Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 





ПОСВЯЩЕНИЕ ЕГО ВЫСОЧЕСТВУ МОНУМЕНТУ НА БАНКЕР-ХИЛЛЕ,[1] [2]

Биография в самой чистой своей форме, когда описывается уже окончившаяся жизнь честных и храбрых людей, порой может явиться высшей наградой за добродетель, наградой и даваемой, и получаемой без всякой корысти, ибо ни биограф не может надеяться на благодарность того, о ком он пишет, ни тот, о ком пишет биограф, не может извлечь пользы из возданной ему хвалы.

Израиль Поттер вполне достоин этой дани уважения — сражавшийся при Банкер-Хилле рядовой, который за верную службу уже много лет назад был удостоен своих двух ярдов земли и посмертной пенсии (как не получавший ее при жизни), каковая ежегодно выплачивается ему весной через обновление травы и мха.

Я с тем большей надеждой осмеливаюсь сложить этот труд к ногам Вашего Высочества, что Оно само (если только изменить грамматическое число) хранит почти точную копию жизнеописания Израиля Поттера. Вскоре после того, как он дряхлым стариком вернулся на родину, краткая история его приключений, скверно напечатанная на рыхлой серой бумаге, появилась на лотках разносчиков, написанная, возможно, не им самим, а кем-то, кто выслушал эту историю из его уст. Но эта скромная хроника, как отпечатки костылей безногого у Светлых Врат,[3] бесследно стерлась из памяти людской. Рассыпавшаяся по листочкам книжечка, лишь случайно спасенная от рук мусорщиков, послужила основой для нижеследующего рассказа, который, если исключить несколько подробностей и добавлений как исторического, так и личного характера и одно-два изменения места действия, может, пожалуй, с полным на то правом считаться чем-то вроде реставрации старой могильной плиты.

Отлично понимая, что этот труд окажется достоин внимания Вашего Высочества, только если в нем будет соблюдена строгая верность оригиналу в главном и существенном, я нигде не пытался смягчить тяготы, выпавшие на долю моего героя; и особенно в конце, где я, хотя мне и нелегко было преодолеть искушение, все же не посмел заменить назначенную Провидением судьбу на измышленную во имя поэтической справедливости награду за страдания. Вот почему я первым готов оплакивать чрезмерную мрачность заключительных глав, вышедших из-под моего пера.

Таков труд и таков человек, которых я имею честь представить Вашему Высочеству. То, что его имя нельзя отыскать ни в одном из томов Спаркса,[4] может послужить, а может и не послужить поводом для удивления, однако Израиль Поттер как будто намеренно выжидал этого часа, чтобы предстать перед глазами публики под нынешним высочайшим покровительством, ибо Ваше Высочество, согласно вышеприведенному определению, может быть названо в самом благородном смысле этого слова Великим Биографом — национальным хранителем памяти тех неведомых солдат 17 июня 1775 года, которые, наверное, не получили иного воздаяния, кроме весомой награды, заключенной в Вашем граните.

Ваше Высочество простит меня, если я возьму на себя смелость присоединить к самым жарким хвалам по поводу столь знаменательного события также и мои сердечнейшие поздравления с годовщиной дня, который мы чествуем, и пожелать Вашему Высочеству (хоть Ваше Высочество и кажется безвременно седым) еще многих таких праздников — и пусть в каждый из этих дней летнее солнце сияет на Вашем челе столь же ярко, как легко ложится зимний снег на могилу Израиля Поттера.

Вашего Высочества

преданнейший и смиреннейший слуга

издатель.

17 июня 1854 года

Глава I



РОДИНА ИЗРАИЛЯ

Путешественник, который и в наши дни согласен путешествовать старым добрым азиатским способом, без помощи стремительного локомотива или неторопливой почтовой кареты, который охотно удовлетворяется ночлегом на уединенных фермах, вместо того чтобы оплачивать счета гостиниц, который не боится долгого одиночества и не отступает перед самыми трудными тропами или самыми суровыми горами, — такой путешественник мог бы найти обильную пищу для поэтических размышлений, созерцая поразительные ландшафты восточного Беркшира, что в штате Массачусетс, — края, из-за своей гористости и удаленности от всех путей сообщения столь же мало известного обыкновенным туристам, как, скажем, внутренние области Богемии.

К северу от городка Отис дорога на протяжении двадцати-тридцати миль пролегает по скалистому кряжу, который Зеленые горы[5] Вермонта протянули в Массачусетс. Пока вы едете там, вас все время не оставляет ощущение, будто вы очутились на одном из плоскогорий Луны. И кажется, что нет на свете ни плодородных низменностей, ни равнин, а может быть, и самой Земли. Изредка дорога внезапно ныряет в узкое ущелье, но потом впереди вновь возникают бесконечные гребни и склоны диких гор, а далеко-далеко внизу, под вашими ногами, лежит и сопутствует вам прекрасная долина Хусатоника.[6] И порой, когда ваш конь, поднявшись на широкий и ровный, как стол, уступ, устремляется веселой рысцой по пустынной, давно заброшенной дороге и ваш восхищенный взор охватывает расстилающиеся внизу просторы, вам вдруг кажется, что вы — Возничий, движущийся в небесной выси. А вокруг видны только леса и пастбища, и лишь редко-редко покажется среди них картофельное поле. Лошади, рогатый скот да овцы — вот главные обитатели здешних гор. Но весь год напролет над лесами курятся дымки, выдавая присутствие угольщика, этого отшельника наших дней, а ранней весной новые спирали дыма возвещают о том, что настало время варить кленовый сахар. Настоящим же земледелием здесь почти не занимаются. Во всяком случае, того, кто обрабатывает эту бесплодную каменистую почву, не ждет богатство, ибо все орошаемые земли тут истощены уже давным-давно.

Однако в те дни, когда страна еще только заселялась, этот край нельзя было назвать неплодородным. Именно здесь обосновывались первые поселенцы, руководствуясь соображением, которое, как хорошо известно, было для них решающим при выборе места жительства, а именно — всегда предпочитать нагорье низине, так как цветущие долины и речные поймы грозили вредоносными миазмами тем, кто нарушал их извечный покой. И все же постепенно они стали покидать надежный приют этих суровых высот и пренебрегать опасностями, которые таила более жирная земля низин. И вот теперь, в наши дни, немало этих горных селений являет вид горестного запустения. Их уделом всегда были лишь мир и здоровье, но в некоторых, хотя и не в главных, отношениях они сходны с областями, опустошенными моровой язвой и войной. Каждые две-три мили на вашем пути нет-нет да и попадется давно покинутое жилье. Эти добротно построенные старинные дома упорно сопротивляются разрушительному действию времени. Побуревшие и позеленевшие бревна словно вновь обросли корой и вносят свою лепту в живописность окружающего пейзажа. По сравнению с нынешними фермами эти дома кажутся огромными. И у всех них есть одна общая особенность: над серединой крыши, словно башня, поднимается печная труба, сложенная из светло-серого камня.

Везде вокруг можно заметить следы былого прилежного труда. Горы тут изобилуют строительным камнем, и поэтому изгороди чаще сооружались не из дерева, а именно из этого материала — столь же доступного, но гораздо более прочного. И до сих пор повсюду виднеются каменные стены, сложенные на диво ладно и надежно.

Однако количество и длина этих изгородей не более поразительны, чем размеры некоторых замурованных в них камней. Кажется, что тут работали могучие титаны. Если задуматься над тщанием, с каким горстка первых поселенцев (а их, конечно, могла быть здесь лишь горстка) огораживала столь неблагодарную землю, над этими поистине геркулесовскими подвигами, совершаемыми почти без всякой надежды на достойную награду, то в какой-то мере можно постигнуть дух людей эпохи нашей революции.

Трудно отыскать более достойную родину, чем этот суровый край, для столь несгибаемого патриота, каким был Израиль Поттер.

И в наши дни лучшие каменщики, как и лучшие лесорубы, выходят именно из здешних глухих горных селений, где обитает закаленное племя высоких силачей, которые владеют топором так же искусно, как индейцы томагавком, и ворочают камни с упорством Сизифа и мощью Самсона.[7]

В погожие июньские дни одетые цветами горы неописуемо красивы. Весна, достигающая этих высот уже перед самым своим уходом, изливает на них, подобно закату, самые чудные свои чары. Каждый кустик травы средь камней струит благоухание, словно пышный букет. Веет душистый ветерок, как будто медленно покачивается кадильница. Взгляд на длину орлиного полета охватывает змеящуюся цепь гор, которая протянулась от величественного лилового купола Таконика на юге — собора Святого Петра среди здешних гор — до двуглавой вершины Сэддлбека на севере, этой готической церкви Беркшира, воздвигнутой самой природой; а далеко внизу, на западе, Хусатоник вышивает свой причудливый узор среди живописных лугов, которые купаются в солнечном блеске, отраженном склонами гор вокруг. В это время года дорога не покажется вам пустынной, потому что все вокруг дышит красотой. И будь у вас власть населить этот край, вы не воспользовались бы ею. Когда все чувства блаженно впивают подобную прелесть, сердце не ищет иного собеседника, кроме природы.

С каким восторгом замечаете вы застывшего над глубоким ущельем или медлительно плывущего в небесной бездне над долиной Хусатоника одинокого величавого орла, которому с его недосягаемой вышины равно открыты и равнины, и горы! Или, быть может, с какого-нибудь утеса бросается на добычу ястреб, словно немецкий барон, выезжавший в старину на разбой из своего замка на берегах Рейна. Но порой, когда этот безжалостный хищник начинает описывать ленивые круги над ровной долиной, на него нападает ворона и с дерзкой смелостью принимается бить его клювом, и, как бы он ни храбрился, ему в конце концов приходится спасаться от нее в своем неприступном убежище. Никого не боящийся злодей, и достигнув предела доступной ему высоты, не в силах противиться этому угольно-черному символу смерти. Нет здесь недостатка и в других птицах, не таких больших и прославленных, но зато украшающих и без того красивый пейзаж, пусть и не прибавляя ему величия. Там и сям, словно крылатые маки, порхают щеглы, синяя сойка в траве кажется купой фиалок, а возвращающийся с луга в рощу красный реполов[8] мелькает среди деревьев, словно факел поджигателя. Воздух звенит от их трелей, и ваша душа радуется общей радости. И как пришелец, заслышавший дружный хор, вы уже не можете удержаться и не запеть, когда кругом звучит такая сладостная осанна.

Однако осенью веселые северяне-птицы возвращаются в свои южные владения. Унылая суровость одевает горы. Сырая мгла окутывает их глухим безмолвием. Густые туманы подстерегают путника на опасной тропе. Он ненадолго выбирается из них и видит перед собой серый опустевший дом, где у покинутого порога колышутся клубы облаков, — так колышутся они вокруг одиноких горных пиков, если смотреть на них с равнины. Или, спешившись, он берет под уздцы своего испуганного коня и осторожно сводит его в какую-нибудь мрачную расселину, где дорога внезапно ныряет под темные скалы только для того, чтобы тут же вновь взбежать вверх по крутому склону, и пока он опасливо выбирает путь, невольно испуганный угрюмостью окружающего пейзажа, вдруг перед ним у самой дороги вырисовывается в тумане призрачное пятно, и, приблизившись, он видит грубо отесанную плиту с корявой надписью и узнает, что лет пятьдесят-шестьдесят назад на этом месте опрокинулись сани с бревнами, насмерть придавив возницу.

Зимой этот край погребают снега. Непроходимые, недоступные, эти глухие, безлюдные тропы, которые к августу зарастают высокой травой, в декабре лежат глубоко под белым небесным руном. Словно океан отделяет жилье от жилья, на долгие недели отрезая их от всего мира.

Такой стала теперь родина нашего героя, которого его родители, достойные пуритане,[9] пророчески нарекли Израилем,[10] ибо более сорока лет бедняга Поттер был обречен бродить по бесплодной пустыне самых беспощадных зол и бед, какие только знает мир.

Разыскивая заблудившуюся отцовскую корову среди холмов Новой Англии, он не предвидел, что настанет день, когда его самого, беглого мятежника, будут разыскивать, как затравленного зверя, по градам и весям Старой Англии. И, блуждая осенью в горном тумане, он не догадывался, что куда более тяжкие испытания ждут его в трех тысячах миль отсюда, за морем, когда он, одинокий отщепенец, будет бродить в дымной мгле Лондона. Но так было решено судьбой. Этому маленькому мальчику, родившемуся и выросшему среди гор неподалеку от прозрачного Хусатоника, суждено было провести большую часть своей жизни пленником и нищим на грязных берегах Темзы.

Глава II



СОБЫТИЯ ЮНОСТИ ИЗРАИЛЯ

Воображение читателя без труда набросает картину детских лет Израиля, протекших на ферме. Так перейдем же сразу к периоду его возмужания.

По-видимому, Израиль начал свои странствия очень рано; ибо прежде, чем с полным на то правом сбросить иго своего короля, он вынужден был порвать путы родительской власти, что также вполне оправдывалось обстоятельствами. До восемнадцати лет он был покорным и почтительным сыном, но тут воспылал нежным чувством к дочери соседа, которую его отец по той или иной причине не считал подходящей для него невестой, так что после сурового нагоняя ему было строго-настрого приказано не видеться с ней больше под угрозой постыдного наказания. Однако девушка была не только красива, но и добра (хотя, как покажет дальнейшее, не отличалась твердостью характера) и происходила из вполне почтенной, хотя, к несчастью, и очень бедной семьи, так что Израиль счел требование отца жестоким самодурством. Он еще больше укрепился в этом мнении после того, как выяснилось, что отец тайно принял меры, чтобы поссорить его если не с самой девушкой, то с ее близкими и тем самым сделать в будущем их брак невозможным — ибо Израиль вовсе не намеревался жениться немедленно, но откладывал этот шаг до той поры, когда его можно будет назвать во всех отношениях благоразумным.

И вот отчаявшийся юноша принимает решение покинуть тирана отца и слабодушную возлюбленную и пуститься на поиски иного дома и новых друзей.

В воскресенье, когда его родные отправились в церковь, помещавшуюся в доме соседа-фермера, он завязал в платок кое-какую одежду и, взяв еще съестных припасов, спрятал все это в лесочке за домом. Вернувшись, он до девяти часов продолжал заниматься обычными делами, а потом сказал, что идет спать, тихонько выскользнул через черный ход и бросился в лесок за своим узлом.

Была душная июньская ночь; желая сберечь силы для следующего дня, Израиль улегся под сосной и уснул. Проснулся он только за час до рассвета и услышал тихие пророческие стоны сосны, разбуженной первым дыханием утра. И подобно ее вечнозеленой хвое, все фибры его сердца затрепетали, из его глаз полились слезы. Но он вспомнил суровую черствость отца, поведение своей возлюбленной, которое казалось ему предательством, и, вскинув узелок на плечо, зашагал вперед.

Израиль решил направить свой путь в малообжитой край, лежавший между голландскими поселениями на Гудзоне[11] и поселениями янки на Хусатонике. Так он рассчитывал сбить с толку своих преследователей. По той же причине первые десять-двенадцать миль он шел не по дороге, а напрямик через леса — он не сомневался, что дома его скоро хватятся и за ним будет послана погоня.

Его предприятие увенчалось успехом; месяц он батрачил у фермера, а когда урожай был убран, ушел из долины Гудзона к берегам Коннектикута. Познакомившись там с путешественником, который намеревался исследовать неведомые области у истоков этой реки, Израиль отправился с ним и много миль то усердно греб, то тянул лодку бечевой. Потом он вновь нанялся в батраки на три месяца, чтобы в конце этого срока получить вместо платы участок в двести акров в Нью-Гемпшире. Такая дешевизна земли объяснялась не только необжитостью этого края, но и опасностями, которыми он изобиловал. Тамошние глухие леса кишели хищными зверями, но не только они внушали страх немногочисленным поселенцам, знавшим, что стоит им забыть осторожность, как их могут убить или увести в плен канадские индейцы, которые со времен Французской войны[12] пользовались каждым удобным случаем, чтобы совершить набег на беззащитную пограничную область.

Однако хозяин Израиля не отдал ему обещанного участка, и, понимая, что ему нечего искать помощи у закона, Израиль (который, несмотря на всю свою храбрость — в минуты опасности даже бесшабашную, — много раз на протяжении жизни проявлял редкостное терпение и кротость) был вынужден отказаться от надежды расчистить среди лесов поле и построить себе там жилище и отправился искать иных средств пропитания. Как раз в это время отряд королевских топографов снимал карту верховий Коннектикута, и Израиль нанялся за пятнадцать шиллингов в месяц носить за ними мерные цепи, не подозревая, что настанет день, когда ему придется бряцать королевскими цепями в темнице, а не таскать их по доброй воле в родных лесах. Была уже середина зимы, и отряд передвигался на лыжах. К вечеру они разжигали костры из сухих сосновых сучьев, строили шалаш, готовили ужин и ложились спать.

Получив по окончании работ свою плату, Израиль купил ружье, порох и свинец и стал охотником. Оленей, бобров и всякого другого зверя водилось тут в изобилии. За два-три месяца Израиль добыл немало шкур. Я полагаю, ему и в голову не приходило, что таким образом он учится метко бить не красную дичь, а людей. Однако именно так приобретали сноровку те замечательные стрелки, чьи пули косили врагов при Банкер-Хилле, те охотники-солдаты, которым Путнем велел выжидать, пока они не различат белки вражеских глаз.[13]

На выручку со своей охотничьей добычи Израиль купил участок в сто акров ниже по реке, в местах, заселенных уже довольно давно, построил хижину и за два лета собственными руками расчистил тридцать акров под пашню. Зимой он охотился и ставил ловушки на пушного зверя. Через два года он продал свой участок, уже хорошо обработанный, прежнему владельцу, и эта сделка принесла ему пятьдесят фунтов чистой прибыли. Захватив всю свою наличность и меха, он отправился в Чарлстаун на Коннектикуте (называемый иногда «Четвертым номером»)[14] и превратил их в индейские одеяла, краски и разные яркие предметы, пригодные для торговли с дикарями. К этому времени вновь наступила зима. Уложив свой товар на санки, Израиль пешком направился к канадской границе — коробейник диких лесов, останавливающийся перед вигвамами, а не перед крестьянскими домиками. Будь это летом, Израиль погрузил бы свои товары в тачку и катил бы ее через дремучие чащи с тем же равнодушным спокойствием, с каким городской носильщик катит свою тачку по булыжной мостовой. Вот так наши предки обретали ту уверенность в себе и тот независимый дух, которые помогли им завоевать свободу для родной страны.

Это его канадское предприятие оказалось чрезвычайно удачным. Продавая свои пестрые товары с большой наценкой, Израиль брал взамен дорогие шкуры и меха с соответствующей скидкой. Возвратившись в Чарлстаун, он весьма прибыльно продал этот обратный груз. А затем с легким сердцем и тяжелым кошельком отправился навестить невесту и родителей, о которых три года не имел никаких известий.

Когда они его увидели, их радость могла сравниться только с их удивлением — ведь Израиля уже давно считали мертвым. Однако его возлюбленная по-прежнему была робка и боязлива: она как будто и соглашалась, и в то же время почему-то уклонялась от решительного ответа. Былые интриги начались вновь. Израиль скоро открыл, что его отец, хоть он и очень обрадовался возвращению блудного сына (как не преминули назвать Израиля соседи), по-прежнему и слышать не желал об этом браке и по-прежнему тайно препятствовал ухаживаниям молодого человека. Израиль печально смирился с этой, как ему казалось, роковой неизбежностью и вновь принял решение уйти отсюда, покинуть голубые горы ради синих волн морских — ему легче было самому пойти навстречу опасности, нежели навлечь ее на других, попытавшись настоять на тех правах, которые давало ему совершеннолетие (ему уже исполнился двадцать один год).

Черствый мизантроп укрывается в лесной хижине отшельника, благородные же натуры в печали ищут приюта на койке моряка. Океан исполнен такого горя и несчастий, что в этой водной необъятности ужасов горе одного человека теряется подобно капле.

Добравшись пешком до порта Провиденс в Род-Айленде, Израиль нанялся матросом на шхуну, которая направлялась к островам Вест-Индии с грузом извести. На десятый день плаванья судно загорелось, потому что в известь проникла вода. Потушить пожар не удалось. Спустили шлюпку, но от долгого пребывания под лучами солнца она рассохлась, и из нее все время приходилось вычерпывать воду. В шлюпку успели погрузить только ящик масла и небольшой бочонок с пресной водой. И вот с такими-то запасами восемь человек команды доверили свою жизнь дырявой посудине и волнам — ведь ближайший берег находился от них на расстоянии многих миль. Когда шлюпка проходила под пылающим бушпритом, Израиль успел ухватить кусок кливера — этот парус сорвался со своего леера, потому что фал перегорел над самой палубой. Покрытый сажей, обугленный по краям кусок парусины сослужил им в пути хорошую службу. Впрочем, Провидение сжалилось над ними, и на второй день их подобрал голландский корабль, державший путь из Юстейшии[15] в Голландию. С потерпевшими крушение обошлись очень приветливо и снабдили их всем необходимым. А в конце недели, когда простодушный Израиль, устроившись на грот-марсе, раздумывал о том, что ожидает его в Голландии, и прикидывал, хороша ли охота на оленей и бобров в этой дикой, необжитой стране, на горизонте вдруг показался американский бриг, направлявшийся из Пискатакуа[16] в Антигуа.[17] Американец взял их на борт и благополучно доставил в порт своего назначения. Там Израиль устроился на судно, шедшее в Порто-Рико, а оттуда отплыл в Юстейшию.

Одно плаванье следовало за другим; наконец он нанялся на нантакетскую шхуну и в течение шестнадцати месяцев охотился на китов у Западных островов[18] и у африканского побережья. В Нантакет[19] они вернулись с полным трюмом. На этом острове Израиль перешел на другое китобойное судно, отправлявшееся в Южный океан.[20] Там произведенный в гарпунеры Израиль продолжал упражнять приобретенные на охоте зоркость глаза и твердость руки, по-прежнему неведомо для себя готовясь к сражению при Банкер-Хилле.

За время этого последнего плавания нашему искателю приключений довелось испить полную чашу невзгод и лишений, которые терпит китобой в отдаленных и свирепых морях, — невзгод и лишений, забытых в наши дни, когда наука десятками способов смягчила страдания моряков и облегчила их труд. По горло сытый океаном и стосковавшийся по лесам Израиль взял по возвращении в Нантакет полный расчет и поспешил в свои родные горы.

Но если он возвращался на крыльях надежды, мечтая наконец назвать любимую своей, то этой надежде не было суждено сбыться. Она не дождалась его, она стала женой другого.

Глава III



ИЗРАИЛЬ ОТПРАВЛЯЕТСЯ НА ВОЙНУ; И, ПОПАВ НА БАНКЕР-ХИЛЛ КАК РАЗ ВОВРЕМЯ, ЧТОБЫ ОКАЗАТЬСЯ ТАМ ПОЛЕЗНЫМ, ВСКОРЕ ВЫНУЖДЕН ОТПРАВИТЬСЯ ЗА МОРЕ ВО ВРАЖЕСКУЮ СТРАНУ

Если бы Израиль предался теперь бесплодным сетованиям, глубокие борозды пролегли бы по его челу. Но он подавил сердечную боль и предпочел сам прокладывать борозды, идя за плугом. Крестьянский труд рассеивает печали. Это мирное занятие сочетается лишь с мирными размышлениями. А кроме того, засевая матерь-землю, человек пожинает урожай — не так, как на других поприщах, где молодые всходы нередко бывают безжалостно вырваны с корнем. Однако если блуждания по лесной глуши и странствия по водам, если расчистка полей, охота, кораблекрушение, погоня за китами и все другие его приключения не смогли излечить беднягу Израиля от любви, ставшей отныне безнадежной, то теперь уже надвигались события, которым суждено было бесследно ее поглотить.

Шел 1774 год. Давние нелады между колониями и Англией сменились открытой враждой. Вот-вот должна была вспыхнуть война. Американцы неустанно готовились к ней. Почти во всех городах Новой Англии формировались отряды добровольцев, которых называли «минитменами» — «мгновенными», потому что они обязывались выступить в поход по первому зову, не теряя ни мгновения. Израиль, последние полтора года работавший на ферме в Виндзоре, записался в отряд полковника Джона Паттерсона из Леннокса — впоследствии генерала Паттерсона.

Девятнадцатого апреля 1775 года произошла битва при Лексингтоне;[21] известие о ней достигло графства Беркшир двадцатого около полудня. На заре следующего дня Израиль надел ранец, вскинул на плечо мушкет и явился в свой отряд, который вскоре уже направлялся форсированным маршем к Бостону.

Как и Путнем,[22] Израиль услышал тревожную весть, когда шел за плугом. Однако, хотя ему не меньше Путнема хотелось тут же устремиться в бой, он прикинул, что неконченой осталась только одна полоска, стегнул быков и допахал клин. Он не мог последовать призыву нового долга, пока прежний оставался невыполненным, и, перед тем как задать таску англичанам, практики ради начал со своих быков. И с мирного поля земледельца он поспешил на поле брани, где струилась кровь, а не пот. Мы прославляем шелка и бархат, но вспомним, скольким мы обязаны грубому сукну!

Несколько дней полк Израиля вместе с отрядами из других мест провел в лагере под Чарлстауном.[23] Семнадцатого июня тысячу американцев, включая полк Паттерсона, послали укреплять возвышенность Банкер-Хилл. Они работали всю ночь напролет, и перед зарей редут был уже закончен. Однако подробности этой битвы известны всем. Здесь достаточно будет упомянуть только, что Израиль был среди тех стрелков, которых Путнем призвал ждать, пока враг не подойдет совсем близко. Израиль был кроток и терпелив со своим тираном отцом и неверной возлюбленной, никогда не перечил хозяину на ферме, но в сражении при Банкер-Хилле он превратился в совсем другого человека. Путнем приказал своим стрелкам целиться в офицеров — и Израиль целился между золотых эполет, как в бытность свою охотником он целился между рогов оленя. Английские гренадеры, выказывая упрямое пренебрежение к врагу, поднимались по склону с хмурой медлительностью, беспечно подставляя себя под мушкеты, которыми щетинился редут. Скромный Израиль впоследствии говаривал, что ему, как бывалому охотнику, не к лицу было бы оказаться плохим стрелком, и намекал, что каждый выстрел, который он делал по гренадерам в золотых эполетах, при других обстоятельствах приносил бы ему оленью шкуру. И подобно раненым оленям, безрассудно храбрые англичане бежали, не выдержав меткого огня. Однако порох у стрелков кончился, и началась рукопашная. На двадцать американских мушкетов едва ли нашелся бы и один штык. Но грозные фермеры, скинув куртки и шляпы, пролагали себе путь сквозь толпу гренадеров в меховых шапках прикладами, словно охотники за тюленями, которые глушат свою добычу дубинами на прибрежных песках. В гуще схватки Израиль, стараясь вырвать свой схваченный врагом мушкет, вдруг заметил, что у самой земли его щиколоткам угрожает узкое стальное лезвие. Полагая, что какой-нибудь смертельно раненный англичанин пытается из последних сил нанести ему удар, он выпустил мушкет и вырвал шпагу, но тут же обнаружил, что доблестная рука, сжимавшая ее, уже никогда не будет владеть никаким оружием. Эта рука, как свидетельствовала кружевная манжета, была отделена от плеча какого-то английского офицера в самый разгар схватки, но пальцы ее продолжали крепко сжимать шпагу. В это мгновение голову Израиля чуть было не поразила шпага другого — живого — офицера. Однако родственная сталь успела отбить удар, и офицер пал от братского оружия, служившего теперь врагу. Но Израиль также не вышел из боя целым и невредимым. Рана над правым локтем, глубокий порез, который шпага офицера оставила на его груди, мушкетная пуля в бедре и вторая огнестрельная рана в лодыжке той же ноги — таковы были свидетельства неустрашимости, которые наш Сициний Дентат[24] вынес из этого достопамятного сражения. Тем не менее он сумел вместе с товарищами добраться до Проспект-Хилла и оттуда был отправлен в лазарет, находившийся в Кеймбридже.[25] Хирург извлек пулю из бедра, перевязал остальные, не столь опасные раны, и Израиль, хотя он сильно страдал из-за разбитой лодыжки (хирург вынул из раны несколько осколков кости), все же довольно быстро поправился, благодаря могучему здоровью и хорошей крестьянской крови, так что смог вернуться в свой отряд, который строил редуты на Проспект-Хилле. Банкер-Хилл находился теперь во власти англичан, в свою очередь возводивших на нем укрепления.

Третьего июля с юга прибыл Вашингтон[26] и принял команду над войсками. Израиль был свидетелем радостного приема, который оказали генералу все отряды, оглушительно кричавшие «ура!»

Осажденные в Бостоне англичане испытывали большой недостаток продовольствия. И Вашингтон принимал все меры, чтобы не дать им пополнить свои запасы. Отрезать подвоз по суше было простым делом. А чтобы они не получили помощи с моря от сторонников короля и других недовольных, генерал снарядил три вооруженных капера,[27] которым было приказано перехватывать все подозрительные суда. Одним из каперов, десятипушечной бригантиной «Вашингтон», командовал капитан Мартиндейл. У него не хватало матросов. Решено было набрать добровольцев среди солдат. Израиль сразу же вызвался пойти служить на бригантину, считая, что, как опытный моряк, он не имеет права уклониться, хотя эта новая служба была ему вовсе не по вкусу.

Через три дня у входа в Бостонский порт бригантину захватил вражеский двадцатипушечный корабль «Фой». Израиль попал в плен вместе с остальной командой и был доставлен на борт фрегата «Тартар», немедленно отплывшего в Англию.

На нем находилось семьдесят два пленных. Когда «Тартар» вышел в море, пленные, которых возглавил Израиль, замыслили захватить корабль, однако их выдал ренегат-англичанин. Израиля, как зачинщика, заковали в цепи и не сняли их даже, когда фрегат стал на якорь в Портсмуте. Там его вывели на палубу, и, возможно, его постигла бы ужасная судьба, если бы во время расследования не выяснилось, что англичанин не только предал свою названую родину, но прежде дезертировал из армии своей настоящей родины. Израиля освободили от оков и отправили в морской госпиталь на берегу, где почти все пленники вскоре заразились оспой, скосившей треть из них. Стоит ли говорить о Яффе![28]

Тех, кто остался в живых, увезли в Спитхед и поместили на понтон. И там, в темном брюхе корабля, погруженном в свинцовое море, наш Израиль томился целый месяц, словно Иона в чреве китовом.[29]

Но вдруг в одно прекрасное утро Израиля требуют на палубу. На командирском катере заболел гребец, и бывшему моряку предстоит его заменить.

Офицеры сходят на берег, и кто-то из гребцов — а все они, как на подбор, веселые молодцы англичане — предлагает отправиться в соседний кабак и выпить кружку-другую доброго эля в приятной компании. На том и порешили. Они идут в кабак, и с ними — Израиль. У самых дверей наш пленник вдруг ощущает потребность еще более настоятельную. Ему верят и разрешают на минуту уединиться. Но Израиль, едва увидев, что его спутники скрылись в кабаке, пускается бежать во весь дух и пробегает четыре мили (так он впоследствии утверждал), ни разу не остановившись. Он решает направиться в Лондон, мудро рассудив, что в толчее столицы его невозможно будет разыскать.

Когда Израиль, по его расчетам, удалился от кабака, где расстался с гребцами, на полных десять миль, он уже не торопясь проходит мимо придорожной харчевни в небольшой деревушке, полагая себя в полной безопасности, как вдруг… что он слышит?

— Эй, матрос!

— Ошибка! — отвечает Израиль и прибавляет шагу.

— Стой!

— Если ты займешься своими делами, я попробую заняться моими, — отвечает Израиль невозмутимо. И тут же вновь припускает во весь дух, мчась со скоростью тридцать миль в час или только чуть-чуть меньше.

— Держи вора! — раздается позади него. Из домов на дорогу высыпают люди. Затравленный олень пробегает еще милю, но тут его ловят.

Решив, что притворством делу не поможешь, Израиль смело признается в том, что он — военнопленный. Офицер (добрая душа, как оказалось) приказывает отвести его назад в харчевню, а там говорит хозяину, что это, несомненно, янки самых чистых кровей, и требует горячительных напитков, чтобы Израиль мог освежиться после своей пробежки. Затем он приставляет к нему двух солдат. Дело уже идет к вечеру, и до самой ночи в харчевне толпятся любопытные, явившиеся поглазеть на мятежного янки, как они учтиво его именуют. Эти честные поселяне, по-видимому, воображали, что янки — это какое-то лесное зверье, вроде опоссумов или кенгуру. Однако Израиль держится с ними самым дружеским образом. Возможно, вино, которое он получил из рук своего преследователя, пробудило в нем теплые чувства и ко всем остальным его врагам. И все же это, пожалуй, не совсем так. Мы еще узнаем. Во всяком случае, мысли его заняты только одним — как бы ускользнуть. И шутки, и оскорбления зевак он пропускает мимо ушей. А сам обдумывает хитрый план.

Добрый офицер — столь же верный королю, своему господину, сколь и снисходительный к пленнику, которого он лишил свободы, как того требовал его долг, — перед уходом распорядился, чтобы Израилю подавали в этот вечер столько вина, сколько он захочет. И вот Израиль заказывает кувшин за кувшином, приглашая своих стражей пить и веселиться. Потом какой-то местный шутник заявляет, что Израилю следует позабавить честную компанию и сплясать джигу: он (шутник) слыхал, что янки — редкостные танцоры. Приносят скрипку, и бедняга Израиль выходит на середину комнаты. Его возмущает черствость этих людей, потешающихся над несчастным пленником, и, выделывая всякие коленца, он продолжает обдумывать свой план, твердо решив вскоре показать своим врагам, что янки знают такие танцы, какие им в их простодушной мудрости и не снились. Они же требовали, чтобы он плясал, не останавливаясь, пока наконец пот не закапал даже с кончиков льняных прядей его жестких волос. Однако, хотя Израиль в избытке обладал кротостью голубя, не был он обойден и мудростью змеи. И, с удовольствием глядя на пенящиеся кружки, он радуется тому, что из него вместе с испариной вышел весь хмель.

Компания расходится чуть ли не в полночь. На пленника надевают наручники и стелят ему одеяло возле кровати, на которой предстоит почивать его двум стражам. Израиль смиренно благодарит за одеяло и с притворной беззаботностью укладывается на него. Проходит час, за ним другой. Деревушка давно затихла.

Теперь настала решающая минута. Израиль ясно понимал, что, если не воспользоваться этим удобным случаем, второго, наверное, уже не представится. Если ничего не случится, завтра же утром солдаты отведут его назад в Спитхед, и он останется в этой плавучей тюрьме до самого конца войны — быть может, на долгие-долгие годы. Стоило Израилю вспомнить гнусный понтон, и он преисполнился решимости бежать во что бы то ни стало. Однако для этого требовалось не только бесстрашие, но и осторожность. Солдаты легли спать, совсем охмелев. Это обстоятельство внушало Израилю надежду. Но с другой стороны, это были рослые молодцы, а ему мешали наручники. Поэтому он решил сперва прибегнуть к хитрости, а силу пустить в ход только в случае неудачи. Он лежал, жадно прислушиваясь. Один из пьяных солдат начал бормотать во сне — сперва тихо, а потом все громче и громче: «Держи их! Хватай! Навались! А-а, ножи! На, получай, не будешь больше бегать!»

— Чего это ты, Фил? — икнув, спросил второй солдат, еще не успевший заснуть. — Закрой пасть, а? Тут тебе не Фонтенуа.[30]

— Пленный сбежал, слышишь? Держи его, держи!

— Чудится тебе спьяну невесть что! — И, еще раз икнув, его товарищ принялся расталкивать спящего. — Меру надо знать, понял?

Вскоре первый солдат оглушительно захрапел. Но по дыханию второго Израиль догадывался, что тому не спится. Несколько минут он размышлял, как поступить, и в конце концов решил испробовать прежнюю уловку. Окликнув своих стражей, он сообщил им, что ему необходимо немедленно удалиться на двор.

— Да проснись же, Фил! — рявкнул бодрствовавший солдат. — Этот молодчик просится по нужде. Черт бы побрал всех янки! Невежи, одно слово — посередь ночи вскакивать по естественной надобности. Ничего тут естественного нет; совсем даже неестественно. Сукин ты сын, янки, и не стыдно тебе?

И, продолжая всячески укорять Израиля, солдаты кое-как поднялись на ноги, уцепились за своего пленника и повели его по лестнице вниз, а потом по длинному коридору к черному ходу. Но едва солдат, шедший впереди, отодвигает засовы, как скованный Израиль вырывается из рук второго солдата, ударяет его головой в живот, так что он отлетает в глубь коридора, затем бросается вперед — и первый солдат летит кувырком на землю, а Израиль перепрыгивает через него и слепо кидается в ночной мрак. Еще миг — и он у забора. Темень такая, что разглядеть, где тут калитка, невозможно. Однако возле забора растет яблоня. Как ни мешают ему наручники, Израиль вскарабкивается на нее, перебирается на забор, даже не осмотревшись, спрыгивает на другую сторону и в который раз припускается во весь дух. Тем временем два одураченных пьяницы, громко вопя и шатаясь, обыскивают сад за харчевней.

Пробежав две-три мили и не слыша позади шума погони, Израиль останавливается, чтобы избавиться от наручников, которые очень его стесняют. В конце концов, после долгих мучений, это ему удается. Затем он вновь бросается бежать, а занявшаяся заря льет свои первые лучи на ровно подстриженные изгороди и на весь прелестный пейзаж, который дышит безмятежным покоем и уже разубран свежими красками ранней весны — весны 1776 года.

«Ах ты, батюшки! — подумал Израиль, задрожав. — Теперь уж мне не спастись. Угораздило же меня забраться в парк какого-то вельможи!»

Однако через несколько минут он вышел на проезжую дорогу и понял, что, несмотря на всю эту красоту и аккуратность, перед ним обычная сельская местность, каких много в Англии, этом обширном ухоженном парке, обнесенном оградой из волн морских. На деревьях возле дороги лопались почки. Каждый еще не развернувшийся листок как раз вырывался из своей тюрьмы. Израиль поглядел на новорожденные листочки, опустил глаза на новорожденную травку, бросил взгляд на новорожденную зарю — все это дышало таким весельем, а его угнетала такая печаль, что он разрыдался как дитя, и воспоминания о родных горах нахлынули на него могучим потоком. Однако, справившись со своими чувствами, он продолжил путь и вскоре поравнялся с полем, на котором виднелись две фигуры. Израиль заметил розовые щеки, короткие сильные ноги в синих чулках, открытые чуть ли не до колена, грубые белые балахоны и широкополые соломенные шляпы, заслонявшие от него почти все лицо.

— Простите, сударыни, — не без галантности начал Израиль, сдергивая шапку. — Скажите, пожалуйста, ведет ли эта дорога в Лондон?

При этом приветствии фигуры повернулись в тупой растерянности, которая немедленно отразилась и на лице Израиля, так как ему стало ясно, что перед ним не женщины, а мужчины. Его сбили с толку балахоны, скрывавшие короткие, до колен, штаны, которые эти крестьяне носили вместо привычных ему длинных панталон.

— Прошу прощения, сударыни, но я принял вас не за то, что вы есть, — объяснил Израиль.

Снова на него уставились две пары угрюмых, недоумевающих глаз.

— Эта дорога ведет в Лондон, господа?

— Господа… Ишь ты! — воскликнул один из крестьян.

— Ишь ты! — повторил его товарищ.

Воткнув мотыги в землю, они принялись неторопливо рассматривать Израиля и скрести затылки под соломенными шляпами.

— Так как же, господа? Ведет она в Лондон? Сделайте такую милость, ответьте бедному человеку.

— Тебе, значит, в Лондон нужно, так, что ли? Ну вот и иди себе, иди.

И без дальнейших разговоров два вола в человечьем обличье, чье деревенское любопытство было теперь полностью удовлетворено, с неподражаемой флегмой снова взялись за свои мотыги, нимало не сомневаясь, что сообщили незнакомцу все требуемые сведения.

Вскоре после этого Израиль миновал старинную темную часовенку с обомшелыми стенами. На крыше ее лежал слой сырых пожухлых листьев, которые прошлой осенью осыпались с могучих ветвей старых корявых деревьев, росших позади нее. Минуту спустя Израиль очутился в деревне. Ее еще одевала тишина раннего утра. Но кое-где уже мелькали человеческие фигуры. Заглянув в окно пока еще безмолвного кабака, Израиль разглядел стол, заставленный пустыми кружками и кувшинами, между которыми виднелись кучки табачного пепла и трубки с длинными мундштуками — некоторые были сломаны.

Задержавшись там на мгновенье, он пошел дальше и вдруг заметил, что на противоположной стороне улицы стоит какой-то человек и пристально на него смотрит. Тут Израиль сообразил, что до сих пор разгуливает в одежде английского матроса и это не может не привлекать к нему внимания. Отлично понимая, какой бедой грозит ему этот наряд, Израиль ускорил шаги, чтобы побыстрее уйти из деревни. Он твердо решил при первой же к тому возможности сменить платье. Примерно в миле от деревни он встретил на пустынной дороге старика землекопа, который брел к месту своей работы, пошатываясь под тяжестью мотыги, кирки и лопаты — сущее воплощение беспросветной нужды и горя. Одет он был в жалкие лохмотья.

Поравнявшись со стариком, Израиль пожелал ему доброго утра и спросил, не согласится ли он поменяться с ним платьем. Его собственный костюм по сравнению с одеянием землекопа казался поистине княжеским, и Израиль рассудил, что из корысти старик промолчит об этой сделке, какой бы подозрительной она ему ни показалась. Итак, они укрылись за изгородью, и вскоре Израиль появился из-за нее самым жалким оборванцем, а старый землекоп заковылял в противоположном направлении, облаченный в одежду, которая могла бы показаться вполне благопристойной, если бы не сидела на нем столь нелепо: широченные штанины матросских брюк плескались вокруг его тощих ног, а в куртке он просто тонул. Но Израиль! Какой плачевный, надрывающий душу вид! Он и не подозревал, что эти гнусные лохмотья как нельзя более подходили для ожидавших его бесконечных и тягостных лишений: краткие месяцы приключений и странствий и сорок мертвящих лет нищеты. Куртка состояла из сплошных заплат. И ни одна заплата не была похожа на другую, и ни одна не совпадала по цвету с материей, из которой некогда была сшита куртка. Ветхие штаны зияли прорехой на колене; у длинных шерстяных чулок был такой вид, будто им не раз пришлось послужить на своем веку мишенью. Израиль, казалось, во мгновение ока превратился из молодого человека в дряхлого старца; ему можно было дать теперь восемьдесят лет. Впрочем, впереди его ждала тяжкая, неизбывная беда, а истинная старость приходит с бедой, постигает ли она человека в восемнадцать лет или в восемьдесят. И для подобной судьбы наряд этот был самым подходящим.

От своего нового приятеля-землекопа Израиль узнал прямую дорогу к Лондону, до которого теперь оставалось около семидесяти пяти миль. Старик сообщил ему, кроме того, что в округе полно солдат, усердно разыскивающих дезертиров из армии и флота, потому что за их поимку полагалась награда, точь-в-точь как в тогдашнем Массачусетсе — за каждого убитого медведя.

Взяв со старика клятву ничего не говорить, если у него вдруг начнут выспрашивать, не встречал ли он такого вот человека, наш искатель приключений бодро зашагал дальше, немного повеселев, так как после переодевания он почувствовал себя в сравнительной безопасности.

За этот день Израиль прошел тридцать миль. Ночью он забрался в сарай, рассчитывая устроить себе постель из сена или соломы. Но была весна, и в сарае не осталось ни клочка сена. Пошарив в темноте, он обрадовался, что наткнулся хотя бы на недубленую овчину. Замерзший, голодный, усталый Израиль то и дело просыпался от боли в стертых ногах и мечтал только об одном — чтобы скорее настало утро.

Едва в щели просочился рассвет, как он снова отправился в путь. Завидев впереди довольно большую деревню, Израиль, чтобы усыпить возможные подозрения, соорудил себе клюку и побрел по улице, старательно притворяясь хромым. За ним немедленно увязалась назойливая собачонка и провожала его до конца деревни, злобно тявкая. Израилю очень хотелось огреть ее клюкой, но он рассудил, что бедному старому калеке такая вспыльчивость не к лицу.

Через две-три мили показалась новая деревня. Когда он, по-прежнему хромая, брел по ее главной улице, его вдруг остановил настоящий калека, тоже одетый в лохмотья, и сочувственно спросил, почему он стал колченогим.

— Костоеда, — объяснил Израиль.

— Вот и у меня та же болесть, — просипел калека. — Да только ты хромаешь пожалуй что и посильнее моего, — с печальным удовольствием добавил он, оценив критическим оком хромоту Израиля, когда тот поспешно заковылял прочь. — Да погоди, приятель, куда это ты торопишься?

— В Лондон, — ответил Израиль, оборачиваясь и от души желая, чтобы старик очутился где-нибудь подальше.

— Так на одной ноге и поскачешь до самого Лондона? Ну что же, помогай тебе бог.

— И вам тоже, сэр, — вежливо ответил Израиль.

В самом конце деревни счастье ему улыбнулось: из проулка на большую дорогу выехал громоздкий фургон и повернул в сторону Лондона. Израиль тут же принимается хромать самым жалостным образом и смиренно просит возницу подвезти несчастного калеку. Он забирается в фургон; но проходит не так уж много времени, и, обнаружив, что слоноподобные битюги шагают с томительной неторопливостью, Израиль просит разрешения сойти, отбрасывает клюку и удаляется твердым и быстрым шагом, к немалому удивлению честного возницы.

От этой поездки в фургоне, по крайней мере, была одна польза: когда они достигли третьей деревни (расположенной совсем близко от второй), Израиль не преминул лечь на дно фургона, так что его никто там не видел.

Его очень удивляло такое большое число деревень и их близкое соседство — у себя на родине ему ничего подобного видеть не приходилось. Отлично понимая, что в деревне его скорее могут схватить, Израиль теперь, едва завидев впереди селение, сворачивал в поля. Это не только удлиняло путь, но и сильно замедляло его передвижение, так как ему то и дело приходилось преодолевать всякие неожиданные препятствия: изгороди, канавы и ручьи.

Через полчаса после того, как он бросил клюку, ему пришлось перепрыгнуть через канаву в десять футов шириной, наполненную жидкой грязью, глубина которой, к счастью, осталась ему неизвестной. «Теперь небось старый калека не сказал бы, что я хромаю сильнее его», — подумал Израиль, благополучно очутившись на другой стороне.

Глава IV



ДАЛЬНЕЙШИЕ СТРАНСТВИЯ БЕГЛЕЦА И НЕКОТОРЫЕ СВЕДЕНИЯ О ДОБРОМ БРЕНТФОРДСКОМ ПОМЕЩИКЕ, КОТОРЫЙ ЕГО ПРИЮТИЛ

К вечеру третьего дня Израиля отделяло от Лондона не более шестнадцати миль. Он снова решил переночевать в сарае. На этот раз там нашлось немного сена, и, зарывшись в него, Израиль провел сносную ночь.

На заре он проснулся освеженный и с радостью вспомнил, что уже к полудню, вероятно, доберется до цели своих странствий. Считая, что теперь ему можно не опасаться погони, Израиль забыл про осторожность и в десять часов, проходя через городок Стейнс, внезапно столкнулся с тремя солдатами. К несчастью, меняясь одеждой с землекопом, он не смог заставить себя расстаться и с рубахой — английской матросской рубахой. Правда, до сих пор он старательно прятал синий воротник под куртку, но, как оказалось теперь, прикрыт воротник был плохо. Во всяком случае, солдаты, старательно высматривавшие дезертиров и подстегиваемые мыслью о награде, разглядели роковой воротник и поспешили схватить беглеца.

— Постой-ка, парень! — сказал ему капрал. — Ты ведь из моряков его величества! А ну, пошли с нами.

Израиль, который ничего не мог толком возразить, был тут же арестован и вскоре уже сидел в наручниках и под замком в местной каталажке — тюрьме, предназначенной для дезертиров и мелких преступников. Он провел в этом томительном заключении день, не получив ни обеда, ни ужина, а потом наступила ночь.

Израиль не ел уже три дня, если не считать краюхи, которую он купил за два пенса. Муки голода становились все нестерпимее, и он начал утрачивать бодрость духа, до сих пор придававшую ему силы. Снова ввергнутый в узилище, когда желанная цель была уже совсем близка, Израиль едва не впал в отчаяние. Однако он справился с собой, рассудил, что сетованиями горю не поможешь, и, гоня от себя уныние, с упрямым терпением попробовал свыкнуться с мыслью о своем несчастье. Он сумел подавить тоску и принялся искать выход из этого лабиринта.

Два часа он перетирал наручники об оконную решетку и наконец избавился от них. Затем настала очередь двери, которая, к счастью, была заперта только на висячий замок. Просунув прут от своих наручников через дверное оконце в скобу, он в конце концов сорвал ее и около трех часов ночи вновь обрел свободу.

Когда взошло солнце, Израиль проходил неподалеку от Брентфорда, милях в шести-семи от столицы. Он изнемогал от голода и думал, что смерть его уже недалека. То и дело он принимался жевать траву. Когда он бежал с понтона, у него было с собой только шесть английских пенсов. Два из них он потратил на краюшку хлеба, после того как ускользнул из харчевни. Остальные четыре по-прежнему позвякивали в его кармане, так как ему ни разу не представилось удобного случая потратить их на еду.

Израиль оторвал от рубахи злополучный ворот, засунул его в самую гущу живой изгороди и после этого настолько осмелел, что в миле от Брентфорда заговорил с почтенным плотником, сооружавшим забор, и попросил у него работы, так как не видел иного выхода из своего отчаянного положения. У плотника для него работы не оказалось, но он посоветовал Израилю, если тот знает крестьянское дело или понимает в садоводстве, обратиться к сэру Джону Миллету, чье имение, по его словам, находилось неподалеку. Он прибавил, что весной помещик обычно нанимает много работников и Израилю стоит попытать там счастья.

Несколько ободренный этим советом, Израиль отправился в указанном направлении, намереваясь незамедлительно отыскать помещичий дом. Однако он сбился с дороги, вышел на красивую, усыпанную песком аллею и с ужасом увидел перед собою сад, заполненный солдатами. Он тут же кинулся прочь, не дожидаясь, чтобы его заметили. При виде красного мундира Израиль в ту пору пугался куда больше, чем четвероногие обитатели американских лесов — при виде пылающей головни. Впоследствии он узнал, что это был сад принцессы Эмилии.[31]

Свернув на другую дорожку, он вскоре поравнялся с людьми, которые посыпали ее песком. Оказалось, что это работники сэра Джона. Они объяснили ему, как пройти к дому, а там ему показали хозяина имения, который без шляпы прогуливался в саду со своими гостями. Немало наслышавшись о надменности и чванстве английских богачей, Израиль сильно робел при мысли, что ему надо обратиться с просьбой к столь важной персоне. Однако, собравшись с духом, он приблизился к помещику, и знатные господа при виде такого оборванца даже остановились, недоумевая, что могло привести его сюда.

— Мистер Миллет! — сказал Израиль, кланяясь господину без шляпы.

— Ха! Кто ты такой, скажи на милость?

— Бедняк, сэр, которому нужна работа.

— И приличный гардероб, — с улыбкой заметил один из гостей, юный щеголь в изысканном наряде.

— А где твоя мотыга? — спросил сэр Джон.

— У меня ее нет, сэр.

— А есть у тебя деньги, чтобы купить мотыгу?

— Только четыре английских пенса, сэр.

— Английских? А какие же еще бывают пенсы?

— Китайские, конечно! — рассмеялся молодой щеголь. — Поглядите-ка на его длинные желтые космы — вылитый китаец! Какой-нибудь разорившийся мандарин. Жаль, что у его шляпы нет донышка, а то он мог бы пустить ее по кругу и превратить свои четыре пенса в целых восемь.

— У вас найдется для меня работа, мистер Миллет?

— Ха! Это тоже странно, — воскликнул помещик.

— Эй ты, деревенщина! — сказал юркий слуга, выбегая из дверей дома. — Ты говоришь с сэром Джоном Миллетом!

Очевидно, сжалившись над видимым невежеством и неоспоримой бедностью Израиля, добрый помещик велел ему явиться завтра с утра — он распорядится, чтобы ему выдали мотыгу, и наймет в работники.

Трудно описать, какой радости преисполнился наш скиталец, услышав эти приветливые слова. Они так его ободряют, что он сию же секунду направляет свои стопы к булочнику, чью пекарню заметил ранее, смело входит внутрь, кидает на прилавок все свои четыре пенса и требует хлеба. Памятуя о том, что до следующего дня у него не будет другой еды, Израиль решил было съесть только один двухпенсовый каравай, а второй приберечь на утро. Однако съеденный хлеб лишь раздразнил его аппетит, и, не устояв перед соблазном, он тут же присоединил второй каравай к первому.

Некоторое время он отдыхал в тени живой изгороди, а потом, когда солнце начало заходить, собрался с силами для еще одной тяжкой ночи. Дождавшись темноты, он проник в старый каретный сарай, где не нашел ничего, кроме ободранного кузова ветхого фаэтона. Забравшись в него, Израиль свернулся калачиком, словно кучерской пес, и попробовал заснуть; однако это ложе оказалось слишком уж неудобным, и в конце концов он вылез из фаэтона и растянулся на голом полу.

Едва небо на востоке побелело, как Израиль поспешил отправиться за распоряжениями к тому, кто, как подсказывало ему внутреннее чувство, должен был стать его благодетелем. Привыкнув на ферме отца вставать с петухами, он очень удивился, обнаружив, что в господском доме все еще спят. Было четыре часа. Израиль довольно долго расхаживал перед крыльцом, а потом проснувшийся первым лакей сообщил ему, что у них в имении за работу берутся в семь утра. Вскоре после этого он встретил одного из конюхов, который позволил ему прилечь на сеновале. Там он сладко спал до семи часов, пока его не разбудил шум начавшегося трудового дня.

Получив от управляющего большие вилы и мотыгу, Израиль вместе с остальными работниками отправился в поле. Он был так слаб, что с трудом тащил свои орудия. Как ни старался он скрыть это обстоятельство, у него ничего не выходило. В конце концов, боясь, что его сочтут бездельником и лентяем, он признался, в чем заключалась истинная причина его нерадивости. Остальные работники пожалели его и постарались избавить от наиболее трудных работ.

В полдень на поле пришел помещик. Заметив, как мало сделал Израиль, он сказал, что хоть руки у него длинные, а плечи широкие, ему, видно, вздумалось притвориться слабым — или, быть может, он и впрямь не очень силен?

Один из батраков, трудившийся неподалеку, объяснил барину, в чем тут дело, после чего помещик сунул в руку Израиля шиллинг и велел ему немедленно пойти в харчевню, до которой было ближе, чем до господского дома, и подкрепиться хлебом с пивом. Насытившись, Израиль вернулся на поле и усердно работал до четырех часов, когда трудовой день окончился.

Явившись в дом, он снова увидел своего хозяина, который некоторое время молча его рассматривал, а потом распорядился, чтобы его хорошенько накормили: когда служанка принесла еды, добрый помещик счел, что она поскупилась, и приказал ей подать всю кастрюлю. Однако Израиль, зная, что долго голодавшему человеку опасно наедаться до отвала, съел немногим больше, чем днем в харчевне. Обедал он на траве, а когда кончил, помещик снова поглядел на него с любопытством и велел устроить его на ночлег в амбаре, где Израиль наконец отлично выспался на удобной постели.

На следующее утро, позавтракав, он уже собирался пойти в поле с остальными батраками, но тут к нему подошел хозяин и ласково велел вернуться в амбар и хорошенько отоспаться, чтобы приступить к работе со свежими силами.

Когда Израиль вскоре после полудня снова вышел из амбара, он увидел, что сэр Джон в одиночестве прогуливается по саду. Заметив его, Израиль хотел было тихонько удалиться, чтобы не показаться назойливым, но помещик сделал ему знак подойти, а затем устремил на нашего бедного героя такой пронизывающий взгляд, что тот задрожал, как осиновый лист. Его страх перед разоблачением отнюдь не стал меньше, когда помещик громким голосом кликнул слугу. Израиль уже готов был обратиться в бегство, но страх его тут же рассеялся, ибо сэр Джон приказал лакею:

— Принеси вина!

Слуга повиновался и, поставив по распоряжению своего господина поднос на траву, ушел.

— Бедняга! — сказал сэр Джон, наливая вино в рюмку и протягивая ее Израилю. — Я вижу, что ты американец и, вероятнее всего, сбежавший пленный. Однако ничего не бойся и пей спокойно.

— Мистер Миллет! — в ужасе воскликнул Израиль, и полная рюмка задрожала в его руке. — Мистер Миллет, я…

— Ну вот, опять «мистер Миллет». Почему ты не говоришь «сэр Джон», как все остальные?

— Да я, сэр… простите меня… но я почему-то не могу. Я пробовал, но не могу. Вы меня за это не выдадите властям?

— Выдать тебя? Ах ты, бедняга! Полагаю, ты предпочтешь держать свои приключения в секрете и не рассказывать о них незнакомому человеку. Однако, как бы то ни было, даю тебе слово чести, что я тебя не выдам.

— Да вознаградит вас за это бог, мистер Миллет!

— Нет-нет! Назови меня как положено. Я ведь не мистер Миллет. Ты же говорил мне «сэр», и несомненно, многих в своей жизни называл Джонами. Так неужели ты не можешь соединить эти два слова? Попробуй-ка. Ну? Просто «сэр», а потом «Джон» — «сэр Джон». Только и всего.

— Джон… я не могу… сэр Сэр! [так] Простите меня. Я не хотел вам нагрубить.

— Мой милый, — сказал помещик, внимательно вглядываясь в лицо Израиля. — Скажи мне, твои земляки все похожи на тебя? В таком случае воевать с ними нет никакого смысла. Мне, пожалуй, следует написать об этом его величеству. Что же, разрешаю тебе меня не сэрджонить. Но все-таки ответь мне правду — ты ведь был моряком и попал в плен?

Израиль кивнул и чистосердечно рассказал свою историю. Помещик выслушал его с большим интересом, а потом предупредил, что ему следует опасаться солдат: неподалеку расположены имения членов королевской семьи и окрестности кишат красномундирниками.

— Мне не хотелось бы говорить дурно о своих соотечественниках, — добавил он, — однако я обязан предостеречь тебя. Солдаты, которых ты встречаешь на дорогах, совсем не похожи на остальную нашу армию. Это бесчестные, трусливые разбойники, которые готовы предать лучшего своего друга, если им пообещают награду. И я повторяю — берегись их. Впрочем, об этом довольно. Теперь пойдем в дом, и раз уж ты, судя по твоим словам, любитель меняться одеждой, то почему бы тебе не сменять ее еще один раз? Что ты на это скажешь? За твои лохмотья я дам тебе куртку и штаны.

Сбросив лохмотья и забыв про голод, Израиль, который без всяких сомнений доверился чести столь доброго человека, обрел прежнюю бодрость духа и за две-три недели нагулял такого жирку, что старые кожаные штаны сэра Джона, сначала висевшие на нем весьма свободно, стали ему чуть ли не узки.

Помещик позаботился, чтобы он поменьше находился в обществе других работников, и возложил на него особые обязанности. Под его единоличный присмотр были отданы грядки с клубникой. И часто в теплые погожие дни помещик, благодушествуя после обеда, выходил в залитый солнцем ягодник, чтобы поболтать с Израилем вдали от любопытных ушей, а Израиль, покоренный его патриархальной простотой, время от времени с улыбкой на устах и слезами благодарности на глазах срывал ему самые спелые ягоды. Когда клубника сошла, Израилю были поручены другие гряды. Так прошло полгода, а затем, по рекомендации сэра Джона, он получил хорошую должность в имении принцессы Эмилии.

За это время в его внешности и поведении произошли такие перемены, что в нем уже трудно было угадать американца. Домочадцы сэра Джона все считали его англичанином. Однако в имении принцессы Эмилии, где ему приходилось трудиться бок о бок с другими работниками, он постоянно слышал, как они рассуждали о войне. И нередко всячески поносили «этих проклятых мятежников янки». Нелегко было изгнаннику слушать, как оскорбляют его возлюбленную родину, ради которой он проливал свою кровь, а теперь терпел тяжкие страдания. Не раз и не два его негодование чуть было не взяло верх над благоразумием. Он жаждал, чтобы война поскорее кончилась и он мог бы высказать хоть часть того, что накипело у него на душе.

Старший садовник был грубым и надменным человеком. Батраки сносили все его злобные выходки с угодливым смирением. Однако Израиль, выросший среди приволья диких гор, не умел терпеливо переносить оскорбительную брань, и тем более незаслуженную. Не прошло и двух месяцев, как он уже покинул имение принцессы и нанялся на ферму неподалеку от Брентфорда. Но он не пробыл там и трех недель, как в деревне стали поговаривать, что он — сбежавший янки-военнопленный. Откуда возникли эти слухи, Израилю так и не довелось узнать. Но стоило им дойти до ушей местного гарнизона, и солдаты тут же отправились арестовать его. К счастью, Израиля вовремя предупредили об их намерениях. И все же уйти от погони оказалось нелегко. За ним охотились с настойчивостью, достойной более благородной цели. Много раз он чуть было не попадал в руки преследователей. И конечно, его непременно схватили бы, если бы не помощь нескольких тайных доброжелателей, которые сочувствовали американцам, хотя и не осмеливались заявить об этом вслух.

Как-то ночью солдаты явились обыскивать дом, где Израиль ночевал на чердаке, и ему пришлось высадить слуховое оконце и выбраться на крышу, откуда он перебрался на соседний дом и так, пробежав по дюжине крыш, наконец ускользнул от погони.

Глава V



ИЗРАИЛЬ В ЛОГОВЕ ЛЬВА

Израиль не знал теперь покоя ни днем ни ночью, он недоедал и недосыпал, потому что его гоняли из одного тайного убежища в другое, словно затравленную лисицу, а о том, чтобы зарабатывать себе на хлеб, не могло уже быть и речи — и в конце концов друг, в благожелательности которого он не сомневался, посоветовал ему обратиться к сэру Джону, чтобы с его помощью устроиться работником в королевские сады, расположенные в Кью.[32] Ему объяснили, что уж тогда он будет в полной безопасности, поскольку ни один солдат не посмеет обеспокоить даже самого последнего из тамошних служителей. Бедный изгнанник не мог не подивиться, что в качестве безопасного приюта ему называют самое логово британского льва — любимое поместье короля Англии.

Хороший знакомый главного королевского садовника сам привел к нему Израиля, который был к тому же вооружен запиской сэра Джона, и, умолчав об американском происхождении нашего героя, отрекомендовал его великим знатоком садоводства. И вот заботам Израиля были поручены некоторые наиболее скромные растения и дорожки парка.

Именно здесь, в загородном поместье возле самой столицы, часто скрывался от тяжких государственных дел Георг III, покидая потемневшие от времени стены Сент-Джеймского дворца, и любил прогуливаться здесь под зелеными сводами сплетающихся ветвей могучих деревьев.

Не раз, посыпая песком дорожки, Израиль видел сквозь кусты на уединенной соседней аллее одинокую фигуру монарха, на чье чело мысли отбрасывали еще более сумрачную тень, нежели тень густой листвы.

Подчас даже в самом чистом сердце невольно зарождаются гнусные помыслы. И когда изгнанник видел перед собой короля без охраны, когда он вспоминал, что, по слухам, Англия ведет войну больше по желанию своего государя, а не по воле парламента или нации, когда он думал о том, сколько страданий ему самому и сколько бедствий его родине причиняет эта война, его душу начинало терзать то ужасное желание, которому поддался цареубийца Равальяк.[33] Но, мысленно восклицая: «Отыди, Сатана!» — Израиль отгонял от себя этот страшный соблазн. А после того, как ему единственный раз выпал случай побеседовать с королем, это наваждение и вовсе рассеялось.

Как-то раз, когда Израиль, погруженный в задумчивость, посыпал песком боковую дорожку, из-за поворота внезапно появился король и нечаянно его толкнул.

Израиль тотчас прикоснулся к шляпе, однако не сняв ее, поклонился и хотел уйти, но его персона чем-то привлекла внимание короля.

— Ты не англичанин… нет, не англичанин… нет-нет.

Побледнев как мертвец, Израиль хотел было ответить, но не знал, что сказать, и только застыл на месте.

— Ты янки… да, янки, — продолжал король своей обычной запинающейся скороговоркой.

Израиль вновь попытался что-нибудь ответить и вновь промолчал. Что ему было сказать? Да и можно ли лгать королю?

— Да-да… ты из этой упрямой породы… необыкновенно упрямой. Что тебя привело сюда?

— Прихоти войны, сэр.

— С позволения вашего величества, — раздался тихий угодливый голос, — он взялся за эту дорожку самочинно. Произошла ошибка, с позволения вашего величества. Убирайся отсюда, дурак, — прошипел тот же голос на ухо Израилю.

Он принадлежал одному из младших садовников. Израиль, по-видимому, на этот раз спутал, какая работа была ему поручена.

— Пошел отсюда, осел, — снова прошипел садовник и добавил громче, обращаясь к королю: — Он ошибся, ваше величество.

— Уходи… ты уходи, а он пусть остается тут, — сказал король.

Подождав, чтобы садовник отошел подальше, король снова обратился к Израилю:

— А ты был при Банкер-Хилле?.. При кровавом Банкер-Хилле?.. А? А?

— Да, сэр.

— Дрался как черт… как дьявол, а?

— Да, сэр.

— Помогал задать жару… помогал задать жару моим солдатам?

— Да, сэр, хоть и с тяжелым сердцем.

— А? А?.. Как так?

— Я счел это своим печальным долгом, сэр.

— И неправильно… весьма неправильно, да-да. Почему ты говоришь мне «сэр», а? Я твой король… твой король.

— Сэр, — ответил Израиль твердо, хотя и с глубокой почтительностью, — у меня нет короля.

Глаза короля гневно засверкали, но теперь, когда все открылось, Израиль уже ничего не боялся и продолжал стоять перед ним все с той же безмолвной почтительностью. Король, внезапно повернувшись к нему спиной, быстро пошел прочь, но тотчас воротился уже не столь поспешным шагом и сказал:

— Говорят, ты шпион… шпион или еще какой-то лазутчик… так? Но я знаю, ты не шпион… нет-нет. Ты сбежавший военнопленный, а? Ты пробрался сюда, чтобы укрыться от розысков, а? А? Разве не так? А? А? А?

— Так, сэр.

— Ну, ты честный мятежник… мятежник, да, мятежник. Запомни, слышишь, запомни. Ничего никому не говори про наш разговор. И еще запомни. Пока ты будешь тут, в Кью, я пригляжу, чтобы тебя не трогали… не трогали.

— Да наградит вас господь, ваше величество.

— А?

— Да наградит господь ваше августейшее величество.

— Ну… ну… ну… — радостно улыбнулся король. — Я так и думал, что покорю тебя… покорю.

— Не король, ваше величество, а королевская доброта.

— Вступай в мою армию… в мою армию.

Печально опустив глаза, Израиль молча покачал головой.

— Не хочешь? Ну, так посыпай песком дорожки… посыпай-посыпай. Упрямая порода… очень упрямая, да, очень… очень… очень…

И, продолжая ворчать, великодушный лев удалился.

Израиль так и не смог решить, откуда королю стала известна тайна столь смиренного изгнанника: помог ли ему волшебный дар проникать в самую сущность человека, якобы нисходящий на монарха вместе с короной в числе многих других чудесных способностей, или его ушей достигли слухи, ходившие за пределами садов. Впрочем, последнее было вероятнее — незадолго до его встречи с королем младшие садовники где-то прослышали, что Израиль вроде бы и не англичанин. Отнюдь не бросая тень на преданность Израиля своему отечеству, следует все же сказать, что после вышеизложенной простецкой беседы с Георгом III он составил себе об этом государе наилучшее мнение. Теперь он верил, что в тираническом угнетении Америки повинно было не доброе сердце короля, а ледяная мудрость его советников. До этого же времени он полагал как раз обратное, разделяя твердое убеждение, господствовавшее в Новой Англии.

Этот пример показывает нам, какие удивительные и могучие чары таятся в короне и как хитро может воздействовать на честных бедняков то дешевое и необременительное великодушие, которым в частной жизни наделено большинство королей. Ведь если бы не его сугубо бескорыстный патриотизм, наш искатель приключений, вероятно, не замедлил бы облачиться в красный мундир и благодаря покровительству своего августейшего друга мог бы со временем достичь в английской армии немалых чинов. И в этом случае нам не пришлось бы следовать за ним, как придется теперь, через все долгие-долгие годы его неведомых миру нищенских скитаний.

Израиль продолжал служить в королевских садах Кью еще некоторое время, но с приближением зимы, когда работы стало меньше, его и еще несколько человек рассчитали. На другой день он нанялся на несколько месяцев к фермеру в тех же местах, где работал прежде. Однако не успело пройти и недели, как вся округа вновь заговорила, что он — мятежник, беглый пленный (а то и янки!) или шпион. Солдаты, словно гончие, вновь бросились по его следу. Дома, где он находил приют, без конца обыскивались, однако благодаря верной помощи горстки тайных доброжелателей и собственной неусыпной бдительности затравленной лисице по-прежнему удавалось ускользать от погони. Тем не менее это вечное безжалостное преследование настолько его измучило, что в припадке отчаяния он уже готов был отдать себя в руки властей и покориться судьбе, но его спасло своевременное вмешательство Провидения.

Глава VI



ИЗРАИЛЬ ЗНАКОМИТСЯ С НЕКИМИ ТАЙНЫМИ ДРУЗЬЯМИ АМЕРИКИ, К КОТОРЫМ ПРИНАДЛЕЖИТ И ПРОСЛАВЛЕННЫЙ АВТОР «РАЗВЛЕЧЕНИЙ В ПЕРЛИ».[34] ОНИ ОТПРАВЛЯЮТ ЕГО ЗА ЛА-МАНШ С СЕКРЕТНЫМ ПОРУЧЕНИЕМ

В те годы американские колонии, хотя они поистине были жертвами английской тирании, все же располагали друзьями и в самой Англии. И раз уж даже в парламенте многие талантливые и патриотически настроенные люди не только ратовали за примирение, но и обличали войну как нечто чудовищное, то вполне естественно, что по всей стране насчитывалось немало частных лиц, разделявших эти взгляды и втайне действовавших согласно велению своей совести.

Как-то поздней ночью Израиль, который прятался в амбаре одного доброго фермера, заметил, что к амбару приближается человек с фонарем. Он уже собирался спасаться бегством, но тут хорошо знакомый голос произнес: «Не бойся, это я!» Это был сам фермер. Некий джентльмен, проживающий вблизи Брентфорда, поручил ему передать беглецу, что того настоятельнейшим образом просят явиться следующим вечером в дом этого джентльмена.

Сначала Израиль решил, что фермер либо задумал его выдать, либо по доверчивости стал невольным орудием каких-то негодяев. Во всяком случае, он твердо верил, что его хотят заманить в засаду, и полчаса не поддавался ни на какие уговоры. Однако в конце концов его удалось переубедить. Приглашение исходило от сквайра Вудкока, брентфордского помещика, чья верность королю давно уже вызывала сомнения, — так, во всяком случае, утверждал фермер. И эти его слова возымели свое действие.

На другой вечер, облачившись в одежду, которую дал ему фермер, Израиль украдкой выбрался из своего убежища и часа через три уже подходил к старинному кирпичному дому сквайра. Дверь ему открыл сам хозяин, который, едва узнав, кто стоит перед ним, поспешил заверить Израиля, что ему не грозит ничего дурного. После этого скиталец переступил порог и был проведен в уединенную комнату в задней части дома, где сидели еще два джентльмена, одетые по моде той эпохи в длинные, отделанные золотым шитьем кафтаны, короткие шелковые штаны и башмаки с серебряными пряжками.

— Меня зовут Джон Вудкок, — сказал ему хозяин. — А эти господа — Хорн Тук и Джеймс Бриджес. Мы все трое — друзья Америки. Мы услышали про вас несколько недель назад и, заключив по вашему поведению, что вы, несомненно, янки истинной закалки, решили дать вам поручение, которое должно вас обрадовать. Ведь и вдали от родной страны вы, конечно, рады будете послужить ей если не в качестве солдата или моряка, то хотя бы в качестве гонца, не так ли?

— А каким это образом? — спросил Израиль, у которого все еще было неспокойно на душе.

— Всему свое время, — улыбнулся сквайр. — А пока скажите, верите вы мне?

Израиль внимательно посмотрел на сквайра, а потом на его друзей и, встретив открытый, честный взгляд Хорна Тука, который, только еще вступая на политическое поприще, был исполнен горячего энтузиазма, повернулся к хозяину дома и сказал:

— Сэр, я вам верю. Теперь объясните, что я должен буду сделать.

— О, сегодня вам ничего делать не придется, — ответил сквайр, — да и всю ближайшую неделю тоже. Но мы хотели, чтобы вы приготовились заранее.

Затем он лишь в самых общих чертах сообщил Израилю об их планах, после чего попросил его рассказать им о своих приключениях с тех самых пор, как он взялся за оружие, чтобы защищать родину. На это Израиль с радостью согласился — ведь всякому человеку бывает приятно поведать о тяжких испытаниях, которые он перенес, служа правому делу. Но прежде чем он начал, сквайр предложил ему подкрепить силы куском говядины (завернутым в белоснежную салфетку) и стаканчиком грушовки — и трижды прерывал его повесть, чтобы вновь наполнить стакан.

Однако от третьего стакана Израиль отказался, хотя напиток этот вовсе не отличался крепостью. Дело в том, что все трое не только слушали его рассказ с живейшим интересом, но и с большой настойчивостью задавали ему самые разнообразные и неожиданные вопросы. Это его насторожило, тем более что у него еще оставались некоторые сомнения относительно того, кто они такие на самом деле и каковы их истинные намерения. Однако, как выяснилось затем, сквайр Вудкок и его друзья хотели только до конца убедиться, что этот беглец заслуживает безусловного доверия, прежде чем полностью посвятить его в свои секреты.

Именно к этому благоприятному заключению они и пришли, так как, дослушав Израиля, не только посочувствовали его злоключениям, не только похвалили за горячий патриотизм и стойкость в несчастье, не только воздали должное мужеству его соратников при Банкер-Хилле, но и подробно рассказали, какое именно поручение хотели бы ему дать. Они спросили, согласится ли Израиль отправиться в Париж, чтобы передать важные известия (которые они должны были получить в самое ближайшее время) доктору Франклину,[35] находящемуся сейчас во французской столице.

— Все ваши расходы будут оплачены, а кроме того, вы получите вознаграждение, — добавил сквайр. — Ну как, вы согласны?

— Мне надо подумать, — ответил Израиль, все еще не вполне убежденный. Но тут он снова посмотрел на Хорна Тука, и его сомнения окончательно рассеялись.

После этого сквайр предупредил Израиля, что во избежание подозрений он, пока не настанет время ехать в Париж, должен будет скрываться в надежном месте, которое они ему подыскали. Они самым настоятельным образом убеждали его нерушимо хранить тайну и дали ему гинею, а также письмо к их знакомому в Уайт-Уотеме, городке по соседству с Брентфордом, куда велели ему отправиться незамедлительно и ждать там дальнейших инструкций.

Кончив объяснения, сквайр Вудкок попросил его поставить правую ногу на стул.

— Зачем? — осведомился Израиль.

— Разве вам не пригодится в дороге пара новых сапог? — улыбнулся Хорн Тук.

— Пара новых сапог? Это я не прочь, — ответил Израиль.

— Ну, так дайте сапожнику снять мерку, — сказал Хорн Тук, вновь улыбнувшись.

— Займитесь-ка этим вы, мистер Тук, — потребовал сквайр. — С мужчин вы снимаете мерку лучше, чем я.

— Давайте сюда вашу ногу, мой милый, — сказал Хорн Тук. — Ну вот… А теперь позвольте измерить ваше сердце.

— Тут уж мерьте вокруг всей груди, — посоветовал Израиль.

— Такой-то человек нам и нужен, — одобрительно сказал мистер Бриджес.

— Налейте ему еще стаканчик вина, сквайр, — посоветовал Хорн Тук.

Сменив одежду, полученную от фермера, на новый наряд, Израиль внимательно выслушал подробное описание предстоявшего ему пути и тут же отправился пешком в Уайт-Уотем. Он добрался туда на следующее утро, и его весьма сердечно принял джентльмен, которому было адресовано письмо. Он также принадлежал к числу деятельных друзей Америки и знал все подробности последних тамошних событий. Он сообщил изгнаннику много интересных новостей о его родине.

Израиль прожил в его доме десять дней, а затем пришло известие от сквайра Вудкока: Израиль должен немедленно вернуться и явиться к нему ровно в два часа пополуночи. И вот, еще одну ночь прошагав по пустынной дороге, наш скиталец вновь очутился в той же уединенной комнате в обществе тех же трех джентльменов.

— Время настало, — сказал сквайр Вудкок. — Сегодня утром вы отправитесь в Париж. Снимите башмаки.

— Значит, мне надо будет красться отсюда до Парижа в одних чулках? — осведомился Израиль, которому привольное и спокойное житье в Уайт-Уотеме не замедлило вернуть его добродушную веселость, после того как перенесенные невзгоды совсем было ее угасили.

— О нет, — с улыбкой сказал Хорн Тук, чья жизнь всегда была привольной и веселой. — Просто мы приготовили для вас сапоги-скороходы. Помните, я еще снял с вас мерку?

В эту минуту сквайр принес из чуланчика пару новых сапог. Они были снабжены полыми каблуками. Отвинтив каблуки, сквайр показал Израилю спрятанные в них бумаги — несколько тонких шелковистых листков, исписанных бисерным почерком. Вряд ли нужно объяснять, что сапоги были сшиты специально для этого случая.

— Ну-ка, пройдитесь в них! — распорядился сквайр, когда Израиль натянул сапоги.

— Его сразу схватят! — улыбнулся Хорн Тук. — Только послушайте, как они скрипят!

— Ну-ну, довольно, — заметил сквайр. — Дело слишком серьезно, чтобы шутить. А вы, мой милый, будьте осторожны, будьте воздержанны, будьте бдительны, а главное — поторопитесь.

Получив затем все необходимые наставления и деньги, Израиль простился с мистером Туком и мистером Бриджесом, последовал за сквайром по лестнице и через пять минут уже направлялся в Лондон, где на Чаринг-Кросс сел в дуврскую почтовую карету, а из Дувра на пакетботе отправился в Кале и через пятнадцать минут после того, как сошел на французскую землю, уже катил в Париж. Он благополучно добрался до столицы, где открыто объявил себя американцем, — в те годы дружба Америки с Францией была такой тесной,[36] что совсем незнакомые люди охотно оказывали ему услуги.

Глава VII



ПОСЛЕ УДИВИТЕЛЬНОГО ПРИКЛЮЧЕНИЯ НА НОВОМ МОСТУ ИЗРАИЛЬ НАВЕЩАЕТ ЗНАМЕНИТОГО МУДРЕЦА ДОКТОРА ФРАНКЛИНА, КОТОРОГО ЗАСТАЕТ ЗА РАЗНООБРАЗНЫМИ УЧЕНЫМИ ЗАНЯТИЯМИ

По прибытии в Париж Израиль, сойдя с дилижанса и расспросив о дороге, отправился разыскивать жилище доктора Франклина и уже шел по Новому мосту, когда его вдруг окликнул какой-то человек, стоявший там прямо под конной статуей Генриха IV.

На земле возле незнакомца лежал неказистый ящик, по одну сторону которого располагалась коробочка с ваксой, а по другую — сапожные щетки. В руке он держал еще одну щетку и выписывал ею в воздухе изящные круги, тем самым любезно подкрепляя свое устное приглашение.

— Чего вам от меня надо, сосед? — с тревожным изумлением спросил Израиль, замедлив шаг.

— Ах, мосье! — воскликнул незнакомец и разразился весьма любезной тирадой, но все его пылкое красноречие, разумеется, пропало втуне, ибо Израиль по-французски не понимал.

Впрочем, жесты француза оказались понятнее слов. Он указал на жидкую грязь, растекшуюся по мосту, еще мокрому после недавнего дождя, затем на ноги нашего путника и, наконец, на свою щетку, всем своим видом выражая как глубокое сожаление, что столь достойный в других отношениях господин вынужден разгуливать по улицам в нечищеных сапогах, так равно и живейшую готовность поправить эту оплошность.

— О мосье, мосье! — воскликнул он наконец, подбегая к Израилю. С нежной настойчивостью он повлек его к ящику и, поставив на таковой правую ногу своего подневольного клиента, энергично принялся за работу, но тут Израиль, пораженный страшной догадкой, сокрушительным пинком опрокинул ящик и кинулся бежать по мосту так, что только засверкали его двойные каблуки.

Чистильщик, возмущенный тем, что в ответ на его любезность с ним обошлись столь грубо, бросился в погоню, в результате чего подозрения Израиля немедленно превратились в уверенность, и он так наддал, что преследователь вскоре остановился, не в силах угнаться за быстроногим героем.

Когда наконец Израиль отыскал нужную ему улицу и дом, то в ответ на его стук ворота, как ни странно, распахнулись сами собой, и, весьма удивленный таким нежданным колдовством, он вступил в сводчатый проход, который вел во внутренний двор. Израиль остановился, недоумевая, почему никого не видно, но тут его вдруг окликнули, и он разглядел в темном окошке старика, чинившего башмаки. Рядом с ним стояла старуха, которая, высунув голову в проход, сверлила незнакомца недоверчивым взглядом. Это были привратник и привратница. Последняя, услышав стук, невидимкой распахнула ворота перед гостем, нажав на пружину, сообщавшуюся с их каморкой.

Услышав имя доктора Франклина, старуха поспешила выйти к Израилю и почтительно проводила его через двор к подъезду в дальнем углу этого обширного здания, а затем по лестнице на третий этаж, где и оставила его перед дверью. Израиль постучал.

— Войдите, — послышалось изнутри.

И Израиль тут же предстал перед достопочтенным доктором Франклином.

Мудрец в пышном халате — прихотливом подарке какой-то поклонницы-маркизы, расшитом алгебраическими формулами, точно мантия фокусника, — и в черной шелковой шапочке, плотно обтягивавшей могучее вместилище его мыслей, сидел за огромным круглым, как зодиак, столом, опиравшимся на львиные лапы. Стол был завален газетами, стопками документов, свертками рукописей, металлическими и деревянными частями каких-то механических моделей, странного вида памфлетами на разных языках и всевозможными книгами — среди них имелось много дарственных — по истории, механике, дипломатии, сельскому хозяйству, политической экономии, метафизике, метеорологии и геометрии. На стенах, придавая им колдовской вид, висели всяческие барометры, чертежи удивительных изобретений, большие карты дальних окраин Нового Света с обширными пробелами посредине, поперек которых было широкой разрядкой напечатано слово «пустыня» так, чтобы тремя слогами спаять воедино двадцать пять градусов долготы (впрочем, это слово было энергично перечеркнуто самим доктором как бы в полное его опровержение), пестрые топографические и тригонометрические карты различных областей Европы, а также геометрические диаграммы и многие другие столь же поразительные гобелены и портьеры науки.

Сама комната являла многочисленные свидетельства своей древности. По запыленной штукатурке стены змеились трещины, что придавало помещению мрачный и запущенный вид. Однако его обитатель, несмотря на преклонные годы и множество морщин, выглядел здоровым и был очень опрятен. И стена, и мудрец были сотворены из одного материала — извести и пыли, оба они были стары, однако если грубая поверхность стены была лишена защитного покрова краски, который скрыл бы изъяны и грязь и придал бы ей внешнюю свежесть, пусть даже внутренность ее давно истлела от дряхлости, то живая известь и пыль мудреца прятались за благодетельными фресками его цветущего духа.

День был жаркий, и комната гудела мухами, словно старая вест-индская бочка где-нибудь на пристани. Но ученый ее обитатель оставался спокоен и невозмутим. Он так глубоко погрузился в особый мир своих занятий и мыслей, что эти назойливые насекомые, как и будничные заботы и хлопоты, казалось, совсем ему не досаждали. Сколь прекрасен был вид безмятежного и прозорливого старца-философа, который, острым умом постигая простых людей, а потом долго размышляя о них среди всех этих редких инструментов, карт и книг, обрел в конце концов такую удивительную мудрость! Он неподвижно сидел в облаке беспокойно кружащих мух, и страницы старинного потрепанного фолианта в переплете, темном и корявом, как кора столетнего дуба, тихо шелестели под его пальцами, словно лесная листва в полуденный час. Мнилось, что этот углубленный в себя румяный старец должен постигнуть тайны сверхъестественного и, уж во всяком случае, обладать прозрением будущего, мягкой насмешливостью и практической мудростью. Старость, казалось, не только не притупила его способностей, а, напротив, отточила их — так старые столовые ножи, если они сделаны из хорошей стали, становятся от долгого употребления острыми, тонкими и гибкими, как китовый ус. И все же, хотя он, несмотря на свои семьдесят два года (таков был его возраст), выглядел полным сил и жизни, в нем в то же время чудилось что-то неописуемо древнее, измеряемое не календарными годами, но зрелостью разума. Седые волосы и ясное чело говорили не только о прошлом, но и о будущем. Возраст его следовало бы определить ста сорока годами, ибо семьдесят лет прозрения грядущего в сочетании с семьюдесятью годами воспоминаний составляют именно сто сорок лет.

Однако когда Израиль вошел в комнату мудреца, ему не довелось ощутить ничего подобного, ибо тот сидел к нему не лицом, а спиной.

Таким образом, ни комната, ни ее обитатель не произвели вначале должного впечатления на всецело поглощенного данным ему поручением курьера, который к тому же был разгорячен и задыхался от недавнего бега.