Дэвид Мэдсен
Мемуары придворного карлика, гностика по убеждению
Предисловие
Нет необходимости подробно рассказывать о том, как эти мемуары попали мне в руки, достаточно сказать, что, кроме солидной научной репутации, я имею и кое-какой личный доход. Необходимо, однако, заметить, что работать над переводом было достаточно сложно. Я попытался преодолеть эти сложности, сохранив во всем тексте современный – и потому доступный – язык. Например, многие выражения итальянского языка пятнадцатого-шестнадцатого веков, которые использует Пеппе, фактически непереводимы, так что я позволил себе заменить их современными эквивалентами. В первую очередь это относится к вульгарным ругательствам. Когда он использовал игру слов или double entendres, я применял простой способ: там, где перевод возможен, я следовал оригиналу, а там, где невозможен, я производил замену. Именно так я пытался сохранить esprit мемуаров, который в целом немного непристоен.
Некоторые места текста (в основном песни, стихи или цитаты) я оставил без перевода
[1] – например, песню Пеппе, желчную, политическую песенку Ульриха фон Гуттена и отрывки из частной переписки – мне было жаль терять неповторимый аромат оригинала. Даже тому, кто не говорит по-итальянски, будет очевидна сияющая красота Nel Mio Cuore. Как бы то ни было, как замечает сам наш маленький друг, все переводы являются в какой-то степени трактовкой.
Фрагменты гностических литургий записаны Пеппе по-гречески, но я посчитал, что в этом издании мемуаров они должны быть даны в переводе, что и было сделано. Однако читателю не стоит огорчаться, поскольку эти фрагменты в основном непонятны читающему ни на том, ни на другом (да и вообще на каком бы то ни было) языке. Полная и безграничная приверженность Пеппе гностическому учению сомнений практически не вызывает, но и Пеппе допускает в своей apologia pro philosophia sua, что многое из того, что он написал (прежде всего, навыдумыванные вычурные титулы и гротескные славословия), является всего лишь многословной попыткой дать определение Неопределимому. Тому, кто захочет больше узнать об историческом развитии ритуалов и литургий гностиков, я от всей души рекомендую эпохальный труд профессора Томаша Винкари (Professor Tomasz Vinkary, A Study of the Valentinian Sacramentary in the light of Gnostic Creation Myths), выпущенный недавно берлинским издательством Verlag Otto Schneider в сотрудничестве с лондонским издательством Schneider-Hakim Publications.
Я признателен многим людям за неоценимую помощь в подготовке этих мемуаров, но особенно я хотел бы поблагодарить господина Хайнриха Арзэ, который снабдил меня неоценимыми сведениями о степени распространенности половых извращений в Италии эпохи Ренессанса; монсеньора Марчелло Чаплино за разъяснение частей текста оригинала, касающихся военной и политической истории; и доктора Патрицию Чезано, написавшую портрет Пеппе на основе его собственного описания, данного в мемуарах. Портрет этот висит сейчас в моей личной библиотеке.
Возможно, читателю будет небезынтересно узнать, что Джузеппе Амадонелли умер в августе 1523 года в день Преображения, когда присутствовал на торжественной вечерней службе в церкви Санта-Мария-ин-Трастевере в Риме. Точная причина смерти осталась неизвестной.
Дэвид Мэдсен.
Лондон, Копенгаген, Рим.
Incipit prima pars
1518
Clementissime Domine, cuius inenarrabilis est virtus
Этим утром Его Святейшество вызвал меня к себе почитать из Блаженного Августина, пока врач накладывал бальзамы и мази на его гноящуюся жопу. Одна мазь, в частности, которая, кажется, была составлена из мочи девственницы (где они нашли в Риме девственницу?) и редкой травы из личного hortus siccus главного лекаря Папы еврея Боне де Латт, воняла прескверно. Но все же вонь ее была не хуже, чем тошнотворный запах нарывающих пустул и мокрых язв, украшающих задницу Его Святейшества. (Все называют эту отвратительную болезнь «фистулой», но мне незачем лицемерить.) Задрав до пояса стихарь и спустив подштанники до щиколоток, самый могущественный человек на свете лежал распластавшись, как мальчик-ганимед, ждущий, чтобы его хорошенько отпидарасили.
Его действительно уже пидарасили, много раз – от этого и жопа его в таком состоянии. Его Святейшество предпочитает играть женскую роль, он бьется и верещит под каким-нибудь мускулистым юношей, словно невеста, в которую в первый раз вводят член. Не подумайте, что я имею что-то против такого поведения, – Лев все-таки Римский Папа и может делать все, что пожелает, пусть только не заявляет всенародно, что Бог является мусульманином. Кроме того, я люблю думать о себе как о человеке терпимом. Мне легко не замечать слабости и пороки в тех сферах человеческой деятельности, которые меня совершенно не интересуют. Даже если бы я был в этом заинтересован, то думаю, что только человек с действительно очень своеобразным пороком посчитает привлекательным в половом отношении горбатого карлика. А я – горбатый карлик.
Отсюда и заглавие моих воспоминаний: «Мемуары придворного карлика, гностика по убеждению». Думаю, что это превосходное заглавие, так как оно абсолютно честно: я действительно карлик-гностик, и это действительно мои мемуары. Мне кажется, что в наши дни в продаже предлагается огромное количество книг и рукописей с броскими названиями, такими как «Правдивое повествование о тайном наслаждении монаха» или «Полное и исчерпывающее объяснение того, что такое греческая любовь». Обе эти книги я видел в личной библиотеке Его Святейшества, и ни одну из них ни в каком смысле нельзя считать ни правдивой, ни полной, ни исчерпывающей. Читая же эти страницы моих мемуаров, вы не будете введены в заблуждение. То, что я карлик, всем очевидно, но мои склонности к гностицизму остаются моим маленьким секретом… и секретом некоего тайного братства. Да, такие, как я, есть еще, – я имею в виду гностики, а не карлики. В свое время я расскажу о братстве подробнее.
Его Святейшество Лев X, Римский понтифик, наместник Христа на земле, патриарх Запада; последователь Петра, держатель ключей Петра и слуга слуг Господа, обычно не зовет меня читать, когда ему мажут задницу мочой девственницы и редкими травами, он как раз любит быть со своим лекарем наедине, и вполне понятно почему. Я поэтому был немного удивлен, получив требование явиться. Однако если подумать, то можно предположить, что он обеспокоен последними сведениями из Германии, где один бешеный монах по имени Лютер возбуждает недовольство, крича на проповедях о разложении папского двора, так что, возможно, Лев решил, что мизантропические рапсодии блаженного карфагенского епископа смогут его отвлечь. Я лично нахожу их крайне нудными. Папская курия действительно разложившаяся, ну и что? Другого от нее и не ожидают. Разложилась она так давно, что никто уже и не помнит те времена, когда она не была разложившейся, и представить ее другой просто не может. Рассуждать, почему и зачем (чем Лютер и занимается), – то же самое, что спрашивать, почему солнце горячее или почему вода мокрая, и пытаться сделать, чтобы они такими не были. Бесполезно. Vanitas vanitatum. Несчастье людей вроде нашего беспокойного монаха в том, что они считают себя лучше других и поэтому думают, что они идеально подходят для того, чтобы навести в мире порядок. Но порядок в мире навести невозможно, и наведен он никогда не будет, потому что этот мир – ад. (Вот вам немного гностической мудрости.) Это не делает меня мизантропом вроде нашего блаженного отца Августина, – совсем наоборот: раз этот мир – ад, следует сострадать тем, кто вынужден в нем жить и дышать его ядовитым воздухом. И – прежде всего! – учить их тому, что существует выход.
– Думаю, нужно будет издать папскую буллу, Пеппе, – сказал мне Его Святейшество (так как Пеппе – это мое имя).
– Лежите спокойно, Ваше Святейшество, – с упреком сказал лекарь, с математической скрупулезностью запуская узловатый указательный палец в ректум последователя Петра. Он немного повертел им там, вынул, поднес к носу и осторожно понюхал.
– Пока нет, – ответил я, возмущенный ужимками этого очень высоко оплачиваемого и очень не перетруждающегося созерцателя экскрементов, – пусть наш помешавшийся на Писании друг поварится немного в собственном соку. Кроме того, может быть, он и не имеет в виду ничего плохого.
– Ничего плохого? – взвизгнул Лев. – Ничего плохого?! Ты слышал, как он меня называет?!
– Ну, люди стараются не слушать последние придворные chronique scandaleuse, Ваше Святейшество…
– Это не слухи, Пеппе, это уже общеизвестно. Он не стесняется. Он называет меня ростовщиком, непотистом, любимым мальчиком содомитов…
– Ну…
– Кровь Господа и молоко Девы, теперь он, чего доброго, набросится на мессу!
– Может, вам стоить сделать его кардиналом, Ваше Святейшество.
– Пытаешься шутить?
– Конечно. Вы мне платите в том числе и за это. Как раз в этот момент Лев издал крик – долгий, протяжный крик неподдельной невыносимой боли.
– Не всё еще, ты, безмозглая щель блядины?! – заорал он невозмутимому Боне де Латту; цветистый слог Льва был хорошо известен, так что никто на такие слова не обижался, кроме очень благочестивых, каковых, к счастью, при дворе было очень мало.
– Почти всё, Ваше Святейшество.
Он подробно разглядывал крошечный кусочек говна, приставший к кончику пальца. Что там так выискивать – ума не приложу.
– Думаешь, следует немного подождать, Пеппе?
– Именно, Ваше Святейшество. Пусть еще немного помучается неизвестностью, а потом получит. Изо всех орудий.
– Exsurge Domine. Как звучит?
– Прекрасный заголовок, Ваше Святейшество. Только приберегите его на потом.
– Ваше Святейшество может вновь облачиться, – торжественно произнес лекарь (все лекари, каких я только встречал, всегда торжественны), ополаскивая руки в чаше с розовой водой, стоящей на столике для чтения.
– Ну, каков вердикт?
– Недуг, как и следовало ожидать, отступил (прим., следует читать: «благодаря моему умелому и потому, как обязательное следствие, дорого стоящему лечению»), но применение медикаментов должно быть продолжено. И, вероятно, следует усилить кровопускание. Я снова приду в следующем календарном месяце.
– Это я тебя вызову, – резко ответил Лев. – Вот твоя плата. Теперь пошел вон.
– Благодарю, Ваше Святейшество. И… если смею предложить… вам следовало бы некоторый период времени воздержаться от…
«Воздержаться от услуг половины молодых жеребцов Рима», – подумал я.
– …от всякой острой пищи. Это может помочь. Кровь не должна слишком горячиться.
– Ладно, ладно, иди.
Де Латт попятился к двери, подобострастно кланяясь, плотно прижимая к своей закутанной в меха груди мешочек с деньгами и кадуцей Асклепия.
Лев тяжело поднялся, сел и обвел помещение воспаленным, жаждущим мести взглядом, словно выискивая, на что или на кого бы ему направить удар.
– Чтобы кровь моя слишком не горячилась, – сказал он, – я не должен больше слышать об этом немецком монахе.
– Желает ли Ваше Святейшество, чтобы я продолжил читать блаженного епископа Карфагенского?
– Лютер ведь августинец?
– Точно так, Ваше Святейшество.
– Тогда пусть Августин сам себя трахает в задницу. Я что-то проголодался после этого обследования.
Лев – человек довольно высокий, жирноватый (некоторые недоброжелатели, возможно, назовут его обрюзгшим); ходит он быстро, вразвалку, и ездит на лошади с боковым седлом, по причине изъязвленной жопы; лицо у него мясисто, глаза – всегда внимательные, горящие подозрением – прикрыты тяжелыми веками, щеки – сосудисты, губы – полны и чувственны. Голос у него, хоть и говорит он с изысканными модуляциями, немного высоковат, но только не когда он разгневан (что случается достаточно часто, так как характер у него вспыльчивый), тогда голос превращается в по-настоящему страшный рев. Я уже сказал, что у него есть склонность к вычурным выражениям. Он близорук, и когда его тщеславие это позволяет, при чтении он пользуется небольшим увеличительным стеклом. И, как вы теперь знаете, он всецело предан Ганимеду. Он любит, чтобы молодые люди брали его сзади. Не думаю, что его хоть как-то интересуют женщины. Довольно странно, но его ориентация не вызвала ни одного публичного скандала: либо люди принимают это как само собой разумеющееся, либо им просто все равно. Во всяком случае, по сравнению с атлетическими выкрутасами своего бесславного предшественника через одного (ну, вообще-то, через одного с хвостиком: там был еще Пий III, который правил только двадцать шесть дней), с нечестивым сифилитиком Александром VI Борджиа, Лев – очень умеренный человек. Право же, он искренне благочестив и всегда выслушивает мессу, прежде чем отправиться на охоту. Он любит охоту.
Его Святейшество весьма приятный человек, более того, когда случай того требует, он даже может быть остроумным. Однажды, когда я помогал ему разоблачаться после торжественной мессы, он обернулся, с любопытством посмотрел на меня и так, чтобы не слышали расхаживавшие вокруг дьяконы и прислужники, сказал мне:
– Скажи, Пеппе… это правда, то, что говорят про карликов?
– Что – правда, Ваше Святейшество? – спросил я, прикидываясь, будто не понял.
Он положил пухлую, унизанную перстнями руку на мое плечо и притянул меня чуть ближе к своей святейшей персоне.
– Ты прекрасно знаешь, о чем я говорю. Ну, так правда это или нет?
– Сами посмотрите, – сказал я и, расстегнув штаны и отогнув вниз подбитый изнутри льняной материей кожаный гульфик, вынул свой член. Все три дюйма.
Лев улыбнулся и вздохнул.
– Жаль, – произнес он. Затем он снял перстень с одного из пальцев – огромный хризоберилл с египетскими иероглифами, окруженный крошечными жемчужинами и вставленный в замысловатый овал из золотой филиграни, – и вложил его мне в ладонь.
– На, – сказал он. – Раз член у тебя такой же маленький, как и весь ты сам, то надо хоть чем-то тебя утешить.
Жест этот глубоко меня тронул. Лишь позже, стоя рядом с папским престолом во время аудиенции вкрадчивому и хвастливому венецианскому послу и с удивлением обнаружив, что вдруг сделался центром притяжения удивленных и гневных взглядов, я сообразил, что так и оставил свой член болтаться. Лев наверняка это заметил, но решил ничего не говорить. К моему огорчению, у посла хватило лицемерия, чтобы благочестиво возмутиться, но он получил по заслугам во время банкета, дававшегося тем же вечером в его честь: одним из замечательных блюд, поданных поваром Его Святейшества – неаполитанцем, были языки жаворонков, зажаренные в диком меде с кассией, каждый из которых был завернут в золотой лист-фолио и положен вместе с маленькими сосновыми шишечками и раскрошенными изумрудами. Не имея достаточно здравого смысла, чтобы понять, что шишки и изумруды не едят, посол засунул огромную столовую ложку в рот и проглотил так быстро, что никто не успел его остановить. Остаток вечера он провел в одной из папских уборных: его рвало кровью.
Лев от смеха чуть сознание не потерял.
Управляющим делами Его Святейшества я являюсь уже пять лет, приехав вместе с ним в Рим из Флоренции, после того как он взошел на престол Петра; до этого мое положение в его доме было довольно неясным – я был чем-то вроде привилегированного личного слуги. Называться управляющим я стал только тогда, когда присоединился к папскому двору; название «управляющий» несколько унизительно и, конечно, не подходит для того, чтобы правильно описать объем моих обязанностей, так как я также конфидент, фактотум, шпион, писарь и постоянный спутник. У него есть исповедник, естественно, – как кусок льда благочестивый молодой бенедиктинец, выбранный Львом из-за того, что очень симпатичен, – но все его страхи, надежды, мечты и тщеславные помыслы изливаются в мое маленькое волосатое ухо. Я нахожусь при нем для того, чтобы, в некотором смысле, быть ему матерью (в той мере, в какой к карлику средних лет можно отнести понятие «материнство»), баловать и утешать Его Святейшество, когда бремя высокой должности заставляет его душу страдать и нагоняет меланхолию. Иногда я также его сводник, хотя эту довольно неприятную обязанность приходится исполнять реже после того, как начались неприятности с его жопой.
– Думаю, у меня может быть для тебя одно личное конфиденциальное поручение, – говорил он обычно.
– Когда, Ваше Святейшество?
– Этим вечером.
– Какие-то особые предпочтения?
– Хорошо сложенный, естественно.
– Хорошо сложенный или все-таки хорошо оснащенный?
– И то и другое, конечно.
И я отправлялся ковылять по вонючим, мрачным городским переулкам. Несколько раз молодые к которым я обращался, делали ошибочное заключение, что я ищу мужчину для себя. Один особенно сочный образец с широкими плечами и руками как у Геракла (чуть не написал – как у гориллы), говорившими о тяжелом ежедневном физическом труде, оглядел меня всего презрительным взглядом своих темных глаз и сказал:
– Ты, верно, шутишь.
– Тебе хорошо заплатят.
– Пожалуй, но я не настолько нуждаюсь. Кости святого Петра, чудовище у меня между ног выдавит из тебя все внутренности, из такой козявки!
– Это не для меня, идиот.
– Да? Для кого же тогда?
– Я же сказал, тебе хорошо заплатят. Просто иди за мной.
– А как именно хорошо?
– Как насчет полной индульгенции? – сказал я. – Судя по твоему виду, тебе она не помешает.
– Пошел на хрен, низкосракий.
– Это ответ, который я должен передать последователю князя апостолов и держателю ключей Петра? Он прикажет отрезать твое чудовище под корень и запихать его в твою наглую глотку. Так ты идешь или нет?
Он пошел.
Я уверен, – да я просто это знаю, – Лев искренне меня любит; благодаря его щедрости мне удалось скопить, для утешения в дни старости, значительную сумму, которую я поместил у флорентийских банкиров. У меня также есть целое собрание перстней – сплошь драгоценные камни, оправленные в серебро или золото, – но они спрятаны в одном месте в моей комнате, в каком, здесь я описывать не буду. Я их никогда не ношу. Не потому, что я не хочу их носить, а потому, что я на опыте узнал, что люди почему-то не любят, когда красивые вещи украшают уродливое тело вроде моего. Это отношение мне непонятно, так как никто не возражает против того, чтобы некрасивая женщина отвлекала внимание от своей дурной внешности при помощи дорогой одежды и роскошных украшений, – в действительности люди даже ожидают от нее этого; но шикарно разодетые карлики явно оскорбительны.
Могу сказать, что как раз эти разнообразные обязанности и эти непринужденные личные отношения с Его Святейшеством не дают моей жизни при папском дворе сделаться тошнотворно нудной; уверяю вас, всех вас, кто в тайных мечтах видит все это, – уверяю в том, что бесконечные банкеты, непрекращающиеся торжественные мессы (и торжественные мессы прежде всего), бесчисленные аудиенции, приемы и изо дня в день сверкающая мирская суета делаются скоро невыразимо утомительными. Исключив торжественную мессу, вы возразите, я знаю: «Тебе легко говорить, ты насладился всей этой пышностью!» Ну, давайте скажу сейчас, что я был бы рад поменять свою долю на вашу, каким бы низким ни было ваше призвание, в какой бы мерзкой лачуге ни вынуждены вы были жить; но учтите, если мы меняемся сущностями, то есть я делаюсь вами, а вы мной, то вам придется приспособиться жить в уродливом, нескладном теле карлика. Хотите? А я – я благодаря этому онтологическому чуду познаю, как чисты прямые конечности, как достойна голова, находящаяся на приличном расстоянии от ног, – да у меня будет огромное облегчение Уже просто от того, что смогу стоять прямо, – да, как я плакал, бывало, тоскуя об этом. Но не теперь. Позднее вы узнаете, почему прекратились плач и тоска и каким образом я научился принимать себя таким, какой я есть.
Что касается торжественных месс, могу сказать, что они всегда представляли для бедняги Льва некоторые трудности, так как отдельные из них тянулись бесконечно (они и теперь бесконечны, увы), а Его Святейшество неизменно охватывала нужда облегчить лопающийся мочевой пузырь. Больно было смотреть, как он ерзает и вертится на папском престоле, укутанный тяжелым одеянием понтифика, на лице – выражение величайшего страдания, а хор все воет и воет какую-нибудь пустословную литанию. Не думаю, что он когда-нибудь действительно нассал в подштанники, но наверняка был очень к этому близок. К счастью, я изобрел одно устройство, решившее проблему: я сшил вместе два кусочка мягкой кожи, снабдив их подкладкой из меха выдры и сделав что-то вроде чехла или футляра, который плотно крепился на жирном пенисе Его Святейшества; от кончика футляра я провел трубочку, тоже из кожи, которая шла к мешку с такой же подкладкой, который я привязывал шелковой ленточкой к его правой икре. Весь аппарат носился под подштанниками и позволял Льву свободно писать, стоя или сидя, прямо посреди торжественной мессы (да и вообще посреди любой затянувшейся церемонии), незаметно для всех. Лишь блаженное выражение сладкого облегчения, появляющееся на лице, могло бы выдать его занятие, но и то понять это мог только очень наблюдательный. Его Святейшество был в полном восторге и предложил мне, в интересах rapprochement между Востоком и Западом, послать такое же устройство Константинопольскому патриарху, который явно был вынужден терпеть еще более долгие литургии, чем наши. Я так и сделал, но ответа не получил. Аппарат назад тоже не прислали. Временами мне приятно думать о том, как тот скупой старый ренегат счастливо писает во время всего многословного и скучного церемониального марафона благодаря моей изобретательности; ведь говорят, что у восточных схизматиков внутри одна моча и вонь. Вообще-то я узнал позднее, что это совсем не мое изобретение и что такие изобретения весьма распространены; я прочитал, что еще врачи древних египетских царств пользовались ими для облегчения страданий тех, у кого не было возможности мочиться. Естественно, Льву я об этом не сказал, а в награду он дал мне еще один перстень – поистине удивительный изумруд, вставленный в зубчатую золотую оправу; говорят, что он принадлежал самому апостолу Иоанну. Хотя я этому совсем не верю. Если только он не вывалился из живота распотрошенной рыбы.
Двоюродный брат Льва Джулио – кардинал, естественно, – постоянно вьется вокруг, ластится ко Льву в надежде получить еще бенефиции и наделы; но втайне он его презирает. Но если такая его дерзость – тайна, слышу я, как вы говорите, то откуда ты о ней знаешь? Ну, вообще-то это не самая глубокая и темная тайна (разве только для Его Святейшества самого), к тому же я однажды ночью в коридоре папских апартаментов подслушал, как Джулио обсуждал с Лоренцо, племянником Его Святейшества, сколько будет стоить то, чтобы обеспечить папство себе, когда Лев предстанет с долгими объяснениями перед Господом, и как это все можно устроить. Я слушал их, оставаясь незамеченным, – одно из преимуществ быть карликом заключается в том, что вы менее заметны, особенно в темноте: в темноте люди смотрят обычно прямо перед собой, а не вниз. Их разговор не оставлял сомнений в том, что Джулио и Лоренцо рассматривали Льва просто как временный источник доходов. Они вполне отчетливо выразили свое возмущение его сексуальными наклонностями и привычками, я не буду приводить здесь их комментарии, из уважения к Его Святейшеству. Кроме того, от лицемерия Джулио просто перехватывает дыхание, если принять во внимание то, что Его Высокопреосвященство уже многие годы направо и налево перепихивается с дамами римских патрицианских родов и все же находит время и для симпатичного молодого человека, чтобы вставить (как буквально, так и хронологически, если понимаете, что я имею в виду). На следующее утро он снова был тут как тут, снова стелился по папской спальне, источал обаяние и истекал лестью. Я его презираю. Его Святейшество достоин лучшего. Однако подробнее я напишу об этом подлом интригане чуть позже.
Только, пожалуйста, не надо считать Льва доверчивым человеком только из-за того, что кузен обманывает его, притворяясь преданным, – он далеко не таков; но это очевидная истина: сердце более склонно обманываться, чем голова. Его Святейшество во всех прочих отношениях – человек глубоко проницательный. Я вспоминаю, например, случай с чудотворной иконой. Это была живописная работа на религиозную тему, выполненная темперой на дереве и инкрустированная золотом, одна из тех, что очень популярны среди восточных схизматиков. Привез ее Льву один венецианский купец с безупречными на вид рекомендациями, который сообщил папскому двору, что приобрел икону за баснословную цену у одного оттоманского торговца, который в свою очередь купил ее у близкого родственника некоего халифа, который… и так далее. Он рассказал нам, что история у нее долгая и захватывающая, что она то таинственно исчезала, то появлялась, что с ней связаны чудесные исцеления, тайные сговоры и даже ограбления и убийства. Он сказал, что считается, что эта икона, Theotokos orans, Божия Матерь за молитвой, написана самим евангелистом Лукой. После этого рекламного пустозвонства он быстро перешел к сути: он потребовал триста дукатов. У некоторых присутствовавших членов двора от такой цены вырвался возглас удивления, хотя (в чушь про святого Луку, конечно, никто не поверил) нельзя было отрицать, что икона была действительно превосходна.
Лев откинулся на спинку своего золоченого кресла. Ноги его почти доставали до алого бархата скамеечки для ног, он подпер пухлой ладонью свои многочисленные подбородки. Но вот Лев медленно, хитро и довольно улыбнулся.
– Нет, – сказал он.
У двора снова вырвался возглас удивления, а бледный, надменный купец нахмурился.
– Ваше Святейшество отвергает такое древнее произведение? Изображение Богоматери с такой славной родословной, не исключена даже вероятность, что сам святой Лука исполнил эту работу?
– Нет, – снова сказал Лев. – Я не отвергаю это чудо. Я отвергаю то, что предлагаешь мне ты.
– Но Ваше Святейшество… ведь для вящей славы Святой Римской Церкви…
– Уведите его. Пусть в заточении охладит восторг от своих товаров. Я не имею в виду монашеское заточение. Увести!
Протестующего купца увели. Больше я его не видел; думаю, что другие его тоже не видели, а икона до сих пор стоит на столике рядом с кроватью Льва.
Потом, когда мы остались одни, я спросил его:
– Но почему? Ведь это же была прекрасная работа!
– Действительно прекрасная, – ответил Папа, – но стоит она не больше тридцати дукатов. Сделали ее не раньше, чем пятьдесят лет назад. Может, она и старше, но уж никак не древняя реликвия, за какую выдавал ее тот алчный подонок.
– Но, Ваше Святейшество, как вы определили?
Лев вздохнул и положил свою пухлую руку на мое узловатое плечо; я терпеть не могу, когда кто-нибудь трогает меня рядом с горбом, кто-нибудь, кроме него.
– Ты видел когда-нибудь святую плащаницу Господа нашего? – спросил он.
– Льняное полотно, в которое было завернуто тело Иисуса и на котором отпечаталось его изображение?
– Да.
– Не видел.
– Там есть пятно крови – ручеек, – он просачивается от его волос, в центре лба. Кровь, как мы предполагаем, от тернового венца, врезавшегося в его бедную голову. Этот чудесный образ ручейка крови восточными иконописцами был по ошибке принят за прядь волос, и ты увидишь это на всех поздних изображениях Господа. Именно на поздних изображениях в восточной манере. Ты видел эту прядь на иконе, которую нам показали и которую пытались выдать за такую древнюю?
– Видел, Ваше Святейшество.
– Следовательно?
– Следовательно, она не древняя…
– Во всяком случае, не такая древняя, как пытался убедить нас тот ворюга. Действительно красивая работа, но на Востоке их можно найти повсюду.
– Ваше Святейшество меня поражает!
– Мой дорогой Пеппе, возможно, я не такой тупой, каким кажусь.
Вообще-то нам часто досаждали самого разного рода хитрые, сомнительного вида типы, которые пытаются втюхивать всевозможные реликвии: флакон с молоком Пресвятой Девы, стружки из мастерской святого Иосифа, одну из грудей святой Агаты (по цвету и текстуре похожую на чернослив. «Должно быть, она была очень небольшой женщиной», – весело заметил Его Святейшество), стрелу, пронзавшую плоть святого Себастьяна, и самое нелепое, на мой взгляд, это лобковые волосы святого английского цистерцианца Элреда из Риво – вероятно, выдернутые одним из многочисленных, так сказать, особых друзей, которыми он обзавелся, живя в том монастыре. Эта последняя реликвия безмерно заинтересовала Льва. Так как он вообще очень любил Элреда и прочел De Spirituali Amicitia с огромным удовольствием, он отдал за нее кругленькую сумму. Не знаю, что стало с этой реликвией, она такая маленькая и легкая, что, вероятно, трудно было за ней проследить. Даже Лев не дошел до того, чтобы положить лобковые волосы на шелк, поместить в золотой ковчежец и повесить на стену в своей часовне, где находился весь остальной благочестивый хлам.
– Исключительно для личного поклонения, – заметил он мне стыдливо.
Некоторые не имели при себе никакого товара, кроме утверждений о собственных талантах: «Я превращу свинец в золото, Ваше Святейшество», или: «Меня всюду сопровождает ангел, Ваше Святейшество, и за небольшое финансовое вознаграждение я могу попытаться материализовать его для вас…» и даже: «Будущее людей для меня – открытая книга!»
На это Лев ответил:
– Значит, ты можешь прочесть свое собственное будущее?
– Конечно, могу.
– И что же ты прочел?
– Дорога, Ваше Святейшество, путешествие за море, беседы с могущественными людьми…
– Боюсь, ты ошибаешься.
– Ваше Святейшество?
– Твое будущее в сырой темной камере в одной из моих тюрем.
Я уже говорил, что Лев проявляет тонкое чувство юмора, когда случай этого требует.
Он, однако, не был расположен шутить, когда через несколько дней после унизительного обследования его жопы поступило для личного прочтения Его Святейшества краткое изложение нападок Мартина Лютера на индульгенции.
– Что? Во имя бичевания нашего милого Иисуса! Как, по мнению этого идиота, я должен финансировать реконструкцию собора Святого Петра? И так работы идут слишком медленно. Проповедь индульгенций совершенно необходима.
– Война с Францией сильно ударила по папской казне, Ваше Святейшество.
– Не напоминай мне об этой сифилисной Мехеленской Лиге. Из-за этого наглого сосунка Франциска у меня едва хватает денег, чтобы платить повару. Пеппе, это уже слишком. Я думаю… как, я говорил, это назову?
– Exsurge Domine, Ваше Святейшество.
– Точно. Пришло время для официального заявления.
– Я бы посоветовал потерпеть, Ваше Святейшество, – сказал я.
– Кровь Христова, я уже слишком долго терпел!
– Говорят, что этого немецкого еретика защищает Фридрих Саксонский…
– Знаю, знаю.
– А Максимилиан не будет жить вечно…
– Тоже знаю.
Лев глубоко и жалобно вздохнул.
– Кроме того, – сказал я, вдруг неожиданно озаренный, – сегодня после полудня прибудет маэстро Рафаэль для работы над вашим портретом. Для этого вам надо быть в спокойном расположении духа. Забудьте на время о безумном монахе.
При упоминании имени Рафаэля злоба во взгляде Льва начала исчезать, взгляд сделался мечтательным, полным мучительной страсти.
– Да, маэстро Рафаэль, – тихо проговорил он.
Я уверен, что вы тут же догадались, что Рафаэль – человек симпатичный. Ему тридцать пять лет, но выглядит он на двадцать пять. У него стройное гибкое тело, он весь спокойствие, изящество и милая грусть, а между ног у него роскошное вздутие – то ли от природы, то ли это подделка. Ходят слухи, что у него такой длинный, что ему приходится сворачивать его под гульфиком. Я этому не верю. Разве Бог, который был так жесток, что дал мне это уродливое тело карлика, проявил бы такую щедрость, что облагодетельствовал человека не только лицом ангела, но еще и десятидюймовым членом? Говорят, что женщины теребят свои интимные места и теряют сознание, когда маэстро Рафаэль проходит мимо. Лев делает почти то же самое при одном только упоминании его имени.
– Рафаэль, – повторил он. И безумный монах был совершенно забыт.
Четыре года назад, вопреки разумному, по моему мнению, совету, Лев назначил маэстро Рафаэля главным архитектором нового собора Святого Петра, вместо Браманте. Я уверен, что Лев поступил так только потому, что на него произвели огромное впечатление stanze, украшенные Рафаэлем (великолепно, признаю) для Папы Юлия. Но почему мы решили, что талантливый живописец также должен быть и талантливым архитектором; это то же самое, что ожидать, что хороший врач будет хорошим певцом. Я сомневаюсь, что в наши дни кто-то вообще ожидает, что врач должен быть хорошим; на случай, если вы еще не догадались: на врачей я обижен.
У Рафаэля не только внешность ангела, он и пишет как ангел. Радостно смотреть на его изящные, непринужденные мазки. Лев позировал ему, одетый в простое утреннее одеяние, сидя за столиком для чтения, открыв перед собой какую-то духовную книгу, надвинув на свою довольно некрасивую голову небольшой отороченный мехом темно-красный camauro. На покрытом камкой столе лежит также красивый гравированный колокольчик, а пухлая левая рука Льва держит увеличительное стекло. Думаю, предполагалось, что он разглядывает иллюстрации в книге. В картину как-то сумел влезть Джулио, и его надменное плохо выбритое лицо уже начало появляться на холсте. Он был изображен с зловеще положенной на кресло Льва рукой и подобострастно, елейно склоненной вперед верхней частью корпуса. По какой-то не совсем понятной мне причине кардинал Луиджи де Росси, который случайно вошел в комнату во время предыдущего сеанса позирования, теперь прочно обосновался в портрете. Я спросил, можно ли и мне туда попасть – Лев одобрял эту мысль, – но маэстро Рафаэль, оглядев глазами лани мое уродливое тельце, негромко произнес:
– Увы, это за пределами моих способностей. Я могу писать лишь то, что прекрасно.
Никакой злобы в его замечании явно не было – это просто была констатация факта – так что я не обиделся.
– А не можете сделать меня прекрасным? – спросил я. Это была лишь искра надежды.
Рафаэль помотал головой, и его роскошные струящиеся локоны заколыхались, словно рябь на воде, ласкаемой зефиром.
– Я не могу переделать природу, – сказал он огорченно. – Я могу лишь ей подражать.
И этим мне пришлось удовольствоваться.
– Значит, вы прекрасны, Ваше Святейшество? – спросил я у Льва потом.
– Нет, – сказал он, – но мои деньги прекрасны. – После чего он перднул, издав одновременно жалобный стон боли.
Его Святейшество действительно был поразительный пердун, он был известен своим пердежом. Пердел он с удивительной частотой, с различными степенями длительности и разными запахами. Иногда это происходило в самые неподходящие моменты, например во время назначения кардинала, или во время обеда с послом, или даже во время торжественной мессы. Против этого я просто не могу придумать никакого устройства. Один раз он вонюче протрещал, давая аудиенцию одному прелату папской курии. Мучаясь от смущения и пытаясь любой ценой сохранить достоинство Его Святейшества, жалкий глупый сикофант пробормотал:
– Прошу у Вашего Святейшества прощения.
– А что случилось? – спросил Лев, с совершенно невинным видом вытаращив глаза. – Что ты сделал?
Прелат понимал, что Лев знает о том, что и ему понятно, кто перднул, так что прелат оказался на рогах у неразрешимой дилеммы. Прямо слышно было, как зашевелились водоросли в гнилом пруду у него в башке. Красный от стыда, он сказал смущенно:
– Кажется… хочу сказать, что вполне вероятно… что я, возможно, непроизвольно испустил газы.
С этого момента до самой его смерти (а умер он вскоре после этого, от унижения, как я утверждал всегда) несчастный придурок был известен всему папскому двору как «человек, который, вероятно, перднул».
Один папский подхалим посоветовал однажды собирать испущенный воздух в бутылки, запечатывать в баночки и продавать как объекты поклонения. Лев был в гневе.
– Ты что, хочешь, чтобы я расхаживал с привязанной к жопе банкой? Или мне оповещать весь дом, когда я собираюсь перднуть, чтобы все сбежались с кухонь с банками и бутылками?
Хотя Льву постоянно не хватало денег, даже он не опускался до того, чтобы пердеть в бутылки и продавать их.
Говоря попросту, у Льва постоянно не было денег, так как он постоянно тратил: редкие рукописи, превосходно иллюстрированные книги, баснословные украшения, древние реликвии из отдаленных мест – все, что говорило ему о человеческом мастерстве и изобретательности, о работе человеческой мысли и ходе человеческой истории, он покупал. Это едва ли удивительно, если вспомнить, что в детстве его наставниками были Марсилио Фичино и загадочный, склонный к эзотеризму Пико делла Мирандола. Отец Льва, Лоренцо Великолепный, видно, знал, что такое основательное образование. Кстати, говорят, что не кто другой, как Пико делла Мирандола познакомил Льва впервые с неясным искусством мужеложства, в столь же нежном возрасте, восьми лет, а как раз тогда – предназначенному для высокой церковной должности своим умным гордым, властным, своевольным и действительно великолепным отцом Лоренцо – ему выстригли тонзуру. Пико делла Мирандола, голова которого была напихана оккультной герметической чушью, попытался напихать ею и голову Льва, в чем не преуспел; он также попытался напихать ему жопу, в чем преуспел, думаю, превосходно. Неумеренная любовь к книгам и мужеложству – самое прочное наследие Пико у Его Святейшества. Книги и наносят вред папской казне.
Рим во время правления Льва – это денежный рай для любого рифмоплета, сочинителя пьесок, как приличных, так и неприличных, художника, философа и litterateur; схоласты и классицисты, библиофилы, colporteurs и антиквары наводнили двор. Действительно, когда его избрали, все считали, что Лев введет золотой век для ученых, поэтов и художников, и город был украшен надписями, оповещавшими о приходе эпохи Афины Паллады. Если Юлий II поклонялся военному искусству, ото Льва все ждали поклонения музам; что он действительно и делал, весьма расточительно. Такое поклонение недешево.
Вечером маэстро Рафаэль обедал с нами. Меня сильно раздражало то, что Папа усадил его на мое место, рядом с собой, а меня отправил в конец стола. Я заметил, как Лев печально взглянул на меня, словно говоря: «Знаю, знаю, но я просто от него без ума, так что прости на этот раз!» Ну, на этот раз я не был настроен прощать, так что за грудкой цыпленка, поданной под пряным соусом из безвременника, я нагло завел речь о безумном монахе, прекрасно зная, какое действие это произведет на Льва.
– Ты что-то сказал? – зашипел он на меня, и взгляд его уже был не скорбным, а испепеляющим.
– Да. Я спросил маэстро Рафаэля, что он думает об этом немецком еретике, Лютере.
Рафаэль улыбнулся, и от этой улыбки херувимы и серафимы наверняка пришли в восхищение. Такая улыбка просто непозволительна на человеческом лице. Зевс отдал бы за нее Олимп; во всяком случае, многие титулованные дамы, полагаю, отдали за нее свою честь.
– Боюсь, – произнес он мило, – я не разбираюсь в теологии.
– Теология здесь ни при чем, – ответил я. – Это вопрос политический.
– Да? – сумел выговорить Лев. – И что ты смыслишь в политике, ты, пизденыш?
– Столько же, сколько и Ваше Святейшество, как мне кажется. Германские князья недовольны из-за того, что деньги от продажи индульгенций утекают в Рим…
– Ты хотел сказать, от проповеди индульгенций.
– Ваше Святейшество прекрасно понимает, что это одно и то же. С тех самых пор, как вы заключили сделку с Иаковом Ебелем…
– С Эбером! С Иаковом Эбером! – взвизгнул Лев, ударяя кулаком по столу и разбрызгивая кругом пряный соус. Эбер – это банкир, который ссудил деньги (пошедшие Льву) новому архиепископу Майнцскому для платы за назначение и который осуществлял перевод в папскую казну половины доходов от продажи индульгенций в той епархии. С непревзойденной семитской ловкостью он убедил Альбрехта, что десять процентов от другой половины по праву принадлежат ему, и получил их.
– Только Бог знает, зачем Альбрехту Бранденбургскому Майнцское архиепископство. Вообще, если подумать, то вопрос здесь скорее экономический, чем политический.
Лев запустил в меня недоеденным куском цыпленка, едва не попав мне острой костью в правый глаз.
– Это не совсем вежливо, – заметил я. – Вы смущаете маэстро Рафаэля.
Merde! Все шло в мою пользу, пока я не забылся и не произнес обожаемого имени.
– Рафаэль, – произнес Лев, опять повредившись в рассудке. И Рафаэль снова улыбнулся. На этот раз он улыбнулся прямо Льву, и теперь даже если бы я предположил, что следующим Папой будет Лютер, то это не возымело бы уже никакого действия.
Потом, находясь в благодушном настроении, так как Рафаэль принял предложение остаться на ночь в папских апартаментах, он упрекнул меня:
– Ты был очень непослушен, Пеппе. Мне прямо хочется тебя отшлепать.
К своему ужасу, я заметил, что во взгляде Льва появилась какая-то странная задумчивость, словно он втайне взвешивал все «за» и «против», решая, не осуществить ли на деле свою угрозу.
– Даже не думайте об этом, – сказал я.
Сегодня утром я видел, как Рафаэль выходил из кабинета Льва с мечтательным, задумчивым выражением на своем красивом лице, и я подумал: «Интересно…» Интересно же мне было вот что: удалось ли наконец или нет Его Святейшеству сорвать запретный плод. Я последовал за Рафаэлем, когда тот мечтательно плыл по коридору, как живой канефор; я хотел посмотреть, нет ли у него сзади на рейтузах предательских пятен крови, – посмотреть мне было не очень трудно, так как его небольшие упругие ягодицы находились лишь примерно на фут ниже уровня моих глаз. Но очень скоро он почувствовал мое присутствие, повернулся и преградил мне путь.
– Ты что делаешь? – сказал он.
– Э… У вас такая элегантная походка, маэстро Рафаэль. Я просто… ну… я думал, что, подражая вам, смогу улучшить свою манеру держаться.
Он ничего не сказал, просто на миг положил свою бледную гибкую руку мне на голову и ушел.
Крови я не видел. Вообще-то я не удивляюсь, так как все знают, что он содержит очень красивую любовницу. Скорее всего, Лев спал один, не удовлетворив своей страсти.
Наброски, которые я вам нарисовал, уже образовали, конечно, портрет Его Святейшества Льва X, Джованни де Медичи, последователя князя апостолов и держателя ключей святого Петра. Я попытался описать натуру одновременно и сложную, и простую: в сексуальных похождениях, своих политических махинациях, в гуманистической любви к искусству, музыке и книгам, в переменчивости своего настроения он сложен; в своем же благочестии он прост. Ему каким-то образом удается держать отдельно эти две части своей натуры, как в водонепроницаемых емкостях. Например, он может (что часто и делает) провести часы за чтением какого-нибудь ветхого старинного тома, посвященного какой-нибудь алхимической теории, еретической настолько, что по сравнению с ней Магомет покажется доминиканцем, а затем преспокойно отправиться на мессу. Он может встать утром с постели, весь измученный оттого, что был многократно пронзен каким-нибудь молодым парнем, приведенным с полного миазмов переулка, и преклонить колена у prie-dieu перед изображением Богоматери, и на его глазах будут неподдельные слезы набожности. Я уже давно бросил попытки разобраться в этом; я люблю всего человека, со всеми его противоречиями и парадоксами. Ну вот, я сам удивлен, что так явно в этом признался. Да, бедный старый Лев, я люблю его.
Однако не все испытывают к нему то же чувство: немало есть (наверное, следовало бы сказать «было», так как с большинством из них обошлись в типичной манере Медичи) тех, кто ненавидит его лютой ненавистью. В прошлом году несколько недовольных кардиналов покушались на его жизнь, но – хвала фортуне! – Лев остался жив. Вообще-то это была довольно неловкая попытка отравления – старомодный метод борьбы с вредителями, популяризированный Александром VI Борджиа (который сейчас жарится в аду, как все мы страстно надеемся) и его кровожадным выводком; всегда можно найти какую-нибудь старую ведьму из провонявшей говном лачуги, которая за определенную плату готова смешать смертоносное зелье. Говорят, весь Рим – вертеп отравителей, и лично я этому верю. За свою неудавшуюся попытку избавить мир от Льва Его Высокопреосвященство кардинал Альфонсо Петруччи поплатился жизнью. Он умер, и, как все говорят, перед смертью он бился и орал, весь посинел и полностью утратил власть над содержимым своих внутренностей, так что все поняли, что переставшее биться сердце было не только вероломным, но и трусливым. Его Преосвященство кардинал Франческо Содерини (или Срань Господня, как все мы его называли) был присужден к штрафу и заточен в темницу, но позднее бежал, вместе с кардиналом Адриано Кастеллези. Получив науку, Лев ввел в священную коллегию кардиналов компанию своих друзей, и с тех пор все прекрасно и пахнет розами, хотя это, может быть, и из-за того, что многие из них имеют привычку делать душистые клизмы. У кардинала Ридольфи так они точно ароматизированы липовым цветом.
Но я помню, что эти мои каракули носят название «Мемуары придворного карлика, гностика по убеждению», и, следовательно, речь в первую очередь должна идти обо мне. И поэтому в дальнейшем я намереваюсь рассказывать о своей жизни, а не о жизни Льва, хотя он неизбежно займет значительное место в этом повествовании. Без преувеличения могу сказать, что всем, чем я владею, я обязан ему – буквально всем. Я обязан ему своим хлебом насущным, крышей над головой (к тому же дворцовой), деньгами в банке, общественным положением и должностью, и – прежде всего – я обязан ему чувством собственного достоинства. Я глубоко растроган, когда пишу эти слова.
Начну с описания своего детства и хтонического мира, в котором мне пришлось выживать. Я расскажу о своих приключениях в более поздние годы, о своем посвящении в гностическое братство и знакомстве с Папой Львом X – тогда еще Джованни, кардиналом де Медичи. Меня не перестает удивлять то, каким чудесным образом оказались сплетены нити наших жизней невидимой и неизмеримо благосклонной Волей: Лев был сделан кардиналом в возрасте тринадцати лет, я в том же возрасте зарабатывал себе на жизнь (если это можно назвать жизнью), помогая матери продавать дешевое вино римскому сброду. Кровь Христова! Может ли союз судеб быть более неравным?
Не хочу, однако, забегать вперед, давайте начнем, как и святой евангелист Иоанн, с того, что было в начале.
1478 и позже
Deus, qui neminem in te sperantem nimium affligi permittis
В начале, для меня, было не Слово, а боль. В начале была боль, и боль была у меня, и боль была я. Она полностью занимала мое пробуждающееся сознание. Я почти ничего кроме нее не знал. Мне рассказывали, что грудным младенцем я плакал, требуя не материнского молока, а избавления от боли. Это страдание, я склонен считать, было двояким: в своей сути это было не только ощущение действительной физической боли, но и душевный протест против того, что моя душа заключена в такое уродливое непокорное тело. Моя мать и врач (качество услуг которого было пропорционально ее способности платить, и, следовательно, посредственно) заключили, что мои страдания происходили из-за боли в искривленных костях; они и не подозревали (да и как они могли заподозрить), что дух мой тоже вопил, яростно протестуя. Много лет спустя, после того как я был принят в гностическое братство, я сочинил стихи, отражающие мое переживание; хочу ими поделиться с вами.
В начале была боль: боль была у нас, и боль была в нас – структура, строение, форма звука, лившегося из наших ртов, как кровь из раны, поэтому мы знали, что существуем.
В начале была ранимость: причина, чтобы спрятаться, уползти назад в утробу и к камню без надписи, в глубоко похороненное спокойствие, ко времени до того, как плоть и кость сплелись вместе в немую, слепую форму.
В начале была рана: четко отмеченная на уродливом сердце, обозначающая то, что мы покинули тьму и неумолимо побрели к свету.
В начале было движение: постоянное надругательство формы над заблудшим духом, далеко затерявшимся там, где ложные оболочки настойчиво шепчут о смерти.
В начале будет возвращение туда, где начала спариваются с огнем и, сгорев, зачинают мгновение, когда, сочленение за сочленением, узел нашего рождения будет развязан.
Едва ли это шедевр, я знаю, но эти стихи выразили (и по-прежнему выражают) немного из философии, которая стала моей и которая всегда верно приходила мне на помощь на моем пути по мосту вздохов, который мы зовем земной жизнью. Я с гордостью могу заявить, что магистр нашего небольшого братства включил некоторые из этих строк, положив их на мелодию своего собственного сочинения, в нашу литургию.
Моя мать сказала мне однажды (полагаю, она приберегала этот перл, вынашивая его, как гадюка вынашивает в себе яд, до тех пор, пока я не стану достаточно взрослым, чтобы понять, что это значит), когда я пытался вскарабкаться ей на колени:
– Бог свидетель, надо было задушить тебя, как только ты родился.
Было время, когда я всей душой согласился бы с этим; теперь же я даже рад тому, что она не задушила меня, когда я только родился. Странно, не правда ли, что человек всегда может научиться любить себя, каким бы отвратительным он ни был?
Я родился в 1478 году от Рождества Христова, в шестой год бесславного понтификата Папы-францисканца Секста IV. Он, по всем сведениям, совершенно не походил на кроткого основателя их ордена и как последователь Петра был таким непотистом, что щедрая раздача Львом милостей членам своей семьи кажется просто бескорыстной любезностью. Дом, в котором я родился, был почти что сараем и располагался в римском районе Трастевере. Говорят, что все трастеверини просто черти, и я склонен согласиться с этим мнением: они как бараны упрямы, грубы, буйно своевольны и все до последнего сволочи и подонки. Говно, которое я оставляю каждое утро в папской уборной, чище и благоуханнее, чем подонки, которых вы встретите в зловонных сточных канавах Трастевере. Конечно, им не до таких сентиментальных чувств, как жалость к больному ребенку, – таков, во всяком случае, мой опыт. О, поверьте, из-за этого я особо не переживаю – ведь то, что я выжил в Трастевере, наделило меня волей и способностью выживать почти всюду. Меня ежедневно пинал и обливал помоями, оскорблял и избивал каждый наглый gamin или lazzarone. Вы можете заявить, что такое вполне могло происходить где угодно, и будете правы. Но я знаю то, что это происходило со мной в Трастевере, и я никогда за это Трастевере не прощу. Сейчас я уже несколько лет досаждаю Льву с просьбой приказать сровнять весь район с землей и заново застроить, но он все говорит, что у него нет денег. Это абсолютная правда, но она меня не останавливает, и я все досаждаю.
Моя мать уже через две недели после того, как вышла замуж за соседского сына, овдовела самым нелепым образом: человек, который так и не успел стать моим отцом, после пьянки с дружками спал под жарким послеполуденным солнцем перед церковью Санта-Мария-ин-Трастевере. Он, должно быть, неаккуратно повернулся и оцарапал ухо или щеку. Как бы то ни было, появилась кровь, и стая бешеных бродячих собак, до того как их отогнали, успела сожрать у него пол-лица. Он умер от потрясения на следующий день. Моя мать говорила всем:
– Его свои же и сожрали.
Моя мать продавала вино, бродя по улицам с деревянной тачкой, нагруженной оплетенными бутылками с кислой, как уксус, бормотухой, в которую иногда ей удавалось подмешать немного «Фраскати». Лишь Богу ведомо, кем был мой биологический отец. Позже я узнал, что был зачат в результате жестокого изнасилования, так что, полагаю, отцом моим мог быть любой, кто способен на такое действие.
– Я не могла от него отбиться, – сказала мать, когда наконец сподобилась поведать мне отвратительную историю моего происхождения.
– Почему? Ведь если бы ты вырвалась, я бы не родился.
– Он был слишком силен. К тому же я тогда нажралась в стельку.
– Кто он такой? Ты бы его узнала, если бы увидела?
– Узнала? Да я узнала бы его во тьме Ада, где, надеюсь, он сейчас и находится, урод без члена.
Если это описание точно, то, полагаю, мой неизвестный родитель подвергся оскоплению уже после моего зачатия. Однако думаю, что моя мать просто выдавала желаемое за действительное. У нее была большая склонность к образности в выражениях. Столкнувшись с особенно грубым или скупым клиентом, она часто складывала свои красочные высказывание в песенку:
У тебя что, яйца маленькие?
У тебя что, член не встает?
Знали бы все женщины то.
Что я о тебе знаю.
– Кто был мой отец? – не унимался я. – Кто?
– Не твое собачье дело. Вот и все.
Как только я достаточно повзрослел, я стал сопровождать мать, когда она торговала, помогал ей толкать тачку, которая была страшно тяжела. Мне это было не по силам, но кое-как все-таки удавалось. Я толкал ее, упершись горбом в задний борт между ручками и пятясь спиной вперед. Время от времени мои куцые кривые ноги подгибались, и я падал, и неизбежно одна из оплетенных бутылок (обычно полная) скатывалась мне на голову. С такой же неизбежностью мать тогда кричала: «Спасибо Христу, что всего лишь тебе на голову!» – и разражалась смехом, тем более жестоким оттого, что он был неподдельным. Один раз, когда пустая бутылка все-таки разбилась о мой череп, она так расхохоталась, что описалась. Она стояла посреди улицы, уперши жирные руки в бока, расставив ноги. По икрам на булыжную мостовую текли ручьи горячей мочи, а она, запрокинув голову, тряслась от хохота. Я подумал тогда: «Она мне не мать». Вот так просто все произошло: мгновенное, сознательное, трезвое решение, и с того мгновения до сегодняшнего дня (может быть, она уже умерла, я не знаю) она мне так же чужда, как прямой позвоночник. Если я и буду называть ее матерью на последующих страницах, то только ради удобства выражения и чтобы не выдумывать эпитет более точный, хотя и менее лестный.
Лишь однажды проявила она свое расположение, и случилось это при самых несоответствующих обстоятельствах и с самыми невообразимыми намерениями. Она была, конечно, пьяной. Я лежал свернувшись на своем матрасе, и меня немного подташнивало от требухи, которую я ел на ужин. Лежал я совершенно голый, так как ночь была жаркой и душной. Я не спал и лелеял пустые мечты о том, что где-то далеко-далеко за звездами есть страна, где я буду дома, где я буду красивым, а не уродливым, где сердце будет разрываться от того, что меня любят, а не от того, что презирают. Пусть это звучит сентиментально, но ничего не могу поделать, так это было. Вспомните, что это были мечты ребенка. Детские мечты, но в них была своя правда, так как много лет спустя я узнал, что эта страна действительно существует, но об этом я расскажу вам в свое время. Эта страна и небо, о котором нам вещают священники, – высшие сферы которого уже явно заполнены попами, прелатами и королями (похоже, им достается все лучшее и на этом и на том свете), – не похожи друг на друга как лед и пламень.
В общем, моя мать вошла, шатаясь, ко мне в комнату. Корсаж ее был полурасстегнут и заляпан мерзкого вида и неопределенного происхождения пятнами.
– Ух ты какой, – пропела она, гадко пародируя ласковый тон, – посмотрите, какой он голенький! Как херувимчик, весь розовенький, пухленький, гладенький, без волосиков.
Действительно, волосы на теле тогда еще не начали расти, но ведь тогда мне было всего двенадцать лет.
Она плюхнулась на кровать, почти на меня, и придвинула свое лицо вплотную к моему; ее горячее дыхание пахло вином и рвотой.
– Поцелуй меня, мой миленький, – сказала она, обняв мое тело своими толстыми руками.
– Не надо… ты пьяная… пожалуйста…
После того, как о мою голову разбилась та бутылка, я перестал называть ее мамой.
– Пьяная? Ах ты, наглый ублюдок! Ты что, не любишь свою мамочку?
У меня не хватило смелости сказать «нет», во всяком случае у меня хватило честности не сказать «да».
К моему ужасу, она сунула одну руку мне между ног и схватила за пенис. Я принялся извиваться, но вырваться не мог: она всем весом вдавила меня в матрас.
– Бог свидетель, как хочется, чтобы мне внутрь сунули большой и толстый, – сказала она. Пародию ласки сменила слезливая жалость к себе.
– Ну, давай, крошечка, покажи мамочке, как он делается длиннее и толще.
И жалость к себе сменилась самым омерзительным сексуальным домогательством.
– Нет. Нет, нет, нет, нет…
– Тебе понравится, обещаю, обещаю. Увидишь, какие приятные ощущения даст тебе мамочка.
Я знал, что это за приятные ощущения, благодаря собственным робким, полным тревоги попыткам мастурбировать, но мысль о том, что эти ощущения будет вызывать во мне мать, была отвратительна. Она начала разминать мой пенис медленно и похотливо, все время бормоча мне в ухо.
– Когда он станет твердый, можешь его мне сунуть, – произнесла она с обескураживающей откровенностью.
– Не буду! Слезь!
Свободной рукой она начала задирать свои юбки. Я заметил какой-то большой темный, сырой, волосатый холм и почувствовал резкий сладковатый запах, но в комнате чувствовался и другой запах, и исходил он не от интимных частей моей матери.
– Лампа, посмотри на лампу! – закричал я, увидев, что порыв ветерка сквозь открытое окно отклонил мешковину, которой оно было завешено, мешковина коснулась пламени небольшой масляной лампы и уже начинала тлеть.
– Мы заживо сгорим! – заорала мать, тут же протрезвев. Она вскочила с неожиданным для ее грузного тела проворством, сорвала мешковину, бросила на пол и принялась топтать ее. Когда мешковина перестала наконец дымиться и шипеть, мать остановилась, тяжело переводя дыхание и уперши руки в боки.
– Погасло? – спросил я.
– Конечно, погасло, только без твоей помощи, свинья. Я говорила тебе не оставлять лампу на всю ночь. Христос, кто я такая, чтобы сжигать деньги. Кардинальская блядь?
Затем она бросила на меня злобный, мстительный взгляд.
– Ты! – прошипела она, и я понял, что она вдруг осознала гнусность того, что собиралась совершить, постыдную абсурдность этого.
– Ненавижу тебя, – сказала она. – Всегда тебя ненавидела. Ты был зачат в ненависти и в ненависти рожден. Посмотри на себя, уродливый, гадкий, жалкий получеловек. Печать ненависти на всем твоем гнусном теле. Ты не человек, ты – …тварь. Давай спи. Завтра рано утром будешь толкать тачку. Зачем, во имя всех святых и ангелов, Бог только создал такую тварь, как ты?
Именно этот вопрос я задавал себе каждый раз, когда просыпался на рассвете, с разочарованием обнаруживая, что все еще жив.
Я двигался в странном подземной мире, и порой казалось, что его ужас и темнота нереальны. Я знал, что я, по сути, ему не принадлежал, как не принадлежал и своей матери, но принимал его таким, каков он есть. Мне приходилось делать так, чтобы выжить. Когда мне было всего несколько месяцев, моя мать приводила ко мне каких-то врачей, но потом решила, что раз с моим жалким уродством ничего поделать нельзя, то и деньги тратить незачем. Приняв свою судьбу, я понял также, что страдание всеобще: нет никого, кто не страдал бы от боли какого-либо рода; разница между страданием других людей и моим лишь в степени. Я, конечно, тогда не мог сформулировать это такими словами, но понимал это. Чтобы объяснить, почему теперь я могу сформулировать это такими словами, я должен рассказать о Лауре.
Лаура! Само имя подобно звуку первой капли дождя, которая падает, разбивается и отдает свою сладкую прохладу иссушенной пустыне. Оно подобно весеннему деревенскому воздуху после зловонных миазмов уборной. Оно подобно свету воскресения после мрачного разложения смерти. Оно подобно всему этому и многому другому. И если уже одно имя таково, то какова реальность, им обозначаемая, я оставлю вашему воображению. Я говорю «реальности», потому что госпожа Лаура стала для меня единственным реальным человеческим существом кроме меня, среди жестокого кошмара теней и химер. Госпожа Лаура Франческа Беатриче де Коллини. Я пишу, и рука моя дрожит.
Я расскажу, как впервые встретился со своим архангелом.
Я взял себе в привычку прохладными вечерами, пока моя мать, без сомнения, где-нибудь у стены в темном переулке развлекалась с каким-нибудь пьяным похабником, заходить в церковь Санта-Мария-ин-Трастевере. Я ходил туда не молиться, так как не унаследовал от матери ни крупицы набожности и не чувствовал склонности развивать ее в себе самостоятельно. Я ходил туда, чтобы сидеть и смотреть на то, что красиво. Тайное слияние со всем тем, чем до этого я был обделен: со спокойствием, тишиной, красотой. Я вглядывался в мозаику наверху апсиды, и мне вдруг начинало казаться, что душа моя поднимается и сливается с изображением: то, что изображала мозаика, меня не интересовало, меня завораживало только ее совершенство, захватывало и на короткое время освобождало.
Когда я сидел в волшебном сумраке церкви, я всегда притягивал к себе беззастенчивые и любопытные взгляды – людям было непонятно, уродливый ли я ребенок или убогий старик. Так что, когда я почувствовал нежное прикосновение к своему узловатому плечу, я решил, что кто-то наконец набрался нахальства спросить, кто же я такой. Я обернулся, готовый огрызнуться, но вместо наглых любопытных глаз или похотливого рта я увидел самую красивую девушку, какую только видел за свою недолгую жизнь. Она была живым воплощением непринужденности и утонченной нежной красоты мозаики. Бледное спокойное лицо юной мадонны обрамляли волосы, тонкие, как золотая пряжа. Рассеянный свет, проникавший сквозь открытые двери церкви, образовывал вокруг ее головки золотисто-зеленоватый нимб. Она была ослепительным, умопомрачительным видением.
– Как тебя зовут?
– Джузеппе, – проговорил я. – Сокращенно Пеппе.
– Меня зовут Лаура. Сколько тебе лет, Пеппе?
– Почти тринадцать. Я считал.
Она улыбнулась:
– Это хорошо. Я бы очень хотела поговорить с тобой, Пеппе. Можно?
– О чем?
– Может быть, после того как помолишься…
– Я не молюсь. Я просто сижу в темноте и тишине.