Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Разумные существа не должны носить тесные сапоги, — продолжал ученый. — Это глупо. Если бы природа считала это необходимым, она снабдила бы разумные существа стопой из чистой кости, а может быть, и из литого железа, но отнюдь не стопой из костей, мышц и кожи. Однако… Ах, вот что! Погодите!

И, вскочив на свои обутые в туфли ноги, почтенный мудрец поспешил к двери и задвинул засов. Затем он тщательно задернул занавеску на окне, за которым виднелись окна флигеля по ту сторону двора, и только после этого попросил Израиля продолжить начатое.

— На этот раз я ошибся, — сказал доктор с улыбкой, когда Израиль извлек документы из их необычного хранилища. — Ваши каблуки вовсе не служат суетному тщеславию, но полны глубокого смысла.

— Доверху полны, доктор, — ответил Израиль, вручая ему бумаги. — Я чуть было с ними не попался.

— Как же это? — спросил мудрец, нетерпеливо просматривая документы.

— А вот: переходил я каменный мост через Сину…

— Сену! — поправил его доктор. — Всегда сразу же запоминайте правильное произношение незнакомого слова, друг мой, и после вы никогда в нем не ошибетесь.

— Ну, значит, переходил я этот мост, и вдруг очень подозрительного вида человек притворился, будто хочет почистить мне сапоги, а сам задумал потихоньку отвинтить каблуки и завладеть всеми важными бумагами, которые я вам доставил.

— Мой добрый друг, — сказал мудрец, проницательно глядя на своего гостя, — вам ведь на своем веку пришлось пережить немало того, что зовется невзгодами? Ваши ближние обходились с вами дурно, преследовали вас, причиняли вам зло?

— Что было, то было, доктор. Это правда.

— Я так и предположил. Пережитые несчастья сделали вас излишне подозрительным, мой честный друг. Недоверие ко всем людям — вот одно из худших последствий всякого бедственного состояния, было ли оно заслуженным или нет. И хотя отсутствие подозрительности может навлечь на человека беду скорее, чем отсутствие здравого смысла, все же избыток подозрительности так же опасен, как недостаток здравого смысла. Человек, который вам встретился, друг мой, скорее всего не таил никаких коварных замыслов. Он ничего не знал ни о вас, ни о ваших каблуках, и просто хотел заработать два су, почистив вам сапоги. На этом мосту всегда сидят чистильщики сапог.

— Как же это нехорошо получилось, что я опрокинул его ящик и убежал. Правда, он меня не догнал.

— Что? Неужели, друг мой, вы — человек, которому вверили доставку секретнейшей депеши, — вы были столь неосмотрительны, что отшвырнули ногой ящик безобидного чистильщика сапог на глазах у всех прохожих посреди столицы, в которую вы были посланы?

— Да, так оно и было, доктор.

— Больше никогда не поступайте столь неблагоразумно. Подумайте, каковы были бы последствия, если бы вас схватила полиция!

— Конечно, доктор, я поступил неблагоразумно. Да только мне показалось, что он задумал сыграть со мной скверную штуку.

— И потому, что вам только казалось, будто он задумал сыграть с вами скверную штуку, вы незамедлительно сыграли скверную штуку с ним самим. Плохая логика, друг мой. Однако дайте мне прочитать эти бумаги, а вы пока обдумайте то, что я вам сказал.

Через полчаса доктор отложил документы, вновь повернулся к Израилю и, благодушно сняв очки, без особых церемоний с отеческой ласковостью хорошенько отчитал его за нелепую проделку на Новом мосту, а в завершение достал кошелек, вручил ему три серебряных монетки и строжайшим образом наказал сегодня же отыскать злополучного чистильщика сапог, извиниться перед ним за печальное недоразумение и возместить причиненный ему ущерб.

— Все мы, мой честный друг, — продолжал доктор, — совершаем ошибки, и поэтому высшее искусство жизни заключается в умении эти ошибки исправлять. А путь к этому лежит через честное их признание. Посему уплатите этому человеку за повреждение его ящика. Ну, а теперь — кто вы такой, мой друг? В письме мне назвали ваше имя — Израиль Поттер, и сообщили, что вы американец, солдат, бежавший из плена, — но и только. Мне хотелось бы узнать вашу историю из ваших собственных уст.

Израиль исполнил его желание и подробно поведал ему все, что приключилось с ним вплоть до этого дня.

— Вероятно, — сказал доктор, когда Израиль наконец умолк, — вы хотели бы вернуться к вашим друзьям по ту сторону океана?

— Очень хотел бы, доктор, — ответил Израиль.

— Ну, я думаю, мне удастся вам в этом помочь.

Глаза Израиля загорелись радостью. Благожелательный мудрец заметил это и поспешил добавить:

— Однако в наше время нельзя быть уверенным ни в чем. Никогда не предвкушайте счастья, но и знамение бед встречайте, не падая духом. Вот чему научила меня жизнь, мой честный друг.

Израиль почувствовал себя так, словно перед ним поставили благоуханный пудинг и, дав вдохнуть его аромат, тут же убрали.

— Вероятно, дня через два-три я попрошу вас отвезти некоторые бумаги тем, кто послал вас ко мне. В этом случае вам снова придется приехать сюда, и тогда, мой добрый друг, мы посмотрим, что можно будет предпринять для вашего благополучного возвращения домой.

Израиль начал горячо благодарить его, но доктор не дал ему продолжать:

— Благодарность, мой друг, может быть неисчерпаемой лишь по отношению к богу, но по отношению к человеку ей должно ставить предел. Даже самая важная услуга, которую человек способен оказать человеку, все же не заслуживает безграничной благодарности. Излишняя признательность того, кому помогли, может породить самодовольство или надменность в том, кто оказал помощь. Я же, помогая вам вернуться домой — предположим, что мне это удастся, — просто исполню свою прямую обязанность официального представителя нашей родины. Таким образом, вы ничего не будете мне должны, кроме тех денег, которые вы только что от меня получили. Но их вы можете мне не отдавать, а вернувшись домой, просто вручите их первой солдатской вдове, встреченной вами. И не забудьте — ведь это ваш долг, ваше денежное обязательство по отношению ко мне. В американском исчислении эта сумма равна примерно четверти доллара. Так, значит, четверть доллара — имейте в виду! В денежных делах, мой честный друг, всегда будьте точны, как секундная стрелка; и неважно, с кем вы их ведете — с собственным ли отцом, с незнакомым человеком, с крестьянином или с королем, — все равно будьте щепетильны во всю меру своей чести.

— Что ж, доктор, — сказал Израиль, — раз щепетильность в этих делах столь необходима, позвольте, я тотчас же выплачу свой долг теми же самыми монетами, которые были мне одолжены. И уж тогда можно будет не опасаться ошибки. Благодаря щедрости моих брентфордских друзей, у меня хватит и собственных денег, чтобы рассчитаться с чистильщиком сапог за причиненный ему ущерб. Я ведь взял эти деньги у вас только потому, что вы предлагали их с такой добротой, и я боялся, не покажется ли вам мой отказ грубостью.

— Мой честный друг, — сказал доктор, — мне нравится ваша прямота. Я готов взять эти деньги обратно.

— Без процентов, доктор, не правда ли? — спросил Израиль.

Мудрец кротко посмотрел на Израиля поверх очков и ответил:

— Друг мой, никогда не позволяйте себе шутить в денежных делах. Никогда не шутите на похоронах и в деловых переговорах. То, что произошло между нами, вам может казаться пустяком, однако и в пустяке порой проявляется важнейший принцип. Но пока довольно об этом. Вам следует немедленно отправиться на поиски вашего чистильщика сапог. Уладив дело с ним, возвращайтесь сюда — тем временем для вас будет приготовлена комната, из которой вы не будете выходить, пока для вас не настанет время покинуть Париж.

— Но мне хотелось бы до отъезда в Англию осмотреть город, — сказал Израиль.

— Сначала дело, а потом уж удовольствия, мой друг. Вы должны оставаться в своей комнате так, словно вы у меня под арестом, и не покидать ее до отъезда в Кале. Я пока не знаю, когда именно вы должны будете тронуться в путь, и поэтому ваше постоянное присутствие в доме необходимо. Но когда вы вновь вернетесь сюда из Брентфорда, вот тогда, если ничего не случится, у вас будет достаточно времени, чтобы ознакомиться с этой прославленной столицей, прежде чем вы отплывете в Америку. А теперь идите и скорее расплатитесь с чистильщиком. Впрочем, постойте-ка! Есть у вас необходимая мелочь? Не вздумайте вынимать посреди улицы все ваши деньги.

— Право, доктор, я не так глуп, — сказал Израиль.

— Но ведь вы опрокинули ящик!

— Это, доктор, было мужеством.

— Мужество, проявленное во имя недостойной цели, есть верх глупости, друг мой… Приготовьте-ка нужные деньги. И платить ему следует французской монетой, а не английской. Нет-нет, этого достаточно — больше этих трех монеток не понадобится. Положите их в другой карман, отдельно от остальных ваших денег. А теперь — скорее на мост.

— Можно мне будет перекусить где-нибудь на обратном пути, доктор? По дороге сюда я видел две-три харчевни.

— Здесь их называют кофейнями и ресторациями, мой честный друг. А теперь скажите мне, вы человек состоятельный?

— Не слишком, — ответил Израиль.

— Я так и думал. Бедняк порой может пообедать у приятеля, если там не подают слишком много вина, но ему никогда не следует обедать в ресторациях за собственный счет. Никогда не платите за обед, если можете пообедать дома. Нет, мой честный друг, никуда не заходите, а возвращайтесь прямо сюда и пообедайте со мной даром.

— Весьма вам благодарен, доктор.

После чего Израиль отправился на Новый мост. Покончив там со своим делом, он вернулся к доктору Франклину. Почтенный посланник ждал его за столом, на котором уже стоял обед, принесенный, как это было заведено у доктора, из соседней ресторации. Стол был накрыт на две персоны, и хозяин с гостем приступили к трапезе без помощи слуг. Она состояла из одного блюда — вареной баранины с зеленым горошком, а также из картофеля и хлеба. Возле прибора почтенного посланника стоял графин из бесцветного стекла, наполненный каким-то бесцветным напитком.

— Позвольте мне наполнить ваш стакан, — сказал мудрец.

— Это ведь белое вино, правда? — спросил Израиль.

— Да, белое вино самой древней марки на свете. Я выпью его за ваше здоровье, мой честный друг.

— Это же простая вода, и больше ничего! — воскликнул Израиль, пригубив свой стакан.

— Простая вода — отличный напиток для простых людей, — ответил мудрый старец.

— Конечно, — сказал Израиль. — Но вот сквайр Вудкок угощал меня грушовкой, джентльмен в Уайт-Уотеме — портвейном, а другие мои знакомые потчевали меня и коньяком.

— Прекрасно, мой честный друг. Если вам нравится грушевое вино, портвейн и коньяк, то погодите, пока не вернетесь к сквайру Вудкоку, джентльмену в Уайт-Уотеме и другим своим знакомым — и тогда вы будете пить грушевое вино, портвейн и коньяк. Но у меня вы будете пить простую воду.

— Это я уже понял, доктор.

— Как по-вашему, сколько стоит рюмка портвейна?

— Три английских пенса, доктор, или около того.

— Не слишком же хороший это был портвейн. А сколько хорошего хлеба можно купить на три пенса?

— Три булки по пенни штука, доктор.

— А сколько рюмок портвейна можно, по-вашему, выпить за обедом?

— Джентльмен в Уайт-Уотеме выпивал бутылку.

— Бутылка же вмещает тринадцать рюмок, что составит тридцать девять пенсов при условии, что портвейн будет скверным. Хороший же портвейн — а разумный человек другого пить не станет, ибо это все-таки меньшая отрава, — обойдется вчетверо дороже, то есть в сто пятьдесят шесть пенсов, а это составит семьдесят восемь караваев по два пенса штука. Ну, а как по-вашему, когда человек за обедом съедает семьдесят восемь двухпенсовых караваев — не слишком ли это много?

— Но, доктор, он же выпил бутылку вина, а не съел семьдесят восемь двухпенсовых караваев.

— Однако на выпитое им можно было бы купить семьдесят восемь караваев, что равносильно поглощению этих самых караваев, ибо деньги суть хлеб.

— Но ведь у него много лишних денег, доктор.

— Иметь лишнее — значит давать другим. Много ли этот джентльмен отдает другим?

— Нет, насколько мне известно.

— В таком случае он считает, что у него нет ничего лишнего, а раз он придерживается такого мнения и все же каждый день мотовски пропивает свои деньги, значит, на мой взгляд, он противоречит сам себе, а поэтому не может служить достойным примером для простых разумных людей вроде нас с вами. Мой честный друг, если вы бедны, избегайте вина, как расточительной роскоши, а если богаты, берегитесь его, как смертоносной слабости. Пейте чистую воду. Ну, мой добрый друг, если вы насытились, то встанем из-за стола — никаких сладких печений нам не подадут. Сладкое печенье — это отравленный хлеб. Никогда не ешьте сладкого печенья. Оставайтесь простым человеком и потребляйте простую пищу. А теперь, мой друг, я хотел бы уединиться до девяти часов вечера, после чего вновь буду к вашим услугам. Вы же можете удалиться в свою комнату. Я распорядился, чтобы вам приготовили помещение рядом со мной. Но не предавайтесь безделью. Вот возьмите «Альманах Бедного Ричарда»,[37] который после нашей беседы я особенно настоятельно рекомендую вашему вниманию. А вот еще путеводитель по Парижу на английском языке, так что вы сможете его прочесть. Проштудируйте его как следует, и если вам представится случай осмотреть Париж, когда вы вновь вернетесь из Англии, вы уже заранее будете знать историю всех его главных достопримечательностей. В земной юдоли человек должен запасаться знанием прежде, чем оно ему понадобится, точно так же, как наши земляки в Новой Англии готовят дрова летом, чтобы обогреваться зимой.

И с этими словами практичный мудрец, хозяйственный Платон проводил своего гостя до порога и указал ему дверь предназначенной для него комнаты.

Глава VIII



В КОТОРОЙ ПОВЕСТВУЕТСЯ О ДОКТОРЕ ФРАНКЛИНЕ И ЛАТИНСКОМ КВАРТАЛЕ

Первый как по времени, так и по заслугам из американских посланников прославился сельской простотой своего обихода не менее, чем политической остротой своего ума. В определенном смысле Бенджамин Франклин обладал некоторым сходством с древними обитателями Востока. Да и в Писании можно найти его подобие. Ведь история патриарха Иакова[38] столь интересна не только благодаря способности к бескорыстной преданности, которую мы в нем видим, но и благодаря великой житейской мудрости и отточенному итальянскому такту, проглядывающему сквозь покров аркадийской безыскусственности.[39] В нем сливаются воедино дипломат и пастух — союз не такой уж противоестественный. Апостольский змий и голубь. Смуглый Макиавелли[40] в кочевом шатре.

Можно равным образом не сомневаться, что Иаков, хоть он и был господином странствующего поместья, все же носил домотканые одежды. А кто не слышал о скромнейшем кафтане и панталонах бережливого посланника?

Франклин во всем последователен. Он одевался так же, как писал: аккуратно, добротно — все необходимое и ничего лишнего. В некоторых трудах его стиль уступает только безупречным периодам Гоббса из Малмсбери,[41] этого несравненного мастера ясности. Склад ума Гоббса и Франклина в некоторых отношениях подобен — и особенно в одном весьма важном пункте. Собственно говоря, если отбросить различия эпох и стран обитания, в истории трудно отыскать более похожую троицу, нежели Иаков, Гоббс и Франклин: трое сложно мыслящих, но просто говорящих квакеров,[42] в которых политик сочетается с философом, трое проницательных ловцов удобного случая, трое расчетливых придворных, трое практичных волшебников в простой одежде.

Следуя своим привычкам, доктор Франклин в те дни, когда он представлял Америку при французском дворе, не поселился в аристократическом предместье. Он полагал, что ему, человеку с простыми вкусами и учеными склонностями, должно избрать местом своего обитания левый берег Сены, где философического Бедного Ричарда особенно манили старинные стены Латинского квартала, этого приюта ученой премудрости и бережливости. Там сумрачным утром под моросящими ноябрьскими небесами по темным плитам внутреннего двора древней Сорбонны расхаживал в домашних туфлях худой метафизик, обдумывая тему очередной лекции и совсем забыв, что его высокие мысли и потрепанный гардероб славятся по всей Европе; а тем временем в старой лаборатории над его головой какой-нибудь химик в рваном халате и с засаленной зеленой повязкой на левом глазу усердно трудился, склонив землистое лицо над ретортами и тиглями — открывая новые свойства кислот, вновь и вновь рискуя вызвать внезапный взрыв вроде того, который уже лишил его одного глаза; а в окрестных многоэтажных домах студенты, собравшиеся сюда со всех концов Европы, старательно утюжили мятые треуголки и мазали чернилами белесые швы порыжелых панталон перед тем, как отправиться гулять в Люксембургский сад с маленькой гризеткой в розовых лентах.

В давние времена Латинский квартал был обиталищем знати, и до сих пор в нем сохраняется много старинных зданий, величественный вид которых никак не вяжется со скромными привычками их нынешних обитателей. Некоторые улицы квартала унылы и сумрачны, словно приют монахов и чернокнижников. Бродя по этим безлюдным и пустынным узеньким проулкам, где по обе стороны вздымаются безмолвные громады огражденных железными решетками домов из темно-серого камня, так и ждешь, что за углом из-под таинственной арки выйдет Парацельс[43] или монах Бэкон[44] с фиалом, который скрывает какой-нибудь страшный эликсир, созданный с помощью черной магии.

Однако далеко не все дома там столь угрюмы. Не говоря уж об относительно современных зданиях, многие старинные особняки соединяют суровость фасада с внутренним убранством, отмеченным легким изяществом женского вкуса. Украшающая, смягчающая или маскирующая рука женщины чувствуется во всех интерьерах этой столицы. Подобно Августу в Риме,[45] француженка оставила на облике Парижа свой неповторимый знак. Ее руку, как и руку природы, можно всегда узнать безошибочно. Однако иногда она забывает чувство меры — как природа, создавая пион; или проявляет скаредность — как природа, создавая колючки; или же (и чаще всего) бывает чуть-чуть неряшлива — как природа, создавая лопухи.

В этом-то близком ему по духу Латинском квартале, в одном из описанных выше старинных домов где-то между Дворцом изящных искусств и Сорбонной и разбивал свой шатер почтенный американский посланник в те дни, когда он не жил в загородном доме в Пасси. Несмотря на всю скромность своего образа жизни, он все же пользовался уважением самых изнеженных сибаритов этой пышнейшей из столиц, где даже чугунные решетки сверкают позолотой. Франклин умел беседовать с дамами, как и с мужчинами, и был умудрен опытом не менее, чем годами. Не только прославленные парижские ученые, философы и литераторы несли ему дань уважения, но он в свои семьдесят два года был обласканным любимцем знатнейших придворных красавиц, которые, заинтересовавшись знаменитым savant[46] по велению слепой моды, стали потом его верными поклонницами, покоренные этим по-платоновски изящным и мягким умом. Франклин, хорошо изучивший свет, мог играть в нем любую роль. По натуре своей искатель знаний, он нередко бывал серьезным, но озабоченным — никогда. Вернее, порой он бывал озабочен — чрезвычайно озабочен, — но всегда делами других людей, а не своими. Дух его был безмятежен. Эта безмятежность, так сказать, философское легкомыслие, отразилась в пестром разнообразии избираемых им занятий. Печатник, почтмейстер, издатель альманаха, памфлетист, химик, оратор, жестянщик, государственный деятель, юморист, философ, светский человек, знаток политической экономии, профессор домоводства, посол, прожектер, творец афоризмов, знахарь — мастер на все руки, покоряющий все призвания, но не покорившийся ни одному из них, плоть от плоти своей страны и ее гениальный сын, Франклин, пожалуй, не был только поэтом. Однако столь богатый дух, своего рода живой индекс и миниатюрное представительное собрание всего человечества, способен проявить свою многосторонность только в соприкосновении со столь же богатым разнообразием людей и явлений, и в такой безыскусной повести, как наша, может быть дан лишь беглый набросок, а не полный портрет мудреца. Эта беседа с Израилем в уединении его жилища показывает отнюдь не самые замечательные его свойства, а лишь бережливость, домовитость, умеренность в пище и, быть может, шутливую назидательность. Почтенный мудрец был весьма склонен к добродушной иронии и безобидной насмешливости. И автор настоящего повествования, рисуя доктора Франклина за не слишком возвышенными занятиями, словно играет с грубым шерстяным чулком прославленного ученого, а не прикасается благоговейно к высокочтимой шляпе, некогда величественно венчавшей его чело.

Итак, доктор Франклин проживал в Латинском квартале. А посему в Латинском квартале поселился на некоторый срок и Израиль. И когда мудрец пожелал остаться в одиночестве, то он попросил Израиля удалиться в комнату, находившуюся в доме, который был расположен все в том же Латинском квартале.

Глава IX



ИЗРАИЛЬ ПОЗНАЕТ ТАЙНЫ ДОХОДНЫХ ДОМОВ ЛАТИНСКОГО КВАРТАЛА

Притворив за собой дверь, Израиль вышел на середину комнаты и с любопытством осмотрелся.

Темный пол, паркетный, но без ковра; два кресла красного дерева с вышивными сиденьями, кое-где протертыми; одна кровать красного дерева с пестрым, но полинявшим покрывалом; мраморный умывальник, весь в трещинках, и фарфоровый кувшин с водой, но без ручки. Комната показалась ему огромной — эта часть обширного построенного квадратом дома некогда была особняком вельможи. Внушительные размеры комнаты придавали скудной мебели еще более убогий вид.

Однако мраморная полка над камином (добавленная сравнительно недавно) и то, что находилось на ней, в глазах Израиля не только искупали все остальное, но и придавали комнате вид роскошный и уютный. Особенно ему понравилось старомодное квадратное зеркало, огромное и тяжелое, которое было вделано в стену над полкой наподобие мемориальной доски. В зеркале же этом весело отражались следующие изящные вещицы: во-первых, два букета в прелестных фарфоровых вазах; во-вторых, один кусок белого мыла; в-третьих, один кусок розового мыла (оба они источали благоухание); в-четвертых, одна восковая свеча; в-пятых, одна фарфоровая коробочка с трутом и огнивом; в-шестых, один флакон одеколона; в-седьмых, один бумажный фунтик сахара, уже наколотого так, что его можно было положить в сахарницу; в-восьмых, одна серебряная чайная ложка; в-девятых, один небольшой стеклянный стакан; в-десятых, один графин с холодной прозрачной водой; и в-одиннадцатых, одна запечатанная бутылка с жидкостью благородно-золотистого цвета и этикеткой «Отар».

— И что это еще за «О-т-а-р»? — рассуждал вслух Израиль, прочитав надпись по буквам. — Может, сходить к доктору Франклину и спросить? Он ведь все знает. Ну-ка понюхаем. Нет, закупорено плотно и весь запах сидит внутри. А цветы красивые. Понюхаем. Тоже не пахнут. А, вот в чем дело: это цветы, как на дамских шляпах — коленкоровые цветы. Отличное мыло. И вот оно-то пахнет… ни дать ни взять, розы из мыла — белая роза и красная роза. А этот пузырек с длинным горлышком похож на журавля. И что это в него налито? Ну-ка, ну-ка! О-де-ко-лон. Может, и доктор Франклин тут не разберется? Похоже на его белое вино. Сахар хороший. Ну-ка попробуем. Да, очень хороший сахар, сладкий, как… ну да, прямо как сахар. Получше кленового, который варят у нас. Только грызть надо потише, а то еще доктор услышит. А это чайная ложка. Для чего бы ей тут лежать? Чая нет, и чайной чашки тоже; зато есть стаканчик и вода для питья. Дайте-ка сообразить. А ведь если сопоставить это, да это, да то, получаются вроде как буквы, и со значением. Ложка, стаканчик, вода, сахар… и получается «коньяк». Значит, «О-т-а-р» — это коньяк. Кто все это здесь поставил? И для чего? Сахар ведь не украшение, да и ложка тоже, и кувшинчик с водой. И смысл может быть только один: некий невидимый благодетель любезно приглашает меня выпить стаканчик коньяка с сахаром, если я того пожелаю, — и воздержаться, если я того не пожелаю. Вот как я все это толкую. Однако надобно, пожалуй, спросить у доктора Франклина: вдруг да я ошибся и это чьи-то чужие вещи, вовсе не для меня предназначенные. О-де-ко-лон, для чего бы… ну, неважно. Мыло — мылом моются. Мыло мне, во всяком случае, нужно. Давайте-ка поглядим… нет, на умывальнике мыла нет. Значит, в Париже жильцы мыло даром не получают. Если оно тебе понадобилось — пожалуйста, бери с каминной полки, и его поставят в счет. Не понадобилось — не трогай и не плати. Что ж, это выходит справедливо. Хотя тому, для кого такое мыло не по карману, все время видеть перед собой два таких прекрасных куска — большой соблазн. Ну, и если на то пошло, «О-т-а-р» — тоже соблазн немалый. Впрочем, коли он не придется мне по вкусу, я его больше пить не стану. Надо бы попробовать. А бутылка запечатана. И вдруг я читаю эти буквы неправильно! Кто его знает! Ну, да от одного глотка худа не будет. Эй, пробка, вылезай… Идут!

В дверь постучали.

Поспешно поставив бутылку на место, Израиль сказал:

— Войдите.

Это был мудрец.

— Мой честный друг, — заговорил доктор, входя в комнату энергичной походкой, — я был так занят, пока вы завершали свое дело на Новом мосту, что не успел посмотреть приготовленную для вас комнату. Я только распорядился, а потом мне сказали, что мое распоряжение выполнено. Но сию минуту мне вспомнилось, что у парижских квартирных хозяек в ходу странные обычаи, которые могут поставить чужестранца в тупик, и поэтому я поспешил к вам, дабы разъяснить все, чего вы могли не понять. Да-да, так я и думал, — добавил он, взглянув на каминную полку.

— Я, доктор, как раз хотел спросить у вас, что такое «О-т-а-р»?

— «Отар» — это яд.

— Страсти какие!

— Да, и, пожалуй, лучше всего мне будет немедленно забрать его отсюда, — ответил мудрец, деловито сунув бутылку под левую мышку. — Надеюсь, вы не пользуетесь одеколоном?

— А… а что это такое, доктор?

— Понятно. Вы никогда даже не слышали об этой никому не нужной роскоши — похвальное невежество. Вам довольно обонять цветы ваших гор. Значит, он вам тоже не понадобится, — и флакон с одеколоном нашел приют под правой мышкой. — Свеча… она вам понадобится. Мыло… мыло вам нужно. Возьмите белый кусок.

— Он дешевле, доктор?

— Да, и ничем не хуже розового. Надеюсь, у вас нет привычки грызть сахар? Это портит зубы. Сахар я забираю. — И фунтик с сахаром исчез в одном из вместительных карманов, украшавших кафтан ученого.

— Так уж возьмите и всю мебель, доктор Франклин! Давайте я помогу вам вытащить кровать.

— Мой честный друг, — ответил мудрец, спокойно останавливаясь, и бутылки у него под мышками блеснули, как бычьи пузыри на поясе купальщика. — Мой честный друг, кровать вам понадобится; я же собираюсь изъять отсюда лишь то, что вам понадобиться не может.

— Я просто пошутил, доктор.

— Это я понял. Шутить не к месту — дурная привычка: нужно знать, когда шутить и с кем шутить. Все эти предметы разложила на каминной полке хозяйка, чтобы гость выбрал то, что ему нужно, а остального не трогал. Завтра утром вашу комнату придет убрать служанка. Она унесла бы все, что вам не понадобилось, а прочее было бы поставлено в счет, даже если бы вы использовали лишь чуточку.

— Я так и подумал. Но тогда, доктор, зачем же вам беспокоиться и уносить бутылки?

— Зачем? Но разве вы не у меня в гостях, мой честный друг? Я был бы плохим хозяином, если бы позволил кому-то третьему оказывать вам ненужные услуги под кровом, который пока считается как бы моим.

Эти слова мудрец произнес самым любезным, самым искренним тоном. А кончив, слегка поклонился Израилю с кротким достоинством.

Очарованный его обходительностью, Израиль не промолвил больше ни слова и молча смотрел, как он вышел из комнаты, унося бутылки и все прочее. И только когда первое впечатление от любезности почтенного посланника несколько ослабело, он догадался об успешном тактическом маневре, который скрывался за столь лестной для него заботливостью.

— Да! — размышлял Израиль, понуро усевшись напротив опустошенной каминной полки и держа в руке пустой стаканчик и чайную ложку. — Не очень-то приятно иметь соседом такого вот доктора Франклина. Неужто он всех здешних жильцов так опекает? Эх, и ненавидят же его торговцы «О-т-а-р-ом», да и все кондитеры тоже! А ведь хороший пирог помог бы мне сейчас скоротать время. Интересно, пекут ли в Париже пироги с тыквой? Так, значит, мне из этой комнаты и выйти нельзя! Видно, такая уж моя судьба — тут ли, там ли, а все мне приходится сидеть под замком. Ну, на этот раз хоть то утешение, что я тут послом. Спасибо и на этом… Стучат! Опять доктор. Войдите!

Однако вместо почтенного мудреца в комнату впорхнула молоденькая француженка: щечки ее горели румянцем, чепчик был украшен розовыми бантами, вся она искрилась весельем, и даже кончики ее локтей дышали грацией. Самая обворожительная служаночка во всем Париже! Безыскусственность, сотворенная с большим искусством.

— Ах, пардон, мосье!

— Вам ли просить пардону! — сказал Израиль. — Вы к посланнику?

— Мосье, вы… вы… — Она споткнулась о первое же слово на чужом языке, и из ее уст заструился сверкающий поток французских фраз — комплименты в адрес незнакомца и заботливые расспросы: удобно ли ему здесь и нет ли чего-нибудь, какой-нибудь мелочи, в которой бы он нуждался… Однако Израиль, ничего не понимая, только любовался изяществом девушки, ее чарующим обликом.

Несколько секунд она смотрела на него с прелестным, хорошо отрепетированным выражением отчаяния, а затем, помедлив без какой-либо определенной цели, разразилась новым потоком непонятных комплиментов и извинений, после чего выпорхнула из комнаты с легкостью сильфиды.[47] Едва девушка скрылась, Израиль погрузился в размышления по поводу престранного взгляда, который она бросила на него, исчезая. Ему казалось, что во время их краткой встречи он ненароком чем-то не угодил прекрасной гостье. Он никак не мог взять в толк, почему она вошла, источая самую дружескую любезность, а удалилась как будто обиженная, с презрительно-насмешливой веселостью, которая язвила тем сильней, что была прикрыта маской вежливости.

Едва дверь за ней затворилась, как в коридоре раздался шум, и Израиль догадался, что девушка в спешке, вероятно, обо что-то споткнулась. Вслед за этим в соседней комнате послышался скрип отодвигаемого кресла, и в его дверь опять постучали. На этот раз к нему вновь явился почтенный мудрец.

— Мой друг, у вас как будто сейчас кто-то был?

— Да, доктор. Сюда приходила очень хорошенькая девушка.

— Так вот, я решил заглянуть к вам, чтобы объяснить еще один странный парижский обычай. Эта девушка — здешняя служанка, но она не ограничивается одним только этим занятием. Берегитесь парижских служанок, мой честный друг! И посему не передать ли мне ей от вашего имени, что вам неприятно заставлять ее бегать по стольким лестницам и в дальнейшем вы согласны обойтись без ее посещений?

— Но почему же, доктор Франклин? Она такая миленькая.

— Я знаю это, мой честный друг: но чем милее, тем опаснее. Мышьяк ведь слаще сахара. Но я не сомневаюсь, что хитрой аммонитянке[48] не под силу обмануть столь разумного молодого человека, как вы, и посему не замедлю передать ей ваше поручение.

С этими словами мудрец вновь удалился, а Израиль опять, еще более понуро, опустился в кресло напротив опустошенной каминной полки, напротив зеркала, которому уже не суждено было вновь отразить очаровательную фигурку маленькой служанки.

«Каждый раз, как он сюда заходит, он меня грабит, — печально рассуждал Израиль, — да еще с таким видом, будто преподносит мне подарки. Коли он считает меня таким уж разумным молодым человеком, то и дал бы мне поступать по моему разумению».

Начинало смеркаться. Израиль зажег восковую свечу и принялся читать путеводитель по Парижу.

— От таких прогулок радости мало, — пробормотал он в конце концов. — Сиди здесь один в обществе пустого стакана и читай о чудесах Парижа, когда ты в этом самом Париже всего только пленник. Вот случилось бы сейчас что-нибудь необыкновенное: вошел бы сюда незнакомый человек и подарил бы мне десять тысяч фунтов! Впрочем, вот «Бедный Ричард». Я и сам бедняк; так посмотрим, чем он утешит товарища.

Открыв книжечку наугад, Израиль начал читать вслух первые попавшиеся строки:

— «Так есть ли смысл ждать и надеяться на лучшие времена? Мы можем сами сделать их лучше, если не будем сидеть сложа руки. Прилежание не нуждается в пустых мечтах, а тот, кто питается надеждой, умрет с голоду, как говорит Бедный Ричард. Без трудов не бывает плодов. Так давайте, руки, трудиться, коли нет у меня землицы, как говорит Бедный Ричард». Черт бы побрал такую мудрость. Это же просто измывательство — вот так поучать уму-разуму человека вроде меня. Мудрость-то дается дешево, а вот деньги дорого. Бедный Ричард этого не говорит, а следовало бы, — докончил Израиль, бросая книжку на стол.

Он пошел было к каминной полке, посмотрел на искусственные цветы и розовое мыло, но затем вернулся к столу и взял обе книги.

— Вот, значит, «Путь к богатству»,[49] а вот «Путеводитель по Парижу». Интересно знать, не лежит ли Париж на пути к богатству. В таком случае я держусь правильного направления. Однако вернее будет считать, что тут перекресток и дороги расходятся. Не удивлюсь, если доктор неспроста дал мне эти книжечки. Старичок-то хитроват и себе на уме — сразу видно. Да и мудрость его с хитринкой. Но честная, ничего не скажешь. По-моему, он из тех господ, кто говорит умно, а намекает и того умнее. Верно — хитер, хитер, хитер! Ну-ка, что тут говорит этот Бедный Ричард? «Бог помогает тому, кто сам себе помогает». Обдумаем. Бедный Ричард — не «мокальщик»,[50] хоть и жил в Пенсильвании. «Бог помогает тому, кто сам себе помогает». Отмечу-ка я эту строчку, а книжечку оставлю открытой и посмотрю потом… А?

На этот раз доктор постучал, чтобы пригласить Израиля к себе. В его комнате они выпили жидкого чаю с сухариками, и между ними завязалась дружеская беседа. Израиль был очарован безыскусственной разговорчивостью, спокойной проницательностью и благодушной снисходительностью мудреца. Но при всем при том он по-прежнему был не в силах простить ему похищение «Отара» и одеколона.

Узнав, что в юности Израиль трудился на ферме, ученый заговорил о сельском хозяйстве и среди многого прочего описал своему гостю изобретенное им (доктором) ярмо, запирающееся не на чеку, а на пружину, благодаря чему запрягать волов в телегу станет гораздо легче. Израилю очень понравилось это изобретение, и он подумал, что, будь он сейчас в родных горах, он непременно сообщил бы об этом ярме всем соседям.

Глава Х



НА СЦЕНЕ ПОЯВЛЯЕТСЯ ЕЩЕ ОДИН ИСКАТЕЛЬ ПРИКЛЮЧЕНИЙ

Примерно в половине одиннадцатого эту мирную беседу прервала приятельница Израиля, хорошенькая служанка, которая постучала в дверь и с хихиканьем доложила, что очень грубый господин желал бы видеть доктора Франклина и ждет ответа во дворе.

— Очень грубый господин? — переспросил мудрец по-французски, бросив на служанку проницательный взгляд. — Это значит: очень учтивый господин, не поскупившийся на весьма энергичные комплименты. Проводите же его сюда, моя милая, — добавил он с благодушной снисходительностью.

Через несколько минут за дверью послышались быстрые кокетливые шажки и нагоняющие их твердые мужские шаги. Дверь приотворилась. Израиль сидел так, что сквозь щель у притолоки он увидел коридор именно в тот миг, когда дверь, словно ширма, заслонила от доктора Франклина входящего гостя. И сквозь эту щель Израиль успел заметить сценку, разыгравшуюся под защитой двери между хорошенькой служанкой и незнакомцем. Шаловливая нимфа, по-видимому, убежала на лестнице вперед — несомненно, в шутливую отместку за какую-нибудь галантную вольность, но в последнюю минуту позволила себя догнать: Израиль увидел ее, как раз когда она, мило раскрасневшись, с притворным негодованием терла локоть, за который ее только что игриво ущипнули, и получала не менее игривый поцелуй в щечку.

В следующее мгновение за щелью уже никого не было: девушка направилась к лестнице, а новый гость доктора Франклина исчез из виду за дверью и тут же вновь появился — уже в комнате. Израилю вдруг показалось, что за этот краткий миг, пока он не видел незнакомца, тот успел совершенно преобразиться.

Он был невысок, гибок, очень смугл и чем-то напоминал индейского вождя в европейской одежде, лишенного наследия своих предков. В его сумрачных властных глазах таилось пламенное упорство, граничащее с одержимостью. На нем было прекрасное и даже слишком щегольское партикулярное платье, а в его манерах странно сочетались деревенская развязность и лоск, недавно заимствованный в светских салонах Парижа. Его щеки, коричневатые, как финики, приводили на ум тропические страны. Это необычайное лицо дышало горделивым дружелюбием и презрительной замкнутостью. И все же он походил не только на благородного разбойника былых времен, но и на поэта. Губы его свидетельствовали о хладнокровии и храбрости. Казалось, он принадлежал к тем, кто ищет опасностей и сам идет им навстречу. И видно было, что он никогда никому не подчинялся и никогда никому не подчинится.

Израиль сказал себе, что впервые в жизни встречает подобного человека. Хотя одет он был по самой последней моде, в нем угадывался дикарь.

Наружность незнакомца так сильно поразила нашего искателя приключений, что прошло несколько минут, прежде чем он опомнился от изумления и заметил, что доктор Франклин и его гость поздоровались, точно старые знакомые, и, едва сев, тотчас начали оживленный разговор.

— Вы вольны поступать, как вам угодно, но я не намерен долее быть просителем, — сказал незнакомец гневно. — Конгресс обещал мне, что, приехав сюда, я немедленно получу в свое распоряжение «Индейца», однако не успел корабль сойти с амстердамских стапелей, как вы, комиссары, по совершенно непонятной мне причине преподнесли его французскому королю, а я остался ни с чем. Ну, что французский король может сделать с таким фрегатом? И что могу с ним сделать я! Верните мне моего «Индейца», и менее чем через месяц вы услышите о славных подвигах или о славной гибели Поля Джонса.[51]

— К чему такая горячность, капитан? — попробовал утихомирить его доктор Франклин. — Лучше скажите мне, что вы сделали бы с фрегатом, если бы он был отдан под вашу команду.

— Я показал бы чванным британцам, что Поль Джонс, хоть он и родился на Британских островах, — не подданный британского короля, а вольный гражданин и мореплаватель вселенной; и я показал бы им, кроме того, что их собственные берега уязвимы ничуть не меньше американского побережья, которое они столь беспощадно опустошают. Дайте мне «Индейца», и я обрушусь на греховную Англию, как огненный дождь обрушился на Содом.

Эти хвастливые слова были произнесены не тоном хвастуна, но тоном пророка. Незнакомец, сидевший в своем кресле прямо, как ирокез, был словно пылающий факел.

Ему как будто удалось слегка смутить философскую безмятежность старого мудреца, который, хотя и не пытался скрыть свое восхищение несомненным мужеством этого человека, все же морщился от его чрезмерной бравады.

И словно чтобы переменить тему, а также привести своего собеседника в лучшее расположение духа (а может быть, и для того, чтобы использовать его одержимость в своих собственных целях), мудрец придвинулся к нему поближе, дружески положил руку ему на колено и, ласково по этому колену похлопывая, словно укротитель, успокаивающий раздраженного царя зверей, заговорил медоточивым голосом:

— Капитан, забудьте на время про «Индейца». Этот разговор может пока и подождать. А теперь послушайте: джерсейские каперы чинят нам немало бед, мешая нашему снабжению. И мне говорили, что, будь у вас небольшой корабль — например, подошла бы и ваша «Амфитрида», — вы, человек столь доблестного духа, могли бы оказать нам неоценимую услугу, настигая каперов там, куда большие корабли не в состоянии проникнуть из-за мелководья, или выманивая их из безопасных убежищ в открытое море, где их уже поджидали бы фрегаты из Бреста, которые будут следовать за вами в некотором отдалении.

— Стать уткой-подсадкой для французских фрегатов! Весьма благородное занятие! — прошипел Поль, вне себя от ярости. — Доктор Франклин! Все, что Поль Джонс сделает для Америки, будет сделано, только если ему предоставят полную свободу во всем — чтобы он сам был для себя верховным адмиралом и своим единственным советчиком. Неужели услуги, оказанные мною у американских берегов, не подтверждают, что я достоин подобного доверия? Почему же вы хотите унизить меня, лишив привилегий, которые уже были мне даны? Я хочу возвыситься, а не пасть. Ведь я живу лишь для чести и славы. Так поручите же мне какое-нибудь славное и почетное дело и дайте достойные средства для его выполнения. Дайте мне «Индейца».

Мудрец медленно покачал головой.

— Все будет потеряно из-за трусливого мямленья, которое выдают за благоразумие! — воскликнул Поль Джонс, вскакивая на ноги. — Война только тогда может быть победоносной, если уподобляется муссону, когда каждая частица с неуклонной решимостью устремляется к единой общей цели. Но в боязливых советах государственные мужи лишь тянут время, и их усилия приносят не больше пользы, чем переменчивый бриз, который морщит воду в часы штиля. О господи! Почему я не родился самодержцем!

— А вернее сказать, северо-западным ветром. Ну, ну, успокойтесь, капитан, — продолжал мудрец. — И присядьте. Мы же здесь не одни. — И он указал на Израиля, совсем завороженного вулканическим духом незнакомца.

Поль, слегка вздрогнув, оборотился и в первый раз осознал присутствие Израиля, которого в увлечении спора до сих пор не замечал, тем более что тот все это время сохранял полнейшую неподвижность.

— Ничего не опасайтесь, капитан, — сказал мудрец. — Этот человек — американец, верный патриот, присланный ко мне с тайным поручением. Он бежал из английского плена.

— Вас захватили с кораблем? — живо спросил Поль. — С каким же? Я знаю, что им командовал не я! Ни один корабль Поля Джонса не сдавался в плен!

— Я, сэр, служил на бригантине «Вашингтон», — ответил Израиль. — Нас захватили, когда мы крейсировали у Бостонского порта, мешая подвозу припасов.

— А ваши корабельные товарищи много про меня рассказывали? — осведомился Поль с гордым видом индейца сиу, выставляющего напоказ все свои побрякушки. — Что они говорили про Поля Джонса?

— Я услышал это имя в первый раз сегодня вечером, — ответил Израиль.

— Что?! Ах да… бригантина «Вашингтон»!.. Ее же захватили до того, как я перехитрил фрегат «Солби», дрался с «Милфордом» и захватил у Луисберга «Меллиш» с остальными. Конечно, в плену эти новости до вас не доходили, мой милый, — добавил он с состраданием.

— Наш друг ответил вам по-простецки, — сказал мудрец с лукавой усмешкой, обращаясь к Полю.

— Да. И поэтому он мне нравится. Не хотите ли пойти в море с Полем Джонсом, мой милый? Тот, кто говорит по-простецки, дерется по-молодецки. Ну, так как же, любезный, поедешь со мной в Брест? Я отправляюсь туда через несколько дней.

Заразившись пылом Поля Джонса, Израиль совсем забыл о своем желании вернуться на родину и готов уже был с восторгом согласиться, но доктор Франклин поспешил ответить за него.

— Нашему другу, — сказал он капитану, — в настоящее время поручена иная важная миссия.

Между доктором Франклином и Полем Джонсом опять завязалась беседа, и последний вновь и вновь повторял, что устал сидеть без дела, и вновь и вновь твердил, что не примет никакого поручения, если при его выполнении он будет вынужден кому-нибудь подчиняться, пока в конце концов почтенный посланник, на которого неуступчивость его гостя произвела все же немалое впечатление (ведь эта черта, столь неприятная в частном разговоре или при решении гражданских дел, на войне так же необходима, как снаряды и порох), не заверил Поля, уснащая свою речь множеством комплиментов, что он приложит все усилия, дабы доблестному капитану было предложено предприятие, достойное его заслуг и талантов.

— Благодарю вас за откровенность, — сказал Поль. — Я сам прямодушен и люблю иметь дело с людьми столь же прямодушными. Вы, доктор Франклин, человек глубокой честности и мудрости, и поэтому вы прямодушны.

Ученый тихо улыбнулся, но в уголках его рта притаилось насмешливое недоверие.

— Ну, а не обсудить ли нам теперь наш с вами замысел несколько изменить устройство военных кораблей? — сказал доктор, меняя тему разговора. — Если бы он удался, мы сослужили бы хорошую службу новорожденному флоту Америки. Со времени нашей последней беседы, капитан, я в свободные минуты хорошенько надо всем этим поразмыслил и начал строить небольшую модель, которую сейчас вам покажу. В механике каждую новую идею следует елико возможно быстрее облекать плотью. Ибо материальные тела легче поддаются улучшениям, нежели идеи.

С этими словами он извлек из ящика комода небольшую корзину, содержавшую какой-то непонятный деревянный каркас и несколько планок и чурок. На первый взгляд она напоминала те корзины, в которых хранятся поломанные детские игрушки.

— Ну-ка взгляните сюда, капитан. Правда, модель еще только начата, но и этого достаточно, чтобы показать, насколько неосуществима по крайней мере одна из ваших идей.

Поль приготовился выслушать мнение мудреца со всем вниманием и почтением, а Израиль, сгорая от любопытства, испытывал невероятную гордость оттого, что оказался свидетелем совещания двух таких людей, да к тому же совещания, которое могло даже повлиять на столь величественное дело, как обретение свободы целой нацией.

— Если, — продолжал доктор, взяв две планки и прилаживая их вдоль верхнего края своего сооружения, — если, желая более надежно укрыть свою команду во время боя, вы поставите фальшборт, как намеревались — вот так и так, — то из-за веса потребных для этого бревен центр тяжести корабля переместится. Он у вас окажется слишком высоко.

— Можно будет соответственно увеличить балласт в трюме, — ответил Поль.

— Тогда осадка корабля окажется чрезмерно большой. Теперь еще об одном: чтобы дать во время сражения выход пороховому дыму, особенно густому на нижних палубах, вы задумали сделать новые люки. Но они не помогут. Однако посмотрите сюда: я придумал особые вентиляционные трубы — они пройдут через корпус вот так. — Ученый пояснил свою мысль с помощью нескольких больших булавок. — Ток воздуха будет поступать вот отсюда и выходить вот здесь. Что скажете? Ну, а теперь о самом главном: быстроходность, малый ветровой снос и малая осадка. Вот взгляните-ка на этот киль. Я вырезал его только вчера вечером, перед самым отходом ко сну. Заметьте, как…

Но в этот решительный момент раздался стук в дверь, и служанка доложила, что доктора Франклина спрашивают два господина, которые уже идут через двор.

— Герцог Шартрский[52] и граф д\'Эстен![53] — сказал посланник. — Они намеревались побывать у меня вчера вечером, но не пришли. Этот визит, капитан, косвенно касается и вас. Граф через герцога сообщил королю план тайной экспедиции, замысел которой принадлежит вам. Приходите завтра пораньше, и я сообщу вам о результатах нашей беседы.

Смуглые пальцы Поля извлекли из кармана часы — маленькие, усыпанные драгоценностями дамские часики.

— Время такое позднее, что мне лучше переночевать тут, — сказал он. — Найдется ли для меня комната?

— Поспешите! — распорядился доктор. — Им незачем сейчас видеть вас у меня. Наш друг будет рад оказать вам гостеприимство. Израиль, быстрее проводите капитана к себе.

Дверь комнаты Израиля закрылась за ними почти в тот же миг, когда дверь доктора Франклина закрылась за герцогом и графом. Мы оставим этих последних обсуждать хитроумные планы своевременной помощи делу Америки и сокрушения морской мощи Англии, а сами проведем ночь с Полем Джонсом и Израилем в соседней комнате.

Глава XI



БЕССОННАЯ НОЧЬ ПОЛЯ ДЖОНСА

— «Бог помогает тому, кто сам себе помогает». Метко сказано. Жизнь давно меня этому научила. Но впервые вижу, чтобы об этом говорилось. Что это за памфлет? «Бедный Ричард». Вот как!

Войдя в комнату Израиля, капитан Поль направился к столу и, увидев раскрытую книгу, взял ее в руки, после чего взгляд его немедленно упал на строку, отмеченную ранее нашим искателем приключений.

— Удивительный старичок этот Бедный Ричард, — ответил Израиль, услышав слова капитана.

— Как будто, как будто, — откликнулся Поль Джонс, пробегая глазами страницу. — Гм… А Бедный Ричард пишет то же, что доктор Франклин говорит.

— Он ведь все это и написал.

— Неужто? Очень хорошо. Так-так. Узнаю нашего мудреца в каждом слове. Куплю-ка я себе эту книжку и буду носить ее вместо амулета. Ну, а теперь поговорим о том, как нам разместиться. Я не собираюсь лишать тебя твоей постели, любезный. Располагайся на кровати, а я подремлю вот в этом кресле. Что может быть приятнее сна на салинге!

— А почему бы нам не лечь вместе? — спросил Израиль. — Кровать-то широкая. Или вы брезгуете спать рядом с такими, как я, капитан?

— Когда я в первый раз плавал матросом и мы шли из Уайтхейвена в Норвегию, — ответил Поль невозмутимо, — я делил койку с чистокровным негром. На каждую койку нам выдавалось по белому шерстяному одеялу. И каждый раз, когда я ложился, оказывалось, что в белую шерсть въелось еще несколько его черных волос. К концу плаванья одеяло стало сивым, как голова старика. И значит, я не ложусь потому, что не хочу, а не из брезгливости, мой милый. Ну-ка, укладывайся побыстрей. А лампа пусть горит, я за ней присмотрю. Ложись, ложись.

Подчинившись этой просьбе, более похожей на приказ, Израиль тем не менее еще долго не мог сомкнуть глаз, потому что напротив него в кресле сидел, не раздеваясь, этот непонятный смуглый человек, в котором пылал неуемный дух яростной предприимчивости. Израиля томил такой неясный страх, словно он, отходя ко сну, не только не загасил огня в очаге, но наоборот, подбросил в него охапку сухих сосновых сучьев, стреляющих во все стороны угольками.

Однако природная деликатность в конце концов побудила его хотя бы притвориться спящим; и Поль Джонс тотчас отложил «Бедного Ричарда», встал с кресла, снял сапоги и начал быстро, но бесшумно расхаживать в одних чулках по обширной комнате, погрузившись в чисто индейскую задумчивость. Израиль украдкой поглядывал на него из-под одеяла, пораженный новой переменой в его внешности теперь, когда Поль думал, что за ним никто не наблюдает. Сурово нахмуренный лоб выражал бешеную решимость преследовать заветную цель до самых острий вражеских штыков и грозных жерл вражеских пушек. Правая рука в кружевной манжете упиралась в бок, словно стискивая рукоятку кортика. Он шел через комнату, как на штурм крепости. Дом был погружен в полуночную тишину, и только из-за стены доносился невнятный шум оживленного спора. Затем, проходя мимо большого зеркала над камином, Поль вдруг заметил свое отражение. Он остановился и принялся мрачно его разглядывать — и к варварской гордости, написанной на его лице, примешалась доля тщеславного самодовольства. Однако возобладала первая. Через несколько секунд Поль со странной улыбкой поднял правую руку, закатал рукав и застыл в этой позе, не спуская глаз со своего отражения. С кровати Израиль не мог рассмотреть ту сторону руки, которая была повернута к зеркалу, однако ее отражение было ему видно, и он с изумлением обнаружил в этой резной золоченой раме, что по всей руке Поля с внутренней стороны до самого закатанного рукава тянутся странные, таинственные узоры татуировки. Они нисколько не походили на прихотливые якоря, сердца и канаты, которые иногда любят выкалывать моряки. Такую татуировку можно видеть только на коже настоящих дикарей — темно-синюю, удивительно четкую, необыкновенно сложную, кабалистическую. Израиль вспомнил, что во время одного из первых его плаваний ему довелось увидеть нечто подобное на руке новозеландского воина, с которым он встретился, когда тот возвращался с поля боя в родную деревню. И он пришел к заключению, что Поль Джонс в юности тоже плавал по Южным морям и, очевидно, решил испробовать на себе искусство какого-то языческого художника.

Опустив наконец расшитый рукав кафтана, Поль с иронией посмотрел на пальцы своей татуированной руки, вновь полуприкрытые кружевной манжетой и унизанные парижскими кольцами. После этого он опять принялся расхаживать по комнате, но его походка изменилась — он словно подкрадывался к засаде, а на его холодном белом лбу, который благодаря широкополой шляпе и в тропиках сохранил свой природный цвет и теперь венчал это смуглое лицо подобно снегам, венчающим Анды, лежал отблеск еще не изведанных глубин этой страстной натуры и скрытых сил, обещавших исполнение еще не рожденных дерзких замыслов.

Вот так в глухие часы полуночи в самом сердце столицы современной цивилизации расхаживал дикарь в франтоватом кафтане, словно пророческий призрак, предвосхищающий разгул тех трагических сцен Французской революции, которые низвели изысканную утонченность Парижа до уровня кровожадной жестокости Борнео, и доказывающий, что дорогие пряжки и кольца на руках не менее колец в носу и татуировки могут служить символом первобытной дикости, неизменно дремлющей в человеческой груди, идет ли речь о цивилизованных или нецивилизованных народах.

Израиль так и не уснул в эту ночь. Поль, весь во власти своего вечного беспокойства, продолжал метаться по комнате до зари. С наступлением же утра он хорошенько умылся, не жалея воды, и вновь обрел свежесть и беззаботность ястреба, отправляющегося на утреннюю охоту. Он переговорил наедине с доктором Франклином и вышел из дома легкой небрежной походкой щеголя, поигрывая тростью с золотым набалдашником, обнимая за талию всех встречных хорошеньких служанок и награждая их поцелуем, звучным, как салют фрегата. Варвары всегда распутники.

Глава XII



ИЗРАИЛЬ ВНОВЬ ПЕРЕСЕКАЕТ ЛА-МАНШ И ВОЗВРАЩАЕТСЯ В ДОМ СКВАЙРА. ЕГО ПРИКЛЮЧЕНИЯ ТАМ

На третий день своего пребывания в Париже Израиль расхаживал по комнате, предварительно сняв курьерские сапоги, чтобы их скрип не обеспокоил доктора Франклина, как вдруг короткий стук в дверь возвестил о приходе американского посланника. Мудрец вошел, держа в одной руке два плотных комочка бумаги, а в другой — несколько сухарей и кусок сыра. Весь его вид настолько красноречиво говорил о последних приготовлениях перед отъездом, что Израиль невольно метнулся к сапогам, двумя рывками натянул их на ноги, схватил шляпу и приготовился птицей лететь через Ла-Манш.

— Похвальная быстрота, мой честный друг, — заметил ученый. — Документы, вероятно, уже спрятаны в ваши каблуки.

— Ах да! — воскликнул Израиль, уловив легкую иронию в его голосе, и через мгновение вновь остался босым; после чего мудрец молча взял один сапог, а Израиль — второй, и оба принялись укладывать документы, каждый в свой тайник.

— По-моему, это можно было бы сделать иначе и лучше, — сказал мудрец, который, несмотря на всю спешку, не преминул оценить критическим оком навинчивающиеся каблуки. — Тайник следует устраивать в самом каблуке, а не в подошве. Их, кроме того, следовало бы снабдить для верности пружиной. Как-нибудь на днях я набросаю трактат об устройстве фальшивых каблуков и пошлю его для приватного рассмотрения в Академию. Но сейчас не время говорить об этом. Мой честный друг, уже половина одиннадцатого. В половине двенадцатого с площади Карусель отправляется в Кале дилижанс. Постарайтесь добраться до Брентфорда как можно скорее. Я захватил для вас кое-какие припасы, чтобы вы могли перекусить в дилижансе, поскольку у вас не будет времени поужинать как следует. Курьер по особым поручениям всегда должен иметь в своем кармане два-три сухаря. Из Брентфорда вы, по всей вероятности, уедете дня через два после своего прибытия туда. Будьте же осторожны, мой добрый друг; помните — если вас захватят с этими бумагами на английской земле, вы навлечете большие несчастья и на себя, и на наших брентфордских друзей. Не пинайте по дороге ящиков, кому бы они ни принадлежали. Помните о собственном багаже. Лишняя осторожность не помешает, но не будьте и излишне подозрительны. Да поможет вам бог, мой честный друг. В путь!

Доктор широко распахнул дверь, и, повинуясь его приказанию, Израиль бросился к лестнице, стремглав сбежал по ступенькам и, промчавшись по двору, скрылся под аркой ворот.

Мудрец на несколько мгновений застыл в величавой неподвижности, и на лице его отразилась благостная задумчивость, словно он взвешивал наиболее вероятный исход важного предприятия, последствиям которого, быть может, предстояло в какой-то мере повлиять на грядущие победы и поражения еще не родившихся наций. Затем он внезапно похлопал себя по обширному карману, извлек оттуда кусок пробки, утыканный куриными перьями, торопливо вернулся к себе и принялся вырезывать научно усовершенствованный волан, который он обещал молодой герцогине д\'Абрантес изготовить именно к этому дню.

Израиль же благополучно прибыл в Кале и, едва успев сойти с дилижанса, поднялся на борт пакетбота, который спустя несколько минут уже плыл по волнам среди ночного мрака. До Кале он ехал на империале,[54] выбрав самое плебейское место, чтобы не привлекать к себе излишнего внимания, а теперь из тех же соображений отправился дальше палубным пассажиром. Вскоре начался проливной дождь, и Израиль спустился в кубрик, скудно освещенный одной качающейся лампой. Там находились еще два человека, которые усердно курили, наполняя тесное помещение снотворным дымом. Израиль вскоре почувствовал сильную сонливость и начал прикидывать, как бы вздремнуть, не подвергая при этом опасности вверенные ему бесценные документы.

Однако подобные размышления в этой навевающей дремоту атмосфере сыграли роль тех математических задачек, с помощью которых часто убаюкивают себя экспансивные натуры. Его отяжелевшая голова упала на грудь. А через минуту он уже раскинулся на сиденье и вытянул ноги поперек прохода.

Вскоре, однако, Израиль был разбужен каким-то странным посягательством на его ноги. Приподнявшись на локте, он увидел, что один из курильщиков осторожно стаскивает с него правый сапог, а левый, уже ставший добычей негодяя, лежит на полу. Если бы не урок, полученный им на Новом мосту, Израиль, конечно, вообразил бы, что его тайна стала известна и предприимчивый дипломатический агент английского кабинета подстерег его, дабы усыпить табачным дымом и похитить бесценные депеши. Но теперь он только вспомнил мудрое предостережение доктора Франклина против чрезмерной подозрительности.

— Сэр, — сказал Израиль весьма учтиво. — Будьте так добры, подайте мне сапог, который лежит на полу, а другой, если это вас не затруднит, оставьте на моей ноге.

— Прошу извинения, — хладнокровно ответил вор, искушенный во всех тонкостях своего темного искусства. — Мне показалось, что сапоги вам жмут, и я хотел избавить вас от этого неудобства.

— Весьма обязан вам, сэр, за вашу доброту, — сказал Израиль. — Но только они ничуть не жмут. Впрочем, вы, вероятно, думали, что и вам они тесны не будут: ноги у вас довольно маленькие. Быть может, вы собирались их примерить, чтобы поглядеть, придутся ли они вам по ноге?

— О нет, не собирался! — ответил вор с лицемерной невозмутимостью. — Но с вашего разрешения, я был бы рад их примерить, когда мы прибудем в Дувр. Ведь судно так качает, что я не мог бы пройтись в них по палубе как следует.

— О да! — согласился Израиль. — Но берег в Дувре тоже не слишком-то ровен. Так что, пожалуй, вам лучше вовсе их не мерить. А кроме того, я человек простой — кое-кто даже называет меня чудаком — и не люблю терять из вида свои сапоги. Ха-ха-ха!

— Чему вы смеетесь? — раздраженно осведомился его собеседник.

— Мне в голову пришла смешная мысль! Я поглядел на ваши потрепанные, заплатанные сапоги и подумал: на пожаре-то из них получились бы такие дырявые ведра, что их и не передашь вверх по лестнице. И выходит, что я остался бы в накладе, если бы сменял мои новые сапоги на эти прохудившиеся пожарные ведра, как по-вашему?

— Ах ты, батюшки! — воскликнул его собеседник, намереваясь разом переменить тему разговора, который начал ему немного досаждать. — Да мы, никак, подходим к Дувру! Ну-ка, поглядим!

С этими словами он взбежал по трапу на палубу. Израиль последовал за ним и убедился, что ветер спал и невысокая зыбь покачивает крохотное суденышко как раз на самой середине Ла-Манша. Приближался рассвет, воздух был чист и прозрачен, в небесах влажно мерцали звезды. В их неверном свете можно было разглядеть и французский, и английский берега; меловые утесы Дувра казались огромным кварталом мраморных дворцов, теснящихся террасами друг над другом. По обоим берегам тянулись длинные прямые цепочки фонарей. Казалось, будто Израиль остановился, переходя какую-то широкую и величественную лондонскую улицу. Некоторое время спустя задул свежий бриз, и вскоре наш искатель приключений прибыл в порт своего назначения, откуда немедленно отправился в Брентфорд.

Когда следующий день начинал клониться к вечеру, Израиль, подавший условленный сигнал и незаметно впущенный в дом, уже сидел в гардеробной сквайра Вудкока и, стянув сапоги, вручал депеши адресату.

Развернув тоненькие листки и прочитав строки, предназначенные лично для него, сквайр повернулся к Израилю, поздравил с успешным выполнением его миссии, поставил перед ним кое-какую еду и объяснил, что в округе не все спокойно, а поэтому ему (Израилю) придется просидеть взаперти у него в доме дня два, пока не будет готов ответ для Парижа.

Как уже говорилось раньше, дом сквайра представлял собой весьма обширное и хаотичное здание, изобиловавшее всевозможными пристройками и возведенное по большей части из побуревшего от времени кирпича в том добром старом стиле, который зовется «елизаветинским»: повсюду снаружи темно-рыжий кирпич и повсюду внутри коричневые дубовые панели.

— Видите ли, мой милый, — сказал сквайр, — жена пригласила к нам гостей, и они, разумеется, разгуливают по всему дому. Так что мне придется спрятать вас понадежнее, чтобы ваше присутствие здесь не было случайно обнаружено.

С этими словами сквайр поспешил запереть дверь, а потом нажал пружину возле камина, после чего большой закопченный камень, служивший боковой стенкой камина, сдвинулся, словно мраморная плита, закрывающая вход в склеп. Сквайр сунул в щель тяжелые каминные щипцы и до конца повернул камень, за которым открылся узкий проход.

— Сквайр Вудкок, что это случилось с вашим камином? — удивленно воскликнул Израиль.

— Туда, быстрее!

— Чистить трубу, что ли? — с возмущением спросил Израиль. — Я на это не подряжался.

— Что за чушь! Вы там будете прятаться. Ну, идите же скорее!

— А куда, сквайр Вудкок? Что-то мне не нравится этот ход.

— Ну, так следуйте за мной, я вам покажу дорогу.

С трудом протиснувшись в таинственное отверстие, тучный сквайр начал карабкаться по каменной лестнице, не более двух футов шириной и слишком крутой для такого пожилого человека, которая привела их в комнатку, а вернее, в келью, расположенную в массивной внешней стене дома. Воздух и свет проникали в нее через две узкие наклонные амбразуры, которые невозможно было заметить снаружи, так как их искусно замаскировали, превратив в пасти двух грифонов, изваянных на большой каменной плите, украшавшей фасад. В углу лежал свернутый тюфяк, а рядом стояли кувшин с водой, фляга с вином и деревянное блюдо с холодной говядиной и хлебом.

— Значит, я должен остаться тут заживо погребенным? — спросил Израиль, обведя каморку тоскливым взглядом.

— Ну, ничего, ведь вам очень скоро предстоит воскреснуть, — улыбнулся сквайр. — Самое большее через два дня.

— Правда, я и в Париже был вроде как под арестом, так что мне не привыкать стать, — сказал Израиль. — Только доктор Франклин подыскал мне холодную повеселей, сквайр Вудкок. Она была вся в букетах, с зеркалом и еще со всякой всячиной. Да к тому же мне можно было выходить на лестницу.

— Но, любезный мой герой, то было во Франции, а здесь Англия. Там вы находились в дружеской стране, а здесь находитесь во вражеской. Если вас обнаружат в моем доме и выяснится, кто вы такой, вы представляете, какие последствия это будет иметь для меня? Какие тяжелые последствия?

— В таком случае ради вас я готов остаться там, где вы сочтете нужным меня поместить, — ответил на это Израиль.

— Ну, а если букеты и зеркала могут, как вы говорите, скрасить ваше заключение, я вам их принесу.

— Все-таки компания — посмотришь на самого себя, и вроде ты тут не один.

— Погодите. Я вернусь минут через десять.

Но десять минут еще далеко не истекли, когда добрый старик сквайр вернулся, пыхтя и отдуваясь, с большим букетом и маленьким зеркальцем для бритья.

— Ну вот, — сказал он, кладя свою ношу на пол. — А теперь сидите тут смирно. Постарайтесь не шуметь, а главное, ни в коем случае не спускайтесь по лестнице, пока я за вами не приду.

— И когда же это будет? — спросил Израиль.

— Я постараюсь навещать вас дважды в день весь срок вашего пребывания здесь. Но как предвидеть заранее, что может случиться? Если я ни разу не приду до его истечения — то есть до вечера второго дня или до утра третьего, то не удивляйтесь, мой милый. Еды и питья вам хватит. Но не забудьте: ни в коем случае не спускайтесь по лестнице, пока я за вами не приду.

И, распростившись со своим гостем, сквайр удалился.

После его ухода Израиль некоторое время стоял, задумчиво озираясь. Затем, прислонив свернутый тюфяк к стене прямо под амбразурами, он взобрался на него проверить, что можно через них разглядеть. Но ему удалось увидеть только узенькую полоску синего неба, проглядывавшую сквозь густую листву величественного дерева, посаженного у бокового портала, — дерева, которое было ровесником охраняемого им старинного здания.

Израиль уселся на тюфяк и погрузился в размышления.

«Бедность и свобода или изобилие и тюрьма — таковы, по-видимому, два рога неизменной дилеммы моей жизни, — думал он. — А ну-ка, поглядим на узника».

И, взяв зеркальце, он принялся изучать черты своего лица.

«А жаль, что я не догадался попросить бритву и мыло. Побриться мне не помешало бы. В последний раз я ведь брился во Франции. Да и время легче было бы скоротать. Будь у меня гребень и бритва, можно было бы побриться и завить волосы — я все два дня наводил бы на себя глянец и вышел бы на волю молодец молодцом. Надо будет попросить сквайра сегодня же вечером, когда он ко мне заглянет. А это что еще там рокочет за стеной? А вдруг да здесь по соседству хлебная печь? Тогда я тут совсем зажарюсь. Сижу прямо как крыса за корабельной обшивкой. Хоть бы окошко было поглядеть наружу. Что-то сейчас поделывает доктор Франклин? И Поль Джонс? А вот птичка запела на дереве. А это колокол сзывает к обеду».

Чтобы развлечься, он принялся за говядину с хлебом и выпил вина, смешав его с водой.

Наконец наступила ночь. Израиль остался в полном мраке. А сквайр так и не появился.

Когда мучительная бессонная ночь все же подошла к концу и в его келью сквозь две амбразуры, точно два длинных копья, проникли косые узкие полоски серого света, Израиль встал, свернул тюфяк, влез на него и приложил губы к пасти одного из грифонов. Он издал долгий еле слышный свист, который, по его расчетам, должен был достичь развесистой кроны старого дерева. В ответ зашелестели листья, послышалось тихое чириканье, а минуты через три рядом с его темницей уже гремел звонкоголосый хор.

«Я разбудил первую пташку, — сказал себе Израиль с улыбкой, — а она разбудила остальных. Теперь можно и позавтракать. А там, глядишь, и сквайр придет».

Но завтрак был кончен, две серые полоски бледного света превратились в два золотистых луча, эти два золотистых луча, становясь все менее и менее косыми, наконец исчезли совсем, возвещая полдень, но сквайра все еще не было.

«Не иначе как он отправился поохотиться перед завтраком и припоздал», — решил Израиль.

Вечерние тени удлинились, возвещая закат, но сквайра по-прежнему не было.

«Наверное, он занят: судит у себя в зале какого-нибудь овечьего вора, — размышлял Израиль. — Только бы он не забыл обо мне до завтрашнего дня».

Он ждал и прислушивался; ждал и прислушивался.

Еще одна беспокойная ночь без сна и новое утро. Второй день прошел, как первый, и сменился такой же ночью. На третий день букет на полу рядом с Израилем совсем увял. Через амбразуры сочилась сырость, и капли глухо стучали по каменным плитам пола. Израиль слышал унылый шорох — это ветки хлестали по разинутым пастям грифонов, так что внутрь летели брызги льющего снаружи дождя. Время от времени над головой Израиля раздавался удар грома, за амбразурами вспыхивала молния, и каморка озарялась пронзительным зеленоватым светом, а потом шум и плеск дождя продолжался с удвоенной силой.

— Это уже утро третьего дня, — бормотал Израиль. — А он сказал, что зайдет за мной самое позднее наутро третьего дня. Вот оно и наступило. Потерпим, у него еще есть время. Утро ведь кончается в полдень.

Однако небо было таким пасмурным, что угадать наступление полудня оказалось нелегко. Израиль все еще не хотел поверить, что полдень давно миновал, как вдруг начало смеркаться. И, страшась сам не зная чего, он наблюдал, как над ним смыкается тьма еще одной ночи. Если прежде он терпеливо ждал, поддерживаемый надеждой, то теперь мужество совсем его покинуло. И внезапно, словно злокачественная лихорадка, на него напала томительная тоска, какой он никогда прежде не знал.

Говядину он съел всю, но хлеба и воды при некоторой экономии должно было хватить еще дня на два-три. И охвативший его ужас был порожден не муками голода, но тем непонятным заключением, которому он был подвергнут. Пока тянулись медлительные часы этой ночи, Израилем все сильнее овладевало ощущение, что он навеки замурован в стене; оно росло, росло, росло, и он то и дело конвульсивно приподнимался на своем ложе в такой панике, словно его завалили гранитными глыбами, словно он копал глубокий колодец и вдруг вся каменная обкладка и вся выброшенная земля осели и он остался погребенным на глубине в девяносто футов.

В непроглядном склепе полночного мрака он раскидывал руки в стороны, и ему начинало казаться, что он лежит в гробу: ведь вытянуть их он не мог — такой узкой была его келья. Тогда он сел, прислонясь к стене, и уперся ногами в противоположную стену. И все же, блюдя данное обещание, бедный узник ни разу не вскрикнул, ни разу не застонал. Он был во власти лихорадочного бреда и все же хранил молчание. К мучительному ощущению тесноты вскоре прибавилась столь же мучительная потребность в свете. И он таращил глаза так, что начинали болеть веки. Потом ему показалось, что даже дышать ему нечем. С трудом дотянувшись до амбразуры, он прильнул к ней и, вытянув губы трубочкой, старался вдохнуть свежесть воздуха вольных полей.

И, усугубляя его отчаяние, на ум ему то и дело приходил рассказ сквайра о происхождении тайника. Эта часть старого дома, а вернее, эта его стена была очень древней — ее построили задолго до царствования Елизаветы,[55] и некогда она была стеной обители рыцарей-храмовников.[56] Устав этого ордена отличался чрезвычайной суровостью и даже жестокостью. В стене, расположенной на втором этаже часовни на уровне пола, было оставлено пустое пространство, формой и величиной напоминавшее гроб. Туда время от времени замуровывали членов ордена за своеволие и неповиновение — однако, как ни странно, только когда они раскаивались в содеянном. Воздух туда поступал сквозь узкое отверстие, наклонно прорезавшее трехфутовую толщу стены; через него же узнику передавали еду. Отверстие это было выведено в часовню, чтобы заживо погребенный мог слышать все службы и как бы незримо на них присутствовать. И если торжественному песнопению вторил хриплый стон, слитый из слов молитвы, считалось, что душа страдальца обретает благодать. Для слышавших это был вопль раскаяния, вырвавшийся из уст мертвеца, ибо обычай ордена требовал, чтобы все храмовники присутствовали при замуровывании одного из братьев и чтобы магистр читал заупокойную молитву, пока в этом узком склепе погребалось живое тело. Порой кающийся грешник проводил в таком положении несколько недель и, когда его извлекали, не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, как человек, пораженный параличом.

Когда обитель храмовников была в царствование Елизаветы разрушена, чтобы очистить место для постройки нового здания, стена с этой кельей сохранилась. Келью немного расширили, перестроили, пробили амбразуры и превратили в тайник, куда можно было укрыться в дни гражданских смут.

Нетрудно представить себе, что испытывал Израиль, вспоминая в тягостном одиночестве этот зловещий рассказ. Много веков назад тут, в этом же непроницаемом мраке, сердца людей, таких же, как он, каменели в отчаянии, тела, столь же сильные и ловкие, как его тело, застывали и окостеневали в тупой неподвижности.

Наконец, когда, казалось, истекли все дни и года, о которых пророчествовал Даниил,[57] занялась заря. Благодетельный свет проник в келью, и отчаяние Израиля рассеялось, словно при виде дружески улыбающегося лица… нет, словно при виде самого сквайра, явившегося освободить его из заточения. Вскоре он совсем оправился от безмолвного ночного бреда и, вновь обретя спокойную ясность мысли, стал обдумывать свое положение.

Израиль уже не сомневался, что с его другом случилось какое-то несчастье. Он припомнил слова сквайра о том, что раскрытие его тайной деятельности повлечет за собой самые тяжкие для него последствия. И теперь Израиль был вынужден прийти к заключению, что опасения его друга оправдались, что из-за какой-то роковой оплошности он был арестован, увезен в Лондон как государственный преступник и не успел сообщить никому из домашних о томящемся в стене пленнике — ведь иначе кто-нибудь, наверное, уже навестил бы его здесь. Иного объяснения Израиль не находил. По-видимому, сквайр был арестован внезапно, не имел возможности переговорить наедине с родственником или другом и должен был сохранить тайну из страха навлечь на Израиля еще худшую беду. Но неужели он захотел бы обречь его на медленную смерть в каменном мешке? Впрочем, гадать об этом не имело смысла — слишком сложны и запутанны были все обстоятельства. Однако нужно было незамедлительно что-то предпринять. Израилю не хотелось подвергать сквайра новой опасности, но и погибать, не зная даже, нужно ли это, он тоже не желал. И вот он решил, что должен выбраться отсюда во что бы то ни стало — украдкой и бесшумно, если это окажется возможным, применив силу и напролом, если иного выхода не останется.

Выскользнув из кельи, он спустился по каменной лестничке и остановился перед плитой, служившей дверью. Нащупав железную ручку, он нажал на нее, но плита осталась неподвижной. Израиль продолжал шарить, ища засов или пружину. Когда он проходил здесь со сквайром, ему и в голову не пришло посмотреть, как открывается плита изнутри, или хотя бы убедиться, что ее можно открыть только снаружи.

Он уже собирался в отчаянии бросить поиски после того, как провел ладонями по всей поверхности плиты и стены около нее, как вдруг, поворачиваясь, услышал скрип и увидел узенькую полоску света. Его нога случайно попала на пружину, скрытую в полу. Плита подалась. Израиль повернул ее и выбрался из своей темницы — в гардеробную сквайра.

Глава XIII



ИЗРАИЛЬ ПОКИДАЕТ ДОМ СКВАЙРА. ЕГО ДАЛЬНЕЙШИЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ

Он вздрогнул, пораженный траурным видом комнаты — с тех пор как он видел ее в последний раз, в ней, казалось, побывали гробовщики. Длинные ленты черного крепа свисали с оконных занавесок. Четыре угла красной суконной скатерти на круглом столе были прихвачены такими же лентами.

Израилю не были известны эти английские знаки траура, но тем не менее внутреннее чувство подсказало ему, что сквайр Вудкок навеки покинул земную юдоль. Тайна последних трех дней разъяснилась. Но что делать дальше? Его друг, вероятно, скончался внезапно, скорее всего сраженный апоплексическим ударом, от которого он так и не оправился. И не успел никому открыть, что в доме спрятан чужой человек. Так что же может ждать скитальца, который и так слывет в округе беглым преступником, коль скоро его застигнут здесь, в гардеробной богатого помещика? Если он будет строго придерживаться истины, что сможет он сказать в свою защиту, не признаваясь при этом в поступках, которые в глазах английского суда явятся тягчайшими преступлениями? А к тому же вдруг его признанию, его ссылкам на сквайра Вудкока откажутся верить, вдруг его необычайную историю оскорбительно сочтут сплетением небылиц во всем, что касается его и покойного помещика, — разве тогда он не навлечет на себя еще более позорного подозрения?