Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Мэдсен Дэвид

Откровения людоеда

I

Заключение в тюрьму одного несправедливо осужденного

Я не убивал Трогвилла. Неважно, что они говорят, я не убивал его. Я подсыпал легкий наркотик в его стакан с виски; потом я раздел его догола, положил лицом вниз на паркетный пол и засунул кабачок цукини в его жирный, подрагивающий зад; но когда я выходил из его квартиры на Виа ди Орсолин, он был все еще очень даже живым. Было около девяти часов. Без четверти полночь Трогвилла обнаружили лежащим в неуклюжей позе, он был похож на марионетку, которой обрезали нити, его грудная клетка разверзлась в окровавленном зевке, его сердце было вырвано и аккуратно положено на ладонь его левой руки. Теперь они говорят, что это сделал я. Я презирал Трогвилла, ненавидел и боялся его, но я не убивал его.

Позвольте мне представиться: я Орландо Крисп, также известный как Маэстро Орландо, и я великий мастер своего дела. Фактически, я мастер с международным признанием. Я творец, демиург, образ вечности, и изначальным материалом, из которого я даю рождение чаду своего восприятия идей — это еда. На самом деле я шеф-повар. Стряпчий. Я один из изящнейших поваров среди живущих: в действительности, я считаю, что моим единственным конкурентом является Луи де Бьюбуа из отеля «Вольтер» в Каире. У меня нет времени наложную скромность — если кто-то благословлен исключительным талантом, он должен без колебаний заявить об этом; если я говорю, что, возможно, не являюсь лучшим поваром в мире, я становлюсь лжецом, а если говорю, что являюсь — отлично, я начинаю самонадеянно гордиться. Это словно небольшое падение; едва ли Люциферово.

Моя кулинарная мастерская — это ristorante[1] под названием «II Giardino di Piaceri»[2] который располагается на маленькой улочке неподалеку от Площади Фарнсзс здесь, в Риме; в ресторане есть сад на крыше, который я берегу для своих совершенно особых гостей, и именно на столике в саду на крыше я впервые подал свое теперь уже знаменитое блюдо farfalline di fegato crudo con salsa di rughetla, burro nero e zenzflro .[3] Мне сказали, что такое сочетание вкусов никогда бы не сработало, но все они были совершенно не правы. Я обслуживал Леди Терезу Фоллоус-Гройн, которая вышла замуж за американского художника Флибаккера, известного тем, что смешивал краски со своей спермой.

В моей маленькой камере, здесь, в тюрьме «Регина Каэли», они дали мне пишущие принадлежности, и теперь я провожу долгие дневные часы, составляя эти скромные excerptef[4] запутанной истории моей жизни; Гельмут фон Шнайдер — мой дорогой друг Гельмут, который разделял мое пристрастие к плоти — пообещал подготовить их для частной публикации, как только они будут закончены и отредактированы.

Я по-прежнему осуждаю этого жирного poseur[5] Генриха Херве за то, что он ускорил начало того, что было моим низвержением; он тот, кто надоедливо продолжал настаивать на том, чтобы меня обвинили в создании исключительного кулинарного шедевра, и все из-за того, что я, в конечном счете, приготовил свои особые тефтели, «Генрих Provenzale»,[6] «Andouillettes[7] Херве» и «Navarin[8] Генрих». Генрих (был, должен я сказать) датчанином по рождению, но много лет жил в Германии, стране, которая усыновила его, и где он зарабатывал на скромную жизнь в качестве певца. Он обладал очень мощным голосом, низким баритоном, который никто, я думаю, не смог бы назвать красивым; Айзенек из «Пари Матч» однажды упомянул о нем, как о переросшем fauvette.[9]

— Эти евреи! — грохотал Генрих, — что они знают об искусстве?

В Германии силу и власть всегда предпочитали утонченности и стилю.

Каждую ночь после того, как часы пробивали восемь, Генрих входил в мой ресторан, гротескная fantocchio,[10] и пел до тех пор, пока последний посетитель не оплачивал счет и не уходил; Генрих зачастую умолял, просил и требовал от меня (не обязательно в таком порядке) нанять аккомпаниатора, но я отказывался сделать это по одной причине: в моем ресторане просто не было места, чтобы комфортно поместить рояль. В этом случае Генриху пришлось бы сидеть рядом с дверью на кухню, иногда одному, иногда с молодым продажным мужчиной, подцепленным на вечер — и с удовольствием поглощать еду, которую я приготовил для него.

— Ба! У меня есть Poussin a la Crime[11] во дворце Lavis-Bleiberger; во Флоренции я был близок к смерти и отправился в рай благодаря изящным sasaties[12] Маэстро Лувьера; я разделил Rosettes d’Agneau Parmentier[13] с le Duc[14] Д’Ожурдуа в Maison Philippe le Roi;[15] где паше гениальное мастерство, Маэстро Орландо? Где блюдо, подобающее ангелам, которое вы обещали мне? Почему я до сих пор не попробовал raison d\'etre[16] вашей кулинарной карьеры?»

Итак, я подал ему бифштекс из кенгуру, но — увы! — это не был иступленный восторг от плоти, которого он ожидал; затем я попытался поджарить cötelettes[17] из песчанки, затем печень выдры, сердце верблюда, тушеные почки хорька, даже яички немецкой овчарки, которые — не зная точно, что это такое — он поглотил с огромным удовольствием, но и с толикой понимания; под конец меня так же начало тошнить от его страсти к новизне, как моих клиентов — от его исступленного еженощного исполнения «Old Man River».

Тем не менее, я не хочу предвосхищать свой собственный рассказ, и поскольку тень Генриха пока не скрыла пейзаж моей жизни, — а спустя несколько лет он начал распускаться весенним цветением своей собственной, ему одному присущей независимости, — мне лучше вернуться и начать — как они говорят — с самого начала.

II

Объект моего желания

Моим первым стремлением была плоть. Однажды утром я, вероятно, попытался откусить крупный кусок материнской груди, когда она кормила меня, и она бросила это дело, сильно ругаясь; после этого меня стали кормить из бутылочки. Психиатр здесь в тюрьме — страшный blagueur,[18] который забрызгивает меня слюной, пахнущей чесноком, предлагая обсудить свои гротескные теории в отношении источников того, что он оскорбительно называет моей «манией» — сказал мне, что я одержим плотью, поскольку так неосмотрительно был оторван от соска своей матери, я-де каким-то образом пытаюсь заново открыть «первичный источник вскармливания» и соединиться с ним; это абсолютная и полная бессмыслица, и я думаю, что если кто и одержим — так это Dottore[19] Баллетти, бредящий грудями и сосками. Его лицо иногда принимает очень необычное выражение, когда он говорит об этой своей ideе fixe .[20] В следующий раз, когда он нанесет мне визит, мне стоит исхитриться и увидеть, возникает ли у него еще и эрекция. Dottore Баллетти не понимает самой сути и путает причину со следствием; так как моя попытка откусить материнскую грудь была причиной, по которой меня отлучили от нее, это, очевидно, служило предпосылкой отлучения от материального соска, и свидетельствует о том, что стремление к плоти a priori присуще моей природе.

— È иnа furia, quest’ amore per la came,[21] — сказал он.

— Как и у всех почтенных психиатров, dottore, — ответил я, — ваш великий талант заключается в том, что вы указываете на очевидное. То, что не очевидно, вы игнорируете, и когда нет ничего очевидного, на что можно было бы указать, вы придумываете это.

— Si,[22] это моя работа.

«Мясо» (в итальянском языке слово came означает одновременно мясо и плоть) — весьма специфическое понятие, чтобы должным образом описать предмет моей страсти; это плоть, которая овладела мной, хотя единственная ее разновидность, которую я пробовал в ранние годы, некогда ходила на четырех лапах или имела крылья. Мясо является плотью, и наоборот, даже слово «плоть» фиксирует настоящий вкус, концентрированный экстракт страсти, которая властвует надо мной, и я бесконечно потворствую ей. Плоть — это моя любовь; мясо — это то, чем она становится после того, как я расточаю над ним свое творческое кулинарное искусство. Однако, как вы увидите по ходу моего повествования, я использую слова «плоть» и «мясо» как взаимозаменяемые; исключительно ради удобства и разнообразия.

Это недоработанный материал моего творческого гения. Я выбрал его (или, скорее, он выбрал меня), как художник выбирает, работать ли ему с акварелью или с маслом, как композитор может выбрать специализацию на опере; это утонченная и таинственная вещь, это тесное единение человека и стихии, и большинство может сказать, что это не случается посредством чистого внутреннего размышления — скорее, здесь присутствует процесс, который можно назвать Высшей Волей (я позаимствовал эту фразу у Шопенгауэра), вовлеченной с самого начала. И кто знает, где было это начало? Почему Палестина восторгалась человеческим голосом? Почему Микеланджело был влюблен в прохладную гладкость мрамора? Почему Альберт Эйнштейн отказал себе в страстном интеллектуальном романе с физической структурой вселенной? Это вопросы, на которые нет ответа, и, следовательно, они бессмысленны. Мой affaire du соеиr[23] с плотью классифицируется в пределах того же измерения: это служит высокой метафизике загадочной dharma, некой неумолимой цели судьбы — как я уже сказал, выработкам Высокой Воли — которая свивает текстуры нашего бытия воедино на одинокой фабрике. Вопреки бормотанию Баллетти о грудях и сосках.

Мой отец: безобидный идиот

Как вы скоро узнаете, мне было не так уж много лет, когда я обнаружил — весьма драматичным способом — что не хочу быть никем, кроме как шеф-поваром, настоящим мастером кулинарных искусств; действительно, их волшебство и тайна, их ревниво охраняемые секреты, великолепие их техники и инструментов интриговали и очаровывали меня даже еще до того, как я стал достаточно высоким, чтобы дотянуться до ручки двери в кладовку. Будучи ребенком — действительно не знаю почему — я обычно проводил часы, слоняясь по кухне: отмеряя, взвешивая, принюхиваясь, пробуя, сочиняя; мой отец, — самое безобидное, что можно сказать о нём — это то, что он безобидный идиот, — тратил много энергии, пытаясь убедить и склонить меня к тому, что он считал более подходящими увлечениями, вроде заводных поездов или футбола. Я помню единственный случай, когда он исполнил акт благородного насилия надо мной — за некий незначительный домашний проступок, природа которого ускользнула из моей памяти. Он бил меня по голым ягодицам битой для крикета; эту биту он купил на мой одиннадцатый день рождения в тщетной надежде, что она может пробудить во мне интерес к игре. Он заставил меня снять штаны и трусы, и лечь поперек подлокотника его любимого кресла, мое лицо уткнулось в пухлое пружинистое сидение. Я все еще вспоминаю запах теплой, потертой кожи, обогащенный пикантным острым запахом пота с его задницы, впитывающегося годами.

Он прописал мне три крепких удара, но мне не было больно. Моя мама стояла позади него, сжимая руками свое горло; она издавала странный звук, жуткий пронзительный выкрик каждый раз, когда бита опускалась на мои обнаженные ягодицы. Я счел этот странный ритуал непостижимо возбуждающим; теперь, полагаю, я бы сказал, что это был эротический опыт. Затем, отложив биту в сторону (и достаточно тяжело дыша), мой отец сделал странную вещь: он потянулся к низу моего зада и сжал мою маленькую мошонку в своей руке, бесстыдно исследуя ее, нежно массируя ее кончиками своих пальцев.

— О да, да, отлично, — прошептал он. — Отличная парочка! Никогда не забывай, что Бог дал тебе яйца, Орландо.

Тепло и мягкость его руки были чрезвычайно приятными, когда он сжимал и массировал мою мошонку, и я был весьма огорчен, когда он прекратил делать это через секунду-другую. В тот вечер, оставшись один в своей спальне, я схватил себя между ног точно так же, как он схватил меня, нежно сжимая и потирая. Это случилось со мной, когда я воскресил в памяти эту восхитительную scena,[24] которую мой отец должен был наверняка счесть столь же всецело эротической, как и я, хотя никто из нас не смог бы (по различным причинам) классифицировать ее как таковую. В любом случае, подобное никогда не повторялось.

— Любовь — это священная штука, — сказал он мне однажды, неожиданно войдя в мою комнату, избавляя меня от вступления, которое, как я ожидал, должно быть в беседе мужчины с мужчиной о так называемых «фактах жизни». (Не были ли они, скорее, всего лишь возможностями?)

— Никогда не стыдись тех чувств, которые женщина вызывает в глубине твоей души, Орландо.

— В глубине чего?

— Все это так, как задумал Бог. Никогда не стыдись этого, и никогда не злоупотребляй этим; держи себя чистым, целомудренным и мужественным, и ты оценишь действие любви во всей полноте, когда придет твое время испытать это.

Излишне говорить о том, что я счел этот лакомый кусок грубого домашнего сексуального обучения мучительным и стеснительным.

— Я был девственником в нашу первую брачную ночь, — продолжал он, — так что радость этого пришла ко мне как чудесное озарение. О, ты будешь прельщен, как и все мы — но инстинктивно ты должен сопротивляться, Орландо! Не оскверняй свое тело так же, как это делают некоторые молодые люди; что они могут знать об акте любви? Значение имеет любовь, Орландо, а не биологические потребности.

Затем, внезапно переключив передачу, перейдя от сентиментального душевного романтизма к клинической невозмутимости, он продолжил:

— Мужской пенис — это чудо власти и определенности, Орландо! Когда член мужчины полностью эрегирован…

— Я слишком занят, — сказал я, — мы не могли бы продолжить эту восхитительную беседу в другое время?

Он вышел из комнаты с выражением удрученного удивления на своем одутловатом лице.

Мой отец не оставил никакого отпечатка на податливой текстуре моей юной психики; сейчас я с трудом могу вспомнить, как звучал его голос — он был несколько высоковатым и ворчливым, я думаю. Всякий раз, когда я вспоминаю о нем (что теперь редко случается), он представляет собой всего лишь смутный образ, запутавшийся в открытых всем ветрам звеньях темного вакуума. Я не могу разглядеть ничего значительного. Если можно доверять проницательным эзотерическим наблюдениям по поводу этого состояния Герра Доктора Юнга, честь формирования и очерчивания моей натуры безраздельно принадлежит моей матери.

Королева моего детства в Хайгейте[25]

Я преклонялся перед своей матерью. Повернутые на психологии циники будут кудахтать и кивать своими набитыми теориями головами, когда я скажу, что она была моим единственным настоящим товарищем и другом, так же, как и моей матерью, тем не менее, это так; между нами существовала, это может показаться с самого начала, осмотическая связь, которая позволяла ей интуитивно понимать и усваивать каждое мое настроение, любую хитрость и ощущение, каждое летнее облачко и осеннюю тень, которые пересекали пейзаж моей души, и незамедлительно реагировать на них. Иногда я даже не говорил о своем внутреннем состоянии — даже беглого взгляда в ее сторону было достаточно для того, чтобы она узнала и вполне поняла, что происходит в моей просторной чуткой душе. Гepp Доктор Юнг также говорил, что такие вот маменькины сынки становятся, к великому счастью мамочек, гомосексуалистами, однако в моем случае отличный докторский прогноз не совсем верен, так как я испытываю склонность к обоим полам; напыщенный катехизис современных сексологов, несомненно, отнес бы меня к бисексуалам, по так как я всегда считал себя, скорее, причиной для праздника, чем объектом для психологического исследования, я предпочитаю не использовать это понятие. Позвольте нам просто сказать, что спелые обеспеченные дамы и молодые люди с идеальными задницами в равной мере привлекательны для меня; это последнее обстоятельство может быть, я предполагаю, ex consequent[26] того, что мой идиот отец бил меня по ягодицам. Он лелеял надежду, что однажды я встречу «милую девушку» и пожелаю остепениться в браке с ней.

— Неужели ты не беспокоишься, Орландо? — сказал бы он с тошнотворной отеческой конфиденциальностью. — Мисс Правда довольно скоро придет за тобой.

Я считаю это пророчество крайне забавным; в конце концов, какая девушка, — насколько бы они ни была «милой» — могла бы быть достойной величия и божественности моей матери? Только моя мать была единственной женщиной в моей жизни. Я занимался любовью с огромным количеством изысканных созданий обоих полов, но я без всяких исключений любил только мою хайгейтскую королеву.

Моя мать сама по себе была чрезвычайно красивой, и я часто удивлялся, что привлекало ее в моем отце; он, несомненно, был некрасивым, и он не обладал привлекательностью характера или дарованиями. Однажды я попытался удовлетворить свое природное любопытство, откровенно спросив об этом свою мать, но она, похоже, не была расположена к интимным откровениям.

— Здесь должно быть нечто, — сказал я, моя рука покоилась на ее коленях.

— О да, да, это было, Орландо.

— Что?

— Я едва ли думаю, дорогой, что сейчас подходящий момент для того, чтобы затрагивать это в столь личном разговоре. Ни твой отец, ни я — мы уже не те люди, которыми когда-то были. Мы изменились, Орландо; знаешь ли, все меняются рано или поздно. Я все еще люблю твоего отца. Я им вполне довольна.

— Но почему ты его любишь? — упорствовал я.

Мама улыбнулась мне: улыбкой безграничного терпения и сочувствия. Она никогда не злилась на меня.

— О, Орландо, дорогой, когда-нибудь я объясню тебе все, и тогда ты поймешь.

Но она так и не объяснила, а я так и не понял.

Много лет спустя, под воздействием невероятно замечательной бутылки «Chateau Neuf du Pape», я оказался столь неосмотрителен и безрассуден, что заговорил об этом с Генрихом Херве.

— Может быть, у него был двадцатидюймовый член? — сказал он, похотливо усмехаясь.

И в этом, дорогой неизвестный читатель этих откровений, и заключается мера оценки человека. На самом деле я не знаю, какого размера у него был член, но если все остальные его достоинства соответствовали длине его члена, у него, несомненно, должна была быть бледная, не вдохновляющая, морщинистая, неописуемо маленькая штучка.

В годы своей юности моя мама была преуспевающей актрисой в театральной труппе с подготовленным репертуаром, путешествующей по стране с веселыми романтическими комедиями, такими как «Авеню Разбитых Сердец» и «Переменчивые Страсти» Куинси Кэвенаха, обе они высоко ценились в свое время; несмотря на это, после того, как она встретила моего отца, и он — какими-то фантасти ческими природными способностями, которых я даже не могу предположить — убедил ее в том, что заслуживает ее любви, она оставила (принесла в жертву, я бы сказал) свою карьеру и поселилась с ним в доме в Хайгейте, где я родился и вырос. Иногда, пребывая в ностальгическом настроении, она сажала меня к себе на колени и рассказывала о своих золотых годах на сцене.

— Я была королевой, Орландо, королевой! Люди приходили вечер за вечером на одну и ту же пьесу только для того, чтобы увидеть меня. О, тогда я была великолепна.

— Ты и сейчас великолепна!

— Увы! Я уже не такая, какой была; ты должен понять это. Ну и, кроме того, у меня была свита поклонников, скажу я тебе. Это были горячие деньки. Даже Герцог Манчестерский… я тебе уже рассказывала, что Герцог сказал мне после вечера премьеры «Расплаты за Любовь»?

— Расскажи!

— Он подошел к служебному входу после представления, и когда Мари (моя отсталая, но добросовестная и верная костюмерша-француженка) провела его в мою комнату для переодевания, я была беспомощна, полностью истощена. Я с трудом могла вымолвить слово! Я была неискушенной и взволнованной, Орландо — о чем я могла думать? Герцог Манчестерский! Я до сих пор помню, как билось сердце в моей груди. «Мадам, — сказал он мне, — мадам, сегодня вечером я имел честь и удовольствие наблюдать одно из самых замечательных выступлений на северной сцене — на самом деле, какую ни возьми сцену в этой стране! Вы будете величайшей звездой, мадам. Я могу считать, что мне повезло, я был свидетелем вашего первого успеха». Затем он спросил меня, не окажу ли я ему честь, пообедав с ним в «Maison du Parc» — (это был самый фешенебельный ресторан в городе в то время, и Сибил Торндайк однажды получила предложение вступить в брак от графа де Буше именно в этом заведении) — но мне пришлось отказать, так как я знала, что есть еще и Герцогиня Манчестерская, и вероятность скандала была весьма высока. Кроме того, я принимала в расчет свою карьеру. О, Орландо, я отказала ему! Да, я отказала ему, хотя он настаивал, и каждый день в течение следующего месяца я получала дюжину красных роз вместе с карточкой, на которой было написано: «Оттого, кто томится под лучами новорожденной звезды». О, Орландо, ты можешь представить, как кружили мне голову желания? Мне, молодой и, вероятно, глупой девушке…

— Это ты-то глупая? — я был готов заплакать. — О, мама, я готов поклясться, что ты от рождения мудрая!

Тут она нежно похлопала меня по голове, мягко засмеялась и, когда в комнату вошел мой отец — со всеми своими пятью футами и четырьмя дюймами роста, с нелепыми маленькими усиками, которые свисали с его верхней губы — я разрывался в неудержимых рыданиях.

Да, моя мама была королевой, и я остался самым преданным ей человеком. Для того, чтобы память о ней осталась чистой и незапятнанной, я также должен пояснить, что в этих чрезвычайно сильных узах, которые связывали нас, не было ничего вульгарного; мы отлично понимали друг друга, она и я, — она — благодаря сочувствию, а я — через преданность, — и я не думаю, что вероятна возможность существования двух душ, еще сильнее объединенных, чем наши. Наша любовь была исключительно глубока, наши отношения были удивительно сложными и проникновенными, однако я уверяю вас (с позволения этого сексуально-озабоченного старого иудея Фрейда), что они были более чем целомудренными. Следовательно, вы можете легко вообразить, сколь невыносимым было для меня слышать, как Генрих Херве обвиняет в неумеренном сексуальном аппетите эту замечательную, возвышенную, чувственную женщину. Те afficionados[27] эдиповой теории, что погрязли в своих отвратительных липких видениях о маленьких мальчиках, убивающих своих отцов и совокупляющихся со своими матерями, никогда не смогут понять ту красоту отношени й, которая существовала между моей матерью и мной; их мозги слишком отравлены для этого. Несомненная правда заключается в неизменном понимании того, что убийство моего отца было выше явной злобы, но оно ни на йоту не было связано с плотскими намерениями, которые могли бы бросить тень на яркий свет любви, сиявший в моем сердце для нее. Я нахожу подобные размышления о таких вещах весьма отвратительными.

Происшествие в саду: мистическое бракосочетание объявлено На заднем дворе нашего дома в Хайгейте был большой сад, более или менее дикорастущий, так как мой отец постоянно предпринимал исключительно беспорядочные попытки придать ему вид некоторого соответствия представлениям о загородном порядке, а тяжелая работа с лопатой или мотыгой совсем не соответствовала складу моей матери, который определялся этой восприимчивостью и утонченностью натуры, которую она развивала, de rigueur ,[28] как актриса. От той, которая некогда очаровала герцога Манчестерского своим изысканным образом женщины, отступившей из-за противоречия между любовью и долгом, с трудом можно было ожидать похода через вьюнки в высоких сапогах. Иногда я, бывало, бродил среди вишневых деревьев, которые росли у стены; по ту сторону стены располагался сад директора бюро похоронных услуг по имени Джолли[29] — нелепое имя, которое, несомненно, должно было послужить причиной окончательного упадка его дел, нелепо намекая на его несерьезность и грубость. Никто не мог и подумать о том, чтобы поручить приготовление к последнему пути тех, кого они любили, человеку по имени Джолли, и, в конце концов, никто этого и не делал.

В тот особенный послеобеденный час, — я все еще помню марево, громадные просторы голубого неба и дрожащий звук горестных голосов, перераставших в протяжное завывание, раздающееся из морга Джолли, — я пошел в сад, чтобы избавиться от еще одного отцовского нравоучения. И тут совсем неожиданно в высокой траве я увидел трепещущее тело маленькой птички (возможно, это был воробей, но я не уверен), дрожащее, несомненно, в предсмертной агонии. Как я понял, ее сильно покалечила кошка. Круглые черные глаза птицы (они были словно темные пуговицы на лучшем зимнем пальто моей матери) были безжизненными и пустыми; вывернутые крылья возбужденно, но бесполезно хлопали, и я смог заметить крохотные удары ее маленького сердца, все еще бьющегося в окровавленной груди.

Я был охвачен ужасом. Я хотел одним махом положить конец се страданиям, по не знал, как это сделать; едва ли я мог просто наступить на птицу, так же, как похоже, не мог и сжать руку, чтобы довести это дело до конца. Не существует такого специального предмета, предназначенного для осуществления эвтаназии смертельно раненых или неизлечимо больных маленьких животных и птиц, да никогда и не было; воскресив в памяти список служб, которые мы разработали для помощи при болезни и страданиях представителей нашего собственного вида, я осознал всю прискорбность происшествия. Однако бедное создание само освободило меня от душевных мук, просто испустив последний вздох. Я поднял искалеченное тельце и нежно сжал в своих руках. Я поднес его к своим губам и поцеловал.

Затем произошло нечто крайне необычное: без всякого предупреждения меня внезапно охватило неожиданно возникшее желание лизнуть плоть птицы. Я мог обонять запах этого пока еще теплого тельца — отчасти острый запах, кисло-сладкий мясной аромат, как от промокшей собаки. Я был одновременно успокоен и возбужден им. Я не хотел просто вдыхать и нюхать это, я хотел еще и попробовать. О, с каким трудом я боролся с желанием вонзить свои зубы в грудь птицы и засунуть свой язык в сочную, влажную полость, которая вся так таинственно и лоснилась кровью! Странные образы неожиданно появились в моем сознании: маленькие, слепые создания, новорожденные щенки, аккуратно сдавленные в глубокой, влажной норе под поверхностью земли… пикантная спелость животных задов, вспотевших после быстрого бега… кариозное дыхание матери на дрожащей морде ее щенка, когда свежее мясо переходит из одних слюнявых челюстей в другие… о!

Потрясенный этим странным внутренним приливом, я, несомненно, натолкнулся на чрезвычайно важный и сокровенный пункт самопознания, я отбросил мертвую птицу в высокую траву и побежал в дом. Оставшись один в своей спальне, я скинул с себя всю одежду, лег на кровать, зажав свои гениталии в ладонях, и принялся мягко напевать про себя, пока не погрузился в сон.

Это было начало осознания того, что доктор Баллетги называет моей «манией». Тем не менее, я не расцениваю это как нечто в этом роде; наоборот, я уверен, что это истинное увлечение — настолько же истинное, долговечное и божественно преопределенное, как и неудержимая страсть Шопена к игре на фортепиано. В тот жаркий полдень в нашем саду в Хайгейте я впервые столкнулся с проявлениями Высшей Воли, которая предопределила течение моей жизни; более того, не умея определить или назвать этот процесс, глубоко в душе я знал, что безоговорочно покорился этой Воле. Я попал в амниотический флюид, в котором я живу и дышу до настоящего времени.

Я хранил тайну осознания себя самого; в конце концов, у меня не было уверенности в том, что любое искреннее откровение с моей стороны вызовет сочувственную реакцию. Также я не был достаточно уверен (на самом деле, как мог я быть уверен в столь юные годы?) в нравственном характере этого — я имею в виду, было это достойным похвалы или нет. Одержимы ли подобным другие люди? Теперь, конечно же, я знаю, что одержимы — хотя природный партнер в их мистической свадьбе был не тої; что у меня: Микеланджело и его мрамор, Шекспир и английский язык, Герр Доктор Юнг и темные глубины человеческой души. Что это, если не идеальные примеры его Mysterium Coniunctionis,[30] завершенного бракосочетания гения и медиума? И в этот список, несомненно, должно быть добавлено имя Орландо Криспа и его сырой, податливой, благоухающей кровью послушной плоти.

Мое первое величайшее в мире блюдо

Это произошло в день моего тринадцатый рождения, когда я окончательно осознал, к чему ведет мое бесконечное шатание по кухне и выдумывание различных маленьких блюд; я неожиданно увидел их — отчетливый, полыхающий след, омываемый значением и смыслом — вот чем они были: подготовкой, тренировкой, затянувшимся ученичеством кулинарному ремеслу. Я знал, что за любой неуверенностью, которая у меня была, я был, по крайней мере, готов к тому, чтобы стать полностью посвященным в притягательные секреты кухни, и принести свои последние клятвы Высшей Воле, которая собрала несопоставимые осколки моей судьбы в единое целое, еще до того момента, как мой нелепый отец — несомненно, пыхтящий и задыхающийся, и бессмысленно ревущий — первый раз погрузил свою покрасневшую штуку в молочно-белое тело женщины, которую я имею честь называть матерью. Короче, я был готов посвятить свою жизнь призванию, которое с божественной изящностью даровано мне. Я стану шеф-поваром.

Таким образом, догадаться о моем будущем в этой жизни было само по себе достаточно просто. Моя мама (со всей свойственной ей проницательностью) подарила мне маленькую книгу под названием «Величайшие в мире блюда, приготовляемые просто»; отец подарил мне надень рождения химический набор для продвинутых учеников — в будущем, вероятно, он видел меня лаборантом-химиком, чья основная цель заключается в разложении, чье любопытство заставляет его расчленять вещи на несопоставимые части, не имея четкого представления о том, как собрать их в одно целое. Тем не менее, моя мать не могла не понять, что я вошел в этот мир с душой художника, рожденного для того, чтобы создавать и пересоставлять, вдохновленного врожденной иллюзорной способностью быстрого восприятия всего в целом — видение столь же по сути божественное, насколько лаборант-химик может быть образом демоническим. Когда все это произошло, первый рецепт, на который я натолкнулся взглядом, когда взволнованно перелистывал страницы, оказался рецептом Бефстроганова, в тот миг волшебства и благодати я знал, что любые сомнения и колебания позади, о! я знал, что безнадежно и непоправимо влюбился.


Бефстроганов
2 унции (50 грамм) масла
2 большие луковицы, крупно нарезанные
4 унции (100 грамм) грибов, нарезанных ломтиками
1/2 унции (15 грамм) чистой муки
1 1/2 фунта (750 грамм) мясного филе, порезанного на толстые полоски
1 чайная ложка (5 миллилитров) смеси приправ (трав, зелени)
1 столовая ложка (15 миллилитров) томатного пюре
2 чайные ложки (10 миллилитров) французской горчицы
1/4 пинты (150 миллилитров) прокисших сливок
1/2 пинты (300 миллилитров) говяжьего бульона
Соль и черный перец по вкусу
Прежде чем подать на стол, покрошить сверху петрушку

Растопите половину взятого количества масла на сковороде на медленном огне и поджарьте лук до золотистого цвета. Прибавьте огонь, добавьте грибы и обжаривайте их несколько минут. Затем пересыпьте их со сковородки и сохраните теплыми в какой-нибудь посуде. Добавьте по вкусу муку с солью и черным перцем, и изваляйте полоски мяса в муке так, чтобы они были полностью покрыты ею. Растопите оставшееся масло на сковороде, и быстро поджарьте куски мяса до коричневого цвета. Добавьте грибы и лук. Размешайте в говяжьем бульоне, травах, томатном пюре и горчице, верните на сковородку и доведите до кипения, тщательно помешивая. Вылейте сливки. Жарьте без кипячения, постоянно помешивая. Прежде чем подать на стол, блюдо необходимо украсить порезанной петрушкой.


Конечно же, это было всего лишь начало, но оно имело большой успех; моя дорогая мама была более чем великодушна, восхищаясь блюдом на троих, которое я подал на стол — в этот вечер у отца было занятие по ремонту автомобилей, но из чистого любопытства он остался дома, несомненно, ожидая, что моя первая попытка приготовить одно из величайших блюд в мире обернется унизительным провалом.

— Хорошо, — сказал он, задумчиво пережевывая кусочек говядины, как замечтавшаяся корова, — это очень неплохо в качестве хобби — слоняться без дела по кухне, именно так ты и делаешь, Орландо, но довольно скоро тебе придется начать думать о будущем.

— Это и есть мое будущее, — решительно ответил я.

Отец медленно покачал головой, снисходительная легкая ухмылка появилась под его нелепыми, испачканными соком усами.

— Ты не можешь зарабатывать на жизнь тушеным мясом, — сказал он.

— Это был Бефстроганов.

— Для меня по вкусу — как тушеное мясо.

— Я собираюсь стать величайшим шеф-поваром, — сказал я.

Чтобы бьпъ предельно честным, я должен сказать, что он на самом деле не смеялся мне в лицо, но выражение смеси презрения и жалости, которое отобразилось на его лице, было гораздо хуже, чем смех. Я никогда не ненавидел его сильнее, чем в этот момент. Моя мать, как всегда с неизменным самообладанием, сидела перед своей пустой тарелкой, не сказав ни слова; тем не менее, как только я поднялся, чтобы выйти из-за стола, она посмотрела на меня понимающим взглядом, сиявшим в ее восхитительных глазах.

Сам я был крайне восхищен: мысль о том, как я трансформировал плоть живого зверя — с помощью поразительного алхимического процесса, подобного превращению в золото! — привела меня в состояние более высокого, яркого измерения реальности; более привлекательный, пикантный, обогащенный, букет этого драгоценного ихора[31] сохранялся у меня во рту, словно вкус, оставшийся после проверенного временем вина, роскошной грации таинства, дарованного для принятия внутрь. Более того: это была плоть, поглощенная моей плотью, две части стали единым целым, страстное деяние отдачи, получения и объединения гораздо слаще и более долговременно, нежели вертлявая тряска ягодицами и передами, которым я, признаюсь, потакал столь часто. Для меня это был настоящий ecstasis.[32]

Пламя моей жизни безвременно утрачено

Дорогая, любимая, желанная королева моего сердца прекратила земное существование незадолго до того, как я окончил школу. Она никогда не отличалась крепким здоровьем; что касается меня, то я склонен верить, что ее ранняя карьера на сцене высосала из нее всю жизненную силу. В конце концов, жизнь преуспевающей актрисы, физическая, эмоциональная и душевная, требовала полностью посвятить ей тело и душу (любое настоящее искусство требует этого от каждого, кто преклонился у его алтаря), следовательно, вполне следовало ожидать, что страдание будет неминуемым спутником творческих гениев. Я сам страдаю геморроем на протяжении многих лет.

А тогда я был абсолютно не готов к ее уходу. Отец был первым, кто сообщил мне о том, что с ней случилось что-то серьезное.

— Тебе лучше сесть, старина Орландо, — сказал он, его лицо было серьезным.

— Почему? Что не так? Разве что-то случилось?

— Да. С твоей матерью.

Я весь задрожал, охваченный электрическим током дурного предчувствия.

— Мама больна? Где она? Если она больна, то я нужен ей…

— Нет, Орландо, нет. Она наверху, но доктор Сильверманн сказал, что ее категорически нельзя беспокоить.

— Почему ты раньше мне не сказал? — заплакал я, беспомощно грозя отцу маленьким кулаком. Я не мог вынести мысли о том, что он делил эту тайну с матерью, не дав мне возможности узнать о ее состоянии; на самом деле, я не желал и помыслить возможность того, что он знал о ней что-нибудь такое, чего не знал я.

— Мы просто ке понимали, — отвечал он, беспомощмо пожимая плечами. — Ты же знаешь, что твоя мать предпочитала ни на что не жаловаться. Она… в общем, она обратила на это внимание слишком поздно, вот и все. Бедная женщина.

— Моя мать не женщина, — вскричал я, — она леди!

— Не расстраивайся, старина. Посмотрим, что скажет доктор Сильверманн.

Как выяснилось, доктор Сильверманн сказал следующее: моя мать умирала. Мне так и не сказали, от чего именно она умирала, вместо этого мне оставалось довольствоваться грубыми бессердечными выражениями вроде «полностью истощена», или «не осталось сил для сопротивления», и «просто хочет спать». Но, во имя Бога, разве кто-нибудь когда-нибудь умер от спа, за исключением (как я где-то прочитал) голодающих местных жителей в удаленных, болотистых районах африканской глубинки, где зарождались всевозможные ядовитые испарения и ужасные ползучие твари. Но никто не умер от сна в Хайгейте, вот в чем я был уверен. Мои усилия узнать правду были безжалостно и беспощадно разрушены отцом, и каждый вопрос, который я задавал ему, встречал безыскусную отговорку.

— Почему бы тебе не рассказать мне?

— Здесь не о чем рассказывать, старина, поверь мне.

— Как это нечего рассказывать? Что с ней не так?

— Она умирает, Орландо.

— Я уже знаю это. Я хочу узнать, почему она умирает?

— Бедная женщина. Она совсем не может сопротивляться.

Снова услышав эту фразу, я разворачивался и выбегал из комнаты, мои щеки горели от нспрекращающихся слез.

Неделю спустя моя мать умерла.

Великая ложь

Это было объяснение, которое отец, в конце концов, дал мне, всего лишь месяц спустя после похорон, и оно окончательно привело меня к мысли принять первое важное (и, оглядываясь назад, я бы сказал, самое важное) решение в своей жизни. Даже теперь мне приходится делать усилие, чтобы удержаться от дрожи негодования, когда я воскрешаю в памяти величину его злобности! Просто не представляю, как он мог предполагать, что я поверю ему в одночасье. С тех пор, я допускал возможность, что горе выбило его из колеи, но более вероятно, что, ревнуя к тесным узам между матерью и мной, он попытался (тщетно, должен признать) оклеветать и осквернить чистую память

об этой самой очаровательной женщине из всех, уход за которой, так он знал, был для меня священным долгом. Именно так я думал в то время, так думаю и до сих пор. Конечно же, я был удивлен (если не сказать потрясен) манерой, в которой он предпринял свою попытку, но он был способен и не на такое. Бедная мать была ослеплена, поскольку отец был озабочен тем, чтобы она с подобающим жене почтением к своему мужу и верностью ему всегда соблюдала эти нерушимые правила в своей жизни. Ирония заключается в том, что если бы она была менее требовательной к этическим нормам личностью, то могла бы не вынуждать себя проводить большую часть своей безжалостно короткой жизни, обременяя себя таким ничтожеством, как мой отец. Наше временное пребывание в этом мире битком набито всякими «если», как говорится.

Я был в ванной, когда он сделал свое подлое заявление; я не знаю, почему он выбрал именно этот момент, но думаю, он предполагал, будто нагота сделает меня более уязвимым, менее восприимчивым к недвусмысленным оскорблениям, и я не чувствую отвращение, которое могло бы возникнуть в противном случае. Он глубоко заблуждался. В тот момент я был даже готов к тому, чтобы вылезти из ванной и встать перед ним лицом к лицу, даже если бы это означало обнажить свои сморщенные гениталии; на самом деле, как вы скоро узнаете, именно так я и сделал.

— Я полагаю, пришло время рассказать тебе, — пробормотал он с такой интонацией в голосе, которая проясняла, что он собирается сообщить какую-то ужасную информацию.

— Рассказать что? — спросил я, убедившись в том, что между моих ног находится достаточное количество пены; в моей памяти все еще жили волнующие (но далеко не откровенно неприятные) воспоминания о том времени, когда он похотливо исследовал мою мошонку.

— О твоей матери.

— Она умерла от сна, разве не так? Вы с доктором Сильверманном сказали именно так.

Я не пытался сдержать свою горечь.

— Я знаю, каково тебе, должно быть, сейчас, — ответил отец, и, к моему ужасу, он положил свою руку на мою спину. Затем он ненамного сдвинул ее вниз.

— Ты не можешь этого знать, — сказал я с большим достоинством.

— Нет, могу, и я знаю. Конечно, я знаю. Не думай, что я не убиваюсь по ней до сих пор, Орландо. Я тоже ее потерял, разве нет?

Рука зловеще соскользнула, словно скачущая инопланетная штука, вокруг моей грудной клетки. Я задрожал.

— Я пытаюсь принять ванну.

— А я пытаюсь рассказать тебе о твоей матери, Орландо.

— Слишком поздно для этого, — сказал я.

Он посмотрел на меня свысока и улыбнулся. Это было тошнотворно.

— Это никогда не поздно, — ответил он, словно убеждая восьмидесятилетнего старика пойти на курсы вождения или пойти на вечерние занятия по гончарному делу.

— Тогда что же ты хочешь сказать?

— Нечто, что должен был давно тебе сказать, если бы она позволила.

— Позволила? Что ты имеешь в виду?

Отец коротко, как бы извиняясь, кашлянул.

— Ты и я — ну, — у нас с тобой никогда не было настоящего мужского разговора, разве нет? Мы ведь никогда не садились вместе и по-настоящему не говорили о разных вещах?

— Нет.

— Как подобает отцу и сыну, Орландо.

— А им подобает?

— Ты никогда этим не интересовался, осмелюсь заметить.

— Ты прав, не интересовался.

Он вздохнул, и его рука на моей груди начала совершать медленные, кругообразные движения.

— Не надо все усложнять, Орландо, мне и так непросто, пожалуйста. Это просто — ну, — просто то, что ты хотел знать, и теперь, я думаю, ты готов к этому. Бог свидетель, я никогда не хотел утаивать это от тебя! Но что я мог сделать? Мы часто обсуждали это с твоей матерью, хотя она всегда была непреклонна и считала, что тебе не стоит ничего рассказывать, пока она жива. «Он еще просто ребенок, — говорила она. — Как можно ожидать от ребенка понимания?» Так что я позволял ей настаивать на своем, и мы ничего тебе не говорили. Кроме того, мы часто размышляли, есть ли у тебя право знать. Даже мать имеет право на свои собственные тайны, Орландо…

— Между нами не было никаких секретов! — воскликнул я, и мыло выскользнуло из моих рук, с тихим всплеском упав в воду сквозь пену, которую я собрал между своих ног; я посмотрел вниз в дырку и увидел свой сморщенный пенис, вяло качающийся под водой.

— Ах, но они были, — ответил отец. — Ну, по крайней мере, один, во всяком случае. Большая тайна, позор всей жизни твоей бедной матери, и — в конце концов — ее смерти. О, Орландо, не стоит ненавидеть меня за то, что я собираюсь рассказать тебе! Не презирай меня за то, что я открываю тебе правду, ты ведь так часто просил меня об этом.

«Яуже презираю тебя», — подумал я.

— Поверь мне, для меня это тяжело! Я любил эту женщину до безумия, но что я мог сделать? Как я могу изменить факты, чтобы сделать их более приятными, чем они есть? Этого я сделать не могу. Раз уж тебе следует узнать, ты узнаешь, но никогда не думай, будто бы я не хотел, чтобы все было по-другому; я бы отдал всс на свете за то, чтобы у меня была возможность рассказать тебе другую историю, но это невозможно.

К этому моменту я уже был основательно напуган, и совершенно не мог помешать отцу продолжать — я знал, что он будет продолжать, знал, что это будет отвратительно, но я не мог остановить его; хотя, на самом деле, я и не хотел. Дрожа, я сел в прохладной воде; он взгромоздился на бортик ванной, и все это время его рука медленно опускалась все ниже и ниже, подползая к складкам на моем

животе, словно омерзительное многоногое гигантское насекомое.

— Твоя мать, — прошептал он дрогнувшим голосом, — болела на протяжении нескольких лет, Орландо.

Ты врешь! Я хотел закричать, но не мог даже открыть рот.

— Да, на протяжении нескольких лет. Она была больна, когда я женился на ней. Вот почему она — ну, — почему она посвятила себя мне, понимаешь, потому что я женился на ней, несмотря ни на что, вопреки всему. О, она говорила мне; я имею в виду, она никогда не пыталась скрыть от меня это, так ведь? Я бы все выяснил, рано или поздно — то есть, учитывая природу болезни. Но я любил ее — о, я по-настоящему ее любил! — и она была весьма признательна мне за мое предложение, а после многих лет жизни, если ты на самом деле работаешь над этим, признательность превращается в любовь. Вот что тебе всегда следует помнить, Орландо. Вопреки советам всех этих врачей-сексопатологов с титулами напротив их имен, тебе не следует начинать отношения со страсти или взрыва чувств, или неконтролируемого желания — поскольку они рано или поздно сожгут сами себя, поверь мне. То, что было у твоей матери и у меня, гораздо прекраснее и более прочно: настоящее уважение друг к другу, глубокие чувства и долгое, изысканное совместное путешествие во вселенную любви. Кто бы мог просить о большем? Несколько лет назад я говорил тебе, что был девственником, когда женился на ней, и это правда — она была первой женщиной, с которой я был.

Все еще дрожа, я крепко зажмурился.

— Конечно, твоя мать делала это с дюжинами мужчин.

Тогда я закричал — или, по крайней мере, я думал, что закричал, но когда мучительный, истощающий мускульный спазм исчерпал себя, я осознал, что ни одного звука не слетело с моих губ.

— На самом деле это не удивительно, если принять во внимание профессию, которой она себя посвятила. Актрисы пользуются дурной славой из-за своего легкого поведения, из-за своей доступности. И видит Бог, твоя мать была в высшей степени и в полном смысле этого слова доступна. Естественно, это помогало ее карьере; бна не была такой уж талантливой, как ты это называешь, но ее брали на более мелкие роли. Единственная вещь, которую ей приходилось делать — много прыгать из одной кровати в другую, чтобы получить эти роли: режиссеры, продюсеры, рабочие сцены, ведущие актеры (даже ведущая актриса в одном конкретном случае), электрики — этого у нее было в изобилии.

Вне света рамп течет одинокая жизнь, она сама мне это говорила. Девушка думает о мужчинах чуть больше, чем могла бы в другой ситуации, находясь за бортом жизни, ночь за ночью, возвращаясь в холод и темноту своей берлоги после вечернего представления. Переезжая с места на место без чьей-либо помощи — никакого постоянства, никакого ощущения устойчивости, никакого — ну, хорошо, — никакого дома. Твоя мать говорила мне, что она всегда думала о доме и о муже, о семье; но, как говорится, шоу должно продолжаться, и у нее просто не было времени на что-либо в таком духе. Я полагаю, что постельные романы на одну ночь были своего рода вознаграждением.

Некий аристократ заразил ее сифилисом — она была почти уверена в этом, хотя у нее было так мнсго партнеров, что она не могла быть абсолютно уверенной. Герцог Манчестерский, рассказывала она мне…

Казалось, я будто бы разразился смехом и взорвался одновременно. Я выскочил из ванной, разбрызгивая повсюду каскады воды и пены, и набросился на отца со всей свирепостью дикого чудовища, царапаясь, ударяя и лягая его. Хотя я, безусловно, застал его врасплох, он дал жестокий отпор, и мы вместе упали, с грохотом ударившись о кафельную стену (бирюзовые дельфины в тусклых зеленоватых брызгах морской воды); я слышал, как ударилась его голова.

— Орландо! — закричал он, — прекрати это! Ты должен поверить мне; это правда!

— Лжец!

— Пожалуйста, Орландо, пожалуйста — я любил ее, я на самом деле ее любил — я не вру тебе! Это всегда было нелегко — знать, какой образ жизни она вела…

— Я ненавижу тебя! — закричал я. — Ненавижу тебя! Я всегда ненавидел тебя, и всегда буду ненавидеть. Ты ничто по сравнению с ней — ничто! Она была богиней, она была непорочной, благородной и милой, и она бы никогда не сделала всех этих ужасных вещей. Никогда! Я не знаю, почему она вообще вышла за тебя замуж, она была слишком хороша для тебя, она была значительно выше тебя; мама была умной и талантливой, а ты — чего ты достиг за все это время? Я стыдился тебя, сколько себя помню. Ты… ты — худший отец, который когда-либо мог быть, у кого бы то ни было. О, я знаю, что ты пытаешься сделать! — ты пытаешься убедить меня думать о ней мерзкие вещи только потому, что это поможет тебе почувствовать себя лучше — но это не подействует! Посмотри на себя: кто ты такой? Ничтожество. Теперь я всегда буду ненавидеть тебя. И я никогда, ни в каком случае не прощу тебя за эту ужасную ложь, которую ты втирал.

— Орландо, пожалуйста…

— Ты отвратителен мне.

Затем этот cauchemar[33] начался заново и, поскользнувшись на мыльном полу, я упал; я умудрился снова подняться, схватившись за отцовский ремень — его штаны стали соскальзывать вниз, открывая бледные ноги. Я нацелил отчасти хилый удар по его яйцам, затем начал бить его по грудной клетке сжатыми кулаками.

— Прекрати это, ты, мелкий придурок — о, Христа ради!

Он тяжело дышал и хрипел, однако ему удалось вывести меня из строя, внезапно и довольно неожиданно сжав мой пенис рукой и сильно дернув. Ощущение было как крайне приятным, так и чудовищно болезненным. К своему стыду, я почувствовал дрожь зарождающейся эрекции.

— Меня тошнит от тебя, — удалось сказать мне. — Совершенно и полностью.

Его руки упали с моих плеч. Когда я увидел, что по его румяным щекам текли слезы, я на мгновение смутился.

— О, Орландо, — прошептал он, — неужели ты никогда не любил меня?

— Любил тебя? — опешил я, во мне снова закипало чувство негодования. — Любил тебя? ТЬі мне никогда даже не нравился.

— Я надеялся, — сказал он неожиданно уставшим, бесконечно печальным голосом, — что мы с тобой могли бы быть друзьями.

Я не мог проронить ни слова; после всего этого он осмелился сказать что-то подобное? Он, должно быть, точно сошел с ума.

— Друзьями? — отозвался я эхом.

— Да, — пробормотал он. — Друзьями.

Я выпрямился во весь рост и посмотрел ему в глаза.

— Обещаю тебе, — произнес я с детской бравадой, — я не только собираюсь стать одним из величайших шеф-поваров в целом мире, я еще и никогда больше не буду разговаривать с тобой, до самой твоей смерти.

Но это было обещание, которое, как вы сами увидите, я, в конечном счете, нарушил самым эффектным образом.

* * *

Доклад доктора Энрико Баллетги главному офицеру медицинской службы тюрьмы Регина Каэли 7-го июля 19—

(Перевод с итальянского)

Впервые я увидел заключенного 022654, англичанина Криспа, во время вечернего генерального осмотра в блоке «Санта Катерина» в прошлый четверг 2-го июля. Я был сразу же впечатлен его общей атмосферой самоуверенности, его сдержанностью, а также довольно содержательной и, несомненно, здравомыслящей беседой со мной. То есть, я был впечатлен абсолютной уверенностью, которая сквозила в его совершенно рассудительном поведении, поскольку абсолютная уверенность присуща только сумасшедшим.

022654 уверен в том, что он — жертва судебной ошибки; за пятнадцать минут он, по крайней мере, полдюжины раз заявил мне одно и то же, а именно, что не убивал Артуро

Трогвилла, знаменитого кулинарного обозревателя и критика — на самом деле, по моему мнению, он одержим этим человеком, Трогвиллом. Заключенный 022654, по всей видимости, совершенно безразличен к тому, что его все еще осуждают за второе убийство, которое имеет еще более ужасающие последствия. Когда он настаивает на том, что не убивал Трогвилла, возможно, он просто говорит правду, а, может быть, и нет, я не знаю; тем не менее, я знаю, что он не выказывает никакого раскаяния. Мое мнение заключается в том, что 022654 полагает, будто мы воспринимаем тела его жертв в том же свете, что ион — будто это произведения искусства.

Он выражал свои стремления, ведя дневник, или отчеты, или, возможно, делая описание своей жизни — я не совсем уверен, что именно; я всецело одобряю это, так как подобные записи позволят мне гораздо легче получить доступ к его душе. Некоторого рода катарсис, несомненно, необходим; в любом случае, я подозреваю, что процесс будет медленным. Я пообещал 022654, что добьюсь для него выдачи письменных принадлежностей.

Мать является корнем его психоза — это то, в чем я убежден. Он говорит о ней с тихим почтением в голосе, так, как другие могут говорить о Боге, или о любимом человеке, или о некой невыразимой тайне. Он неблагожелательно относится к любому перекрестному допросу, однако корректен и послушен, как скоро дело касается женщины, которую он зовет «Королевой Хайгейта»; он излагает только факты, которые я готов принять за чистую монету: что его мать была образцом женского целомудрия, что она была одарена особой гениальностью, являлась единственной спутницей на протяжении всей жизни, которая полностью его понимала, была жертвой бесстыдной лжи его отца и так далее. Пару раз я пытался углубиться в его «факты», но 022654 становился взволнованным, затем агрессивным, очевидно полагая, что я оспариваю их соответствие действительности.

Я хотел бы больше узнать о его отце, но любые данные следует вытягивать из 022654 с величайшей осторожностью; по моему мнению, налицо все главы учебника «Эдипов комплекс» — например, яркий сексуальный характер его взаимоотношений с матерью, его нескрываемое презрение к отцу — ноя еще не настолько уверен, чтобы поставить недвусмысленный диагноз. Истинная судьба его отца, конечно же, столь же печальна, как и то обстоятельство, что он больше недоступен для расспросов. Я намереваюсь поработать над предположением, что его отец некоторым образом — осознанно или случайно, в зависимости от обстоятельств — критиковал образ матери, который был у ребенка и, делая это, подорвал его чувство связанности с самым базовым слоем жизни. Этот слой для 022654, кажется, был полностью отождествлен с матерью, которая была его помощью, поддержкой, пищей, жизнью. Более того, я не сомневаюсь, что это чувство связанности было совершенно разрушено, когда 022654 отняли от материнской груди; записи, которые я получил из клиники покойного доктора Стивена Маккрэя, указывают на то, что грудь ее начинала портиться после того, как ее покусали во время кормлений.

Хотя я презираю старого мошенника, мне нужно будет перечитать «Пища для инцеста: Материнская Любовь и Поедание Мяса» фон Шилберга.

На чисто личном уровне я не думаю, что 022654 любит меня — дважды во время нашей беседы он обвинил меня в том, что я брызжу на него слюной. Тем не менее, я не думаю, что это будет препятствовать нашей совместной работе; я советую продолжать предписанное 022654лечение на протяжении его пребывания здесь.


Энрико Баллетти.



Отчет зарегистрирован Лучиано Касти, главным офицером медицинской службы.


Ill

Постижение трудного пути

Я начал свое обучение искусству богов в Отеле Фуллера в Траубридже под надзором влиятельного Эгберта Свейна. Это был человек огромных размеров: Эгберт действительно был чрезвычайно жирным. Он также обладал чересчур экстравагантной индивидуальностью. Когда я первый раз увидел его — совершенно лысого, с выпученными глазами, толстыми губами, со слегка смуглым лицом, прогромыхавшего через кухню и непомерно яростно вопившего (его голос резонировал непристойностями), словно злодей из opera buffa[34] — я был ошеломлен; но, вы понимаете, это был не страх и не трепет, а непреодолимое ощущение нелепости. Эгберт Свейн был на самом деле совершенно нелепым — исключительным его gravitas,[35] единственным, что его притягивало, было кулинарное творчество — и он управлял своим личным королевством со всей потворствующей своим желаниям театральной нелепостью маниакального деспота, ведь кухня настоящего мастера чужда демократии. Его преданность своему искусству, несмотря ни на что, была совершенной и абсолютной, и наблюдать за тем, как он работает, означало преклонение пред алтарем его гения. Он бы не потерпел фальши, равнодушия, и он не мог допустить, чтобы вокруг него были те, которых он считал недостойными его высокого звания. Мы были, с его точки зрения, помощниками, которые служили в храме, в котором он был верховным первосвящёнником.

— Разве среди вас, негодников, нет тех, чья голова не набита поросячьим дерьмом вместо мозгов? — мог прореветь он (это точно его слова, уверяю вас).

Утварь летала по воздуху, словно удары молнии из длани разгневанного Зевса.

— Живи или умри со мной, парень! — кричал он лично на меня. — Живи или умри на моей стороне, и по моей прихоти. Полностью откажись от своей свободы воли ради меня, и я дам тебе божественное умение. Ты понимаешь меня?

— Да, мистер Свейн.

— Ты можешь звать меня Мастером.

— Спасибо, Мастер.

— Я научу тебя всему, чему надо научиться. Я проведу тебя от невежества к пониманию, из тьмы к свету. Взамен я попрошу твое тело и душу. Ты желаешь этого, ты, безрукий молодой подхалим?

Я энергично кивнул головой.

— Да, Мастер, — сказал я. — Я желаю.

И он похлопал меня по правой щеке.

В процессе обучения стало очевидно, что мое тело интересует его гораздо больше, чем моя душа, ибо однажды вечером, когда я собирался уйти с кухни и проделать свой одинокий путь наверх по черной лестнице в комнату, которая была отведена мне наверху в мансарде отеля, я обнаружил, что Эгберт преградил двери — гигантская покрытая потом гора жира, недвусмысленная улыбка расплылась складками по его багровому лицу.

— Как ты думаешь, куда ты идешь? — сказал он.

— В постель, Мастер.

— Могу я спросить, с кем?

— Ни с кем вообще, Мастер.

— Неправильно. Ты идешь в кровать со мной.

— Что?

— Давай, парень! Сделай это, если ты хочешь преуспеть на этом месте. Уловил?

— Думаю, что да.

И пока мы карабкались по окутанной паром и клубами пыли лестнице, он пощипывал мою правую ягодицу большим и указательным пальцем.

Обслуживать Мастера Эгберта было не так уж ужасно, как я мог бы себе представить; на самом деле, у него были вполне обычные требования. Он был невероятно волосат; но больше всего меня впечатлило его огромное брюхо — бескрайний ландшафт, который заволакивали кучевые облака завивающихся закопченных волос, безмерная складчатость, перекрещивающаяся несметным числом маленьких изгибов и стрелок, в которых его телесная влага собиралась, словно жирные лужи после дождевого душа.

— О, радости бесстрастного вожделения.

Я углубился кончиком языка в солоноватые тени его груди, и он промычал в полном восторге:

— Сожри же меня!

Затем он приказал мне выполнить общепринятую последовательность сексуальных действий над ним, описанием которых я не буду докучать вам. Когда перед рассветом он кончил, стащив свои безразмерные запятнанные штаны, словно мешок с избытком кожи, я отправился к раковине и прополоскал свой рот «Свежестью мяты».

С этого времени Господин Эгберт начал демонстрировать заметную личную заинтересованность в развитии моей карьеры; иногда небольшие обещания о продвижении, сопровождающиеся поцелуем в губы, тайно произносились в темном углу холодильного склада:

— Я поставлю тебя на хлеб на следующей неделе, дорогой мой.

— Благодарю вас, Мастер.

— А сегодня ночью тебе выпадет честь отсосать у меня до потери сознания.

— Благодарю вас, Мастер.

Холодильный склад был (и это неизбежно, я полагаю) храмом, в котором я возносил свои собственные частные молитвы этим подвешенным тушам — притягательным и милым, сырым и обильно сочащимся; иногда я стоял пять или десять минут кряду, совершенно без движения, мое лицо прижималось к гладкой испещренной мраморными прожилками плоти, мои ноздри ласкал аромат сгустившейся крови, вызывая восторженное иступленное dulia.[36] И я созерцал иллюзии, которые отражались на сетчатом трафарете моего восторженного воображения. Мой пенис дрожал. По этим причинам я находился в состоянии сильного переживания, и приступала горькая радость страстного желания обучаться искусству и науке самовыражения через плоть. Медленно и похотливо проводя кончиком своего языка по жилистой плоскости мясного бочка цвета темного вина, я жаждал сладости этого контакта между творцом и изначальной субстанцией, который только тот, кто сгорает на пламени гения, может на самом деле знать или постигать.

Между тем, я вынужден был довольствоваться хлебом.

Мелочи жизни

В качестве хлебопека я был всего лишь помощником дьякона в жреческой иерархии Мастера Эгберта, и тот день, когда я мог бы стоять, пройдя полное посвящение, перед алтарем плоти, чтобы работать над своими собственными чудесами превращения субстанций, казался столь же далеким, как всегда; пусть даже так, все равно то, что меня обучали, было великим делом, и это нельзя было назвать неблагодарным занятием без возмещения — аромат свежевыпеченного хлеба совершенно неповторим и чрезвычайно приятен, взять хотя бы это. Мне было позволено использовать только свежие дрожжи. Поглядывая на засохшее разнообразие, Мастер Эгберт однажды закричал:

— Я не допущу эту засохшую верблюжью сперму на своей кухне!

Флавио Фалвио, главный пекарь, учил меня, как распознать тот самый момент в процессе замешивания, когда структура теста становится мягкой и эластичной — это необходимое условие для создания отличного хлеба; то, что это происходило достаточно внезапно, продолжало оставаться для меня неожиданностью довольно долгое время (в итоге большая часть теста была потрачена зря), но сеньор Фалвио был бесконечно терпелив.

— Ты будешь научиться. Coraggio, amico mio,[37] такие мастерство нет — ну, ну…

Синьор Фалвио страдал от своеобразной неспособности заканчивать свои предложения.

— Полученное за ночь? — предположил я.

— Именна, именна! Я научить тебя, ты увидеть. Piano piano, si impara.[38]

И на самом деле, шаг за шагом, я учился.

Меня сильно поразило невероятное разнообразие сортов хлеба, которые я создавал на старой потертой стальной заготовке (единственный сорт, который бы ел мой отец): хлеб pecorino,[39] с травами, оливками и стручковым перцем, входящими в средиземноморские хлеба, состоящие из однородных кусочков, чего уж говорить об их сочных родственниках — хлебах с орехами, кишмишем, медом и сливками, хлебах с нугой или шоколадными крошками, хлебах со сладким рисом. Потом там были молочные рулеты, булочки, булки с изюмом, пряные сдобы и миндальные stollens;[40] также там были солодовые банановые пачки, огромный ассортимент ржаного хлеба, кольца из манго, панасганский хлеб, севильский хлеб, кентуккийские сахарные хлопья, хлеб из Толедо, пита и (мои любимые) венские плетенки с инжиром и цикорием.

Каждое из этих восхитительных творений требовало к себе персональной особенной заботы и внимания, и я обнаружил, что мне было необходимо настроиться на нужный лад, прежде чем начать работать — чтобы взять на себя, так сказать, мировоззрение той культуры, которая должным образом подходила тому сорту хлеба, который я хотел испечь. Разве это звучит de trop?[41] Уверяю вас, что нет. Было бы совершенно неуместно, скажем, начать печь баварский ржаной хлеб в состоянии, faute de тіeux,[42] которое можно было бы назвать «средиземноморским настроением», так как основная субстанция под вашими пальцами будет чувствовать чужеродное колебание и соответственно реагировать. Люди, которые живут в холодной северной крепости, не могут успешно испечь хлеб, пока их сознание танцует с образами лазурного моря или жаркого южного солнца. Я мог бы вам сказать, что, немного послушав Моцарта прошлой ночью, я гарантированно получил отличные результаты, готовя венские плетенки с инжиром и цикорием.

Никому не стоит удивляться этому; в конце концов, здесь мы говорим о страстном осмосе между знатоком своего дела и его материалом, который требует абсолютной преданности каждой детали — неважно, насколько она пустячная — в процессе творческого акта. Это достаточно простой вопрос значимости результата. Андрей Рублев говорил, что молился и постился три дня, прежде чем начать работу над своей иконой Троицы, которую, более того, он рисовал на открытом воздухе для того, чтобы достичь нужной степени полупрозрачности Д’Аннунцио, прежде чем усесться за бумагу с ручкой, облачался в поношенный шелковый пеньюар и разбрасывал по своей комнате лепестки роз; какая разница между гениальным религиозным творчеством, замечательной поэзией и великолепным хлебом? Конечно же, совершенно никакой; только фигляр оценит гений мастера хлебопечения ниже, чем мастера поэзии, так как гениальность нельзя классифицировать.

Болезненное и унизительное осознание своей собственной неопытности скоро рассеяла ересь (к которой я, признаться, был склонен в начале) о том, что все посвящения, предшествующие великому gnosis[43] превращения плоти, менее значимы; я должен был научиться тому, что любое таинство кухни вознаграждается своим собственным неповторимым изяществом, и, как и любого новичка, высокомерие заставило меня совершить множество ошибок.

Например, вопрос о том, сколько времени требуется, чтобы тесто должным образом поднялось, в самом начале был для меня серьезной проблемой; снова и снова я поддавался искушению поднять намоченную ткань, закрывавшую огромные глазированные шарики, и украдкой посмотреть, не осознавая, что в результате перепада температуры возникает помеха для того процесса, который я так нетерпеливо жаждал увидеть завершенным.

— Не стараться так сильно, саrо атісо.[44] Пусть это будет. Все быть хорошо сам по себе. Не мешать. Я думать тебе надо быть… да…

— Более терпеливым?

— Precise[45]

Время приготовления, конечно же, зависит от температуры в комнате; в теплом месте, например, обычно требуется около часа, но положите тесто в холодильник, и можете целый день ждать результатов. К тому же, всегда нужно вернуться к комнатной температуре, прежде чем приступить к выпечке.


Булочка
1 1/2 унции (40 грамм) свежих дрожжей
5 столовых ложек (75 миллилитров) молока
5 столовых ложек (75 миллилитров) воды
8 унций (225 грамм) отборной муки
1 1/2 фунта (750 грамм) непросеянной муки
1/2 унции (40 грамм) верескового меда
8 яиц, разбитых
1/2 чайной ложки (2.5 миллилитров) соли
14 унций (400 грамм) топленого масла
Сначала смешайте дрожжи с молоком и водой, затем размешайте в отборной муке до получения теста. Положите в глиняную тарелку, закройте влажной тканью и оставьте при комнатной температуре на 30 минут для брожения. Добавьте непросеянную муку, мед, яйца и соль, и месите до тех пор, пока тесто не станет мягким. Затем налейте топленое масло. Продолжайте месить тесто до тех пор, пока оно не станет явно светлым. Снова положите его в миску, накройте и оставьте подниматься. Все будет готово, когда тесто увеличится приблизительно вдвое и станет упругим на ощупь. Легонько помешайте его и разделите на четыре части. Положите в слегка смазанные маслом формы для выпечки, накройте и оставьте отстояться в теплое место. Затем положите в духовой шкаф, предварительно разогретый до температуры 220º по Цельсию/425º по Фаренгейту (отметка на шкале — 7), на 30 минут.


Поцелуй — это просто поцелуй

В тот день, когда я вытащил первую успешную партию булочек из духовки, я получил поцелуй в обе щеки в европейском стиле от Синьора Фалвио.

— Ты помнишь, что я говорить? Теперь ты понимать, как я прав? Ты думать… о, да…

— Да, я помню, Синьор Фалвио. Вы говорили, что научите меня, и сделали это.

Затеплившись смешной деланной ревностью, Мастер Эгберт тоже поцеловал меня — в губы — и хорошенько сдавил мою промежность своей ладонью.

— Знать чего, — прошептал в мое ухо Синьор Фалвио, когда Мастер, покачиваясь, ушел, — если бы el Maestro[46] не был бы el Maestro vero[47] я бы сказать, что он типа finocchio.[48] Понимать, о чем я? Приглядывай за своей bei culo, amico mio.[49] Следить за своей задница.

Увы, было немного поздновато для такого наивного напутствия, как это.

В кровати тем же вечером, прервав маленькую песенку после полового акта, которую он напевал сам себе, я спросил Мастера Эгберта:

— Вы меня любите?

Он немного нарочито поправил небольшую черную шапочку, которую иногда одевал, и которая теперь покоилась на его голове подобно короне.

— Конечно же, нет, — ответил он, от неожиданности даже перестав дышать на мгновение. — Почему я должен любить тебя, мой обожаемый мальчик? Это просто и исключительно вопрос похоти. Я страстно желаю интимной связи со всяким, кто имеет отличное тело, которого нет у меня; то есть — твой притягательный взгляд Диониса, твои бесконечно цветущие влажные вишневые губы, безупречная кожа, манящая мускулистость, твой спелый юный член. Я хочу тебя всего, но я не люблю тебя.

— Отлично.

— Что?

— Теперь мне гораздо легче попросить, — сказал я.