Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Герману Гансевоорту из Гансевоорта, графство Саратога, штат Нью-Йорк с любовью посвящает этот труд его племянник, автор


ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА

Нигде, вероятно, не проявляется всем известная необузданность морской души так ярко, как в Южных морях. Суда, плавающие в столь отдаленных водах, большей частью заняты ловлей кашалотов — промыслом, который не только привлекает самых бесшабашных матросов всех национальностей, но во многих отношениях способствует, по общему мнению, развитию в них крайнего своеволия. Эти плавания, кроме того, необычайно длительны и опасны; единственные доступные гавани расположены на островах Полинезии либо же вдоль западных берегов Южной Америки, где не существует никаких законов. Поэтому на судах, бороздящих Тихий океан, часто происходят самые необыкновенные события, не имеющие прямого отношения к ловле китов.

Целью настоящего произведения не является описание китобойного промысла (ибо эта тема не укладывается в рамки нашего повествования); одна из задач, поставленных перед собой автором, заключается в том, чтобы подробным рассказом о выпавших на его долю приключениях дать читателю некоторое представление о жизни моряков в упомянутых условиях.

Другая задача сводится к тому, чтобы нарисовать правдивую картину современного положения обращенных в христианство полинезийцев, которые испытали на себе влияние и случайно посетивших их чужестранцев и миссионеров.

В качестве матроса-бродяги автор провел около трех месяцев в различных районах островов Таити и Эймео[1] в обстановке, чрезвычайно благоприятной для составления правильного понятия о социальном укладе туземцев.

Упоминая о деятельности миссионеров, автор, разумеется, всегда строго придерживался фактов; в некоторых случаях он счел нужным даже привести в подтверждение результатов своих собственных наблюдений цитаты из трудов более ранних путешественников. Только искреннее стремление к истине и благу побудило его вообще коснуться этого вопроса. И если автор воздерживается от советов относительно наиболее подходящего способа исправления тех зол, на которые он указывает, объясняется это лишь его убеждением в том, что другие, ознакомившись с приведенными данными, сумеют это сделать лучше, чем он.

Некоторая шутливость при описании забавных черт характера таитян вызвана отнюдь не желанием выставить их в смешном свете: факты описаны попросту такими, какими они — благодаря своей полной новизне — бросаются в глаза непредубежденному наблюдателю.

Наше повествование по необходимости начинается с того, чем заканчивается «Тайпи», но в других отношениях с ним ничем не связано. Поэтому все, что нужно знать читателю, незнакомому с «Тайпи», изложено в кратком введении.

Во время своих скитаний по Южным морям автор не вел дневника; поэтому, подготавливая настоящую рукопись к опубликованию, он не имел возможности внести какую-либо точность по части дат. Все события изложены исключительно по воспоминаниям. Впрочем, автор настолько часто рассказывал о пережитом, что оно запечатлелось в его памяти.

Хотя, как утверждают, у нас издано несколько кратких полинезийских словарей, ни одного словаря таитянского наречия до сих пор не появилось. Во всяком случае ни один из них не попадался в руки автору. Поэтому при употреблении туземных слов он главным образом пользовался одними лишь воспоминаниями об их звучании.

В отношении вопросов, имеющих касательство к истории и древним обычаям таитян, дополнительным источником сведений послужили старинные описания путешествий в Южные моря, а также труд Эллиса «Полинезийские исследования».[2]

Название настоящего произведения — «Ому» заимствовано из наречия жителей Маркизских островов, где это слово наряду с другими значениями имеет также значение «бродяга» или, точнее, «человек, скитающийся с одного острова на другой», подобно туземцам, которых их соплеменники называют «канаки-табу».[3]

Автор ни в коей мере не стремится к философским обобщениям. Он просто правдиво описал то, что видел; если иногда он позволяет себе вставлять собственные размышления, то делает это непроизвольно и только в тех случаях, когда они напрашиваются сами собой и всякому на его месте пришли бы в голову.

ВВЕДЕНИЕ

Летом 1842 года автор этого повествования, будучи матросом американского китобойца, совершавшего плавания в Южных морях, посетил Маркизские острова. На острове Нукухива он покинул судно, которое вскоре отплыло без него. Скитаясь по внутренней части острова, он забрел в долину Тайпи, населенную первобытным племенем; сопровождавшему его матросу, товарищу по плаванию, через некоторое время удалось убежать. Почти четыре месяца автор оставался пленником, пользовавшимся, впрочем, относительной свободой, а затем бежал оттуда на зашедшей в бухту шлюпке.

Шлюпка принадлежала судну, нуждавшемуся в матросах и недавно бросившему якорь в соседней гавани на том же острове; капитану рассказали, что автор этой книги находится в плену в долине Тайпи. Желая пополнить свой экипаж, капитан направился туда и лег в дрейф перед входом в бухту. Так как племя тайпи считалось враждебным, к берегу была послана шлюпка с командой из туземцев «табу», живших на берегу другой бухты, и с толмачом в качестве руководителя; экспедиция имела своей целью добиться освобождения автора. В конце концов это удалось, хотя и не без риска для всех участников. Ко времени своего бегства автор жестоко страдал от боли в ноге и хромал.

Как только шлюпка достигла открытого моря, вдали показалось лежавшее в дрейфе судно. С этого начинается наш рассказ.

Глава I

ПРИЕМ, ОКАЗАННЫЙ МНЕ НА БОРТУ

Стоял ясный тропический день, когда мы вырвались из бухты в открытое море. Судно, к которому мы направились, держалось с обстененным грот-марселем примерно в одной лиге[4] от острова и было единственным предметом, нарушавшим пустынность широкого океанского простора.

Когда мы приблизились, моему взору предстал маленький, неряшливый на вид барк;[5] его корпус и рангоут были грязно-черного цвета, снасти провисали и выцвели почти до белизны. Все говорило о плохом состоянии судна. Четыре шлюпки, свисавшие с бортов, указывали на то, что это китобоец. Беспечно перегнувшись через фальшборт, стояли матросы — буйная толпа изнуренных людей в шотландских шапочках и в линялых синих фуфайках; у иных щеки были пятнисто-бронзовые; такой цвет быстро приобретают в тропиках под влиянием болезней цветущие темно-коричневые лица матросов.

На шканцах стоял кто-то, в ком я угадал старшего помощника капитана. На нем была широкополая панама, и он следил в подзорную трубу за нашим приближением.

Как только мы подошли к судну, гул пронесся по палубе, и все вопрошающе уставились на нас. И было чему удивляться. Не говоря уже об экипаже шлюпки — тяжело дышавших от возбуждения туземцах, неистово кричавших и жестикулировавших, — мой собственный вид не мог не вызвать любопытства. С моих плеч свисала мантия из местной ткани, волосы и борода были нестрижены; весь мой облик свидетельствовал о недавно пережитых приключениях. Когда я ступил на палубу, меня со всех сторон засыпали вопросами, из которых я не поспевал ответить и на половину, так быстро они следовали один за другим.

В качестве примера забавных случайностей, часто выпадающих на долю моряка, должен упомянуть, что среди окружавших меня физиономий две оказались знакомыми. Одна принадлежала старому матросу с военного корабля; с ним я познакомился в Рио-де-Жанейро, куда зашло судно, на котором я плыл из отчизны. Вторым был молодой человек; четыре года назад я с ним часто встречался в Ливерпуле в пансионе для моряков. Я помню, как расстался с ним у ворот дока Принца среди толпы полицейских, грузчиков, носильщиков, нищих и т. п. И вот судьба вновь свела нас: миновали годы, много миль океанских просторов осталось позади, и наши пути опять сошлись при обстоятельствах, когда я едва верил своему спасению.

Прошло, однако, несколько минут, прежде чем капитан позвал меня к себе в каюту.

Это был еще совсем молодой человек, бледный и хрупкий, походивший скорее на болезненного конторского клерка, чем на сурового морского капитана. Предложив мне сесть, он приказал юнге принести стакан писко.[6] В том состоянии, в каком я находился, этот возбуждающий напиток бросился мне в голову, и я не помню почти ни одного слова из того, что рассказал тогда о своем пребывании на острове. Затем капитан задал вопрос, хочу ли я наняться на судно; конечно, я ответил, что хочу, но только в том случае, если он согласится взять меня на один рейс с обязательством рассчитать, если я того пожелаю, в ближайшем порту. Моряки часто так нанимаются на китобойцы, плавающие в Южных морях. Мои условия были приняты, и мне дали на подпись судовой договор.

Вызванный в каюту старший помощник получил распоряжение сделать из меня «здорового человека»; не следует думать, что капитаном руководило чувство сострадания, он только хотел как можно скорее использовать меня на работе.

Помощник капитана помог мне подняться на палубу, усадил на шпиль и принялся осматривать мою ногу; затем, кое-как обработав каким-то снадобьем из аптечки, он обмотал ее куском старого паруса, смастерив такую толстую повязку, что меня можно было принять за старого подагрика, который пристроился на шпиле, чтобы дать покой больной ноге. Пока все это происходило, кто-то снял с моих плеч мантию из таппы[7] и набросил вместо нее синюю куртку; кто-то другой, побуждаемый тем же стремлением превратить меня в цивилизованного человека, размахивал над моей головой огромными ножницами для стрижки овец, угрожая обоим ушам и уничтожая шевелюру и бороду.

День подходил к концу, земля постепенно исчезла из виду, а я был весь поглощен переменой в моей судьбе. Но как часто обманывает наши ожидания исполнение самых пылких надежд. Находясь в безопасности на судне, о чем я так давно горячо мечтал, и обретя вновь надежду увидеть отчизну и друзей, я тем не менее не мог стряхнуть с себя тяготившего мою душу уныния. Оно порождалось мыслью, что я никогда больше не увижу тех людей, которые, хотя и стремились удержать меня в плену, относились ко мне в общем с исключительной добротой. Я покидал их навсегда.

Таким непредвиденным и внезапным было мое бегство, все это время я испытывал такое волнение, так велик был контраст между восхитительным покоем долины и диким шумом и сутолокой на плывущем судне, что мои недавние приключения казались мне каким-то странным сном; трудно было представить себе, что солнце, садившееся сейчас над необъятным простором океана, только сегодня утром взошло из-за гор и смотрело на меня, когда я лежал на своей циновке в долине Тайпи.

Сразу после наступления темноты я спустился в кубрик, и в мое распоряжение предоставили место для спанья на верхней полке жалкой двухъярусной койки. Обе шаткие полки были застланы обрывками одеяла. Затем мне дали помятую жестяную кружку, содержавшую с полпинты «чаю», именуемого так из вежливости — пусть совесть судовладельцев решает, заслуживает ли этого названия настой тех стеблей, которые плавают в кружках матросов. Я получил также кусок солонины на черством круглом сухаре, заменявшем тарелку, и, не теряя времени, принялся за ужин, соленый вкус которого показался мне поистине восхитительным после навуходоносоровой[8] пищи в долине.

Пока я ел, старый матрос, сидевший на сундуке как раз подо мной, пускал клубы табачного дыма. Когда я покончил с ужином, он вытер о рукав куртки мундштук своей закопченной трубки и вежливо протянул ее мне. Такое внимание свойственно морякам; что касается брезгливости, то ни один человек, кому приходилось живать в кубрике, ею не отличается. Итак, сделав несколько глубоких затяжек, чтобы успокоиться, я повернулся на бок и попытался забыться сном. Но тщетно. Мое ложе стояло не параллельно бортам, как полагается, а поперек, то есть под прямым углом к килю; судно, шедшее по ветру, переваливалось с борта на борт настолько сильно, что всякий раз, когда мои пятки задирались кверху, а голова опускалась вниз, у меня появлялось ощущение, словно я вот-вот перекувырнусь. Кроме того, имелись и другие назойливые поводы для беспокойства; а время от времени волна врывалась в незадраенный люк, и брызги попадали мне в лицо.

Наконец, после бессонной ночи, тишина которой дважды нарушалась безжалостным криком, поднимавшим очередную вахту, сверху стали пробиваться проблески дневного света, и кто-то спустился в кубрик. То был мой старый приятель с трубкой.

— Послушай, дружище, — сказал я, — помоги мне выбраться отсюда. Я хочу подняться на палубу.

— Эй, кто это там бормочет? — послышалось в ответ, и пришедший стал всматриваться в темноту, где я лежал. — А, Тайпи, король людоедов, это ты! Но скажи мне, паренек, как твоя ходуля? Помощник говорит, с ней чертовски плохо; а вчера вечером он велел юнге наточить ручную пилу. Уж не собирается ли он тебя покромсать?..

Задолго до рассвета мы были уже у входа в бухту Нукухива и продержались, то и дело меняя галсы, до утра в море, а затем вошли в нее и отправили к берегу шлюпку с туземцами, которые доставили меня на судно. По ее возвращении мы снова поставили паруса и взяли курс в открытое море.

Дул легкий бриз; прохладный свежий утренний воздух был таким бодрящим, что, вдыхая его, я почувствовал, несмотря на плохо проведенную ночь, как сразу поднялось у меня настроение.

Просидев бóльшую часть дня на шпиле и непринужденно болтая с матросами, я узнал историю проделанного ими до сих пор плавания и все, что касалось судна и его теперешнего состояния.

В следующей главе я вкратце расскажу обо всем этом.

Глава II

НЕКОТОРЫЕ СВЕДЕНИЯ О СУДНЕ

Прежде всего я должен описать самую «Джулию» или «Джульеточку», как фамильярно называли ее моряки.

Это был маленький барк прекрасных пропорций, водоизмещением немногим больше двухсот тонн, построенный янки, и очень старый. Во время войны 1812 года приспособленный для каперства, он покинул один из портов Новой Англии и был захвачен в море английским крейсером; переменив затем множество назначений, «Джулия» под конец стала правительственным пакетботом и плавала в омывающих Австралию водах. Предназначенная, однако, на слом, она года два назад была куплена на аукционе одной сиднейской фирмой, которая после небольшого ремонта отправила ее в теперешнее плавание.

Несмотря на ремонт, «Джулия» находилась в жалком состоянии. Мачты, по слухам, все были ненадежны, стоячий такелаж сильно износился, а местами даже фальшборт совершенно сгнил. Однако корпус судна почти не протекал, и достаточно было несколько больше обычного поработать помпой по утрам, чтобы вода в трюме не скапливалась.

Но все это ничуть не отражалось на ходе; в этом отношении отважная «Джульеточка», толстушка «Джульеточка», оказалась настоящей чародейкой. Дул ли сильный ветер или слабый, она всегда была готова им воспользоваться, и когда летела вперед и рассекала носом волны, то вставая на дыбы, то проваливаясь, вы и думать забывали о ее залатанных парусах и изъеденном червями корпусе. Как это шустрое суденышко летело по ветру! То и дело заваливаясь на борт, конечно, но как весело и игриво. Когда оно шло против ветра, никакой шквал не мог его опрокинуть; с устремленными вверх мачтами, оно смотрело прямо в лицо ветру и шло все вперед.

Но в общем на «Джульеточку» не следовало полагаться. Достаточно быстрая и игривая, она именно поэтому не заслуживала доверия. Кто знает, быть может, подобно иному еще бойкому старичку, который вдруг сразу дряхлеет и впадает в немощь, она могла в одну прекрасную ночь дать сильную течь и похоронить нас всех на дне морском. Впрочем, «Джульеточка» не сыграла с нами такой безобразной шутки, и, значит, я был неправ в своих подозрениях.

Наше судно не имело определенного назначения. Согласно его документам, оно могло идти куда угодно — заниматься ловлей китов, тюленей или еще чем-нибудь. В основном, впрочем, рассчитывали на промысел кашалотов, хотя до настоящего времени их было убито и принято на борт всего два.

В тот день, когда «Джулия» покинула Сиднейский рейд, ее команда состояла из тридцати двух человек. Теперь насчитывалось около двадцати; остальные сбежали. Даже три младших помощника, командиры китобойных шлюпок, исчезли; а из четырех гарпунщиков остался лишь один, новозеландец, или «маори», как чаще называют его земляков в Тихом океане. Но это еще не все. Больше половины оставшихся матросов в той или иной степени страдало от последствий длительного пребывания в славящемся своим распутством порту; иные из них совершенно не могли исполнять свои обязанности, у нескольких человек болезнь приняла опасный характер, а остальные кое-как выстаивали вахту, хотя пользы от них было мало.

Капитан, типичный молодой горожанин, несколько лет назад эмигрировал в Австралию и по какой-то протекции стал капитаном судна, хотя абсолютно ничего не смыслил в этом деле. По всем своим склонностям он был сухопутным человеком, и хотя имел образование, подходил для морской службы не больше, чем парикмахер. Поэтому все над ним издевались. Матросы называли его «кают-юнгой», «чернильной душой» и еще полудюжиной других презрительных кличек. Моряки поистине не стеснялись и не делали секрета из того, каким посмешищем его считали; что касается самого хрупкого джентльмена, он все это прекрасно знал и держался с подобающей скромностью. Стараясь как можно реже вступать в сношения с командой, он предоставил распоряжаться старшему помощнику, который, по мере того как развертывались события, вел себя все более самостоятельно.

Все же, несмотря на кажущееся самоустранение, молчаливый капитан не так уж мало вмешивался в дела, как думали матросы. Коротко говоря, вопреки своей глуповатой наружности, он обладал чем-то вроде тихого, робкого коварства, которого никто в нем не заподозрил бы и которое именно поэтому было особенно действенным. Прямолинейный старший помощник, всегда считавший, что он поступает как ему хочется, нередко бывал орудием в руках капитана; никому и в голову не приходило, что кое-какие неприятные меры, несмотря на всеобщее ворчание, проводившиеся помощником, исходили от маленького щеголя в нанковой куртке и белых парусиновых туфлях. Впрочем, по крайней мере всем так казалось, старший помощник всегда поступал по-своему, и в большинстве случаев это действительно так и было; и никто не сомневался, что капитан перед ним трепещет.

Если иметь в виду личную храбрость, искусство кораблевождения и врожденную способность подавлять все проявления мятежного духа, то на свете не существовало более подходящего для своей профессии человека, чем Джон Джермин. Он поистине мог считаться образцовым представителем породы энергичных низкорослых коренастых людей. Серо-стальные волосы завивались колечками на его шарообразной голове. Лицо с резкими чертами было сильно изрыто оспой. Слегка косивший глаз придавал ему выражение свирепости, нос залихватски изогнулся на сторону, а большой рот и крупные белые зубы, когда Джермин смеялся, в точности напоминали акульи. Одним словом, никто, присмотревшись к старшему помощнику, никогда не вздумал бы исправить форму его носа, хотя тому и недоставало симметрии. Впрочем, несмотря на драчливую внешность, сердце у Джермина было большое и душа широкая; это заметно было с первого взгляда.

Таков был наш старший помощник; но он обладал одним недостатком: питал отвращение ко всяким слабым настойкам и являлся мужественным приверженцем крепких напитков. В той или иной степени он всегда находился под их действием. По совести говоря, я думаю, что такому человеку умеренное употребление спирта приносило пользу; он придавал блеск глазам, сметал паутину с мозгов, регулировал пульс. Хуже то, что иногда Джермин выпивал слишком много, и редко можно было встретить парня более буйного во хмелю. Он всегда лез в драку; но даже те, кого он лупил, любили его, как брата: он сбивал человека с ног с таким подкупающим добродушием, что никто не мог затаить против него злобу. Но хватит об отважном маленьком Джермине.

По закону все английские китобойные суда обязаны иметь врача, который, конечно, считается джентльменом, живет в каюте и призван выполнять лишь свои профессиональные обязанности; впрочем, иногда он пьет «флип»[9] и играет в карты с капитаном. На борту «Джулии» тоже находился один такой тип, но… — странное явление — он жил в кубрике с матросами. Вот как это получилось.

В начале плавания доктор и капитан жили вместе и ладили между собой как нельзя лучше. Не говоря уже о множестве кружек, выпитых ими за столиком в каюте, оба они прочли порядочно книг, а один из них совершил немало путешествий; поэтому темы их бесед никогда не истощались. Но однажды они заспорили о политике; доктор, придя в ярость, для вящего убеждения пустил в ход кулаки и поверг капитана на пол, тем самым заставив его умолкнуть. Это было большой дерзостью, и доктора на десять суток засадили в его служебную каюту на хлеб и воду, предоставив поразмыслить на досуге о том, сколь недопустимо поддаваться страстям. Мучительно переживая нанесенное ему бесчестье, он вскоре после освобождения попытался тайком сбежать с судна на один из островов, но был с позором водворен обратно и снова посажен под замок. После того как его вторично освободили, он поклялся, что больше не будет жить с капитаном, и, захватив все свое имущество, переселился на бак к матросам, которые его приняли с распростертыми объятиями, как славного малого и незаслуженно оскорбленного человека.

Я должен сообщить о докторе еще некоторые подробности, ибо он играет видную роль в моем повествовании. Ранние годы его жизни, как у многих других героев, окутаны глубочайшим мраком; иногда, впрочем, он бросал намеки о родовом поместье, о дяде-богаче и о несчастном стечении обстоятельств, заставивших его пуститься бродить по свету. Твердо известно было лишь следующее. Он уехал в Сидней младшим врачом эмигрантского судна. По прибытии туда он отправился в глубь страны и после нескольких месяцев скитаний вернулся в Сидней без гроша и поступил врачом на «Джулию».

Он обладал замечательной наружностью. Ростом в шесть с лишним футов, он был костлявым верзилой с абсолютно лишенным красок лицом, светлыми волосами и дерзкими светло-серыми глазами, подчас сверкавшими дьявольским озорством. Матросы называли его Долговязый доктор, или, еще чаще, доктор Долговязый Дух. С каких бы высот ни скатился доктор Долговязый Дух, одно было несомненно: когда-то он тратил много денег, пил бургундское и вращался среди джентльменов.

Что касается его образованности, то он цитировал Вергилия, толковал о Гоббсе из Малмсбери,[10] а уж сколько стихов он знал наизусть, целые строфы из поэмы «Гудибрас».[11] К тому же он был человеком, повидавшим свет. Он мог самым непринужденным образом упомянуть о своих любовных похождениях в Палермо, об утренней охоте на львов в стране кафров и о качествах кофе, которое пил в Маскате;[12] обо всех этих местах и о сотне других он знал столько историй, что я не в состоянии их пересказать. А эти восхитительные старинные песни, распеваемые сочным бархатным голосом, звучавшим столь неподражаемо! Как могли подобные звуки исходить из его тощего тела, оставалось вечной загадкой. В общем Долговязый Дух был в высшей степени занимательным собеседником; а для меня на «Джулии» он оказался настоящей находкой.

Глава III

ДАЛЬНЕЙШЕЕ ОПИСАНИЕ «ДЖУЛИИ»

Из-за отсутствия чего-либо похожего на нормальную дисциплину на судне царил величайший беспорядок. Капитана, вследствие болезни с некоторого времени почти не покидавшего своей каюты, видели редко. Однако старший помощник проявлял энергию молодого льва и носился по палубам, давая о себе знать в любое время. Бембо, новозеландец-гарпунщик, мало с кем общался, кроме старшего помощника, свободно говорившего на его тарабарском языке. Часть времени Бембо проводил на бушприте, ловя на костяной крючок тунцов; а иногда среди ночи он будил всю команду, в одиночестве отплясывая на баке какой-то танец людоедов. Но в общем он был на редкость спокойным человеком, хотя что-то в его взгляде давало основание считать его далеко не безобидным.

Доктор Долговязый Дух, вручив письменное заявление об отказе от должности судового врача, объявил себя пассажиром, следующим в Сидней, и ко всему относился совершенно беззаботно. Что касается команды, то те, кто был болен, казались изумительно довольными для людей в их положении, а остальным и горя было мало, что на судне царит всеобщая распущенность, и никто не думал о завтрашнем дне.

Провизия на «Джулии» была отвратительна. Когда открывали бочку со свининой, мясо имело такой вид, словно его сохраняли в ржавчине, и от него воняло, как от протухшего рагу. Говядина была еще хуже: волокнистая масса цвета красного дерева, такая жесткая и безвкусная, что я почти поверил рассказу кока о том, как в одной бочке из рассола выловили лошадиное копыто вместе с подковой. Немногим лучше были и сухари; почти все они раскрошились на мелкие, твердые, как кремень, кусочки, сплошь источенные — словно черви, обычно заводящиеся в этом продукте питания во время продолжительных плаваний в тропиках, пробуравив отверстие в поисках пищи для себя, вылезли с противоположной стороны, ничего не обнаружив.

Из того, что моряки называют «приварком», у нас было лишь немногое. «Чай», впрочем, имелся в изобилии. Осмелюсь, однако, утверждать, что ни одна фирма, торгующая с Китаем, никогда его не привозила. Кроме того, через день нам давали блюдо, именуемое матросами «баландой», — суп из крупного гороха, который отполировался, как галька, перекатываясь в тепловатой воде.

Впоследствии мне рассказали, что все наше продовольствие судовладельцы закупили на аукционной распродаже забракованных запасов морского ведомства в Сиднее.

Но, несмотря на водянистость первого блюда и чересчур соленый вкус говядины и свинины, матросы на «Джулии» могли бы сносно питаться, если бы у них имелась какая-нибудь дополнительная еда — несколько картофелин, ямс[13] или банан. Но ничего этого не было. Зато было нечто другое, по мнению матросов, вполне искупавшее все недостатки: им регулярно выдавали писко.

Покажется, пожалуй, странным, что при таком положении дел капитан предпочитал держаться подальше от земли. Говоря по правде, он просто опасался потерять остатки команды, которая разбежалась бы, очутись «Джулия» в гавани. Капитан и теперь боялся, как бы, зайдя в какую-нибудь бухту у неизведанных берегов, он в один прекрасный день не оказался стоящим на якоре, который некому будет поднять.

В открытом море здравомыслящие офицеры могут держать до известной степени в руках самых недисциплинированных матросов, но совладать с ними становится трудно, как только судно окажется в кабельтове от берега. Именно поэтому многие китобойцы, плавающие в Южных морях, по восемнадцать-двадцать месяцев подряд не бросают якоря. Когда появляется необходимость в свежей провизии, они подходят к ближайшей земле, ложатся в дрейф на расстоянии восьми или десяти миль от нее и посылают на берег шлюпку для торговли. Команда на такого рода судах состоит в основном из отребья всех национальностей и мастей, нанятого в не подвластных никаким законам портах, расположенных на Испанском Большом пути,[14] а также из туземцев-островитян. Ими можно управлять, как рабами на галерах, только при помощи плети и цепей. Офицеры ходят среди них вооруженные кинжалом и пистолетом, держа оружие не на виду, но всегда под рукой.

Среди членов нашего экипажа было немало людей такого пошиба; но как ни буйно они подчас вели себя, напористая энергия пьяницы Джермина была как раз тем, что могло держать их в состоянии ворчливого повиновения. В критический момент Джермин врывался в толпу матросов, нанося направо и налево град ударов ногами и руками и вызывая «всеобщую сенсацию». Как уже упоминалось, матросы с большим добродушием относились к своему сокрушительному начальству. Трезвый, сдержанный, не забывающий собственного достоинства офицер ничего не смог бы с ними поделать: такая компания выбросила бы его за борт вместе с его достоинством.

При сложившихся обстоятельствах капитану не оставалось другого выхода, как держаться в открытом море. К тому же он не терял надежды, что больные матросы из его экипажа и он сам вскоре поправятся; а тогда, кто знает, не посчастливится ли нам в дальнейшем по части промысла? Во всяком случае, в то время, когда я попал на судно, ходили слухи, что капитан Гай твердо решил наверстать упущенное и в самый кратчайший срок загрузить судно китовым жиром.

С такими планами мы держали теперь курс на Хайтайху, деревушку на Санта-Кристине,[15] одном из Маркизских островов (названном так Менданьей[16]), с целью заполучить восьмерых матросов, несколько недель назад покинувших там «Джулию». Предполагалось, что к этому времени они уже достаточно нагулялись и будут рады вернуться к своим обязанностям.

Итак, распустив все паруса и заигрывая с теплым ветром, мы неслись к Хайтайху, скользя вверх и вниз по пологим ленивым валам, между тем как бониты и тунцы резвились вокруг нас.

Глава IV

ПРОИСШЕСТВИЕ В КУБРИКЕ

Не прошло и суток с тех пор, как я очутился на судне, когда разыгралась сцена, которая при всем своем безобразии была настолько характерна для положения дел на «Джулии», что я не могу ее не описать.

Впрочем, сначала надо рассказать об одном из матросов, отличавшемся исключительным уродством и в насмешку прозванном «Красавцем». Он состоял у нас корабельным плотником, а потому его иногда величали также прозвищем «Стружка». Этот человек был не просто уродлив, он был симметрично безобразен; обладая столь непривлекательной наружностью, Красавец имел и отвратительный характер. Нельзя было его, однако, за это упрекнуть: такая внешность ожесточила его сердце. Джермин и Красавец были все время на ножах. Дело в том, что плотник был единственным человеком на судне, над которым старший помощник никогда не мог решительно взять верх; поэтому-то он и имел против него зуб. А Красавец гордился тем, что, как мы вскоре увидим, не стеснялся в выражениях, когда разговаривал со старшим помощником.

…Под вечер надо было что-то сделать на палубе, а плотника, входившего в состав вахты, не оказалось на месте.

— Где этот лодырь Стружка? — заорал Джермин в люк кубрика.

— Если вам это так хочется знать, то я здесь внизу, отдыхаю на сундуке, — самолично ответил наш молодчик, спокойно вынимая трубку изо рта.

Такая дерзость привела вспыльчивого маленького помощника в дикую ярость; но Красавец молчал, с невозмутимым спокойствием попыхивая трубкой. Тут следует упомянуть, что ни один благоразумный офицер никогда не решится, каким вызывающим ни было бы поведение матросов, спуститься в судовой кубрик с враждебным визитом. Если ему нужен кто-нибудь, находящийся там и отказывающийся выйти на палубу, что же, ему приходится терпеливо ждать, пока матрос не соблаговолит явиться. Причина этому следующая. В кубрике очень темно, и нет ничего проще, как ударить спускающегося по голове, не успеет тот и глазом моргнуть, тем более, различить, кто это сделал.

Джермин знал это лучше всех, а потому лишь смотрел в люк сверху и изощрялся в брани. Наконец, Красавец самым хладнокровным тоном подал какую-то реплику, от которой старший помощник пришел почти в бешенство.

— Валяй на палубу, — прорычал он. — Вылезай сюда, не то я спрыгну вниз и расправлюсь с тобой.

Плотник предложил ему немедленно этим заняться.

Сказано — сделано; забыв всякое благоразумие, Джермин ринулся вниз. Не видя в полутьме своего противника, он все же каким-то инстинктом сразу отыскал его и схватил за горло. Тут на старшего помощника набросился один из матросов, но остальные оттащили его, настаивая на том, чтобы игра велась честно.

— Ну, теперь пошли на палубу, — заорал старший помощник, изо всех сил стараясь удержать плотника.

— Отнесите меня туда, — последовал упрямый ответ, и Красавец стал извиваться в крепких объятиях Джермина, подобно двухъярдовому кольцу боа-констриктора.[17]

Противник попытался скрутить его в более компактный узел, чтобы легче было тащить. Но Красавец высвободил руки и опрокинул Джермина навзничь. Тот быстро вскочил, и завязалась потасовка: они волочили друг друга, стукались головами о выступающие бимсы и обменивались ударами, как только для этого представлялась благоприятная возможность. Наконец, Джермин на свое несчастье поскользнулся и упал, а его противник уселся ему на грудь и не давал подняться. Создалось одно из тех положений, когда слова увещевания или укора произносятся с особым смаком. Конечно, Красавец не упустил такого случая. Но старший помощник ничего не отвечал, только с пеной у рта силился подняться.

В этот момент сверху послышался тонкий дрожащий голос. Это был капитан; случайно поднявшись на шканцы к началу драки, он охотно вернулся бы к себе в каюту, но его удержал страх показаться смешным.

Когда шум усилился и стало очевидным, что его помощник попал в серьезную переделку, он понял, как нелепо с его стороны стоять, склонившись над фальшбортом, и появился у входа в кубрик, дипломатично решив придать всему делу шутливый характер.

— Ну, ну, — начал он раздраженно и очень быстро, — что это происходит? Мистер Джермин, мистер Джермин… Плотник, плотник… что вы там внизу делаете? Выходите на палубу.

Тут доктор Долговязый Дух прокричал пискливым голосом:

— А! Мисс Гай, это вы? Отправляйтесь, дорогая, домой, а то как бы вас не задели.

— Фу, фу! Как вам не стыдно, сэр, кто бы вы ни были. Я обращался не к вам; не мелите вздора. Мистер Джермин, я разговаривал с вами; будьте любезны выйти на палубу, сэр; вы мне нужны.

— А как, черт побери, могу я туда попасть? — в бешенстве закричал старший помощник. — Прыгайте сюда, капитан Гай, и докажите, что вы мужчина. Эй, ты, Стружка, дай мне встать! Отпусти меня, говорю тебе! О! Когда-нибудь я отплачу тебе за это! Живей, капитан Гай!

При этом призыве беднягу охватила полная растерянность.

— Послушайте, э-э, плотник; не стыдно вам? Отпустите его, сэр; отпустите его! Вы слышите? Дайте мистеру Джермину выйти на палубу.

— Проваливай подальше, чернильная душа, — ответил Красавец. — Это ссора между старшим помощником и мной; убирайся на свое место, на корму!

Когда капитан снова нагнулся над люком, чтобы ответить, чья-то невидимая рука выплеснула ему прямо в лицо содержимое жестяной кружки, состоявшее из размокших сухарей и чаинок. Доктор находился тогда как раз неподалеку. Не ожидая дальнейших событий, приведенный в замешательство джентльмен, закрыв руками залитое лицо, ретировался на шканцы.

Через несколько мгновений Джермин, вынужденный пойти на компромисс, последовал за ним; куртка на нем была разорвана, лицо исцарапано, и он имел такой вид, словно его только что вытащили из-под шестерни какой-то машины. С полчаса оба оставались в каюте, откуда доносились грубые выкрики старшего помощника, заглушавшие тихий, ровный голос капитана.

Это был первый случай, когда Джермин оказался побежденным в стычке с матросами; легко понять, в каком бешенстве он находился. Спустившись в каюту, он, как нам впоследствии рассказал юнга, резко заявил Гаю, что отныне тот может сам заботиться о «Джулии»; что до него, то он с этим судном больше не желает иметь дела, если капитан допускает подобное обхождение со своими помощниками. После длинного разговора в весьма резких тонах капитан в конце концов обещал, что при первом удобном случае плотник будет как следует выпорот, хотя при создавшейся обстановке это окажется рискованным делом. На таких условиях Джермин согласился, не слишком охотно, пока что забыть о случившемся; и вскоре он утопил всякое воспоминание о нем в кружке флипа, заранее приготовленного юнгой по приказу Гая, решившего умиротворить таким способом ярость своего помощника.

Это происшествие в дальнейшем не имело никаких последствий.

Глава V

ЧТО ПРОИЗОШЛО В ХАЙТАЙХУ

Меньше чем через двое суток после того как мы покинули Нукухиву, вдали перед нами в голубой дымке показался остров Санта-Кристина. Когда мы приблизились к берегу, нашему взору предстали мрачный черный рангоут и стройный корпус небольшого военного корабля; его мачты и реи четко вырисовывались на фоне неба. Корабль, оказавшийся французским корветом, стоял в бухте на якоре.

Это чрезвычайно обрадовало нашего капитана, и, выйдя на палубу, он поднялся на бизань-мачту и стал рассматривать корабль в подзорную трубу. Прежде он не собирался бросать здесь якорь, но теперь, рассчитывая на помощь корвета в случае каких-нибудь затруднений, изменил свое решение и стал на якорь рядом с ним. Затем, как только была спущена шлюпка, Гай отправился засвидетельствовать свое почтение командиру и, кроме того, как мы предполагали, договориться с ним о мерах для поимки беглецов.

Через двадцать минут он вернулся в сопровождении двух офицеров, одетых в мундиры и с бакенбардами на лице, и нескольких пьяных старых вождей, которые вели себя чрезвычайно шумно; один из них напялил на ноги вместо брюк алый жилет, у другого к пяткам были прикреплены шпоры, а третий щеголял в украшенной пером треуголке. Кроме этих предметов, на них была лишь обычная одежда здешних туземцев — повязка из местной ткани вокруг бедер. При всем неприличии своего поведения эти особы оказались депутацией от высших духовных властей острова; цель их посещения состояла в том, чтобы наложить на наше судно строжайшее «табу» и тем предотвратить непристойные сцены и побеги, которые несомненно имели бы место, если бы туземцам — мужчинам и женщинам — разрешили беспрепятственно посещать нас.

Церемония была недолгая. Жрецы отошли на минутку в сторону, склонили друг к другу свои старые бритые головы и немного побормотали. Затем главный из них оторвал длинный лоскут от своей набедренной повязки из белой таппы и вручил его одному из французских офицеров, а тот передал Джермину, предварительно объяснив, что с ним делать. Старший помощник немедленно прошел до конца сильно раскачивавшегося утлегаря и прикрепил к нему мистический символ запрета. Это обратило в бегство компанию девушек, которые, как мы успели заметить, плыли к нам. Всплеснув руками и подняв, как дельфины, брызги воды, они с громкими криками «табу! табу!» повернули назад и направились к берегу.

В ночь нашего прибытия несли вахту старший помощник и маори, сменяя друг друга каждые четыре часа; команде, как это иногда практикуется во время стоянки на якоре, разрешили всю ночь оставаться внизу. Впрочем, в данном случае главной причиной такой поблажки было недоверие к матросам. И в самом деле, не приходилось сомневаться, что кто-нибудь из них непременно совершил бы попытку тем или иным способом удрать. Итак, когда пробило восемь склянок (полночь) — к этому времени на судне царила полная тишина — и наступила первая вахта Джермина, тот поднялся на палубу с фляжкой спиртного в левой руке, держа наготове правую, чтобы ударить первую физиономию, которая покажется над люком кубрика.

Приняв подобные меры, он несомненно собирался бодрствовать, но вместо того вскоре заснул; он спал так крепко, что, возможно, именно его храп разбудил матросов, сбежавших от нас этой ночью. Во всяком случае старший помощник трубил носом весьма странно, чему не приходится удивляться, если вспомнить о его искривленной трубе. Когда он очнулся, рассвет только что наступил, но было достаточно светло, чтобы заметить исчезновение двух шлюпок. В одно мгновение он понял, что произошло.

Вытащив маори из-под старого паруса, где тот спал, Джермин приказал ему спустить одну из оставшихся шлюпок, а сам ринулся в каюту сообщить новость капитану. Выскочив опять на палубу, он нырнул в кубрик за гребцами, но едва очутился там, как за бортом послышался крик и громкий плеск. То были маори и шлюпка (в которую тот только что прыгнул, чтобы подготовить к спуску), все дальше и дальше уносимые волнами.

После того как накануне вечером шлюпку подняли на место по правому борту на корме, кто-то подрезал удерживающие ее тросы с таким расчетом, чтобы они при умеренном натяжении порвались. Веса Бембо оказалось как раз достаточно — очевидно, беглецы определили его с точностью до одного пенькового волокна. Оставалась еще одна шлюпка; но ее следовало осмотреть, прежде чем попытаться спустить на воду. И хорошо, что это сделали: в днище зияла большая дыра, сквозь которую пролез бы бочонок. Шлюпка была безжалостно повреждена.

Джермин бесновался. Швырнув шляпу о палубу, он собирался уже броситься в море и поплыть к корвету за катером, как вдруг появился капитан Гай и попросил его оставаться на месте. Тем временем вахтенный офицер на борту французского военного корабля заметил поднявшуюся у нас суматоху и окликнул нашего капитана, чтобы узнать, в чем дело. Гай в рупор сообщил о случившемся, и офицер немедленно пообещал дать людей для преследования. Послышались свистки боцманской дудки, слова команды, и от корвета отвалил большой катер. Пять-шесть взмахов весел — и он подошел к «Джулии». Старший помощник прыгнул в него, и гребцы стали быстро грести к берегу.

Еще один катер с вооруженной командой вскоре также направился к острову.

Через час первый катер вернулся, ведя на буксире две китобойные шлюпки, которые были обнаружены на берегу перевернутыми, точно черепахи.

Наступил полдень, а о беглецах ничего больше не было слышно. Тем временем мы с доктором Долговязым Духом слонялись взад и вперед по палубе, приятельски беседуя и рассматривая береговой ландшафт. В бухте стоял мертвый штиль; палящее солнце бросало свои лучи с высоты; иногда бесшумно скользящая пирога, крадучись, появлялась из-за какого-нибудь мыса и стрелой неслась по воде.

Все утро наши больные ковыляли по палубе и бросали печальные взгляды на остров, где покачивались пальмы, приглашая их под свою животворную сень. Несчастные матросы! Как способствовали бы восстановлению их пошатнувшегося здоровья эти восхитительные рощи! Но бесчувственный Джермин клятвенно заверил, что никогда их нога не ступит на эту землю.

Перед закатом показалась толпа, спускавшаяся к берегу. Впереди шли беглецы — без шапок, с изорванными в лохмотья куртками и брюками; лица у всех были в крови и пыли, а руки связаны за спиной гибкими прочными стеблями. За ними вплотную следовала шумная ватага островитян, подталкивавшая их остриями длинных копий, а моряки с корвета угрожали им с обеих сторон обнаженными тесаками.

Ружье, подаренное верховному вождю прибрежной области, и обещание выдать по полной стопке пороха за каждого пойманного подняли на ноги все население; охота оказалась настолько успешной, что были схвачены не только матросы, удравшие утром, но и пятеро из тех, что остались на острове во время прошлой стоянки. Впрочем, туземцы исполняли лишь роль гончих, вспугивая дичь в ее убежищах, но хватать ее предоставили французам. Здесь, как и повсюду, островитяне не обнаруживают никакого желания вмешиваться в драку, возникающую при поимке доведенных до отчаяния матросов.

Беглецов немедленно доставили на судно; вид у них был довольно угрюмый, но они вскоре воспрянули духом и стали относиться ко всему случившемуся, как к забавному приключению.

Глава VI

МЫ ПРИСТАЕМ К ОСТРОВУ ДОМИНИКА

Сразу после наступления темноты капитан Гай, боявшийся провести еще одну ночь у Хайтайху, распорядился сняться с якоря.

На следующее утро, когда все полагали, что мы пустились в далекое плавание, «Джулия» внезапно изменила курс и направилась к острову Доминика, или Хива-Оа, расположенному к северу от покинутой нами Санта-Кристины. Как мы узнали, причиной этого было желание заполучить, если окажется возможно, несколько матросов-англичан, которые, по сведениям, сообщенным командиром корвета, недавно сошли там на берег с американского китобойца и хотели наняться на какое-нибудь английское судно.

После полудня мы приблизились к острову и шли на траверзе тенистой горной долины, начинавшейся от берега глубокой бухты и терявшейся вдали, где она извивалась зеленым ущельем.

— К наветренному грота-брасу! — заорал старший помощник, прыгая на фальшборт.

Через мгновение мчавшаяся по волнам «Джулия», внезапно остановленная в своем беге, задрала нос, как вскидывает голову осаженный на скаку конь, и вода под ее бушпритом вспенилась.

Мы находились как раз у того места, где рассчитывали пополнить экипаж; поэтому сразу же была спущена шлюпка, чтобы идти к берегу. Теперь возникла необходимость подобрать гребцов — людей, менее всего склонных сбежать. После довольно длительного совещания между капитаном и его помощником выбор пал на четырех матросов, признанных самыми надежными; или, вернее, на них остановились потому, что среди отборной компании подозрительных типов их считали менее отъявленными негодяями.

Вслед за матросами, вооруженными тесаками, — о туземцах шла очень дурная слава — за борт спустился наш больной капитан, который решил, по-видимому, на этот раз показать себя во всем блеске. Кроме тесака, на нем был старый абордажный пояс с засунутыми за него двумя пистолетами. Шлюпка немедленно отчалила.

У моего приятеля Долговязого Духа среди прочего имущества, представлявшего несколько странное зрелище в судовом кубрике, была превосходная подзорная труба, и мы для этого случая ею воспользовались.

Когда шлюпка подошла к берегу в конце узкого залива и стала уже не различима для невооруженного глаза, мы все еще ясно видели ее в подзорную трубу; она казалась не больше яичной скорлупы, а люди превратились в пигмеев.

Наконец, увлекаемое волной, издали представлявшейся длинной полосой пены, крохотное суденышко врезалось в берег среди града сверкающих брызг. Там не было ни души. Один пигмей остался у шлюпки, а остальные пошли вдоль берега, внимательно оглядываясь по сторонам, то и дело прикладывая руку к уху, чтобы прислушаться, и пристально всматриваясь под густые ветви деревьев, свисавшие в нескольких шагах от моря. Никто не появлялся, и, по всей видимости, кругом царила могильная тишина. Но вот фигурка с пистолетами, а за ней и остальные, размахивавшие своими шилами, вступили в лес и вскоре скрылись с глаз. Они оставались там недолго, опасаясь, вероятно, вражеской засады, если заберутся далеко вверх по узкой долине.

Через некоторое время они снова сели в шлюпку и вскоре уже отважно мчались по волнам бухты. Вдруг капитан вскочил на ноги — шлюпка повернула назад и опять приблизилась к берегу. Несколько десятков туземцев, вооруженных копьями, в подзорную трубу казавшимися тростинками, только что вышли из лесу и, очевидно, кричали чужеземцам, чтобы те не торопились удирать, а вернулись для дружеских переговоров. Но островитяне, должно быть, не внушали особого доверия, так как шлюпка остановилась примерно на расстоянии своей длины от берега, и капитан, стоя на носу, исполнил пантомиму, направленную, очевидно, к тому, чтобы они подошли ближе. Один из них выступил вперед и ответил что-то, по всей вероятности снова убеждая чужестранцев отбросить недоверчивость и высадиться на берег. Капитан, размахивая руками, исполнил еще одну пантомиму, означавшую отказ. Под конец он сказал что-то, заставившее туземцев замахнуться копьями. Тогда он выстрелил из пистолета, и вся толпа пустилась бежать; лишь один бедняга, уронив копье и прижимая руку к бедру, медленно заковылял прочь. У него был такой жалкий вид, что у меня зачесались руки пустить пулю в того, кто его ранил.

Подобные акты бессмысленной жестокости нередко совершаются капитанами судов, пристающих к сравнительно мало известным островам. Даже на архипелаге Паумоту,[18] находящемся на расстоянии всего одного дня пути от Таити, с торговых шхун, двигавшихся узкими проливами между островами, не раз стреляли по туземцам, когда те подходили к берегу; и негодяи делают это просто для забавы.

В самом деле, отношение многих моряков к этим голым язычникам может показаться почти невероятным. Они едва признают их за людей. Любопытно отметить: чем более невежествен и унижен человек, тем с бóльшим презрением он смотрит на тех, кого считает ниже себя.

Так как все средства убедить островитян оказались тщетными и никакой надежды на возобновление с ними сношений не осталось, шлюпка вернулась к судну.

Глава VII

ЧТО ПРОИЗОШЛО В ХАННАМАНУ

По ту сторону острова находилась большая, густонаселенная бухта Ханнаману; не исключена была возможность, что матросы, которых мы искали, скрывались там. Но когда шлюпка подошла к «Джулии», солнце уже садилось, а потому мы легли на другой галс и отошли на некоторое расстояние от берега. Перед рассветом мы сделали поворот через фордевинд и взяли курс на землю; к тому времени, когда солнце стояло уже высоко над горизонтом, мы вступили в узкий пролив, разделяющий острова Доминика и Санта-Кристина.

С одной стороны тянулась цепь крутых зеленых утесов в несколько сот футов вышиной; тут и там в глубоких расселинах, среди буйной растительности лепились, подобно птичьим гнездам, белые хижины островитян. По ту сторону пролива до самого горизонта простирались залитые светом пологие холмы, такие теплые и волнистые, что, казалось, они трепетали под лучами солнца. Мы неслись все дальше мимо утесов и рощ, лесистых расщелин и долин, мимо темных ущелий со сверкавшими вдали бурными водопадами. Свежий береговой бриз наполнял паруса, окруженная со всех сторон землей водная поверхность своим спокойствием напоминала озеро, и голубые волны с легким плеском ударялись о медную обшивку носа нашего судна.

Достигнув конца пролива, мы обогнули мыс и сразу очутились у бухты Ханнаману. Это была единственная более или менее пригодная гавань на острове, хотя с точки зрения безопасности якорной стоянки она вряд ли заслуживает такого названия.

Прежде чем мы установили связь с берегом, произошло событие, которое может дать еще некоторое представление о нашей команде.

Подойдя к берегу, насколько позволяло благоразумие, мы остановились и стали ждать прибытия пироги, выходившей из бухты. Вдруг сильное течение подхватило нас и быстро понесло к скалистому мысу, образующему одну из сторон гавани. Ветер стих, а потому сразу же были спущены две шлюпки, чтобы повернуть судно. Но сделать это не успели: со всех сторон уже бурлили водовороты, и скалистый берег был так близко, что, казалось, на него можно спрыгнуть с верхушки мачты.

Несмотря на ужас лишившегося дара речи капитана и хриплые крики неустрашимого Джермина, матросы тянули снасти как можно медленней; некоторые улыбались, предвкушая удовольствие очутиться на берегу, другие жаждали, чтобы судно разбилось, и едва могли сдержать свою радость. Неожиданно встречное течение пришло нам на помощь, и при содействии шлюпок мы вскоре оказались вне опасности.

Какое разочарование для нашей команды! Все тайные надежды бросить потерпевшее крушение судно, вплавь добраться до берега и беззаботно прожить на острове до конца своих дней были так жестоко похоронены, не успев расцвести!..

Вскоре после этого пирога подошла к борту «Джулии». В ней находились восемь или десять туземцев, славных, веселых на вид юношей, непрерывно жестикулировавших и что-то восклицавших; красные перья в их головных повязках все время качались. С ними прибыл также какой-то чужеземец, вероотступник, отказавшийся от цивилизованного мира, — белый человек в набедренной повязке жителей Южных морей и с татуировкой на лице. Широкая голубая полоса пересекала его лицо от уха до уха, а на лбу красовалось сужавшееся к одному концу изображение голубой акулы — сплошные острые плавники от головы до хвоста.

Многие из нас смотрели на этого человека с чувством, близким к ужасу, ничуть не ослабевшим, когда мы узнали, что он добровольно согласился на такое украшение своей физиономии. Что за клеймо! Гораздо хуже, чем у Каина: у того, вероятно, была лишь какая-нибудь морщина или родинка, и современные косметические средства могли бы их уничтожить, но голубая акула представляла собой неизгладимый знак, и его не смыть всем водам Аваны и Фарфара,[19] рек Дамаска.

Это был англичанин (он назвал себя Лем Харди), который сбежал лет десять тому назад с торгового брига, приставшего к острову для пополнения запаса дров и воды. Харди вступил на берег в качестве независимой силы, вооруженный ружьем и располагающий мешком огнестрельных припасов, готовый, если понадобится, в одиночку вести войну на свой собственный страх и риск. Страна была поделена между враждовавшими друг с другом вождями нескольких больших долин. С одним из них, первым предложившим ему дружбу, он заключил союз и стал тем, кем оставался и по сей час: военачальником одного племени и богом войны, почитаемым на всем острове. Его кампании превзошли наполеоновские. Своим непобедимым ружьем при поддержке легкой пехоты, вооруженной копьями и дротиками, он одной ночной атакой покорил два клана, а следующее утро повергло к стопам его королевского союзника и все остальные.

Не уступал он корсиканцу и по части роста личного благосостояния; через три дня после высадки прелестно татуированная рука принцессы принадлежала ему. Вместе с девицей в качестве приданого он приобрел тысячу саженей тонкой таппы, пятьдесят двухслойных циновок из расщепленной травы, четыреста свиней, десять домов в разных концах ее родной долины, а также священную защиту специального указа о «табу», объявившего его личность навеки неприкосновенной.

Итак, Лем Харди навсегда поселился на острове, вполне удовлетворенный условиями своего существования, не испытывая ни малейшего желания возвратиться к друзьям. «Друзей» в сущности у него никогда не было. Он рассказал мне свою историю. Лем был вышвырнут в белый свет подкидышем, и его происхождение оставалось для него такой же тайной, как генеалогия Одина.[20] Всеми презираемый, он мальчиком убежал из приходского работного дома и стал скитаться по морям. Несколько лет он вел жизнь матроса, а теперь навсегда разделался с ней.

В большинстве случаев именно такие люди (они часто встречаются среди моряков), до которых никому на свете нет дела, не имеющие никаких привязанностей, безрассудные и не терпящие уз, налагаемых цивилизацией, нередко чувствуют себя как дома на диких островах Тихого океана. И разве можно удивляться их выбору, если вспомнить о той тяжелой участи, на какую они были обречены на родине?

По словам этого отступника, больше ни одного белого человека на острове не было; и так как капитан не имел оснований подозревать Харди в намерении нас обмануть, то он решил, что французы в своем рассказе напутали. Когда остальные гости узнали о цели нашего прибытия, один из них, красивый, рослый парень с огромными глазами на выразительном лице, вызвался отправиться с нами в плавание. В качестве платы он потребовал лишь красную рубаху, штаны и шляпу, которые тут же были ему вручены, а сверх того плитку прессованного табаку и трубку. Сделка была немедленно заключена, но затем Ваймонту внес в соглашение дополнительный пункт: его приятель, явившийся вместе с ним, должен получить десять целых морских сухарей без единой трещины, двадцать совершенно новых, безукоризненно прямых гвоздей и один большой складной нож. Это условие было также принято, и все предметы сразу же вручены туземцу. Он схватил их с большой жадностью и за неимением одежды засунул гвозди в рот, заменявший ему карман. Два гвоздя, однако, были первым делом использованы для замены ушных украшений, причудливо вырезанных из кусочков выкрашенной в белый цвет древесины.

Поднялся сильный ветер с моря, и следовало не теряя времени отойти подальше от берега; поэтому после того как наш новый товарищ и его земляки нежно потерлись носами, мы вместе с ним пустились в путь.

Когда под наполненными ветром бом-брамселями мы устремились вперед, прощальные крики с пироги, к нашему удивлению, ничуть не взволновали островитянина; но его спокойствие продолжалось недолго. В тот же вечер, как только темно-синие очертания родных холмов скрылись за горизонтом, бедный Ваймонту нагнулся над фальшбортом, уронил голову на грудь и поддался неукротимому горю. Судно сильно качало, и Ваймонту, как это ни печально, в добавление к прочим мукам, ужасно страдал от морской болезни.

Глава VIII

ТАТУИРОВЩИКИ С ОСТРОВА ДОМИНИКА

Предоставив удалявшуюся «Джульеточку» на время самой себе, я сообщу некоторые любопытные сведения, полученные мною от Харди.

Этот беглец от цивилизации так долго прожил на острове, что все местные обычаи были ему хорошо известны; я очень жалел о кратковременности нашего пребывания в Ханнаману, помешавшей ему рассказать нам о них более обстоятельно.

Все же из тех немногочисленных фактов, которые стали мне известны, я с удивлением убедился, что жители Хива-Оа, хотя этот остров относится к той же группе, что и Нукухива, сильно отличаются от моих друзей из тропической долины Тайпи.

Так как татуировка Харди вызвала множество замечаний, ему пришлось немало порассказать о том, как занимаются этим искусством у них на острове.

Татуировщики с Хива-Оа пользовались широкой известностью на всем архипелаге. Они довели свое мастерство до исключительного совершенства, и их профессия считалась весьма почетной. Не удивительно поэтому, что, подобно модным портным, они ценили свои услуги очень дорого; так дорого, что позволить себе пользоваться ими могли только люди, принадлежавшие к высшим сословиям. Поэтому изящество татуировки почти всегда служило верным указанием на знатность происхождения и богатство.

«Профессора» с большой практикой жили в просторных домах, разделенных занавесями из таппы на множество маленьких помещений, где поодиночке обслуживались клиенты. Такой порядок объяснялся главным образом своеобразной формой «табу», предписывавшей для всех людей, будь они высокого или низкого звания, строжайшее уединение на время татуировки. Им запрещается всякое общение с другими, и небольшую порцию пищи, разрешаемую к употреблению, подсовывает им под занавеску невидимая рука. Ограничение еды направлено к тому, чтобы уменьшить количество крови и тем ослабить воспаление, вызываемое накалыванием кожи. Воспаление появляется очень быстро, и требуется некоторое время, чтобы оно прошло; таким образом, период уединения обычно продолжается много дней, иногда несколько недель.

Когда всякая болезненность исчезает, клиент уходит домой, но лишь для того, чтобы вернуться снова: операция эта настолько болезненна, что за один раз ей можно подвергнуть лишь небольшой участок кожи. И так как при столь медленном процессе требуется разукрасить все тело, предназначенные для этой цели студии постоянно полны. Побуждаемые неслыханным тщеславием, многие островитяне проводят значительную часть своей жизни, высиживая перед художником.

Наиболее подходящим для начала этой работы считается юношеский возраст. Подыскав какого-нибудь знаменитого татуировщика, родные приводят юношу к нему, и тот составляет эскиз общего плана татуировки. «Профессор» должен обладать острым глазом, так как костюм, который будет носиться всю жизнь, должен быть хорошо скроен.

Некоторые татуировщики, томясь по совершенству, нанимают за большую плату несколько человек самого низкого происхождения, простолюдинов, совершенно не заботящихся о внешности, и на них практикуются, проверяя свои замыслы. После того как их спины безжалостно искалываются черновыми набросками и холста для художника больше не остается, эти люди получают расчет и становятся на всю жизнь объектом презрения своих соплеменников. Несчастные создания! Они стали мучениками во имя искусства.

Кроме специалистов с постоянной клиентурой, существует множество захудалых странствующих татуировщиков, которые благодаря своей профессии беспрепятственно бродят от одной прибрежной деревни до другой по местности, населенной враждующими между собой племенами, и по дешевке обслуживают чернь. Они всегда приноравливают свое появление к различным религиозным празднествам, собирающим большие толпы. Когда праздник кончается и все, в том числе татуировщики, покидают местность, где он происходил, там остается десятка два маленьких палаток из грубой таппы с одиноким обитателем в каждой из них; ему запрещено разговаривать с невидимыми соседями, и он обязан пробыть там до полного исцеления. Странствующие татуировщики позорят свою профессию; они простые ремесленники, ничего не признающие, кроме ломаных линий и бесформенных пятен, совершенно не способные вознестись к тем высотам фантазии, которых достигают их выдающиеся собратья по профессии.

Все деятели искусства любят объединяться; поэтому в Ханнаману татуировщики время от времени сходились на собрания своего почтенного ордена. В этом обществе, должным образом организованном и имевшем членов различных степеней, Харди, пользовавшийся как белый особым влиянием, играл роль почетного Великого Мастера.

Голубая акула и что-то вроде урима и туммима,[21] выгравированных у него на груди, были знаками его посвящения. Такие ордена татуировщиков учреждены на всем Хива-Оа. Тот, к которому принадлежал наш знакомец, возник следующим образом. Через год-другой после его появления на острове там наступил голод, ибо несколько сезонов подряд урожаи хлебных плодов почти полностью погибали. Это повело к такому уменьшению клиентуры у татуировщиков, что они стали форменным образом бедствовать. Однако венценосный союзник Харди нашел филантропический способ обеспечить их нужды, одновременно оказав благодеяние многим из своих подданных.

Перед дворцом, на берегу и в верховье долины под трубные звуки раковин было возвещено, что Нумаи, король Ханнаману и друг Харди-Харди, белого, открывает свое сердце и свой дом для всех татуировщиков; но чтобы получить права на такое гостеприимство, они обязаны бесплатно оказывать услуги всем желающим беднякам.

Немедленно к королевской резиденции стали стекаться толпы художников и клиентов. Это было славное время; так как дворцовые постройки считались «табу» для всех, кроме татуировщиков и вождей, клиенты большим лагерем расположились под открытым небом.

«Лора тату», или «Пору татуировки», будут долго помнить. Один восторженный клиент прославил это событие в стихах. Харди привел нам несколько строк и дал их примерный перевод в виде своеобразного речитатива:



Где слышен этот шум?
В Ханнаману.
А что это за шум?
То шум сотни молотков,
Они стучат, стучат, стучат
По акульим зубам.[22]





Где этот свет?
Вокруг королевского дома.
А что за тихий смех?
Это весело, тихо смеются
Сыновья и дочери тех, кого татуируют.



Глава IX

МЫ ДЕРЖИМ КУРС НА ЗАПАД. ПОЛОЖЕНИЕ ДЕЛ

Когда мы покидали Ханнаману, ночь была светлая и звездная и такая теплая, что после смены вахты большинство матросов улеглось как попало вокруг фок-мачты.

Под утро, страдая от духоты в кубрике, я поднялся на палубу. Там царило полное безмолвие. Мягкий пассатный ветер ровно надувал паруса, и судно двигалось прямо в безбрежный простор западной части Тихого океана. Вахтенные спали. Даже рулевой, упершись одной ногой в штурвал, клевал носом, и сам старший помощник, скрестив руки, прислонился к шпилю.

В такую ночь, предоставленный самому себе, мог ли я не предаться мечтам? Я перегнулся через борт и невольно думал о тех чудищах, над которыми мы, возможно, в этот самый миг проплывали.

Но вскоре мои размышления прервала серая призрачная тень, упавшая на вздымающиеся волны. То был рассвет, сменившийся первыми проблесками зари. Они вспыхивали в одном конце ночного небосвода, напоминая — если сравнивать великое с малым — мелькание фонаря Гая Фокса[23] в подземелье парламента. Прошло немного времени, край океана зарделся, словно пылающие угли, и, наконец, кроваво-красный шар солнца выкатился из-за горизонта на востоке, и начался длинный день в море.

После завтрака первым делом порешили по всем правилам окрестить Ваймонту, который за ночь обдумал свое положение и имел довольно мрачный вид.

О том, какое имя ему дать, высказывались различные мнения. Одни считали, что мы должны назвать его «Воскресенье», так как в этот день он попал к нам; другие предлагали «Тысяча восемьсот сорок два» — по текущему году нашего летосчисления; доктор Долговязый Дух, со своей стороны, настаивал на том, чтобы островитянин ни в коем случае не менял своего первоначального имени Ваймонту-Хи, которое означало (как он утверждал) на образном языке туземцев что-то вроде «Человек, попавший в беду». Старший помощник положил конец спорам, окатив беднягу ведром морской воды и наделив его морским именем «Нос по ветру».

После первых припадков отчаяния, вызванных разлукой с родиной, Ваймонту — мы и впредь будем называть его так — на время несколько повеселел, но затем погрузился в прежнее состояние и стал очень грустным. Мне часто приходилось видеть, как, забившись в угол кубрика, он следил своими странными, беспокойно горевшими глазами за малейшими движениями матросов. И когда они говорили о Сиднее и его танцевальных заведениях, он всякий раз вспоминал, вероятно, о своей бамбуковой хижине.

Мы находились теперь в открытом море, но в какой промысловый район мы направляемся, никто не знал; по-видимому, это почти никого и не интересовало. Матросы со свойственной им беспечностью стали втягиваться в повседневную жизнь на море, как будто все обстояло вполне благополучно. Ветер уносил «Джулию» по спокойной глади океана, и вся работа сводилась к вахтам у руля и смене дозорных на топах мачт. Что касается больных, то их число увеличилось еще на несколько человек — климат острова для некоторых из беглецов оказался неподходящим. В довершение всего капитан снова сдал и совсем расхворался.

Матросов, способных выполнять свои обязанности, разделили на две малочисленные вахты, которыми руководили старший помощник и маори; последний, благодаря тому что он был гарпунщиком, стал преемником сбежавшего второго помощника.

При таком положении дел не приходилось и думать об охоте на китов; однако вопреки очевидности Джермин рассчитывал на скорое выздоровление больных. Как бы то ни было, мы продолжали неуклонно двигаться на запад, а над нами расстилалось все то же бледно-голубое небо. Мы шли все вперед и вперед, но казалось, будто мы все время стоим на месте, и каждый прожитый день ничем не отличался от предыдущего. Мы не видели ни одного корабля, да и не надеялись увидеть. Никаких признаков жизни, кроме дельфинов и рыб, резвившихся под носом «Джулии» подобно щенкам на берегу. Впрочем, время от времени дымчатые альбатросы, характерные для этих морей, появлялись над нами, хлопая огромными крыльями, а затем, бесшумно паря, уносились прочь, словно не желая иметь дело с зачумленным кораблем. Или же стаи тропических птиц, известных среди моряков под названием «боцманы»,[24] описывали над нами круг за кругом, пронзительно свистя на лету.

Неизвестность, по-прежнему окутывавшая место нашего назначения, и то обстоятельство, что мы шли сравнительно мало посещаемыми водами, придавали этому плаванию особый интерес, и я его никогда не забуду.

Из вполне понятных соображений благоразумия моряки придерживались в Тихом океане преимущественно уже известных путей; именно поэтому корабли исследователей и отважные китобойцы еще и в наши дни открывают иногда новые острова, хотя за последние годы множество всякого рода судов бороздило необъятный океан. В самом деле, значительная часть этих водных просторов все еще остается совершенно неизученной; до сих пор имеются сомнения, существуют ли действительно те или иные мели, рифы и небольшие группы островов, весьма приближенно нанесенные на морские карты. Уже одно то, что такое судно, как наше, направляется в эти районы, не могло не вызвать некоторого беспокойства у всякого здравомыслящего человека. Лично мне часто вспоминались многочисленные рассказы о кораблях, которые, идя под всеми парусами, налетали посреди ночи, когда команда спала, на неведомые подводные скалы. Ведь из-за отсутствия дисциплины и недостатка в людях ночные вахты вели себя у нас крайне беспечно.

Но подобные мысли не приходили в голову моим беззаботным товарищам. И мы двигались все дальше и дальше, а солнце каждый вечер садилось как раз напротив нашего утлегаря.

Почему старший помощник столь тщательно скрывал точное место нашего назначения, так и осталось неизвестным. Его россказням я, например, совершенно не верил, считая их лишь уловкой для успокоения команды.

По его словам, мы направлялись в прекрасный промысловый район, почти неизвестный другим китобоям и открытый им самим, когда он во время одного из своих прежних плаваний ходил капитаном на маленьком бриге. Океан так и кишит там огромными китами, настолько смирными, что просто подходи к ним и бей; они так пугаются, что не оказывают никакого сопротивления. Близ этого места с подветренной стороны лежит небольшая группа островов, куда мы направимся для ремонта; они изобилуют чудесными плодами, и живет там племя, совершенно не испорченное общением с чужеземцами.

Не желая, вероятно, чтобы кто-нибудь смог точно установить широту и долготу того места, куда мы направлялись, Джермин никогда не сообщал нам нашего местонахождения в полдень, хотя на большинстве судов это обычно делается.

Зато он неутомимо ухаживал за больными. Когда доктор Долговязый Дух сдал ключи от аптечки, они были вручены Джермину, и тот выполнял свои обязанности врача ко всеобщему удовольствию. Пилюли и порошки чаще всего выбрасывались рыбам, а взамен шло в ход содержимое таинственных маленьких бочонков емкостью в четверть ведра, разбавлявшееся водой из сорокаведерной бочки. Джермин приготовлял свои лекарства на шпиле в кокосовых скорлупах, на которых были написаны имена больных. Подобно врачам на суше, он сам не пренебрегал своими снадобьями, так как нередко являлся в кубрик с профессиональными визитами изрядно навеселе; он считал также своим долгом поддерживать среди больных хорошее настроение, рассказывая им часами занимательные истории всякий раз, как их навещал.

Из-за хромоты, от которой я вскоре начал оправляться, мне не приходилось выполнять никаких работ; лишь изредка я выстаивал смену у руля. Бóльшую часть времени я проводил в кубрике в обществе долговязого доктора, изо всех сил старавшегося завоевать мое расположение. Его книги, хотя и сильно порванные и затрепанные, были для меня бесценным подспорьем. Я по нескольку раз прочел их от корки до корки, в том числе и ученый трактат о желтой лихорадке. Кроме книг, у него была пачка старых сиднейских газет, и я вскоре назубок знал адреса всех купцов, помещавших в них объявления. Особенно большое развлечение доставляла мне красноречивая реклама Стаббса, владельца аукционной конторы по продаже недвижимого имущества, и я не сомневался, что он был учеником лондонского аукциониста Робинса.

Кроме удовольствия, которое доставляло мне общество Долговязого Духа, дружба с ним принесла мне также большую пользу. Немилость капитана лишь усилила расположение к нему судового плебса; матросы не только обходились с разжалованным доктором самым дружелюбным образом, но и всячески проявляли свое уважение, не говоря уже о том, что от всего сердца смеялись каждой его шутке. Эти чувства распространились и на меня, как на его ближайшего приятеля, и постепенно в нас стали видеть почетных гостей. Во время трапез нам всегда подавали первым, да и в остальном оказывали всяческие знаки внимания.

Изыскивая способы заполнить время в периоды частых штилей, Долговязый Дух вспомнил о шахматах. Складным ножом мы довольно искусно вырезали из кусочков дерева фигуры, а доской нам служила расчерченная мелом на квадраты середина крышки сундука, по концам которого мы при игре усаживались верхом друг против друга. Не найдя другого, более подходящего способа отличать фигуры противников, я отметил свои, привязав к ним лоскутки черного шелка, оторванные от старого шейного платка. По словам доктора, я поступил вполне правильно, одев их в траур, так как в трех играх из четырех у них имелись все основания печалиться. Матросы в шахматах ничего не смыслили; их удивление достигало такого предела, что под конец они следили за таинственным ходом игры в полнейшем недоумении; не сводя глаз с фигур во время долгих сражений, они приходили к выводу, что мы оба, вероятно, какие-то волшебники.

Глава X

ОПИСАНИЕ СУДОВОГО САЛОНА И НЕКОТОРЫХ ЕГО ОБИТАТЕЛЕЙ

Не мешает теперь дать некоторое представление о том месте где так дружно жили доктор и я.

Большинству читателей известно, что передняя часть палубы около бушприта называется баком; непосредственно под ним находится кубрик — помещение для матросов, отделенное переборкой от трюма.

Расположенное в носовой части корабля, это чудесное жилье имеет треугольную форму и обычно оборудовано грубо сколоченными двухъярусными койками. На «Джулии» они были в самом плачевном состоянии, настоящие калеки, часть которых почти полностью разобрали для починки остальных; по одному борту их уцелело только две. Впрочем, большинство матросов относилось довольно равнодушно к тому, есть ли у них койка или нет: все равно, не имея постельных принадлежностей, они могли на нее класть только самих себя.

Доски своего ложа я застелил старой парусиной и всяким тряпьем, какое мне удалось разыскать. Подушкой служил чурбан, обернутый рваной фланелевой рубахой. Это несколько облегчало участь моих костей во время качки.

Кое-где разобранные деревянные койки были заменены подвесными, сшитыми из старых парусов, но они раскачивались в пределах столь ограниченного пространства, что спать в них доставляло очень мало удовольствия.

Общим видом кубрик напоминал темницу, и там было исключительно грязно. Прежде всего от палубы до палубы он имел меньше пяти футов, и даже в это пространство вторгались две толстые поперечные балки, скреплявшие корпус судна, и матросские сундуки, через которые по необходимости приходилось переползать, если вы куда-нибудь направлялись. В часы трапез, а особенно во время дружеских послеобеденных бесед, мы рассаживались на сундуках, точно артель портных.

Посредине проходили две квадратные деревянные колонны, называемые у кораблестроителей бушпритными битенгами. Они отстояли друг от друга примерно на фут, а между ними, подвешенный к ржавой цепи, покачивался фонарь, горевший день и ночь и постоянно отбрасывавший две длинные темные тени. Ниже между битенгами был устроен шкаф, или матросская кладовая, которая содержалась в чудовищном беспорядке и время от времени требовала основательной чистки и обкуривания.

Все судно находилось в крайне ветхом состоянии, а кубрик и вовсе напоминал старое гниющее дупло. Дерево везде было сырое и заплесневелое, а местами мягкое, ноздреватое. Больше того, все оно было безжалостно искромсано и изрублено, ибо кок нередко пользовался для растопки щепками, отколотыми от битенгов и бимсов. Наверху в покрытых копотью карлингсах тут и там виднелись глубокие дыры, прожженные забавы ради какими-то пьяными матросами во время одного из прежних плаваний.

В кубрик спускались по доске, на которой были набиты две поперечные планки; люк представлял собой простую дыру в палубе. Никакого приспособления для задраивания люка на случай необходимости не имелось, а просмоленный парус, которым его прикрывали, давал лишь слабую защиту от брызг, перелетавших через фальшборт. Поэтому при малейшем ветре в кубрике бывало ужасно мокро. Во время же шквала вода врывалась туда потоками, подобно водопаду, растекаясь кругом, а затем всплескивалась вверх между сундуками, словно струи фонтана.

Таково было помещение, которым мы располагали на «Джулии»; и при всех его недостатках мы не могли считать себя в нем полными хозяевами. Несметное число тараканов и полчища крыс оспаривали у нас права на него. Большее бедствие не может выпасть на долю судна, плавающего в Южных морях.

Климат там такой теплый, что избавиться от этой нечисти почти немыслимо. Вы можете закупорить все люки и окуривать межпалубные помещения до тех пор, пока дым не полезет из пазов, но тем не менее достаточное количество тараканов и крыс выживет и в невероятно короткое время снова заселит судно. Случается, после упорной борьбы команда признает себя побежденной, и тогда эти твари становятся как бы подлинными хозяевами, а матросы превращаются в простых жильцов, которых терпят из милости. На судах, занятых промыслом кашалотов и часто не покидающих экваториальные воды по два года подряд, дело обстоит неизмеримо хуже, чем на всех других.

Что касается «Джулии», то тараканы и крысы нигде не чувствовали себя так вольготно, как в ее старом ветхом корпусе; каждая щель, каждая трещина буквально кишели ими. Не они жили среди вас, а вы среди них. Доходило до того, что мы предпочитали есть и пить в темноте, а не при дневном свете.

А с тараканами у нас происходило необычайное явление, которое никто так и не мог понять.

Каждую ночь они устраивали празднество. Первый признак его приближения состоял в том, что полчища насекомых, облеплявшие балки над нашими головами и забиравшиеся к нам в койки, начинали проявлять необычайное оживление и гудеть. Затем следовало массовое передвижение тех, кто жил вне поля нашего зрения. Вскоре все появлялись на сцене: более крупные экземпляры бегали по сундукам и доскам; крылатые чудовища метались взад и вперед по воздуху; а мелюзга носилась кучами, почти слившимися в сплошную массу.

По первой тревоге все матросы, способные двигаться, устремлялись на палубу; те же из больных, кто был слишком слаб, лежали не шевелясь, и обезумевшие насекомые бегали по ним сколько им заблагорассудится. Представление длилось минут десять и сопровождалось таким гулом, какого не издает даже пчелиный рой. Как часто мы сокрушались, что никогда нельзя было предвидеть время этих визитов — их могли нанести нам в любой час после наступления темноты; — и какое облегчение мы испытывали, когда они приходились на ранний вечер.

Но мне не следует забывать и о крысах, ибо они не забывали обо мне. Подобно ручной мыши Тренка,[25] ничуть не боявшейся людей, они стояли в норах и смотрели на вас, как старый дедушка с порога своего дома. Нередко они бросались на нас во время трапез и принимались грызть нашу еду.

Когда крысы в первый раз приблизились к Ваймонту, тот по-настоящему испугался; но, привыкнув, он вскоре стал управляться с ними лучше других: с поразительной ловкостью хватал крыс за лапы и выбрасывал через люк в море, где они и находили себе могилу.

О крысах я должен рассказать историю, касавшуюся лично меня. Однажды юнга подарил мне немного патоки; я ее так любил, что держал в жестяной банке в самом дальнем углу своей койки. При нашем пайке сухари, чуть-чуть политые патокой, были поистине роскошным блюдом, которым я делился лишь с доктором, и то потихоньку. Что могло быть прекрасней такого райского угощения, да еще съеденного украдкой?

Как-то вечером мы убедились, что банка почти опустела; когда мы в темноте ее наклонили, то вместе с патокой выскользнуло еще что-то. Сколько времени оно пробыло там, мы, слава богу, никогда не узнали, да и не слишком жаждали знать; всякую мысль об этом мы постарались как можно скорей выкинуть из головы. Смерть крысы, несомненно, была сладкой, совсем как смерть Кларенса в бочке мальвазии.[26]

Глава XI

ДОКТОР ДОЛГОВЯЗЫЙ ДУХ — ШУТНИК. ОДНА ИЗ ЕГО ПРОКАЗ

Хотя временами доктор Долговязый Дух бывал настроен серьезно, в целом он все же бесспорно был шутником.

Всякий знает, как любят моряки шутку на берегу, в море же эта любовь доходит до подлинной страсти. Поэтому проделки доктора встречали всеобщее признание.

Бедный старый черный кок! Отвязывая на ночь свою подвесную койку, он обнаруживал в ней крепко спавшее мокрое бревно; а когда он просыпался по утрам, его курчавая голова оказывалась вымазанной смолой. Поднимая крышку медного котла, он находил в нем старый ботинок, варившийся самым нахальным образом, а иногда у него в печи покрывались глазурью пирожные из смолы.

Участь Балтиморы[27] была поистине печальной; день и ночь он не знал покоя. Несчастный! Уж слишком он был благодушен. Что бы ни говорили о людях с мягким характером, в некоторых отношениях гораздо лучше обладать нравом волка. Кому пришло бы в голову позволить себе подшутить над сердитым Черным Даном!

Самая забавная проказа доктора заключалась в том, что однажды он вздернул на мачты, кого за ногу, кого за плечо, матросов, заснувших на палубе во время ночной вахты.

Как-то, выйдя из кубрика, он застал всех погруженными в сон и принялся за свои проделки. Обвязав каждого спящего веревкой, он пропустил концы через несколько блоков и подвел к шпилю; затем бодро зашагал, толкая перед собой вымбовку, и, несмотря на крики и сопротивление, матросы вскоре закачались тут и там в воздухе, подвешенные за руки и за ноги. Проснувшись от шума, мы примчались снизу и увидели, как бедняги, освещенные луной, свисали с топов мачт и ноков рей, подобно шайке пиратов, казненных в море экипажем поймавшего их крейсера.

Некоторое сходство с описанным развлечением имела и другая шутка доктора. По ночам кое-кто из вахтенных матросов спускался с палубы в кубрик, чтобы выкурить трубку или перехватить кусок солонины с сухарем. Иногда они засыпали; как только надо было что-нибудь сделать, их отсутствие обнаруживалось, и товарищи часто забавлялись тем, что вытягивали их наверх при помощи блока и конца, спущенного в люк с топа фок-мачты.

Как-то ночью, когда повсюду царило глубокое молчание, я лежал в кубрике без сна; тускло горевший фонарь покачивался под закопченной балкой; в такт однообразным движениям судна матросы медленно перекатывались из стороны в сторону на своих досках, а подвесные койки подымались и опускались все враз.

Вдруг я услышал чьи-то шаги по трапу и, взглянув наверх, увидел широкую штанину. Адмиралтейский Боб, коренастый старый моряк, осторожно спустился в кубрик, сразу же направился к шкафу и стал ощупью искать чего-нибудь поесть.

Подкрепившись, он начал набивать трубку. Матросу в море трудно найти более уютное местечко для курения, чем кубрик «Джулии» в полночь. Для полноты блаженства нужно погрузиться в дремотные мечты, знакомые только завзятым курильщикам табака. Вся атмосфера кубрика, наполненного храпом спящих, навевала сонливость. Не удивительно, что через некоторое время голова Боба склонилась на грудь; вскоре шапка с него свалилась, погасшая трубка выпала изо рта, и вот он уже спал спокойным сном младенца, растянувшись на сундуке.

Внезапно на палубе послышалась команда, за которой последовал топот ног и звуки выбираемых снастей. Там брасопили реи и сразу же хватились спящего; над люком начали шепотом совещаться.

Какая-то тень скользнула по кубрику и бесшумно приблизилась к ничего не подозревавшему Бобу. Это был один из вахтенных, державший в руках конец троса, который уходил куда-то вверх через люк. Помедлив мгновение, матрос осторожно приложил руку к груди своей жертвы, чтобы убедиться, крепко ли она спит; затем, привязав трос к ее лодыжке, возвратился на палубу.

Едва он повернулся спиной, как с висевшей напротив койки быстро взметнулась длинная фигура, и доктор Долговязый Дух, осторожно спрыгнув, отвязал конец от лодыжки Боба и с молниеносной быстротой прикрепил его к большому тяжелому сундуку, принадлежавшему тому самому матросу, что сейчас исчез.

Только он успел это сделать, как пошла потеха! С грохотом подпрыгнув, громоздкий ящик сорвался с места и, ударяясь обо все встречные предметы, понесся к люку. Там он застрял; думая, что Боб, не уступавший по мощи шпилю, уцепился за балку и старается перерезать трос, шутники на палубе принялись тянуть изо всех сил. Вдруг сундук взмыл в воздух и, ударившись о мачту, открылся, обрушив на головы честной компании безжалостный град вещей, перечислять которые было бы слишком долго.

Конечно, от шума проснулась вся команда, и когда мы поспешно выскочили на палубу, владелец сундука с ужасом смотрел на свои разлетевшиеся во все стороны пожитки и дрожащей рукой ощупывал шишку, которая вскочила у него на голове.

Глава XII

СМЕРТЬ И ПОХОРОНЫ ДВУХ ЧЛЕНОВ ЭКИПАЖА

Веселье, царившее порой среди нас, могло показаться странным и неприличным, если вспомнить о состоянии некоторых из наших больных. Так по крайней мере считал я, но не другие.

Примерно в это время произошло, однако, событие, убравшее у нас с глаз долой самых тяжких страдальцев, так что в дальнейшем поведение команды уже не так оскорбляло мои чувства.

Мы находились в море дней двадцать, когда двое больных, которым становилось все хуже, умерли ночью в течение какого-нибудь часа.

Один из них занимал соседнюю койку справа от меня и последние несколько дней с нее не поднимался. Все это время он часто бредил, садясь и озираясь вокруг, а подчас дико размахивая руками.

В ночь его смерти я сразу же после начала ночной вахты улегся спать, но проснулся от какого-то смутного кошмара и почувствовал на себе что-то холодное. Это была рука больного. Вечером он несколько раз клал ее на мою койку, и я ее осторожно убирал. Но теперь я вскочил и сбросил с себя его руку, она безжизненно упала, и мне стало ясно, что мой сосед умер.

Я разбудил товарищей. Труп сразу же завернули в обрывки одеял, на которых он лежал, и вынесли на палубу. Затем позвали старшего помощника, и начались приготовления к немедленным похоронам. Покойника положили на фор-люк и зашили в парусиновую койку, поместив в ногах вместо ядра чугунную баластину. После этого тело перенесли на шкафут и подняли на доску, положенную поперек фальшборта. Два человека поддерживали ее конец. Затем, торжественности ради, судно остановили, обстенив грот-марсель.

Старший помощник, находившийся в далеко не трезвом состоянии, пошатываясь, выступил теперь вперед и, держась за ванты, подал команду. Доска наклонилась, тело медленно заскользило вниз и с плеском упало в море. Несколько пузырей… вот и все, что мы увидели.

— Отдать брасы!

Грота-рей, сделав поворот, стал на свое место, и судно плавно двинулось вперед, между тем как тело, возможно, еще продолжало погружаться.

Мы бросили товарища акулам, но никто этого не подумал бы, потолкавшись среди матросов сразу же после похорон. Покойный при жизни был грубый необщительный человек, и его не любили; теперь, когда он умер, о нем почти не вспоминали. Разговор шел только о том, как распорядиться его сундуком, в котором, по предположениям, хранились деньги, так как он всегда был заперт. Кто-то вызвался взломать сундук и распределить содержимое — одежду и все остальное, — прежде чем капитан потребует его к себе.

Я и еще несколько человек старались отговорить товарищей от такого самоуправства, как вдруг донесшийся из кубрика крик заставил всех вздрогнуть. Там оставались лишь двое больных, не имевшие сил вскарабкаться на палубу. Мы сошли вниз и увидели, что один из них лежит на сундуке при смерти. Во время припадка он вывалился из койки и теперь был без сознания. Его глаза были открыты и устремлены в одну точку, он судорожно дышал. Матросы попятились от него. Доктор, взяв руку больного, несколько мгновений держал ее в своей, а затем, вдруг отпустив, воскликнул:

— Он скончался! — Тело немедленно вынесли по трапу.

Вскоре расстелили еще одну старую койку, и мертвого моряка зашили в нее, как и первого. Однако на этот раз матросы настаивали на дополнительном обряде и потребовали, чтобы принесли библию. Но не только библии, даже молитвенника ни у кого из нас не оказалось. Когда это выяснилось, португалец Антоне, уроженец островов Зеленого Мыса, вышел вперед, что-то пробормотал над телом своего земляка и пальцем начертил сверху на койке большой крест. Лишь после этого мертвец был отправлен в свой последний путь.

Эти два человека погибли от вошедшей в поговорку матросской невоздержанности, еще усилившейся по вполне понятным причинам; но оба они, если бы находились на берегу и подверглись надлежащему лечению, без всякого сомнения, поправились бы.

Вот какова судьба матроса! Он получает последний пинок, и больше до него никому нет дела.

Остаток этой ночи никто из нас не спал. Многие провели ее на палубе, пока окончательно не рассвело, рассказывая друг другу те таинственные морские истории, какие неизбежно должны были возникнуть в памяти в связи с происшедшим событием. Как ни мало верил я в подобные небылицы, слушая некоторые из них, я не мог оставаться спокойным. Сильней всего меня потряс рассказ плотника.

…Однажды на пути в Индию у них на борту появилась лихорадка, которая за несколько дней унесла половину экипажа. После этого матросы стали по ночам лазить на мачты только по двое. Когда приходилось брать рифы на марселях, у ноков реев появлялись призраки; а при поворотах на другой галс сверху слышались чьи-то голоса. Самого плотника, когда он в шторм взобрался вместе с другим матросом на грот-мачту, чтобы убрать брамсель, чуть не сбросила вниз чья-то невидимая рука; а его товарищ клялся, что его смазало по лицу мокрой парусиновой койкой.

Подобного рода истории выдавались за святую истину людьми, называвшими себя очевидцами.

Вероятно, не все знают, что среди невежественных моряков к уроженцам Финляндии, или финнам, относятся с особым суеверием. По той или иной причине, так и оставшейся для меня неясной, их считают наделенными даром ясновидения и способностью подвергать сверхъестественному мщению тех, кто их обижает. Поэтому они пользуются среди матросов большим влиянием. Мне в разное время пришлось плавать с несколькими финнами, и все они были людьми, которые легко могли произвести такое впечатление, во всяком случае на умы, склонные верить в потусторонние силы.

У нас на «Джулии» тоже был один из таких морских пророков — старик с волосами цвета соломы, всегда ходивший в самодельной шапке из невыделанной тюленьей кожи и носивший табак в объемистом кисете из того же материала. Ван, как мы его называли, на вид казался спокойным, безобидным человеком, и на проявляемые им по временам странности наша команда до сих пор не обращала внимания. Теперь, однако, он выступил с предсказанием, замечательным тем, что оно в точности исполнилось, хотя и не совсем в том смысле, какой он имел в виду.

В ночь похорон он положил руку на старую подкову, прибитую на счастье к фок-мачте, и торжественным тоном сказал, что меньше чем через три недели на «Джулии» не останется и четвертой части из нас — остальные к тому времени навсегда расстанутся с нею.

Кое-кто рассмеялся; Жулик Джек назвал его старым дураком. Но в общем предсказание произвело на матросов большое впечатление. Несколько дней после этого на судне стояла относительная тишина, и разговоры по поводу недавних событий велись такие странные, что их можно было объяснить лишь пророчеством финна.

Лично я считаю, что оно имело некоторое влияние на все случившееся в дальнейшем. Оно заставляло нас помнить о нашем поистине критическом положении. Доктор Долговязый Дух тоже часто делился со мной своими опасениями; как-то он честно признался мне, что отдал бы многое, чтобы благополучно высадиться на любой из окружавших нас островов.

Никто, вероятно, кроме старшего помощника, в точности не знал ни того, где мы сейчас находились, ни того, куда мы направлялись. Капитан — полное ничтожество — болел и не выходил из каюты; не лучше обстояло дело и с многими из его людей, чахнувшими в кубрике.

То обстоятельство, что мы при таких условиях продолжаем держаться открытого моря, казалось нам довольно странным с самого начала, а теперь оно не имело, по-видимому, никакого оправдания. К тому же нас не покидала мысль, что наша судьба всецело находилась в руках безрассудного Джермина. Случись с ним какая-либо беда, мы остались бы без штурмана. Ведь, по словам самого Джермина, на протяжении всего плавания местонахождение судна определял только он, ибо капитан обладал недостаточными познаниями в навигационном деле.

Впрочем, как это ни странно, подобного рода мысли, если и приходили на ум матросам, то лишь очень редко. Они были склонны только к суеверному страху; и когда, в явном противоречии с предсказанием финна, состояние больных несколько улучшилось, к матросам постепенно вернулось прежнее настроение, и воспоминания о пережитом мало-помалу изгладились из их памяти. Через неделю непригодность «Джульеточки» к плаванию в море, и прежде нередко служившая объектом насмешек, снова стала для всех темой веселых острот. В кубрике Жулик Джек то и дело ковырял ножом мокрые гнилые доски, отделявшие нас от смерти, и, отбрасывая щепки, отпускал морские шуточки.

Что касается еще не поправившихся матросов, то вряд ли они были настолько больны, чтобы у таких беззаботных людей, как они, могли возникнуть серьезные опасения — во всяком случае в данное время. И даже самые тяжелые больные старались воздерживаться от жалоб.