Стивен Ван Дайн
Если вам придется просмотреть статистические данные в городе Нью-Йорке, то вы убедитесь, что число неразгаданных преступлений за четыре года пребывания Джона Ф. К. Маркхэма на посту окружного прокурора Нью-Йорка гораздо меньше, чем за то же время у любого из его предшественников. При Маркхэме прокуратура непосредственно принимала участие во всех видах расследований преступлений и в результате этого многие дела, в которых полиция безнадежно топталась на месте, были успешно раскрыты.
И хотя лично ему приписывались многие удачные расследования, истина требует сказать, что в некоторых известных делах он был лишь инструментом в чужих руках. Человек, который действительно распутывал эти дела и собирал доказательства для обвинения, на самом деле не был никоим образом связан с судебной администрацией, никогда не занимал общественного положения и не фигурировал ни на одном процессе.
В то время я был другом и официальным советником этого человека, и поэтому многие факты мне хорошо известны. Только совсем недавно я получил право сделать их достоянием общественности. Но даже теперь я не властен назвать его имя, и по этой причине в моих повествованиях он фигурирует как Фило Ванс.
Конечно, вполне возможно, что по моим описаниям многие узнают его, в таком случае я убедительно прошу их сохранять тайну. В настоящее время он живет в Италии. Недавно он разрешил мне описать некоторые события, в которых был центральной фигурой, но настоя-тельно просил сохранить его имя в тайне. Я не думаю, что это имеет смысл, но тем не менее выполняю его просьбу.
Дела, в которых принимал участие Фило Ванс, начались с истории таинственного убийства Бенсона. Преступление, связанное со смертью этого человека, заняло достойное место в анналах нью-йоркской кри-минальной истории.
Это сенсационное дело было первым из многих, в которых Ванс фигурирует в качестве amicus curioe[1] прокурора Джона Ф. К. Маркхэма.
Нью-Йорк
С. С. Ван Дайн
Глава 1. Фило Ванс дома
(Пятница, 14 июня, 8.30 утра)
В то знаменательное утро 14 июня, когда было обнаружено тело убитого Олвина Х. Бенсона я завтракал с Фило Вансом у него дома. Надо сказать, что подобное случалось редко. Дело в том, что Ванс вставал поздно и имел привычку до полудня быть один. Во время ленча и обеда мы виделись часто.
Причина нашей встречи – дело; правда, дело чисто эстетическое. Днем раньше Ванс просмотрел акварели Сезанна в галерее Кесслера и отобрал несколько из них, которые хотел приобрести, поэтому и пригласил меня рано утром, чтобы дать указания насчет приобретения картин.
Несколько слов о наших отношениях с Вансом, чтобы объяснить мое участие во всех событиях. В силу традиции моей семьи я окончил Гарвардский университет и стал юристом. Там-то я и познакомился с Вансом, замкнутым, циничным и ядовитым первокурсником, проклятьем всех профессоров и ужасом для своих сокурсников. Почему он выбрал именно меня из всех студентов университета, я до сих пор объяснить не могу. Моя преданность Вансу объясняется просто: он очаровал и заинтересовал меня, явился поводом для ранее неведомых мне интеллектуальных наслаждений. Я был тогда (да и сейчас остаюсь) самой банальной личностью с консервативным, тривиальным умой. Правда, я неплохой специалист, и сухие статьи закона не иссушили мой ум. Во всяком случае, некоторые черты моего характера понравились Вансу. И хотя во всем мы были полной противоположностью друг другу, тем не менее все время были вместе и вскоре стали друзьями.
Окончив университет, я вступил в фирму моего отца «Ван Дайн и Дэвис» и после пяти лет ученичества был принят младшим партнером и стал вторым Ван Дайном в фирме «Ван Дайн, Дэвис и Ван Дайн», контора которой расположена на Бродвее. К тому времени, когда мое имя появилось на фирменных бланках, Ванс вернулся из Европы, где жил во время моего ученичества. Умерла его тетка, единственным наследником которой он был, и он вступил во владение наследством. Технической стороной введения его в наследство занимался я.
Эта работа явилась началом новых и в какой-то мере необычных отношений между нами. Ванс испытывал неприязнь ко всякого рода делам и в конце концов я стал его поверенным. Я нашел, что его дела требуют массу времени, и, поскольку Ванс мог позволить себе роскошь иметь личного поверенного в делах, запер свой стол в конторе и посвятил себя его делам и капризам.
Если к моменту нашей беседы о покупке акварелей Сезанна в глубине души меня еще грызло сожаление об уходе из фирмы «Ван Дайн, Дэвис и Ван Дайн», то в это богатое событиями утро оно полностью исчезло. И, начиная с известного дела Бенсона, в течение почти четырех лет моей привилегией было право являться свидетелем расследования преступных дел, которые составляют сейчас изумительные секретные документы в архивах полицейского округа.
В этих драмах Ванс был главным действующим лицом. Обладая редкостным аналитическим умом, он решал многие загадки важных преступлений, в которых безнадежно увязли и полиция, и прокуратура.
Благодаря своей дружбе с Вансом я не только лично видел все происходящее, во и принимал участие во всех обсуждениях, которые имели место. Будучи пунктуальным, я регулярно вел записи. Также должен добавить, что я записывал уникальные психологические методы Ванса, которые он мне время от времени объяснял. К счастью, я сохранил все свои записи. И теперь, когда имею разрешение Ванса на публикацию некоторых дел, я прибегаю не только к воспоминаниям, но и к записям, которые вел по горячим следам. Поэтому я могу не только сообщить все детали дел, но и описать последовательно события.
К счастью, первым делом Ванса было дело об убийстве Олвина Бенсона. Не только потому, что оно было одним из крупнейших криминальных дел в Нью-Йорке, но и потому, что оно дало Вансу удобный случай проявить свой редкий талант дедуктивного мышления, а также пробудило в нем интерес к деятельности, которую он прежде презирал.
Это дело вторглось в жизнь Ванса внезапно и нарушило его привычный образ жизни. Оно свалилось на нас жарким июньским утром, прежде чем мы успели позавтракать, и ваши планы, связанные с приобретением Сезанна, были нарушены. Когда день спустя я посетил галерею Кесслера, две акварели из отобранных Вансом уже были проданы. И я убежден, что, несмотря на свой успех в разрешении дела Бенсона и в спасении невинного человека от ареста, он все же никогда не чувствовал полного удовлетворения из-за потери этих двух акварелей.
Итак, в то утро, когда Карри – слуга Ванса, выступавший в роли камердинера, дворецкого, мажордома и даже повара, – ввел меня в гостиную, Фило Ванс сидел в большом кресле и разглядявал книгу Волларда о Сезанне.
– Простите, что я не встаю, Ван, – приветствовал он меня. – Этот фолиант об искусстве Сезанна не дает мне пошевельнуться. Кроме того, плебейское раннее вставание изнуряет меня.
Он закрыл книгу.
– Воллард неплохо разбирается в живописи, – заметил он. – Я виделся с ним вчера. Сейчас у Кесслера отличное собрание его картин. Я договорился с Кесслером, что вы сегодня придете к нему, чтобы кое-что купить для меня.
Он протянул мне небольшой каталог.
– Вот, посмотрите, Ван. Я отметил то, что интересует меня. Только не сердитесь, дорогой Ван. Это очень красивые безделушки и можно сказать с уверенностью, что они подскочат в цене, так что это неплохой способ вложения денег, лучше, чем те акции, которые вы покупали для моей ныне покойной тетушки Агаты.
Страстью Ванса (если только чистый интеллектуальный энтузиазм может быть назван страстью) было искусство и не какая-то его часть, а искусство в самом широком, универсальном смысле. Искусство являлось самым главным его увлечением.
Ванс имел удивительное чутье и собрал неплохую коллекцию картин и других раритетов. Коллекция его была разнородной и собиралась по одному ему известному принципу. Каждый, кто разбирался в искусстве, чувствовал какое-то единство в предметах, которыми он окружал себя. Ванс был одним из тех редких людей, которые собирали коллекции с философской точки зрения.
Его квартира на Восточной Тридцать второй улице, в старомодном двухэтажном особняке, была набита редкостными предметами искусства не только Востока и древности, но и нашего времени. У него были картины начиная от древних итальянских мастеров до Сезанна и Матисса, работы Микеланджело и Пикассо. Коллекция китайских эстампов Ванса была самой лучшей частной коллекцией в стране. Он обладал прекрасными образцами работы китайских мастеров.
– Китайцы – самые великолепные художники Востока, – сказал он мне однажды. – Их работы имеют глубокий философский смысл. В противоположность им – японцы поверхностны. Между декоративными поисками Хокусая и осознанным артистизмом Рариомина – большая пропасть.
Ванс был, как принято говорить, дилетантом, но его не интересовало, что думают о нем другие. Он был человеком необыкновенного ума и культуры. Аристократ по происхождению и духу, он презирал низость во всех ее проявлениях. Большинство из тех, с кем он вступал в контакт, считали его снобом. Однако в его снисходительности и надменности не было ничего ложного. Глупость он ненавидел еще больше чем вульгарность или плохой вкус. Я не раз слышал, как он повторял известную фразу Фуше: «Хуже преступления быть дураком». И он воспринимал ее буквально.
Ванс был откровенным циником, но его цинизм был скорее легкомысленным, чем дерзким, так сказать, цинизм Ювенала. Возможно, лучше его назвать скучным и высокомерным человеком и в то же время глубоко честным и проницательным. Однако он был на редкость обаятельным. Даже те, кто считали, что им трудно восхищаться, все же утверждали, что его трудно не любить. В нем было что-то дон-кихотское – в манерах, в английском акценте, оставшимся со времен Оксфорда, – так считали те, кто мало знал его. Но так или иначе в нем было что-то от poseur.
Внешне он был необычайно симпатичным, хотя линия рта была несколько аскетична и жестка, как линии рта у некоторых Медичи. Более того, в линии его бровей было что-то смешное. Но у него был высокий лоб интеллектуала, широко посаженные серые глаза, крупный, но красивый нос, узкий выпуклый подбородок. Когда я недавно видел в «Гамлете» Джона Барримора, то он мне несколько напомнил Ванса, а немного раньше, в «Цезаре и Клеопатре», Форс-Робинсон был похож на Ванса.
Ростом Ванс не превышал шести футов, был стройный и мускулистый. Он неплохо фехтовал и в университете был капитаном команды. Он хорошо играл в гольф и один раз даже выступал за университет в соревнованиях по водному поло против Англии. Несмотря на прекрасное физическое сложение и занятия спортом, он положительно не любил ходить, и если была возможность ехать, то он не проходил и сотни ярдов.
Одевался он изысканно и тщательно, но не броско. Основное время он проводил в клубе. Его любимым был Стюйвезант-клуб, потому что, как он говорил мне, это единственный клуб, далекий от политических и коммерческих интересов, а он никогда не вступал в дискуссии, требующие каких-либо умственных усилий. Он посещая оперу, любил слушать симфонические концерты.
И еще он любил играть в покер и был самым непогрешимым игроком из всех, каких я когда-либо видел. Я упоминаю об этом факте не потому, что в этом есть что-то многозначительное и необычное для человека типа Ванса, которому больше бы пристало играть в бридж или в шахматы, а потому, что его знание человеческой психологии, которая широко применяется при игре в покер, не раз помогало ему в разгадке той или иной тайны.
Его знания в области психологии и в самом деле казались невероятными. Он был способен разобраться в чужой психике так, будто читал все сокровенные мысли. Он был хорошо знаком с академическими основами психологии, а в университете всегда внимательно слушал лекции. Пока я изучал уголовные и гражданские законы, право римское и финансовое, основы контрактов и тому подобное, Ванс постигал науку о поведении человека. Он изучал историю религий, греческую классику, биологию, основы гражданственности и политическую экономию, философию, антропологию, литературу, теоретическую и экспериментальную психологию, древние и современные языки.
У Ванса был философский склад ума – философский в самом широком смысле. Будучи свободен от сентиментальности, предубеждений и предрассудков, он был в состоянии глубоко постичь психологию человеческой личности и выяснить мотивы поступков и действий людей. Больше того, он избегал всего, что шло вразрез с его холодным, логическим мышлением. «Пока мы не умеем разрешать все человеческие проблемы, – заметил он однажды, – с той тщательностью, с которой врачи проводят свои исследования на морских свинках, мы не сумеем добиться правды»,
Ванс вел активную, но не стадную жизнь. Не знаю, существовали ли еще люди с такими недоразвитыми общественными инстинктами, как у него. Слово «долг» он понимал весьма превратно, но все же считался с этим понятием.
Итак, Карри унес землянику и яйца, которые мы не доели, унес и «Бенедиктин», который мы не допили. Было почти девять часов, и я еще не знал, что начинается первое из многих волнующих дел, которые мне довелось пережить за четыре года.
Мы сидели и потягивали кофе, изредко попыхивая сигарами, когда Карри, открыв на звонок дверь, привел к нам окружного прокурора.
– Не верю своим глазам! – шутливо воскликнул тот, поднимая руку в знак приветствия. – Нью-йоркский знаток искусств уже встал.
– И дьявольски страдает от этого, – в тон ему отозвался Ванс. Однако было видно, что у окружного прокурора далеко не игривое настроение. Неожиданно он помрачнел.
– Ванс, меня привело сюда весьма серьезное дело. Я очень тороплюсь и забежал на минутку, чтобы сообщить вам, что… Дело в том, что убит Олвин Бенсон.
Ванс вяло посмотрел на него.
– В самом деле, – пробормотал он. – Какая неприятность! Но он, несомненно, заслужил это. Придвиньте кресло к столу, и Карри нальет вам кофе. – Он нажал кнопку звонка.
Маркхэм нерешительно посмотрел на него, потом махнул рукой.
– Ну хорошо. Пара минут не играет никакой роли. Но только одну чашку. – И сел в кресло.
Глава 2. На месте преступления
(Пятница, 14 июня, 9 часов утра)
Джон Ф. К. Маркхэм был избран окружным прокурором Нью-Йорка в результате победы на выборах кандидатов от независимых. Он был прокурором четыре года и, возможно, его избрали бы на второй срок, если бы не происки его противников. Он был неутомимым работником и превратил прокуратуру в действенный орган правосудия. Будучи человеком неподкупным, он окружил себя только своими сторонниками и внушил чувство безопасности всем, кто верил в закон и справедливость.
После нескольких месяцев работы Маркхэма прокурором одна из газет окрестила его Сторожевым Псом, и эта кличка, прилипнув к нему, сохранилась за ним. В самом деле, его выступления в качестве обвинителя пользовались таким успехом и были настолько замечательны, что их часто цитируют в политических и официальных выступлениях даже сегодня.
Маркхэм был высоким, крепко сложенным мужчиной около сорока лет с чисто выбритым моложавым лицом, которому никак не соответствовали седые волосы. Он не был красив, если судить по обычным стандартам, но в нем угадывалась исключительная индивидуальность. Кроме того, он был человеком высокой культуры, что редко встречается даже в наши дни среди официальных должностных лиц. И в то же время это был человек с необузданным и грубым характером. Но его грубость смягчалась воспитанностью и не являлась грубостью, вызванной чувством превосходства над другими. Он был обходительным, когда это не касалось его служебных обязанностей. Но в начале моего с ним знакомства я видел, как его сердечность неожиданно заменяется мрачной властностью. Передо мной возникал как бы совсем иной человек – твердый, упорный, символ вечного правосудия. Я. часто бывал свидетелем подобных трансформаций Маркхэма, пока длилось наше знакомство.
Сейчас он сидел напротив меня в гостиной Ванса с выражением упрямой агрессивности на липе, и я знал, что он глубоко удручен убийством Олвина Бенсона.
Он торопливо глотал кофе и чуть не разбил чашку, когда Ванс, с изумлением следивший за ним, заметил:
– Скажите, почему у вас такой печальноозабоченный вид? Не вы ли, случайно, являетесь убийцей?
Маркхэм игнорировал легкомысленное замечание Ванса.
– Я еду к Бенсону. Хотите поехать со мной? Как-то вы спрашивали меня о серьезном деле. Я обещал взять вас с собой и теперь хочу выполнить обещание.
Я тут же припомнил, как несколько недель назад в Стюйвезант-клубе, когда темой для разговора стали убийства в Нью-Йорке, Ванс выразил желание участвовать в одном из расследований, которым будет заниматься Маркхэм, и тот, в свою очередь, обещал привлечь Ванса в ближайшее серьезное дело. Практически для подобного желания со стороны Ванса послужил его интерес к психологии человеческого поведения, а дружба с Маркхэмом как раз представляла для Ванса широкие возможности.
– Вы не забыли об этом? – лениво осведомился Ванс. – Спасибо за восхитительный хотя и не очень приятный подарок. – Он взглянул на часы, стоящие на камине. Было без нескольких минут девять. – Но какое неподобающее время! А если меня кто-нибудь увидит?
Маркхэм нетерпеливо дернулся в кресле.
– Ну, если вы решите, что удовлетворение вашего любопытства компенсирует неловкость, которую вы испытываете при появлении на публике в девять часов утра, тогда поторопимся. Я, конечно, считаю, что вам следует ехать в халате и шлепанцах. К тому же мне бы не хотелось терять время, ожидая, пока вы оденетесь.
– К чему такая спешка, старина? – спросил Ванс, зевая. – Парень этот мертв, не так ли? Теперь он уже никуда не сбежит.
– Да пошевеливайтесь вы, – огрызнулся Маркхэм. – Это не шуточное дело. Оно дьявольски серьезно и, судя по всему, грозит чудовищным скандалом. Так вы идете?
– Иду ли я? Я скромно следую за мстителем. – Ванс встал и поклонился Маркхэму.
Он позвонил Карри и приказал подать одежду.
– Я буду помогать Маркхэму возиться с трупом и потому хочу выглядеть изящно. Сегодня достаточно тепло для шелкового костюма?. . И лавандовый галстук.
– Надеюсь, вы не нацепите зеленую гвоздику, – усмехнулся Маркхэм.
– А вы начитались мистера Хиченса, – поддел его Ванс – Надо же: такая ересь из уст окружного прокурора! Во всяком случае, вы хорошо знаете, что я никогда не ношу бутоньерок. Украшения для мужчин – это дурной вкус Это удел развратников и саксофонистов… Но расскажите мне пока об этом Бенсоне.
Ванс одевался с помощью Карри с такой скоростью, какую я никогда не видел и не ожидал от него. За его добродушвьм настроением скрывались тревога и волнение.
– Я полагаю, вы слышали об Олвине Бенсоне, – начал окружной прокурор. – Так вот. Сегодня утром его экономка позвонила в полицейский участок и сообщила, что нашла своего хозяина убитым в его любимом кресле в гостиной. Сообщение об этом было немедленно передано в Управление полиции и прокуратуру. Мой помощник тут же уведомил меня. Я пытался оставить это дело в руках полиции, но полчаса спустя позвонил майор Бенсон, брат Олвина, и попросил меня, как об одолжении, заняться этим делом. Я знаю майора уже двадцать лет и не смог отказать ему. Поэтому я так тороплюсь попасть в дом Бенсона. Он живет на Западной Сорок восьмой улице, и я решил заехать за вами, помня о вашей просьбе взять вас с собой на расследование подобного дела.
– Очень мило с вашей стороны, – пробормотал Ванс, глядясь в зеркало. Потом он повернулся ко мне: – Поедем, Ван, посмотрим на покойного Бенсона. Я уверен, сыщики Маркхэма раскопают факт, что я ненавижу невоспитанных людей, и обвинят меня в преступлении, все же безопаснее чувствовать рядом своего адвоката… Вы не возражаете, Маркхэм?
– Конечно, нет, – с готовностью согласился Маркхэм, но я чувствовал, что он предпочел бы не видеть меня рядом. Однако это дело настолько заинтересовало меня, что я решил забыть условности и вскоре с Маркхэмом и Вансом спускался вниз по лестнице.
Мы сели в такси и поехали по Мэдисон-авеню. По дороге я в который раз удивлялся дружбе этих несхожих людей – прямого и откровенного, неподкупного и сурового, сверхсерьезного Маркхэма и непостоянного и подвижного, циничного и веселого Ванса. Однако какими бы ни были различия между ними, они не мешали их дружбе. Похоже, что каждый из них видел в другом то, чего недоставало ему самому. Маркхэм олицетворял для Ванса твердость и неизменность жизненных устоев, тогда как Ванс символизировал для Маркхэма беззаботность, экзотику и жажду интеллектуальных приключений. Их близость была гораздо большей, чем это было видно, и несмотря на преувеличенное осуждение Маркхэмом поступков и мнений Ванса, он уважал глубокий ум Ванса и считался с его мнением.
Пока мы ехали в машине, Маркхэм был молчалив и мрачен. С тех пор как мы вышли из дома, ов не проронил ни слова, но когда мы свернули к Сорок восьмой улице, Ванс обратился к нему:
– Как положено действовать согласно этикету в доме, где есть покойник: снимать шляпу или нет?
– Можете оставить ее на голове, – отрезал Маркхэм.
– Боже мой! Похоже на синагогу, да? Очень интересно! Может быть, надо снимать обувь, чтобы не наследить в доме?
– Нет, – ответил Маркхэм. – Гости остаются полностью одетыми. Никакой разницы между визитом к живому или мертвому нет.
– Мой дорогой Маркхэм! – Голос Ванса звучал меланхолично. – Ужасный моралист по природе снова заговорил в вас Это ваше замечание целиком в духе Эповрта Лигуша.
Маркхэм был не в состоянии следить за мыслью Ванса.
– Есть одна или две вещи, – рассудительно произнес он, – о которых я вас должен предупредить. Учтите, что это дело наделает шуму и будет много драк ради чести. Я не особенно верю в эффективность полиции, которая будет заниматься этим делом. Поэтому будьте осторожны и не порицайте их за неправильный путь, который они могут выбрать. Мой помощник, который уже находится там, сказал мне, что он думает, будто инспектор передаст дело Хэсу. Хэс – это служащий из Бюро уголовных расследований, и он, несомненно, убежден, что в настоящий момент я делаю все, чтобы предать это дело гласности.
– А разве вы не его начальник? – спросил Ванс
– Конечно, и это делает ситуацию еще более сложной и деликатной… Боже, как бы я хотел, чтобы майор не обращался ко мне!
– Гм! – вздохнул Ванс. – Мир полон таких Хэсов. И это сильно раздражает.
– Вы неправильно поняли меня, – торопливо вмешался Маркхэм. – Хэс – хороший человек. Раз дело передают Хэсу, значит, Управление считает его очень серьезным. Неприятностей никаких не будет, но я хочу, чтобы атмосфера была по возможности тихой и ясной. Хэс будет рассматривать вас обоих как зрителей, которых я привел с собой, поэтому я прошу вас, Ванс, держаться скромнее.
– Если вы не возражаете, я предпочту краснеть, как роза. И непременно угощу этого сверхчувствительного Хэса своими лучшими сигаретами «Реджа» с лепестками роз.
– Если вы это сделаете, – улыбнулся Маркхэм, – он, возможно, арестует вас как подозрительную личность.
Мы остановились в конце Сорок восьмой улицы у старинного кирпичного дома. Этот дом, построенный в те дни, когда постоянство н красота ценились среди городских архитекторов, был высшего класса. Дом по замыслу не отличался от соседних, но превосходил их роскошью н индивидуальностью, которая сказывалась в декоративном оформлении гребня стен и в разных украшениях около входа и над окнами.
ПИСЕЦ БАРТЛБИ. Уолл-стритская повесть
Я человек уже немолодой. По роду моих занятий мне за последние тридцать лет довелось близко познакомиться с любопытным и довольно-таки своеобычным разрядом людей, о которых, сколько мне известно, ничего до сих пор не написано. Я имею в виду писцов, то есть переписчиков судебных бумаг. Я знавал их великое множество, как по должности, так и в частной жизни, и при желании мог бы рассказать не одну историю, которая вызвала бы у благодушных людей улыбку, а у чувствительных женщин — слезы. Однако я оставляю в стороне биографии всех других писцов ради нескольких страниц из жизни Бартлби — самого странного писца, какого я видывал или о каком слыхивал на своем веку. Что касается других, я мог бы дать их полное жизнеописание, но с Бартлби об этом и думать нечего. Полную биографию этого человека просто не из чего сложить. Это — непоправимая утрата для литературы. Бартлби был одним из тех людей, о которых ничего нельзя установить с точностью, разве что из документальных источников, а таковые в данном случае почти отсутствуют. О Бартлби я знаю только то, что, к великому моему удивлению, видел собственными глазами, если, впрочем, не считать одного непроверенного слуха, о котором речь пойдет в своем месте.
Между тротуаром и входом в дом была большая лужа, но поверх нее лежала стальная решетка, которая подходила прямо к десятифутовой лестнице, ведущей к двери. Между дверью и стеной справа было два широких окна, закрытых тяжелыми железными решетками. Перед входом в дом толпилась группа подавленных зрителей, а возле лестницы болтались молодые люди с тревожными и озабоченными лицами репортеров.
Прежде нежели познакомить читателя с Бартлби, каким я впервые увидел его, мне следует сказать несколько слов о себе, о моих служащих, моем деле, моей конторе и всей обстановке, меня окружающей: без такого описания главное действующее лицо моего рассказа может оказаться вовсе непонятным.
Дверь вашего такси открыл полисмен, который отсалютовал Маркхэму и стал прокладывать нам путь в толпе. Другой полисмен узнал Маркхэма, пропустил нас и отдал честь.
– Ave, Caesar, te salutamus[2], – прошептал мне Ванс с усмешкой.
Итак, я — человек, с молодых лет проникшийся твердым убеждением, что из всех путей в жизни предпочтительнее самый спокойный. А поэтому, хотя представители моего сословия и вошли в поговорку как люди деятельные и нервозные, а порою даже неуравновешенные, сам я превыше всего ценю и оберегаю свой душевный покои. Я — один из тех скромных, не зараженных честолюбием юристов, которые никогда не выступают в суде, не гоняются за рукоплесканиями, но в прохладной тишине своей солидной конторы ведут солидные дела богатых людей — устанавливают право собственности, составляют купчие и закладные. Все, кто меня знает, считают меня самым надежным человеком. Покойный Джон Джейкоб Астор,[1] личность, заведомо чуждая поэтических восторгов, решительно заявил однажды, что первое мое великое достоинство — осмотрительность, а второе — методичность. Говорю это не из тщеславия, а лишь отмечая то обстоятельство, что покойный Джон Джейкоб Астор тоже пользовался моими услугами. Сознаюсь, мне приятно повторять это имя — в нем есть что-то законченное, округлое, напоминающее звон золотых монет. Охотно добавлю, что доброе мнение покойного Джона Джейкоба Астора для меня в высшей степени лестно.
– Успокойтесь, – проворчал Маркхэм. – У меня достаточно хлопот и без ваших передернутых цитат.
Незадолго до того времени, когда начинается эта история, круг моих занятий значительно расширился. На меня была возложена старинная и благородная должность, ныне отмененная в штате Нью-Йорк, — должность члена совестного суда,[2] не слишком обременительная, однако же приносившая весьма приятный доход. Я редко выхожу из себя; еще реже даю я волю опасному возмущению всяческим злом и беззаконием; но здесь я позволю себе некоторую резкость и прямо скажу, что столь неожиданную отмену должности члена совестного суда по новой конституции считаю, черт возьми, мерой преждевременной: ведь я рассчитывал пожизненно получать с нее доход, пользовался же этим доходом всего каких-то несколько лет. Но это между прочим.
Мы открыли массивную дубовую дверь и вошли в прихожую, где нас встретил помощник окружного прокурора Динвидди, серьезный, смуглый молодой человек с преждевременными морщинами на лице. У него был такой вид, будто вся человеческая скорбь и все человеческое горе легли на его плечи.
– Доброе утро, шеф, – приветствовал он Маркхэма с явным облегчением. – Я чертовски рад, что вы приехали сюда. Это дело довольно ясное. Заурядное убийство, хотя пока нет основной нити.
Контора моя помещалась на Уолл-стрит, в доме под номером **. С одной стороны окно ее выходило в просторный белый колодец со стеклянной крышей, прорезавший все здание сверху донизу. Можно, конечно, сказать, что вид из этого окна был скучноватый; художник-пейзажист сказал бы, что в нем «мало жизни». Но недостаток этот сторицею возмещался видом, открывавшимся из моей конторы в противоположную сторону. Здесь перед окнами расстилался ничем не заслоненный вид на высокую кирпичную стену, почерневшую от времени и никогда не освещаемую солнцем; для того чтобы рассмотреть все ее красоты, не требовалось даже подзорной трубы, ибо воздвигнута она была, для удобства близоруких зрителей, на расстоянии десяти футов от моих окон. А поскольку окружающие здания были весьма высокие, моя же контора помещалась всего на втором этаже, то пространство между этой стеной и нашим домом сильно напоминало огромный квадратный ствол шахты.
Маркхэм мрачно кивнул и посмотрел мимо него в гостиную.
– Кто там? – спросил он.
– Люди, которых прислал главный инспектор, – ответил Динвидди, пожимая плечами. – Они работают.
В пору, предшествовавшую появлению Бартлби, у меня служили два переписчика и подающий надежды мальчик на побегушках: Индюк, Кусачка и Имбирный Пряник. Могут возразить, что таких имен не найти ни в одном справочнике. Но это и были не имена, а клички, которые трое моих служащих дали друг другу, тем самым, как им казалось, определяя наружность или нрав каждого из них. Индюк был низенький толстенький англичанин примерно одного со мною возраста, то есть лет около шестидесяти. По утрам лицо его, можно сказать, радовало своим здоровым румянцем, но после полудня — в этот час он обедал — оно пылало, как угли в камине на рождество, и продолжало пылать, хотя и все менее жарко, до шести часов вечера, после чего я уже не видел обладателя этого лица, которое, достигая своего зенита вместе с солнцем, как будто с ним вместе и закатывалось, а на следующий день опять всходило, поднималось и клонилось к закату во всей своей непреходящей славе. Мне довелось наблюдать в жизни немало странных совпадений, среди которых не последним было, что именно с той минуты, когда красная, блестящая физиономия Индюка начинала излучать самое жаркое сияние, ценность его как работника значительно убывала на все остальное время суток. И не то чтобы он начинал бездельничать или отлынивать от работы. Напротив того, скорее он проявлял излишнее рвение. Им овладевала какая-то странная, лихорадочная, суетливая, бесшабашная жажда деятельности. Он макал перо в чернильницу, не глядя, что делает. Все кляксы, какие он посадил на моих бумагах, были посажены после полудня. Мало того. После полудня он не только забывал об осторожности и сажал кляксы, но порой шел дальше — поднимал шум. И лицо его в такие дни пылало жарче обычного, словно бы поверх антрацита насыпали еще кеннельского угля. Он со стуком переставлял свой стул, опрокидывал песочницу; принимаясь чинить перья, от нетерпения расщеплял их и в запальчивости швырял на пол; вставал и, наклонившись над своим столом, ворошил и расшвыривал бумаги, что уж вовсе не пристало такому пожилому человеку. Однако ж, поскольку был он во многих отношениях мне полезен и с утра до полудня писал не отрываясь и весьма быстро, так что успевал сдать очень много работы, притом безупречно выполненной, — по всем этим причинам я смотрел сквозь пальцы на его чудачества, хотя подчас и выговаривал ему. Делал я это, впрочем, очень мягко, потому что он, будучи по утрам самым вежливым, более того, самым кротким и почтительным человеком, во второй половине дня становился по малейшему поводу несколько невоздержан на язык, а вернее сказать — дерзок. И поскольку я очень ценил его утреннюю работу и ни в коем случае не хотел ее лишаться, а с другой стороны, его буйное поведение после полудня было мне очень уж не по душе и поскольку я, как человек мирный, не хотел своими замечаниями вызывать его на неприличные споры, я и решился очень деликатно намекнуть ему как-то в субботу (по субботам он бывал хуже всего), что он-де стареет и не лучше ли ему сократить свой рабочий день; иными словами, что он может впредь не возвращаться в контору после полудня, а, пообедав, идти домой и отдыхать до вечернего чая. Но нет: он не пожелал отказаться от послеполуденных трудов. Лицо его приняло нестерпимо огненный оттенок, и, жестикулируя длинной линейкой, он стал велеречиво уверять меня с другого конца комнаты, что ежели утром его услуги мне нужны, так после обеда они тем более совершенно необходимы.
В этот момент в дверях гостиной появился высокий, массивный мужчина средних лет, розовощекий с пышными светлыми усами. Увидев Маркхэма, он с протянутой рукой направился к нему. Я немедленно узнал в нем главного инспектора О\'Брайена, одного из руководителей полиции. Он важно поздоровался с Маркхэмом, а потом мы с Вансом были представлены ему. Инспектор О\'Брайен сдержанно кивнул каждому из нас и направился обратно в гостиную, а Маркхэм, Динвидди, Ванс и я последовали за ним.
Комната, в которую мы вошли через широкую двойную дверь, была очень большой, почти квадратной, с высокими потолками. Два окна выходили на улицу, а на противоположной от них стене было еще окно, выходящее на асфальтированный двор. Слева от этого окна была дверь, которая вела в столовую.
— Осмелюсь сказать, сэр, — заявил мне Индюк по этому случаю, — я считаю себя вашей правой рукой. Утром я только собираю и строю свои войска; а после обеда я становлюсь во главе их и храбро атакую неприятеля — вот так. — И он сделал бойкий выпад линейкой.
— Но кляксы, Индюк, — тихо напомнил я.
Комната поражала показной роскошью. На стенах висело несколько тщательно обрамленных картин, изображавших бегущих лошадей, и несколько охотничьих трофеев. Огромный восточный ковер покрывал пол. В середине одной из стен был устроен камин, окаймленный лепными украшениями, над ним – мраморная каминная полка. По диагонали к углу справа стояло пианино из орехового дерева, отделанное медными украшениями. Затем книжный шкаф из красного дерева со стеклянными дверцами, прикрытыми занавесками; небольшой письменный стол со множеством ящиков; невысокая венецианская скамейка, отделанная жемчугом; небольшой столик из тикового дерева, инкрустированный бронзой, на котором стоял большой медный самовар; еще один инкрустированный стол длиной около шести футов – в центре комнаты. Рядом со столом, ближе к двери в коридор, спинкой к окнам стояло большое плетеное кресло.
— Да, верно, но осмелюсь сказать, сэр, взгляните на мои седины. Я старею. Неужели же, сэр, одна-две кляксы в жаркий день не простятся этим сединам? Старость почтенна, даже несмотря на кляксы. Осмелюсь сказать, сэр, мы оба стареем.
Трудно было устоять против таких доводов. Во всяком случае, я понял, что добром он не уйдет. И решил оставить его, но последить за тем, чтобы во второй половине дня самые важные мои бумаги к нему не попадали.
В этом кресле находилось тело Олвина Бенсона.
Хотя я два года провел на передовой во время войны и видел множество ужасных трупов, я не мог подавить чувства сильного отвращения при виде этого убитого человека. Во Франции смерть казалась неизбежной частью ежедневной обыденности, но здесь, в этой роскошной обстановке, смерть выглядела каким-то алым роком. Яркое июньское солнце заливало комнату, из окон доносился обычный городской шум, какофония звуков, свидетельствующая о мирной и спокойной жизни.
Другой мой клерк, Кусачка, был молодой человек лет двадцати пяти, довольно-таки пиратского вида, с желтым лицом и с бородой. Я всегда полагал, что им владеют две злые силы: честолюбие и несварение желудка. Честолюбие проявлялось в некотором презрении к обязанностям рядового переписчика и в предосудительных попытках заняться чисто профессиональными делами — например, составлением судебных бумаг. Несварение желудка сказывалось по временам в нервной раздражительности, заставлявшей его, при всякой ошибке в переписывании, громко скрежетать зубами; в ненужных проклятиях, которые в самый разгар работы вырывались у него не как слова, а скорей как шипение; и главное — в том, что он никогда не бывал доволен высотою стола, за которым работал. При всей своей изобретательности Кусачка никак не мог приспособить этот стол себе по вкусу. Он подкладывал под него щепки, чурбашки, куски картона, даже испробовал хитроумное приспособление из сложенных листов промокательной бумаги, но ничто его не удовлетворяло. Если он, чтобы не напрягать спину, поднимал крышку стола под углом к самому подбородку и писал так, словно столом ему служила острая крыша голландского дома, — тогда он заявлял, что у него останавливается кровообращение в плече и руках. Если он опускал стол до уровня своей талии и писал согнувшись крючком, у него начинала жестоко ныть спина. Словом, дело было в том, что Кусачка сам не знал, чего ему нужно. А если ему что и нужно было, так это вовсе избавиться от стола, за которым переписывают бумаги. Его болезненное честолюбие выражалось, между прочим, и в том, что он любил принимать каких-то сомнительных посетителей в изношенных сюртуках, которых называл своими клиентами. Более того, мне было известно, что он не только занимается иногда мелкими политическими махинациями, но по временам обделывает кое-какие делишки в суде или торчит у дверей Гробницы.[3] Однако у меня имеются основания полагать, что один из субъектов, явившихся к нему в мою контору, о котором он с важностью отзывался как о клиенте, был попросту кредитором, а юридический документ, им принесенный, самым обыкновенным счетом. Но при всех своих недостатках, на которые я частенько досадовал, Кусачка, так же как и его соотечественник Индюк, был мне очень полезен; писал он быстро и аккуратным почерком и, когда давал себе труд, умел держаться не без благородства. К тому же он всегда был одет как подобает джентльмену и этим косвенно способствовал доброй славе моей конторы. Что же касается Индюка, то, если б я не держал ухо востро, он мог серьезно повредить моей репутации. Платье его вечно лоснилось и пахло трактиром. Панталоны в летнюю пору сидели мешком. Сюртуки были из рук вон, к шляпе прикоснуться противно. Но шляпа его была мне безразлична, поскольку он, как из врожденной вежливости, так и по скромному своему положению, снимал ее, не успев войти в комнату. Не то сюртук — о сюртуках его я неоднократно заводил разговор, но без всякого толку. Дело, вероятно, заключалось в том, что ему было просто не по карману щеголять одновременно и таким лучезарным лицом, и в лучезарных сюртуках. По остроумному замечанию Кусачки, свои деньги Индюк тратил главным образом на красные чернила. И вот однажды зимой я подарил Индюку вполне приличный сюртук со своего плеча — серый сюртук на вате, необыкновенно теплый и с застежкой от колен до самого горла. Я надеялся, что Индюк оценит такое внимание и умерит свое буйное поведение в послеобеденные часы. Но нет. Я даже склонен к мысли, что этот мягкий и теплый стеганый сюртук возымел на него пагубное действие — ведь известно же, что лошадь вредно перекармливать овсом. Да, да, точно так же, как про норовистую лошадь говорят, что она бесится от овса, так Индюк стал беситься от нового сюртука. Он сделался положительно дерзок. Он был из тех людей, которым довольство не впрок.
Тело Бенсона в кресле занимало такое естественное положение, что казалось, вот сейчас он повернет голову в нашу сторону и спросит, почему мы вторглись в его дом. Его голова была чуть откинута на спинку кресла. Правая нога была закинута на левую. Локтем правой руки он слегка касался стола, а левая свободно лежала на ручке кресла. Но что больше всего поражало и подчеркивало естественность его позы – это небольшая книжка, которая была у него в правой руке, как будто он читал и на мгновение оторвался от нее.
Насчет тайных грешков Индюка у меня давно сложилось свое мнение, зато в отношении Кусачки я был твердо убежден, что при всех прочих своих пороках он был по крайней мере человеком непьющим. Но сама природа, казалось, взялась быть при нем виноторговцем и при рождении столь щедро наделила его раздражительным, спиртуозным нравом, что никаких последующих возлияний ему уже не требовалось. Когда я вспоминаю, как в тишине моей конторы Кусачка, бывало, внезапно вскакивал с места и, согнувшись над своим столом, широко раскинув руки, хватал его и принимался со скрипом и стуком возить по полу, словно бы стол этот был злобным одушевленным существом, взявшим за правило во всем поступать ему наперекор, мне становится ясно, что ни в каких горячительных напитках Кусачка не нуждался.
Он был убит выстрелом в лоб, и на лбу виднелась маленькая круглая дырка, почерневшая от свернувшейся крови. Большое пятно крови на ковре около креста указывало на обильное кровотечение, вызванное проникновением пули в мозг. Если бы не эти ужасные следы, то можно было бы подумать, что он на мгновение оторвался от книга и откинулся на сливку кресла, чтобы отдохнуть.
На мое счастье, раздражительность и нервозность Кусачки, в силу особой своей причины — несварения желудка, проявлялись главным образом по утрам, тогда как во вторую половину дня он вел себя более или менее смирно. Таким образом, поскольку Индюк начинал куражиться лишь после полудня, мне не приходилось терпеть их чудачества одновременно. Приступы их сменяли друг друга, как караул. Когда накатывало на Кусачку, Индюк был тих, и наоборот. И естественный этот порядок вполне меня удовлетворял.
Третий мой подчиненный, Имбирный Пряник, был мальчуган лет двенадцати. Отец его, ломовой извозчик, лелеял честолюбивую мечту еще при жизни увидеть своего сына не на козлах, а в судейском кресле. Поэтому он определил его ко мне в контору изучать право, а также быть на побегушках и подметать помещение за плату один доллар в неделю. У мальчика был в конторе свой столик, но он мало им пользовался. В ящике этого стола при осмотре обнаружилось большое количество ореховой скорлупы. В самом деле, для этого сметливого юнца вся высокая наука права как будто сводилась к щелканью орехов.
Он был одет в старый смокинг и брюки от вечернего костюма. На ногах красные шлепанцы. Рубашка была расстегнута, как будто ему было жарко. Внешне он не был привлекательным человеком, особенно некрасива была его лысая голова. Кроме того, он был очень толст. Толстые, обвисшие щеки, такая же обвисшая морщинистая шея. Вздрогнув от отвращения, я перенес внимание на других людей, находящихся в комнате.
Одной из важнейших обязанностей Имбирного Пряника, которую он к тому же выполнял особенно ретиво, было поставлять Индюку и Кусачке яблоки и прочую снедь. Переписывание судебных бумаг — работа, как известно, иссушающая, и оба моих писца любили промочить горло сочным зимним яблоком, какие во множестве продавались с лотков близ таможни и главного почтамта. Нередко они посылали мальчишку и за теми особыми пряниками — маленькими, плоскими, круглыми и очень острыми на вкус, — от которых и пошло его прозвище. Когда выдавалось утро посвободнее, Индюк уплетал эти пряники дюжинами, как облатки, — их и продают-то по шесть, если не по восемь штук на цент, — и скрип его пера сливался с аппетитным хрустом пряника на зубах. Из всех оплошностей, какие Индюк допустил в пылу послеобеденной горячки, мне особенно запомнилось, как он однажды подышал на имбирный пряник и пришлепнул его на закладную вместо печати. В тот раз я совсем было его рассчитал. Однако он умилостивил меня, отвесив мне изысканный восточный поклон и заявив:
Два здоровенных парня с огромными руками и ногами разглядывали стальную решетку на окнах. Особое внимание они уделяли тем местам, где решетка была вцементирована в стену, и изо всех сил старались расшатать ее. Другой мужчина среднего роста со светлыми усами следил из их работой. Еще один человек, в костюме из голубой саржи и котелке, уперев руки в бока, разглядывал труп, сидящий в кресле. Он разглядывал его с такой настойчивостью, будто надеялся узнать у трупа тайну убийства.
— Осмелюсь сказать, сэр, с моей стороны это даже щедрость — ведь я за свой счет снабжаю вас канцелярскими принадлежностями.
Повторяю: когда получил я должность члена совестного суда, прежний круг моих обязанностей — как нотариуса, ходатая по имущественным делам и составителя всяких сложных документов — значительно расширился. И переписки прибавилось соответственно. Мало того, что приходилось торопить клерков, которые уже работали у меня, но потребовалась и дополнительная помощь. И вот, в ответ на помещенное мною объявление, в дверях моей конторы, раскрытых настежь, благо время было летнее, возник неподвижный молодой человек. Как сейчас, он стоит у меня перед глазами — аккуратный и бледный, до жалости чинный, безнадежно несчастный. Это был Бартлби.
Какой-то мужчина необычной наружности стоял у ближайшего окна и разглядывал через ювелирную лупу небольшой предмет у себя на ладони. Я узнал его по фотографиям, которые часто видел в газетах. Капитан Карл Хагедорн – самый известный в Америке эксперт по оружию – был огромным и рослым человеком лет пятидесяти. Его поношенный черный пиджак прохудился на локтях, а брюки обтягивали лодыжки, что придавало ему комический вид. У него была круглая ненормально большая голова, а уши, казалось, приросли к ней. Рот прикрывали громадные косматые усы. Капитан Хагедорн уже тридцать лет сотрудничал с нью-йоркской полицией, и хотя все Управление потешалось над ним, его очень уважали и считались с его мнением. Его мнение, высказанное по поводу любого огнестрельного оружия, было окончательным и принималось всеми сотрудниками Управления.
После нескольких вопросов касательно его подготовки я нанял его, довольный тем, что среди моих писцов будет человек, по виду столь положительный, который, как я надеялся, благотворно повлияет на ветреного Индюка и неистового Кусачку.
Я забыл рассказать, что контора моя состояла из двух комнат, соединенных между собой двустворчатой дверью с матовым стеклом; одну из комнат занимали мои переписчики, другую — я сам; дверь же я держал то отворенной, то закрытой — как мне было удобнее. Бартлби я решил посадить в углу возле двери, но в своей комнате, чтобы этот спокойный человек всегда был под рукой, если он мне потребуется для какого-нибудь поручения. Я поставил для него стол у бокового окошка, из которого некогда открывался вид на грязные задние дворы, теперь же, с постройкой новых домов, не открывалось никакого вида, но все же проникал свет. В трех футах от окошка была стена, так что свет шел сверху, между двух высоких зданий, словно из небольшого отверстия в куполе собора. Для полного удобства я отгородил тот угол зелеными ширмами, которые совершенно скрывали Бартлби от моих глаз, хотя голос мой он всегда мог слышать. Так мне удалось сочетать обособленность и приятное общество.
У двери, ведущей в столовую, разговаривали двое мужчин. Один из них – инспектор Уильям Моран, руководитель детективного бюро, а второй – Эрнест Хэс, о котором нам рассказывал Маркхэм.
Едва мы вслед за старшим инспектором ОБрайеном вошли в комнату, как все прекратили свои занятия и уставились на нас. Маркхэма они приветствовали холодно, но почтительно. Только капитан Хагедорн, едва оторвав голову от предмета на своей ладони, бросил иа нас беглый взгляд и тут же уткнулся в созерцание чего-то малого с таким отсутствующим видом, что это вызвало легкую улыбку Ванса.
Сначала Бартлби писал невероятно много. Он, казалось, изголодался по переписке и буквально пожирал мои бумаги, не давая себе времени их переваривать, работал без передышки, и при дневном свете, и при свечах. Усердие его радовало бы меня еще больше, будь он повеселее. Но он писал молча, безучастно, как машина.
Инспектор Моран и сержант Хэс выступили вперед. После церемонии рукопожатия (что, я заметил, было среди членов полиции и работников прокуратуры чуть ли не религиозным ритуалом), Маркхэм представил Морану и Хэсу Ванса и меня и коротко объяснил причину нашего присутствия здесь. Инспектор Моран вежливо поклонился нам, было видно, что он смирился с нашим появлением. Но сержант Хэс игнорировал объяснение Маркхэма и смотрел куда-то в сторону, как будто мы вообще не существовали.
Инспектор Моран резко отличался от всех остальных. Он выглядел лет на шестьдесят, голова совсем седая, усы с проседью. Одет он был чрезвычайно тщательно. Он скорее напоминал какого-нибудь маклера с Уолл-стрит, чем полицейского офицера[3].
В обязанности переписчика входит, разумеется, и проверка написанного им, слово за словом. Когда в конторе двое или больше писцов, они помогают в этом друг другу: один читает копию, другой следит по оригиналу. Дело это скучное, томительное и усыпляющее. Я легко могу себе представить, что некоторым людям сангвинического темперамента оно было бы просто не под силу. Так, например, едва ли столь горячий и беспокойный человек, как поэт Байрон, уселся бы по своей воле проверять с Бартлби юридический документ, страниц этак на пятьсот, исписанных убористым кудрявым почерком.
– Я поручил это дело сержанту Хэсу, – пояснил он низким, хорошо поставленным голосом. – Похоже, что у нас будет масса неприятностей, прежде чем мы закончим его. Даже главный инспектор так думает. Он был здесь в восемь часов утра.
Временами, когда работа бывала спешная, я сам сличал какой-нибудь короткий документ, вызывая в помощь себе Индюка или Кусачку. Поместив Бартлби за ширмами так близко от себя, я, между прочим, имел в виду пользоваться его услугами в таких вот пустячных случаях. И вот на третий, помнится, день его пребывания у меня, еще до того, как возникла нужда сличать что-либо им написанное, я, торопясь закончить одно небольшое дело, кликнул Бартлби. Поскольку я спешил и, естественно, ожидал, что он немедля повинуется, я не отрывал глаз от документа, лежавшего передо мной на столе, а правую руку с копией протянул вбок, так, чтобы Бартлби, появившись из своего убежища, мог тотчас же схватить бумагу и без задержки приступить к делу.
Инспектор О\'Брайен отошел от нас, как только мы вошли в комнату, и сейчас с серьезным и непроницаемым видом стоял возле окон.
И вот, сидя в этой позе, я окликнул его и быстро объяснил, что мне от него нужно, — а именно, проверить со мной небольшой документ. Каково же было мое удивление, вернее, мой ужас, когда Бартлби, не двинувшись с места, ответил необыкновенно тихим, ясным голосом:
– Ну, я, пожалуй, пойду, – прибавил инспектор Моран. – Они вытащили меня из постели в половине восьмого, и я еще не завтракал. Раз вы здесь, то я уже не нужен. Доброго утра. – И он снова пожал нам руки.
— Я бы предпочел отказаться.
Когда он ушел, Маркхэм обратился к своему помощнику:
– Динвидди, пссмотрите, пожалуйста, за этими людьми. Здесь они, как дети в лесу, но хотят знать, как делается подобная работа. Объясните им все, а я пока поговорю с сержантом Хэсом.
Минуту я сидел молча, как громом пораженный. Потом мне пришло в голову, что я ослышался или что Бартлби меня не понял. Я повторил свое распоряжение как можно отчетливее. Но не менее отчетливо прозвучал и прежний ответ:
Динвидди принял поручение Маркхэма радостно. Я думаю, ему не терпелось найти слушателей, чтобы излить свое возбуждение. Мы трое приблизились к трупу, и я тут же услышал мрачный голос Хэса:
— Я бы предпочел отказаться.
– Я полагаю, теперь вы передадите это дело мне, мистер Маркхэм. Динвидди и Ванс о чем-то разговаривали, а я с интересом наблюдал за Маркхэмом, поскольку был наслышан о соперничестве между полицией и прокуратурой.
Маркхэм посмотрел на Хэса и снисходительно улыбнулся.
— Предпочли отказаться? — переспросил я и, от волнения встав с места, в два шага пересек комнату. — Что вы мелете? В своем ли вы уме? Я хочу, чтобы вы считали со мной этот лист, — вот, держите. — И я сунул ему бумагу.
– Я здесь для того, чтобы работать с вами вместе, а не для того, чтобы мешать. Я бы не явился сюда, если бы мне не позвонил майор Бенсон и не попросил приехать. И особенно я хочу, чтобы мое имя не упоминалось. Достаточно хорошо известно, что майор мой друг, поэтому лучше не упоминать обо мне.
— Я бы предпочел отказаться, — повторил он.
Хэс что-то пробормотал, но я не расслышал, однако было ясно, что он удовлетворен. Хэс хорошо знал Маркхэма, знал, что его слово твердо и, кроме того, ему нравился прокурор.
Я пристально посмотрел на него. Худое лицо его было невозмутимо; серые глаза смотрели спокойно. Ни одна жилка в нем не дрогнула. Будь в его манере держаться хоть капля смущения, гнева, раздражительности или нахальства — словом, будь в нем хоть что-то по-человечески понятное, я бы, несомненно, вспылил и велел ему убираться с глаз долой. Но сейчас мне это и в голову не пришло — это было бы все равно как выгнать за дверь мой гипсовый бюст Цицерона. Я постоял, глядя на Бартлби, который тем временем уже опять углубился в переписку, потом вернулся к своему столу. Это очень странно, думал я. Как же мне поступить? Однако спешные дела не ждали. Я решил пока забыть об этом случае и обдумать его на досуге. Я вызвал из другой комнаты Кусачку, и скоро бумага была проверена.
– Поскольку это дело в руках полиции, – продолжал Маркхэм, – то вам, очевидно, придется принять репортеров. Меня это устраивает, – он добродушно улыбнулся, – ведь в случае чего-нибудь непредвиденного ругать они будут вас.
Спустя несколько дней Бартлби закончил переписывание в четырех экземплярах длинного документа — свидетельских показаний, которые я в течение недели собирал как член совестного суда. Их нужно было сличить. Тяжба была серьезная, и требовалась сугубая точность. Подготовив все, что нужно, я вызвал Индюка, Кусачку и Пряника, решив раздать копии моим четырем клеркам, а самому читать вслух подлинник. И вот Индюк, Кусачка и Пряник уселись в ряд, каждый со своими бумагами, а я позвал Бартлби, чтобы он присоединился к этой живописной группе.
– Все ясно, – сказал Хэс
— Бартлби! Поживее, я жду.
– В таком случае, сержант, давайте приступим к делу.
Я услышал, как ножки стула медленно проскребли по голому полу, и Бартлби появился у входа в свое убежище.
— Что нужно? — спросил он тихо.
Глава 3. Женская сумочка
— Копии, копии, — отвечал я нетерпеливо. — Сейчас будем их сличать. Берите. — И я протянул ему четвертый экземпляр.
— Я бы предпочел отказаться, — сказал он и бесшумно скрылся за ширмы.
(Пятница, 14 июня, 9. 30 утра)
Я превратился в соляной столб.[4] Но, простояв так несколько мгновений возле моих трех застывших в ожидании клерков, я очнулся, подошел к ширмам и пожелал узнать причину столь несуразного поведения.
— Почему вы упрямитесь?
Окружной прокурор н сержант Хэс подошли к трупу и остановились рядом с ним.
— Я бы предпочел отказаться.
– Вот видите, – начал Хэс, – он был убит выстрелом спереди. Выстрел был произведет удивительно точно, пуля попала в лоб, вышла с затылка и попала в деревянную панель между окнами. – Он указал место на деревянной облицовке, куда попала пуля. – Мы нашли стреляную гильзу, а капитан Хагедорн вытащил пулю.
Будь передо мною другой человек, я бы страшно вспылил и без дальних слов с позором выставил его вон. Но в Бартлби было что-то, что не только меня обезоруживало, но странным образом смущало и трогало. Я стал его урезонивать.
Он повернулся к эксперту по оружию.
— Вы же сами снимали копии, которые мы должны просмотреть. Это сбережет вам время, ведь за один раз будут проверены все четыре. Так всегда делается. Каждый переписчик обязан участвовать в проверке своей работы. Разве нет? Ну, что же вы молчите? Отвечайте!
— Я предпочту отказаться, — ответил он своим нежным голосом.
– Как дела, капитан? Что-нибудь особенное?
У меня было впечатление, что, пока я с ним говорил, он старательно обдумывал каждую мою фразу; вполне понимал ее смысл; не мог не согласиться и с выводом. Но в то же время, подчиняясь каким-то высшим соображениям, продолжал твердить свое.
— Так, значит, вы окончательно решили не слушаться меня, хотя мое требование не противоречит ни заведенному порядку, ни здравому смыслу?
Хагедорн медленно поднял голову и, близоруко щурясь, посмотрел на сержанта. Сделав несколько неуклюжих движений, он ответил:
Он кратко дал мне понять, что я не ошибаюсь. Да, решение его бесповоротно.
Когда человек получает отпор, притом неожиданный и до крайности неразумный, ему случается усомниться в собственной правоте. В мозг его закрадывается смутное подозрение, что, как это ни удивительно, правда и разум не на его стороне. И если есть поблизости беспристрастные лица, он, естественно, обращается к ним, ища подкрепить свое пошатнувшееся суждение.
– Пуля сорок пятого калибра, армейского образца, выпущена из автоматического кольта.
— Индюк, — сказал я, — что вы об этом думаете? Разве я не прав?
– Вы можете сказать, капитан, как близко к Бенсону находился этот кольт?
— Осмелюсь сказать, сэр, — ответил Индюк с утонченной вежливостью, — на мой взгляд, вы совершенно правы.
– Да, сэр, могу, – с тяжеловесной медлительностью проговорил Хагедорн. – Между пятью и шестью футами, возможно.
— Кусачка, — сказал я, — а вы что об этом думаете?
Хэс хмыкнул.
– Возможно, – повторил он, обращаясь к Маркхэму. – Вот видите, сэр, раз капитан так говорит… Видите ли, сэр, ничто, кроме пуль сорок четвертого и сорок пятого калибра да еще армейских, то есть со стальной оболочкой, не может пробить голову человеку, как головку сыра. Да и для того, чтобы пуля впилась в деревянную обшивку стены, необходимо было стоять довольно близко к Бенсону. Поскольку на лице убитого нет следов пороха, стало быть, расстояние, указанное капитаном, вполне реально.
— Думаю, что вышвырнул бы его к черту.
В это время раздалось хлопанье входной двери и вскоре к нам присоединился доктор Доремус, главный судебно-медицинский эксперт со своим помощником. Он пожал руки Маркхэму и О\'Брайену и по-дружески отсалютовал Хэсу.
(Проницательный читатель, вероятно, отметит, что, поскольку дело было утром, ответ Индюка прозвучал вежливо и спокойно, Кусачкин же — весьма раздраженно. Или, возвращаясь к уже употребленному сравнению, у Кусачки его норов стоял на карауле, а у Индюка уже сменился.)
– Простите, что я не мог приехать пораньше, – извинился он. Это был нервный человек с крупным морщинистым лицом и манерами торговца недвижимостью.
— Имбирный Пряник, — сказал я, стремясь завербовать любую поддержку, — ну а ты что об этом думаешь?
– Ну-с, что мы имеем здесь? – сказал он, направляясь к трупу.
— Я думаю, сэр, что он маленько рехнулся, — ответил Имбирный Пряник, расплываясь в улыбке.
– Это вы нам скажете, док, – заметил Хэс.
— Вы слышали, что здесь было сказано, — проговорил я, повернувшись к ширмам. — Идите сюда и исполняйте свой долг.
Доктор Доремус подошел к убитому с тем выражением, которое вырабатывается у людей, привыкших к трупам за много лет работы. Сперва он внимательно осмотрел лицо. По-моему, он искал следы пороха. Потом осмотрел лоб и пощупал дырку на затылке. Затем он ощупал руки убитого и покачал его голову из стороны в сторону. Убедившись, что смерть наступила давно, он обратился к Хэсу:
Но он не удостоил меня ответом. Горестное недоумение овладело мною. Однако и сейчас дело не терпело отлагательства. И я опять решил обдумать эту загадку когда-нибудь после, на досуге. Мы кое-как приспособились сличать копии без Бартлби, хотя Индюк через каждые две-три страницы позволял себе вполне учтиво заметить, что это непорядок и никуда не годится, а Кусачка, ерзая на стуле от беспокойства в животе, поскрипывал зубами и время от времени шипел что-то весьма нелестное по адресу упрямого невежи за ширмой. Что до него (Кусачки), то это он в первый и последний раз выполняет задаром чужие обязанности.
Бартлби же тем временем сидел у себя в келье, слепой и глухой ко всему, кроме собственного своего дела.
– Можно сиять его с кресла?
Хэс вопросительно посмотрел на Маркхэма.
Прошло несколько дней, в течение которых мой писец был занят новой объемистой работой. Непонятное его поведение заставило меня внимательнее к нему приглядеться. Я приметил, что он никогда не уходит обедать; более того, что он вообще никуда не уходит. Я не мог припомнить ни одного случая, чтобы он отлучился из конторы. Он был как бессменный часовой в своем углу. Однако я замечал, что часов в одиннадцать утра Имбирный Пряник заглядывал за ширмы, словно его неслышно оттуда поманили, сделав знак, которого я со своего места не мог увидеть. Затем мальчик исчезал из конторы, позвякивая в кармане мелочью, и вскоре появлялся вновь с пригоршней имбирных пряников, которые и сдавал в келью, получая два пряника за труды.
– Как вы считаете, сэр?
Значит, он питается имбирными пряниками, подумал я; никогда по-настоящему не обедает; как видно, вегетарианец; впрочем, нет, он и овощей никогда не ест, не ест ничего, кроме имбирных пряников. И я предался туманным размышлениям относительно того, как может отразиться на существе человека диета из одних имбирных пряников. Пряники эти названы так потому, что в состав их входит имбирь, который и придает им особый вкус. Что же такое имбирь? Острый и пряный корень. Есть ли в Бартлби что-нибудь острое и пряное? Отнюдь нет. Значит, имбирь не оказывает на Бартлби никакого действия. Вероятно, он предпочитает, чтобы это было так, а не иначе.
Маркхэм кивнул, и Хэс, подозвав двух мужчин, стоящих у окна, приказал им перенести труп на тахту. Но и на тахте труп продолжал занимать сидячее положение, и доктор Доремус и его помощник принялись разгибать застывшие члены трупа. Потом труп раздели, и доктор Доремус принялся искать другие раны. Особое внимание он обращал на руки. Закончив осмотр, он выпрямился и вытер руки большим цветастым носовым платком.
Ничто так не ожесточает уважающего себя человека, как пассивное сопротивление. Однако если тот, кому оказывают такое сопротивление, не лишен гуманности, а сопротивляющийся — личность вполне безобидная, то первый, сколько хватит у него терпения, будет милосердно пытаться силою воображения представить себе то, что он не может постичь рассудком. Именно так я обычно и подходил к Бартлби. «Бедняга! — думал я. — В нем нет коварства. Ясно, как день, что дерзость его не преднамеренная. И чудит он без всякой задней мысли, это сразу видно. Он мне полезен. Я научился с ним ладить. Если я его уволю, он, чего доброго, попадет к менее снисходительному хозяину и тот обойдется с ним грубо, прогонит его, быть может, обречет на голодную смерть. Да. Мне представляется случай задешево купить восхитительное ощущение собственной праведности. Обласкать этого Бартлби, потворствовать его странному упрямству мне почти ничего не стоит, а у меня будет чем при случае успокоить свою совесть». Но не всегда мне удавалось сохранить такую ясность духа. Порою пассивность Бартлби выводила меня из терпения. Меня так и подмывало нарочно его раззадорить, вызвать и у него ответную вспышку гнева. С тем же успехом я стал бы тщиться выбить пальцами искру из куска душистого мыла. Но иногда соблазн бывал слишком велик, и однажды после обеда в конторе разыгралась следующая сценка.
— Бартлби, — сказал я, — когда вы кончите переписывать эту бумагу, мы с вами ее сличим.
– Выстрел произведен прямо в лоб, – заявил доктор. – Пуля пробила голову насквозь. Вы нашли ее, не так ли? Он проснулся в момент выстрела. Смерть наступила мгновенно, возможно, он даже не узнал, кто стрелял в него… С момента смерти прошло, я бы сказал, восемь часов, может быть, чуть больше.
— Я бы предпочел отказаться.
– Ну, скажем, его убили в половине первого ночи. Это возможно? – спросил сержант Хэс
— Что? С вас еще не соскочила эта блажь?
Доктор посмотрел на часы.
Ответа не последовало.
– Да, возможно… Что еще?
Я распахнул дверь и воскликнул в сердцах, обращаясь к Индюку и Кусачке:
Все молчали. После долгой паузы заговорил старший инспектор:
— Он опять говорит, что не будет сличать копии. Что вы об этом думаете, Индюк?
– Доктор, мы бы хотели еще сегодня получить отчет о вскрытии.
Как уже сказано, время было после полудня. Индюк сидел раскаленный, как медный котел, от лысой его головы шел пар, руки ворошили закапанные чернилами бумаги.
– Хорошо, – кивнул доктор. Он уложил инструменты в саквояж и вручил его своему помощнику. – Но в таком случае нужно побыстрее отправить тело в морг.
— Думаю?! — взревел Индюк. — Я думаю, что вот зайду к нему сейчас за ширмы да поставлю ему фонарь под глазом!
Он церемонно раскланялся и торопливо ушел. Хэс повернулся к детективу, который стоял у стола, когда мы вошли в комнату.
– Бэрк, позвони в Управление, пусть побыстрее пришлют машину за трупом. Потом отправляйся в Управление и жди меня.
С этими словами Индюк поднялся и высоко занес сжатый кулак. Он шагнул к двери, готовый привести свою угрозу в исполнение, но я остановил его — я уж сам был не рад, что так опрометчиво разбудил его послеобеденную воинственность.
Бэрк отсалютовал и исчез.
— Сядьте, Индюк, — сказал я, — и послушаем, что скажет Кусачка. Что вы об этом думаете, Кусачка? Разве нет у меня оснований немедля дать Бартлби расчет?
Затем Хэс обратился к одному из детективов, изучающих решетки на окнах:
— Прошу прощенья, сэр, вам виднее. Я нахожу, что он ведет себя необычно, а по отношению к Индюку и ко мне нехорошо. Но возможно, что это каприз и скоро обойдется.
– Ну что, Сниткин? – спросил он.
– Ничего, сержант, – последовал ответ. – Никаких шансов. Решетки крепки, как в тюрьме. Через окна никто не проходил.
— Ах, вот как! — воскликнул я. — Вы, значит, изменили свое мнение? Теперь вы отзываетесь о нем очень снисходительно.
– Хорошо, – сказал Хэс – Тогда вы оба следуйте за Барком.
— Это все пиво! — крикнул Индюк. — Вся мягкость от пива: мы с Кусачкой сегодня вместе обедали. Вы сами видите, какой я стал мягкий. Ну, поставить ему фонарь?
Когда они ушли, подвижный человек в костюме из голубой саржи подошел к столу и положил два окурка.
— Вы, очевидно, имеете в виду Бартлби? Нет, Индюк, лучше в другой раз. Прошу вас, уберите кулаки.
– Я нашел их под каминной решеткой, – меланхолично объяснил он. – Этого мало, конечно, сержант, но больше ничего нет.
Я затворил дверь и снова подошел к Бартлби. Меня неудержимо тянуло испытать судьбу. До смерти хотелось еще раз встретить отпор. Я вспомнил, что Бартлби никогда не отлучается из конторы.
– Хорошо, Эмери, – усмехнулся Хэс. – Ты здесь больше не нужен. Позже увидимся в Управлении.
— Бартлби, — сказал я, — Имбирный Пряник куда-то ушел. Будьте добры, сходите на почтамт (туда было три минуты ходу) и узнайте, нет ли для меня писем.
Хагедорн медленно шагнул к Хэсу.
— Я бы предпочел не ходить.
– Полагаю, я здесь тоже не нужен. Но эту пулю я пока оставлю у себя. На ней есть какие-то странные метки. Вы не возражаете, сержант?
— Вы не пойдете?
Хэс снисходительно улыбнулся.
— Предпочту не ходить.
– Конечно, не возражаю. Берите на здоровье. Надеюсь, вы не потеряете ее.
Я, шатаясь, добрел до своего кресла и погрузился в задумчивость. Тупое упрямство завладело мною. Что бы еще такое придумать, чтобы получить унизительный отказ от этого хилого, нищего призрака? От клерка, которому я плачу жалованье? Какую еще разумную просьбу он непременно откажется выполнить?
— Бартлби!
– Конечно, не потеряю, – серьезно уверил его капитан и, ни на кого не глядя, тяжело двинулся к выходу.
Никакого ответа.
— Бартлби! (Громче.)
Ванс, который стоял позади меня, окаю двери, повернулся и последовал за ним. Несколько минут они тихо разговаривали. Ванс, кажется, задавал вопросы, и я, хотя стоял довольно далеко от них, улавливал отдельные слова, вроде «траектория», «начальная скорость», «угол огня», «движущая сила», «удар», «отклонение» и тому подобные, и удивился интересу Ванса.
Никакого ответа.
— Бартлби! — заорал я.
Пока Ванс благодарил Хагедорна, в холл вошел инспектор О\'Бранен.
Как заправское привидение, согласно всем колдовским законам появляющееся по третьему зову, он выглянул из своего убежища.
— Пойдите в соседнюю комнату и вызовите ко мне Кусачку.
– Вы уже действуете? – Он покровительственно улыбнулся Вайсу и добавил без всякого перехода: – Пойдемте, капитан, я отвезу вас в город.
— Я предпочту отказаться, — ответил он почтительно, с расстановкой и тихо исчез.
— Хорошо же, Бартлби, — произнес я сурово и сдержанно, тоном своим давая понять, что близок час неотвратимого и ужасного возмездия. В ту минуту я, кажется, и сам это чувствовал. Но так как мне уже почти пора было идти обедать, я счел за лучшее надеть шляпу и отправиться домой в великой растерянности и смятении.
Маркхэм услышал его слова.
Признаться ли? Кончилось тем, что в конторе у меня скоро установился следующий порядок: бледнолицый молодой писец по имени Бартлби имел там рабочий стол; он переписывал для меня бумаги за обычную плату — четыре цента лист (то есть сто слов), но он раз и навсегда был освобожден от обязанности проверять им же выполненную работу, каковая обязанность перешла к Индюку и Кусачке, — надо полагать, в награду за их отличные способности; более того, вышеназванного Бартлби никогда и никуда не посылали, будь то даже с самым пустяковым поручением, ибо всем было известно, что, ежели и обратиться к нему с покорной о том просьбой, он предпочтет ее не выполнить — иными словами, откажется наотрез.
– Вы приготовили для Динвидди комнату, инспектор? – спросил он.
Время шло, и я почти что примирился с Бартлби. Его порядочность, полное отсутствие легкомыслия, неустанное прилежание (кроме случаев, когда он вдруг замечтается о чем-то за своими ширмами), его крайняя скромность, неизменность его поведения при любых обстоятельствах — все это заставляло считать его ценным приобретением для конторы. А главное, он всегда был на месте: раньше всех являлся по утрам, не уходил весь день, дольше всех сидел вечерами. В его честности я почему-то никогда не сомневался. Я спокойно доверял ему самые важные мои документы. Бывало, конечно, что я просто не мог сдержаться и крепко его распекал: очень уж трудно было постоянно помнить о тех странностях, привилегиях и неслыханных поблажках, которые Бартлби как бы поставил неписаным условием своего пребывания у меня в конторе. Иногда, желая поскорее покончить с каким-нибудь спешным делом, я, позабывшись, окликал Бартлби и в резких, торопливых выражениях просил его, к примеру, придержать пальцем красную тесьму, которой я обвязывал пачку бумаг. Из-за ширм, конечно же, раздавался обычный ответ: «Я предпочту отказаться»; и мог ли тогда простой смертный, наделенный присущими человеку слабостями, не дать волю своему возмущению такой строптивостью, таким неразумием! Впрочем, после каждого полученного мною афронта становилось все менее вероятным, что я еще раз проявлю такую забывчивость.
– Конечно, – ответил инспектор. Они втроем удалились.
Здесь следует сказать, что я, подобно большинству юристов, снимающих конторы в битком набитых зданиях, для этого отведенных, имел не один ключ от своей двери, а несколько. Один находился у женщины, которая жила на чердаке и ежедневно подметала и стирала пыль в конторе, а раз в неделю мыла полы. Второй для удобства был передан Индюку. Третий я сам носил в кармане. У кого был четвертый — я не знал.
Мы с Вансом остались в комнате вместе с Хэсом и окружным прокурором и вдруг, как по команде, сели в кресла. Ванс сел у двери в столовую лицом к тому креслу, в котором был убит Бенсон.