободнее. Что-то вроде природного лабиринта, впрочем, утес за спиной указывает примерное направление. Он недооценил расстояние, должно быть, козья тропа увела его от реки дальше, чем он полагал. И тут он едва не наступает на змею.

Змея ускользает чуть раньше, чем Питер успевает ее разглядеть. Был ли у нее на спине определенного рода узор? Он в этом почти уверен. Похоже, гадюка. Когда он вернется к своим, чтобы все рассказать, она определенно обратится в гадюку. Ему удается отломать боковой побег неподатливого кустарника, и дальше он продвигается с большей опаской, палкой, как миноискателем, разводя перед собою зеленые метелки. Вдруг, нежданно-негаданно, пятиминутная мука подходит к концу. Он вышел на тропку, ведущую вниз, к реке; тропа едва приметна, извилиста, но в ней присутствует целенаправленность. В двух-трех сотнях ярдов под собой он различает верхушку аннабелиного бука. Тропа выравнивается, огибает грузные валуны, чуть отблескивающие на солнце, слюда. Затем сквозь затененный проем между двумя свидетелями мегалита, в самом низу склона, футах в сорока от себя, он замечает Кэтрин.

Она лежит на спине, рядом с еще одним огромный камнем. Тело ее  почти укрыто высокой травой раннего лета; укрыто настолько, что он мог бы ее и не заметить. Собственно, взгляд его привлекли пристроенные на камень за ее головой красные эспадрильи.

– Кэти?

Лицо ее мгновенно поворачивается, приподнимается над травой, чтобы увидеть его, стоящего, улыбаясь, между двух валунов. Обвиняющее, над вытянутой, как у испуганной птицы, шеей. Он примирительно поднимает руку.

– Прости. Решил, что стоит тебя предупредить. Я только что видел гадюку, – он кивает. – Вон там.

Какое-то время темные очки остаются обращенными к нему, потом Кэтрин, опираясь на руку, садится, быстро оглядывается кругом и, легко пожав плечами, вновь поворачивается к нему. Здесь ничего. Он видит, что на ней не бикини, как утром, а нижнее не совпадающее по цвету белье: белый лифчик, бордовые трусики; вряд ли она хотела, чтобы ее в них увидели. Темные очки говорят: это ты виноват в появлении гадюк. Вечный самозванец, пожиратель времени.

– Послушай, у тебя не найдется сигареты?

Поколебавшись, она неохотно вытягивает руку в сторону, поднимает над травой пачку «Кента». Бросив ветку, он спускается к ней. Кэтрин по-прежнему сидит, опершись. Он видит сложенные «Ливайзы» и розовую рубашку, которыми она воспользовалась взамен подушки. Она отдает ему сигареты, тянется к красной греческой сумке, вытаскивает зажигалку; маленькая белая пачка, оранжевый пластмассовый цилиндрик – и то, и другое, не поднимая глаз.

– Спасибо. А ты?

Она трясет головой. Питер закуривает.

– Извини, если показался тебе бестактным после завтрака. Честно, я не хотел, чтобы это выглядело как благотворительность.

Она снова трясет головой, глядя ему в ноги. Не важно; уйди, пожалуйста.

– Могу вообразить как… – но воображение, по-видимому, покидает его на середине фразы. Он возвращает зажигалку и сигареты. Кэтрин молча принимает их. И он сдается, слегка разводя в беспомощном жесте руки.

– Не хотел тебе мешать. Это все гадюка.

Он уже отворачивается, но тут она вдруг совершает движение – рукой. Почти такой же быстрой, как гадюка. Пальцы стискивают его ногу чуть выше голой лодыжки, на кратчайший миг, достаточный, впрочем, чтобы его остановить. Следом та же рука тянется за стопку одежды и возвращается с тюбиком крема от загара. Она поднимает тюбик к нему, потом указывает колпачком себе на спину. Эта странная перемена так внезапна, так неожиданна, так банальна и безоговорочна в своем дружелюбии, даже при полном отсутствии выражения на лице Кэтрин, что он усмехается.

– Конечно. Мой профиль.

Она переворачивается на живот, ложится, опираясь на локти. Он присаживается рядом, так-так-так, отвинчивает колпачок тюбика; высовывается крохотный язычок, кофе с молоком. Она встряхивает темными волосами, перебрасывая их на лицо, поднимает руку, проводит ею по плечам, убеждаясь в отсутствии волос; лежит, не отводя глаз от стопки одежды, ожидая. Он смотрит на ее отвернутое в сторону лицо и улыбается сам себе. Затем выдавливает на левую ладонь червячок крема.

– Сколько на квадратный фут?

Она отвечает лишь мгновенным пожатием плеч. Протянув руку, он начинает втирать крем в левое плечо, потом спускается к лопатке. Слабые оттиски травинок, оставшиеся от лежания на спине. Теплая кожа впивает крем. Он отнимает руку, раскрывает ладонь для нового червячка. И она, как будто ждала краткой утраты контакта с ним, роняет лицо на одежду, заводит руки назад и расстегивает лифчик. Он сидит, замерев, успев выдавить лишь половину червячка; он словно наткнулся на развилку дороги; словно в разгар спора вдруг обнаружил в произнесенных им сию минуту словах скрытое опровержение того, что он отстаивает. Он выдавливает крем. Молчание. Она опять опирается на локти, уткнув подбородок в ладони, глядя мимо него.

Он шепчет:

– У тебя такая гладкая кожа.

Но он понимает уже, уже знает, что она не ответит. И начинает втирать крем в ближнее к нему плечо. На сей раз погуще, сползая туда, где бретельки лифчика оставили на кофе складочки, легкие рубчики. Она никак не отзывается на блуждания его ладони, хоть та нажимает теперь сильнее и движется медленнее, обходя всю спину, спускаясь к пояснице. Когда он останавливается, чтобы заново выдавить чуть отдающий розами, пачулями крем, она опять ложится ничком, отвернув уложенное на руки лицо, раздвинув локти. Ладонь его ходит вверх, вниз над разделяющей ее тело темно-бордовой полоской.

– Так хорошо?

Она не отвечает; ни малейшего знака. Жара, распростертое тело. Он колеблется, сглатывает, затем, еще тише:

– Ноги?

Она лежит неподвижно.

Внизу, отсюда не видно, детский визг, как удар ножа, смесь гнева и жалобы; похоже, Эмма. Крики потише, близкие слезы. И следом вопль: «Я тебя ненавижу!»

Да, Эмма.

Успокаивающий голос. Потом тишина.

Ладонь Питера замерла в выемке кэтриновой спины; теперь она возобновляет работу, легкие касания, вверх, вниз, пальцы все ниже и ниже сползают к бокам, изображая безразличную тщательность; когда все вздыблено, стоит торчком, распалено, распалено во всех смыслах слова; чертово хладнокровие, усмиренный дикарь; ясность желания; и все это отчего-то до безобразия смешно, – так же как эротично. Пальцы Питера ласково пробегают вдоль невидного ему левого бока. Гладят краешек подмышки. Она вытаскивает из-под лица левую руку, тянется к бедру, стягивает с левого бока трусики. И возвращает ладонь под щеку. Питер колеблется, затем, отбросив сигарету, берется за ткань там, где ее коснулась Кэтрин. Она поворачивается на бок, потом на другой, помогая раздеть ее. Выдавив еще крема, он начинает втирать его в ягодицы, в изгиб поясницы, вверх-вниз. Склонившись, целует правое плечо, легко прикусывает; сладко пахнущее, липкое. Она не отзывается, никак. Вытянувшись вдоль ее тела, опираясь на локоть, он ласкает, ласкает левой рукой, спускаясь все ниже, мягкую кожу вверху бедер, ягодицы, расселинку между ними.

Он сбрасывает рубашку. Потом встает на колени, быстро озирается. Наклонившись, сдирает перекрученную бордовую тряпицу. Когда та достигает колен, Кэтрин, помогая снять ее, приподнимает ноги. Но и не более того. Она лежит нагой, лицо отвернуто, ждет. Привстав на колени, он еще раз оглядывается, садится, откидывается назад, срывает с себя шорты. Встает над нею на четвереньки, ладони под ее мышками. Она поводит головой, утыкая лицо в сложенные руки, в землю. Он ласково тянет ее за левое плечо, принуждая перевернуться. Она лежит, обмякнув. Он тянет сильнее, она немного подается, тело поворачивается на бок, но лицо остается отвернутым, укрытым, уткнувшимся в землю. Уже грубее, с силой, он переворачивает ее на спину. Теперь он видит отведенное влево лицо. Профиль. Голая шея, губы. Он снимает с нее темные очки. Глаза закрыты. Он убирает со щеки прядь темных волос. Потом отползает назад, сгибается, целует волосы на лобке, пупок, одну грудь, другую. Что бы она ни изображала, она возбуждена. Он ложится на нее, ловя отвернутый рот. Но она, словно вес Питера включает некий механизм, отводит лицо еще дальше. Он упорствует, и Кэтрин рывком отворачивает лицо в другую сторону; неожиданное непокорство, ногти ее впиваются ему в плечи, она яростно отталкивает его, буйно мотает головой из стороны в сторону. Он снова встает на колени, на четвереньки. Руки ее опадают. Она лежит тихо, отвернувшись.

– Кэ-эти! Пи-итер!

Дети, Поль, возможно, и Сэлли с Бел; хор голосов, согласных, точно ими правит дирижер. Легкое эхо возвращается от утеса. Затем, ну а как же, Кандида, отдельно от всех.

– Мы ухо-одим!

Уходят.

Кэтрин поворачивает голову, открывает глаза, смотрит Питеру в лицо. Странный взгляд, как будто она его на самом деле не видит, как будто глядит сквозь его понимающую, чуть насмешливую улыбку. Ему кажется, и всегда теперь будет казаться, что она глядит на кого-то за ним; не на него, Питера. Притворство, конечно, болезненная игра изломанной, распаленной жарой невротички. Болезненная, и однако же весьма сексуальная. Увидеть ее такой, хоть раз; увидеть эти светлые, суженные глаза.

– Кэ-эти! Пи-итер!

Еще три-четыре секунды она глядит на него снизу, потом переворачивается между его расставленных ног и рук, спокойно, покорно, словно выполняя его приказ; снова на животе, зарывшись лицом в землю, ожидая.

Сэлли одета, Бел стоит с ней под буком, над тремя уже уложенными корзинами, беседуя о детской одежде. Поль и трое детей опять у воды, пытаются, все равно ведь ждать, наловить побольше раков. Именно Бел, смотревшая в нужную сторону, первой увидела Питера, помахавшего, подходя от реки, рукой. Она поднимает в ответ вялую руку, и Сэлли оборачивается. Он приближается, улыбаясь.

– Виноват. В этих козьих горах черт ногу сломит.

– Мы чуть горло не надорвали.

– Там гадюки кишмя кишат. Я боялся, что дети побегут меня встречать.

Сэлли передергивает.

– Гадюки!

– Чуть не наступил на одну.

– Ох, Питер!

Бел произносит:

– Надо было тебя предупредить. Тут их немало.

– Да все в порядке. Я обратил ее в бегство.

– Пф! – Сэлли отворачивается.

Бел улыбается.

– Ты случайно Кэти не видел?

Он смотрит мимо нее, туда, сюда.

– Нет. А она?..

– Не важно. Могла и домой уйти, – Бел оборачивается, зовет остальных: – Идите сюда. Питер вернулся.

– Ну, мам! Мы еще мало наловили.

Бел спускается к реке. Сэлли оглядывает Питера.

– Где ты был?

– Там, наверху, – он неопределенно пашет рукой в сторону утесов.

– Не стоило тебе так исчезать. Я испугалась.

Он шарит глаза по траве.

– Скучно стало. Старина Поль с его чтением. Как вел себя Том?

– Нормально.

– Сигареток моих не видела?

Она наклоняется к одной из корзин, порывшись, вручает ему сигареты. Подходит, с обвиняющим видом, Кандида.

– Мы кричали-кричали!

Он рассказывает ей о гадюках. Те уже расплодились, есть чем отговориться.

Бел стоит у воды лицом к Полю, глядя мимо него на ущелье.

– Просто беда. Не знаю, что мне с ней делать.

– Она могла и уйти.

– Ну так, сказала бы нам, хотя бы, – Бел обращается к Эмме, все еще плещущейся с маленьким Томом у построенной ими плотины. – Голубка, пора идти. Бери Тома, оденьтесь.

Эмма не обращает на нее никакого внимания. Бел оглядывается на Поля.

– Я решила, сегодня вечером. Слишком уж мы дергаемся. А ей это только на руку.

– Хочешь, я поищу?

– Нет, – она произносит более резко: – Эмма!

И снова Полю:

– Ты ведь, по-моему, собирался поработать с Питером.

– Была такая мысль.

– Не понимаю, что она пытается доказать?

– Сомневаюсь, что и сама она понимает, – и он поворачивается к Эмме. – Эмма, ты совершенно уверена – тетя Кэти не говорила, когда вы расстались, что собирается домой?

– Она опять потерялась?

Бел протягивает ей руку.

– Нет, голубка. Не важно. Ступай. С Томом.

Поль:

– Я бы не возражал.

Бел бросает на него косой взгляд.

– Нет.

Она берет за руки Эмму с Томом и возвращается к буку. Сэлли идет им навстречу, избавляет ее от Тома. Следом, потирая бороду, Поль.

Под деревом Кандида заявляет, что они не могут уйти без Кэти. Бел говорит, что та, скорее всего, отправилась домой, чтобы приготовить все к чаю. Питер спрашивает, в какую сторону она ушла. Сэлли опускается на колени, темно-зеленым полотенцем вытирает Тому ноги. Кандида высказывает предположение, что Кэти укусила гадюка. Бел улыбается.

– Они не смертельны, дорогая. Мы бы услышали ее крик. Скорее всего, она просто ушла.

Изобразив Гамлета перед гадюкой.

Сэлли передает Бел полотенце.

– Оно же мокрое, – сетует, ежась, Эмма.

– Дитятко малое, – говорит Кандида.

Поль отворачивается, криво улыбается Питеру.

– Что действительно необходимо на пикнике, так это полковой старшина старого закала.

Питер усмехается.

– Отличный день. Роскошное место. Надо будет его где-нибудь использовать.

– Извини, что так вышло с Кэти. С ней и впрямь очень трудно.

– Надеюсь, причина не в нас.

– Господи, нет. Просто… Бел тревожится.

Твердый голос Бел:

– Эмма, если ты не умолкнешь, я тебя отшлепаю.

Мужчины оборачиваются, Эмма стоит, поджав губы, вот-вот заревет, мать споро вытирает ей ноги. Кандида, чтобы показать, что она ничуть не устала, потому что уже взрослая, проходится колесом. Бел натягивает на Эмму кирпично-красные брючки, застегивает пояс, целует ее.

– Ну что ж, – произносит Поль. – Марш вперед, труба зовет.

Он идет к тропе первым, рядом Кандида. За ними Питер, держащий за руку сына.

– Роскошный денек, Том, верно?

Следом Бел и Сэлли с Эммой между ними, расспрашивающей о раках.

Минута, и голоса стихают, пикниковая полянка пустеет; старый бук, трава, удлиняющиеся тени, валуны, лепет воды. Удод, черный, белый, светло-коричневый, прилетев из-за реки, садится на одну из нижних веток бука. Помешкав, спархивает на траву, туда, где все они сидели; застывает, подрагивая веерком на макушке. Потом стремительно бьет кривым клювом, и муравей умирает.

У Эммы развязалась одна из сандалий, и Бел опускается на колени. Сэлли идет дальше, нагоняя Питера с Томом. Эмма, она уже снова шагает, начинает рассказывать матери, - взяв с нее клятву, что та ничего не скажет Кэнди, которую она так и не простила за растоптанный хворостинный домик у плотины, лесной дом принцессы Эммы, который помогали построить звери, - сказку тети Кэти, вернее, переработанную ее версию, завершающуюся без каких-либо недоговоренностей. Впереди Сэлли идет бок о бок с Питером, который по-прежнему держит сына за ладошку. Он рассеянно обнимает ее свободной рукой. Сэлли принюхивается к его плечу.

– Чьим это кремом от загара ты пользовался?

Он тоже принюхивается.

– Бог его знает. Валялся какой-то рядом.

Питер подмигивает, строит рожицу.

- Тому теперь хочется жить здесь.

Она нагибается к мальчику.

– Правда, Том? Тебе тут понравилось?

Малыш кивает. Там, где тропа сужается из-за густо разросшегося подлеска, им приходится передвигаться гуськом. Питер выталкивает Тома вперед. Сэлли идет последней, глядя Питеру в спину. Тропа расширяется. Том спрашивает, не пойдут ли они завтра опять на пикник.

- Все может быть, старина. Не знаю. Во всяком случае, мы отлично повеселились.

Сэлли шагает почти вплотную к Питеру, не прикасаясь, вглядываясь сбоку в его лицо.

– Ты уверен, что не видел ее?

Он оборачивается к ней. Сэлли глядит на тропу.

Говорит:

– Ты пахнешь, совсем как она этим утром.

– Лапушка. Ради Бога, – и следом: – не будь дурой. Может, это и ее крем. Я просто подобрал его после еды.

Она по-прежнему не отрывает глаз от тропы.

– Я не заметила его, когда мы укладывались.

– Ну, значит, она забрала его, уходя. И ради Бога, не будь ты такой…

Он отводит взгляд.

– Большое спасибо.

– Сама напросилась.

– По крайней мере, я знаю теперь, что я – зануда.

Он дергает сына за руку.

– Слушай, Том. Давай наперегонки. До того дерева. Готов? Вперед!

Он пробегает несколько шагов и позволяет четырехлетнему сыну догнать его и обогнать.

– Твоя взяла! – он снова берет сына за руку, они оборачиваются к медленно приближающейся Сэлли. – Том победил.

Сэлли посылает мальчику слабое подобие улыбки. Питер берет у нее корзину, на миг прижимает ее к себе свободной рукой, шепчет ей в ухо: «По правде сказать, она мне безумно нравится. Но занятия некрофилией я отложил на старость».

Она отстраняется, успокоенная только отчасти.

– Ты заставил меня почувствовать, насколько ненадежно мое положение.

– Давай, Том. Возьми Сэлли за руку.

Они идут дальше, малыш между ними. Он шепчет над головой сына:

– Тебе следовало отыскать для этого причину получше.

– Ты только что назвал одну.

– Значит, ничья.

– Ты не хочешь ничего принимать во внимание.

– Кто бы говорил.

– Тебе просто нужно, чтобы я сидела с твоими пижамами. Весь день. А ты бы забыл, что я существую.

Он вздыхает; и это избавляет его от необходимости что-то отвечать. Впереди, там, где расступаются, открывая первый луг, деревья, видны Поль с Кандидой, стоящие на открытом месте и глядящие назад, в небо. Заметив их приближение, Кандида взволнованно указывает вверх. Листва мешает им понять, на что. Однако, выйдя на луг, они понимают.

Облако, но облако удивительное, такое, что запоминается раз и навсегда, – оно настолько ни на что не похоже, настолько не вяжется с погодой, что мгновенно бросается в глаза даже самому неприметливому человеку. Облако наползает с юга, из-за утеса, к которому карабкался Питер и близость которого к пикниковой полянке, верно, и скрыла от них то, что стало давно уже очевидным на равнине, поэтому кажется, будто оно подкралось незаметно, роковое, зловещее, - гигантская, серая с белой опушкой лавина, высящаяся над каменной стеной, безошибочно предвещая бурю. Всегда предсказуемую по жаре и неподвижности дня… и все-таки поражающую. По-прежнему тихий, безветренный солнечный вечер вдруг оборачивается жутковатым, поддельным – злобной насмешкой, зубьями умело расставленного капкана.

Питер говорит:

– Иисусе Христе. Откуда ж оно взялось?

Поль стоит, скрестив руки, смотрит на облако.

– Иногда так бывает. Слишком большая жара, установившаяся слишком внезапно. А потом – холодный воздух с Пиренеев.

Кэнди смотрит на Сэлли.

– Гроза на всю ночь, – и следом: – мы волнуемся за Кэти.

Поль улыбается, треплет ее по волосам.

– Кэти его увидит. В любом случае, она, скорее всего, уже дома. Ты лучше за нас поволнуйся.

– Спорим, ее там нет, – Кэнди, не выносящая снисходительного тона, поднимает глаза на отца. – Спорим на два франка, пап?

Не отвечая, он подхватывает с земли корзину, заходит Питеру с Сэлли за спину.

– Знаете, вы шагайте, а я дождусь Бел, – он роется в кармане. – Вот ключ, Питер.

Поворачивается:

– Кэнди, доведи их до дому, ладно, и…

Кандида показывает пальцем:

– Вон они. Плетутся, как всегда.

Все оборачиваются. Бел с Эммой неторопливо выходят из-под деревьев, Эмма, что-то рассказывающая, идет впереди, потом возвращается к матери, чтобы заглянуть ей в лицо. Но обнаружив, что лицо это поднято вверх, разворачивается и бегом припускается к стоящим на лугу. Поль идет к Бел.

Сэлли, избегая взгляда Питера, говорит:

– Может, тебе лучше тоже пойти поискать ее?

Он сооружает гримасу.

– Думаю, они и сами отлично управятся, – и опускает глаза на сына. – Прокатить тебя верхом, Том?

Сэлли смотрит, как он сажает сына на шею и бегом описывает по траве круг, так что маленькое робкое личико подскакивает вверх-вниз. Том изо всех сил цепляется за отца, слишком испуганный, чтобы произнести хоть слово.

– Я лучше с тобой пойду, – говорит Кандида Сэлли. – А то ты еще потеряешься без меня.

К ним присоединяется Эмма.

– Питер, а можно и мне прокатиться? Пожалуйста!

Кандида властной рукой преграждает ей путь.

– Нельзя. Мы домой идем.

- А я хочу прокатиться.

Питер трусит по лугу, подкидывая Тома вверх-вниз. Сэлли оглядывается на Поля с Бел, те стоят, занятые разговором; Поль, уперев руки в бока, смотри вверх по течению.

Кандида таращит глаза на сестру:

– Вот только попробуй.

Потом бросается вперед и хватает Эмму, развернувшуюся, чтобы бежать к родителям. Эмма визжит. Поль, обернувшись, ревет:

– Кэнди! Прекрати!

– Эмма не слушается!

– Неправда!

– Оставь ее в покое. Иди домой с Питером и Сэлли.

Сэлли говорит:

– Пойдем, Кэнди.

Кандида колеблется, щиплет сестру за руку и тут же отскакивает в сторону. Новый вопль:

– Скотина!

Кандида заглядывает Сэлли в лицо, пожимает плечиками:

– Совсем ребенок.

Эмма бросается к ней, лупит ее , уходящую, по спине кулачками, а после летит туда, где скачут по луку Питер и Том. Кандида мчится за ней. Эмма опять верещит. Падает. Сестра накидывается на нее. Визг теперь стоит непрерывный, но настоящей боли в нем не слышно. Нет, нет, нет! Сэлли оглядывается на лес. Похоже, они махнули на детей рукой, оба стоят спиной к ним, словно ждут, что на тропе появится Кэти. Сэлли поднимает с травы брошенную Питером корзину и идет туда, где Кандида стоит на коленях над Эммой, притихшей; видимо, все уже обратилось в игру, скорее в щекотку, чем в щипки. Ладно, говорит Эмма. Ладно. Питер с Томом исчезают на другом краю луга среди далеких тополей. Сэлли оглядывается на облако.

Эти люди, которых она не знала до вчерашнего дня; эта чужая страна, чужие места; эта роль, которую ей приходится играть, и ни одной женщины рядом, к которой она могла бы обратиться, это смутное ощущение, что тебя используют, презирают, относятся к тебе с подозрением, что ты устала и обгорела, а до дома так далеко; предвестие месячных – но этого быть никак уж не может; так хочется плакать, и не смеешь. Она проходит мимо девочек, не взглянув на них, хоть те и смотрят на нее, торжествующе и проказливо, ожидая взгляда. На ходу она начинает копаться в запасной одежде детей, в пикниковой скатерти, в вещах, покрывающих дно корзины, словно она потеряла что-то.

Это случалось? Это случается?

Это случилось. Она прерывает поиски, когда рядом оказывается нагнавшая ее Кандида. Девочка молчит, но то и дело оглядывается. В конце концов, оглядывается и Сэлли: Эмма, раскинувшись, лежит посреди поля, навзничь, видны лишь розовые коленки, поддельная смерть.

– Притворяется, – словно отмахиваясь, произносит Кандида.

И через несколько шагов спрашивает:

– А почему ты не выходишь за Питера?

Из-за реки, будь ты птицей, укрывшейся в листве, ты увидел бы, как они скрываются под деревьями; затем на другом краю луга возникают Поль и Бел, торопливо шагающие к Эмме, которая уже сидит, поджидая их. Поль указывает назад, на облако, и Бел оглядывается на ходу, но и не более того. Они подходят к девочке, протянувшей к ним руки. Каждый берется за одну, поднимая ее на ноги. И дальше: чуть погодя, она начинает резвиться, подпрыгивать, на миг повисая в воздухе между родителями, вздергиваемая ими. При всяком подскоке длинные волосы Эммы взметаются и опадают ей на спину, повторяя ее движения. Родители коротко ухают, пока девочка подпрыгивает между ними, скоро и она принимается вторить им. Потом все на миг останавливаются. Поль подхватывает дочку, та обвивает ручонками его шею. И снова все трое шагают, не так чтобы торопливо, но и не мешкая, как будто им нужно кого-то нагнать – или, быть может, убежать от кого-то.

Они исчезают меж тополей. Луг опустел. Река, луг, утес, облако.

Принцесса зовет, но нет уже никого, кто бы ее услышал.