Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Например, нам. Вы не возражаете?

Мелоди никогда не знала, как вступать в такие разговоры, поэтому не вступала. Она сидела и улыбалась, пытаясь со знанием дела кивать, но, если бы набралась смелости, сказала бы, что до рождения дочерей она была никем. Секретаршей. Машинисткой. Кем-то, кто провалил колледж, потому что отец умер осенью, когда она перешла в выпускной класс, мать была не в себе, и сама Мелоди оцепенела от горя и смятения. Это если не упоминать, что оценки у нее были никакие.

Но потом однажды рядом с ней в кафетерии компании сел Уолт. Он представился и протянул ей кусок шоколадного торта, сказав, что это был последний и он его взял для нее, потому что заметил, что она по пятницам позволяет себе кусочек. Когда Уолт пригласил ее на пиццу и в кино, а всего через несколько месяцев попросил стать его женой, а всего через год после этого она стала мамой не одной, а двух неописуемо прекрасных девочек? Это было что-то; она стала кем-то.

Я вопросительно смотрю на Олли, обсыпающего пеплом скатерть на столе.

Она откинулась назад и закрыла глаза. Может быть, получится подремать минуту-другую. Она подумала о пальто Норы, о том, помогут ли новые пуговицы. Что-нибудь декоративное – деревянные, или оловянные, или, может быть, цветные стеклянные, может быть, изумрудного цвета. Это она может, два набора новых пуговиц она может себе позволить. Иногда маленькая перемена меняет все.

— Что? — спрашивает он.

Глава тринадцатая

— Ты еще надеешься что-нибудь найти в этом доме? И как смотришь на то, что ребята здесь поработают?

После того как они повстречались в парке с Лео, у Норы ушло три недели на то, чтобы снова уговорить Луизу погулять, и в тот день их заметила Симона и спросила, можно ли ей с ними.

– По-моему, я видела, как вы вдвоем вырвались из этого круга ада пару недель назад, – сказала она, остановившись на крыльце, чтобы закурить. – Я тут живу неподалеку. Хотите ко мне?

— Пусть угощаются, мне не жалко. — Олли пожимает плечами. — Желаю удачи, но уверен, оставаться здесь не имеет ни малейшего смысла.

В следующие недели, если они прогуливали занятия, Симона шла с ними и полностью руководила их экскурсиями. Была зима, и единственное, чем теперь занимались Нора и Луиза, это ходили в Американский музей или Музей естественной истории (потому что у Симоны была семейная карточка, по которой пускали бесплатно), или тусовались у Симоны дома, где никогда никого не было, потому что ее родители работали юристами и почти всегда уходили по субботам в офис. Луизе это смертельно надоело. Надоело не только обманывать – она была уверена, что их поймают, это просто вопрос времени, и что тогда? – надоела квартира Симоны, и даже музей надоел, хотя раньше она его любила: сюда они ходили семьей, это было одно из немногих одобряемых Мелоди мест в Нью-Йорке, но то, что в детстве казалось сверкающим и экзотичным – залы с акулами и динозаврами, витрины с драгоценными камнями, живые бабочки! – потускнело в последние месяцы, запачкалось фамильярностью, виной и скукой.

Пит опять забирается в гостиную, и они с Джерри приступают к делу.

Перед уходом я беру у Джерри номер телефона и обещаю в ближайшее время звякнуть ему.

И потом, была сама Симона – красивая афроамериканка, которая всегда сидела на первом ряду и заканчивала задание раньше всех, после чего принималась ходить по классу, предлагая помощь всем, кто в ней нуждался. Она тоже только перешла в старшую школу, и Луиза слышала, как преподавательница сказала, что Симона, возможно, сумеет получить высшие оценки без особого труда. «Возможно», – сказала Симона, пожимая плечами. Было в ней что-то, из-за чего Луиза нервничала. Она казалась намного старше их всех. Луиза думала, что это, наверное, просто из-за того, что Симона выросла на Манхэттене и была смелее и искушеннее. И мнение свое о Норе и Луизе она высказывала так свободно, что делалось не по себе.

Свое обещание я выполняю через два дня, мы встречаемся в городе, пьем пиво, рассказываем друг другу истории из личного опыта, обмениваемся полезными рекомендациями. Мы и до сих пор поддерживаем с ним отношения, хотя Олли продолжает относиться к нему с некоторой неприязнью. Но он всегда такой, этот Олли, никто никогда ему не нравится.

Каждую субботу, когда они собирались, она оценивала Нору и Луизу, осматривала их с ног до головы и выносила суждение по поводу каждого предмета одежды и аксессуара: нет, да, боже, нет, нет, нет, а вот это ничего, пожалуйста, вот это больше никогда не надевай. Смеясь, она откидывала голову и подвывала так громко, что люди оборачивались. Она курила. Она красилась ярко-оранжевой помадой, даже не глядя в зеркало, проводя мизинцем по выемке верхней губы и углам рта, чтобы убедиться, что все идеально.

Кстати, в тот вечер я спросил у Джерри, нашли ли они что-нибудь приличное в том доме после нашего ухода. Знаете, что он ответил?

«Это мой фирменный цвет, – говорила она, защелкивая патрончик с помадой и убирая его обратно в карман. – Черные женщины могут такое носить. Вам двоим о таком лучше даже не думать». В тот день она уложила свои длинные косы на макушке в крученый узел, что прибавило ей роста, и без того немалого, и удлинило лицо, которое выражало равнодушие или любопытство в зависимости от настроения. Она носила футболки в обтяжку из какого-то просвечивающего хлопка, не оставлявшего воображению ничего выше талии. Ее лифчики с формованной чашкой, которая увеличивала размер, были яркими, кружевными и отчетливо выделявшимися под любой ее одеждой. Норе и Луизе большую часть одежды по-прежнему покупала Мелоди, она выбирала для них на распродажах удобное белье, иногда даже почти симпатичное – с узором из щенков, сумочек или ракушек, – но без малейшего намека на сексуальность.

Ни хрена не нашли. Для грабителей там не было абсолютно ничего подходящего.

Временами Симона тыкала во что-нибудь, надетое на одной из девочек, и говорила: «Как мило», – вовсе не имея в виду сказать комплимент. Насколько Луиза понимала, «мило» в словаре Симоны означало сочетание глупого и безвкусного. Еще Симона яростно критиковала все – если пользоваться ее любимым ругательством – популярное, ее ярко-оранжевый рот превращал это слово в оскорбление. Если Симоне что-то нравилось, оно было «в натяг», что Луизе казалось бессмысленным. «Разве «в натяг» – это не отрицательное? – спросила она Нору. – Ну, неудобно, стесняет, ограничивает. Вот как старые штаны в натяг?»

12

«Не все слова с курсов», – сказала Нора, растягивая гласные, как Луиза никогда раньше от нее не слышала, из-за чего голос прозвучал точно как у Симоны. С точки зрения Симоны, многое из любимых песен, сериалов, передач и фильмов близняшек было популярным. Ни с того ни с сего то, что нравилось Норе и Луизе, оказалось запятнано – по крайней мере, для одной из них.

Блестящие планы: номер три

Луиза сидела на линолеуме, на музейном полу, с блокнотом для набросков уже почти час, подвернув под себя ногу, и та начала затекать. Она неловко встала и попыталась потопать, чтобы вернуть чувствительность бедру и ягодице, от чего началось неприятное покалывание. Она похромала взад-вперед под вывеской над входом в коридорчик, где рисовала: «Зал птиц Северной Америки имени Леонарда С. Сэндфорда». Ей по многим причинам нравилась эта часть музея. Во-первых, она была названа в честь Леонарда, как и сама Луиза – в честь дедушки, которого она не знала (Нору назвали в честь папиного отца, Нормана). Ей нравилось, что в этом зале народу куда меньше, чем у более популярных экспозиций, например у динозавров или синего кита – по выходным в тех залах было не протолкнуться, а уж найти место спокойно посидеть с блокнотом тем более не удавалось. «Птицы Северной Америки» были старой пыльной экспозицией, полевыми образцами, прикрепленными к стенам за стеклом. Это был скорее проходной коридор, чем место назначения.

Обычно я интересуюсь только блестящими планами воров-взломщиков, данная тема мне наиболее близка. Но в виде исключения расскажу вам и об этом случае — о невероятном ограблении банка. Я тоже прочитал о нем в газетной статье, так что не знаю многих деталей и передам вам лишь суть.

А ей нравились чучела птиц, пусть они и были старомодными и немного жутковатыми. Ее любимой витриной были «Ласточки, мухоловки и жаворонки»: птицы, представленные в полете, казались почти живыми. Меньше всего ей нравились «Цапли, ибисы и лебеди», потому что большие птицы выглядели нелепо и неловко. По причинам сугубо лингвистическим ей нравилась витрина, перед которой она сидела сейчас: «Крапивники, поползни, древолазы, синицы, пересмешники, сойки и вороны». Хотела бы она знать, кого пересмеивают пересмешники и едят ли крапивники крапиву. Наверное, можно было погуглить, но она предпочитала гадать.

Но даже в этом малолюдном коридоре покоя ей не было. Ей постоянно заглядывали через плечо, ее спрашивали, что она рисует и зачем, или еще хуже – просто стояли и смотрели в неловком молчании. А дети! Лезли к ней без конца, спрашивали, можно ли им тоже порисовать. Родители были не лучше.

– Может быть, если вежливо попросишь, – сказала одна мамочка сыну, пока Луиза пыталась зарисовать жаворонков в полете, пока нога еще не онемела, – добрая тетя поделится с тобой бумагой и научит рисовать.

Происходит событие во Франции. Грабители врываются в один из банков в центре Парижа, размахивая пулеметами и поднимая страшный шум. Скажете, глупо и не оригинально? Запаситесь терпением. Эти ребята стреляют в камеры видеонаблюдения, опустошают кассы, приводя тем самым посетителей в состояние шока, затем выволакивают управляющего, опускают его на колени и приказывают отвести их к сейфу. Управляющий что-то бормочет о детях и жене, кричит, но в конечном счете берет себя в руки и ведет непрошеных гостей куда требуется.

– Это не для детей, – резко сказала Луиза и начала собирать угольные карандаши и пастель с пола.

В этот момент один из молодых работников банка, вынужденный довольствоваться пятью франками в день, понимает, что не желает торчать на рабочем месте целый вечер да еще и в компании психов с пулеметами, и умудряется нажать аварийную кнопку сигнализации.

– Почему она не делится? – заныл мальчик.

Буквально через несколько минут банк окружает местная полиция, грабителям кричат в громкоговорители выходить наружу с поднятыми руками.

– Не знаю, милый, – ответила ему мать. – Не все такие добрые и щедрые, как ты.

Те даже не думают подчиняться, посылают копов подальше, заявляя, что у них есть заложники и при необходимости они не колеблясь этих заложников пришьют. Канитель длится довольно долго: полицейские пытаются уговорить грабителей сдаться, а те требуют подать им вертолеты и быстроходные катера и что-то еще, и дело не сдвигается с мертвой точки. Грабители не хотят выходить из банка, а полиция — входить в него, так как уверена, что парни рано или поздно все же сдадутся.

– Господи! – Луиза захлопнула блокнот.

Мамаша злобно на нее посмотрела и пошла прочь. Луиза принялась собирать разбросанные вокруг листы. Один набросок оказался ничего. Это был мальчик, устроивший истерику после того, как отец не купил ему плюшевого тюленя в сувенирной лавке. Он упал на пол и зарылся лицом в руки, плечи у него тряслись. Луиза быстро его зарисовала, и ей удалось передать горестную постановку плеч, молотящие в отчаянии ноги, то, как вытянулась одна его рука с растопыренными пальцами в сторону магазина, где, так жестоко недоступен, пребывал объект его желания.

Проходит пара часов, и грабители заявляют, что хотят побеседовать с адвокатом. И не с каким-нибудь старым пнем, протирающим в суде штаны, а с лучшим во Франции специалистом, мосье Румпелем ле Белем или… Короче, не помню, как его зовут. Полиция вызывает этого мосье, сажает его в центр управления, и он болтает с грабителями о том, каковы их шансы на спасение, что им светит, могут ли они прийти к приемлемому для всех решению и о прочих подобных вещах.

– Тюленчик! Тюленчик! – завывал мальчик, и в конце концов отцу пришлось отнести его в ближайший туалет, а он лягался и орал.

Грабители в знак признательности освобождают половину заложников, и копы немного расслабляются, надеясь, что очень скоро ситуация благополучно разрешится.

Остальные быстрые наброски людей, проходивших через длинные залы, не то чтобы никуда не годились, но были не очень. У нее никак не получалось передать пропорции лица. Мальчик получился хорошо, потому что его лицо было скрыто, она это понимала. Она не хотела задумываться о том, что значит ее неспособность нарисовать глаза, зеркало души, самое главное, что нужно постичь любому художнику. От нее не укрылось, что у птиц из зала Леонарда С. Сэндфорда не было глаз: в их глазницы были вставлены крошечные ватные шарики.

Проходит еще некоторое время, грабители звонят в центр управления и говорят гораздо более дружелюбными голосами, что хотели бы еще о чем-то посоветоваться между собой. Полиция дает «добро». Грабители обращаются к копам с еще одной просьбой: прислать ужин для них самих и оставшихся заложников, потому что давным-давно не ели и зверски проголодались. Полиция идет и на это: приказывает доставить в банк пару дюжин тарелок с какой-то хавкой. Проходит еще полчаса. Копы звонят грабителям и спрашивают, готовы ли те выходить, но ответа не получают, переглядываются и, придя к выводу, что внутри банка произошло нечто крайне серьезное, решают в него войти.

– Так ты будешь поступать в школу искусств? – как-то спросила Симона, когда Луиза показала ей кое-какие наброски.

– Нет, – ответила Луиза.

Перед началом операции они звонят грабителям еще раз, но вновь слышат в ответ лишь тишину и в полной боеготовности — вооружившись слезоточивым газом и всем остальным — влетают в банк.

Она как-то заговорила о школе искусств, и мать пришла в ужас. Школа искусств, по мнению Мелоди, была ненастоящим образованием.

– Почему нет? – спросила Симона.

Но грабителей там не обнаруживают.

– Потому что мне нужно хорошее общее образование, – сказала Луиза, подражая Мелоди. – Школа искусств – это, скорее, специальное.

– А что не так со специальным образованием?

Луиза нервно рассмеялась. Она не понимала, всерьез Симона говорит или иронизирует.

Находят лишь связанных заложников в пустом сейфе, две дюжины тарелок с нетронутой едой и огромную дыру в полу.

Дыра ведет в туннель, а туннель — в небольшую сданную внаем квартиру, расположенную по другую сторону от дороги.

– Я серьезно, – сказала Симона, продолжая перебирать рисунки Луизы. – Медицинский – это специальное образование, и юридический тоже.

Вы скажете, никакие грабители не сумели бы всего за несколько часов вырыть подземный ход, да еще и под проезжей частью. А они ничего подобного в тот день и не делали. Туннель был подготовлен ими заранее. На то, чтобы выкопать его, у них ушло несколько недель. Требуя у копов предоставить им вертолеты и юриста, они выигрывали время на проделывание дыры в полу, раскапывание фута земли, остававшегося до начала туннеля, и на возможность смыться со всем содержимым сейфа.

– Но там есть магистратура, это другое, – возразила Нора. Иногда ей казалось, что Симона слишком цепляется к Луизе.

Отличный план!

– Есть, – согласилась Симона. – Но если ты любишь искусство и хочешь рисовать или писать, почему не пойти туда, где тебя научат лучше делать то, что ты любишь?

– В некоторых колледжах, которые мы смотрели, отличные программы по искусству, – пояснила Луиза.

– А сколько вы посмотрели?

13

– Четырнадцать, – сказала Нора.

Инсулин

Симона расхохоталась.

Мужчины и женщины абсолютно по-разному размораживают холодильник. Женщины достают из него все продукты, открывают дверцу, вытаскивают вилку из розетки и ждут, пока все остальное не произойдет само собой. Мужчины подходят к этому делу иначе: отключают холодильник от сети, берут фен, отвертку и молоток, отколачивают куски льда, бросают их в раковину и поливают кипятком из чайника. Несколько недель назад я сам всем этим занимался. Я всегда размораживал холодильник именно так и считаю данный способ наиболее правильным и удобным. Чисто мужским способом.

– Вы уже посмотрели четырнадцать колледжей?

– Это прикольно. Нам нравится, – сказала Луиза. Она понимала, что прозвучало это, как будто она защищается, и, честно говоря, она была бы рада не смотреть никогда больше ни одного колледжа. – Хорошо, когда можно сравнить и понять, что нам подходит.

Тратить время на домашние дела я никогда не любил. Хлопотать по кухне в фартуке, отглаживать брюки или что угодно другое — все это не для меня.

Симона покачала головой и фыркнула.

– Вы так серьезно относитесь к поступлению.

В тот день я занялся холодильником просто потому, что все его стенки уже покрылись льдом, но возиться с ним мне жутко не хотелось. Ведь было воскресенье, и по телеку показывали кучу всего интересного, а я накупил себе чипсов и мечтал поскорее засесть с ними перед ящиком.

Она вытащила из пачки рисунок и протянула его Луизе; это был один из ее любимых, мягкая пастель, фасад музея в сумерки. Она нарисовала его быстро и не стала отделывать; музей больше походил на гору, чем на здание, а улица с потоком машин напоминала бегущую реку движения и цвета.

Приступаю я, в общем, к размораживанию холодильника — действую по давно отработанной схеме — и слышу вдруг… Пшшшшшшшшшшш… Прямо мне в лицо. Стенка чертова холодильника разрывается, и изнутри выходит газ. Я проклинаю все на свете, понимая, что ничего уже не поправишь, что холодильничек мой приказал долго жить, что место ему теперь только на свалке.

– Вот это очень красиво, – сказала Симона; Луиза не могла припомнить, чтобы она говорила так искренне. – Я точно знаю, что это, то есть он как бы реалистичный, но вместе с тем и абстрактный.

Она перевернула лист вертикально.

Я знаю это все наверняка, потому что подобные неприятности уже дважды происходили со мной. Я в бешенстве, главным образом потому, что сам во всем виноват. Я хватаю фен, который использовал для размораживания, и в приступе ярости швыряю его об пол.

– Смотри, даже под таким углом работает – я о перспективе.

Луиза с удивлением и радостью увидела, что Симона права. Та протянула ей рисунок.

Куриная ножка, две банки легкого пива и «Антиквариат» по телеку более или менее приводят меня в чувства. Я звоню Олли и рассказываю, что натворил.

– Это просто в натяг. Обрамь его. Тебе надо больше рисовать вот такого. И присмотрись к Пратту и Парсонсу[32]. И к РИСД[33]. Я подумаю и еще тебе подскажу несколько мест.

Луиза посмотрела на часы. Было уже поздно, и ей нужно было найти Симону и Нору, вечно забывавших про время. Они договорились встретиться в зале Тихоокеанских народов, который оказался пуст, если не считать французской семьи, собравшейся вокруг изображения острова Пасхи из стекловолокна, нависавшего над одним из концов зала. Когда Луиза подошла ближе, они попросили сфотографировать их на телефон и очень благодарили, когда она показала им снимок, где все улыбались и глаза у всех были открыты. Луиза решила быстренько взглянуть на экспозицию Маргарет Мид, которую очень любила. По дороге к стеклянным витринам она миновала маленький темный коридорчик и смущенно отпрянула, застав там обнимавшуюся парочку, а потом, еще не успев отвернуться, поняла, что на девушке были красные шведские клоги в дырочку, как у нее. И у Норы.

Этот гад — вы только представьте себе — заходится от смеха.

Луиза почувствовала, как загорелись шея и лицо. Ей хотелось убежать, но она не могла двинуться с места. Нора стояла, прислонившись к стене, ее блузка была расстегнута до пояса. Руки Симоны шарили под блузкой. Глаза Норы были закрыты, руки бессильно висели вдоль тела. Луиза видела, как рука Симоны движется к белому практичному лифчику Норы. «Пожалуйста», – услышала она голос Норы и увидела, как большой палец Симоны гладит ее сосок сквозь застиранный хлопок. Обе они застонали. Луиза развернулась и побежала прочь.

Это случилось в ту ночь, когда мы отправились грабить дом на Хершэм-Парк-роуд, дом экс-подружки одного нашего приятеля. Обчищать чьих-нибудь «бывших» нам доводится весьма часто.

Глава четырнадцатая

Люди расстаются и желают вычеркнуть того, с кем крутили роман, из своей жизни. У кого-то разрыв происходит по причине измены, у других из-за чрезмерного потребления кем-нибудь из двоих пива, у третьих из-за чего-то еще. Но результат во всех случаях бывает примерно одинаковым — оба расстающихся переполнены злобой и мечтают, чтобы с бывшей половиной приключилось что-нибудь ужасное. Мало кому удается разойтись красиво, большинство людей при расставании раздирает жажда мести.

Капрал Винни Массаро знал, что детишки, которые ходят в пиццерию его отца, зовут его Робокопом. Ну и пусть. Когда-нибудь он схватит одного из них клешней на конце своего ужасающе сложного ручного протеза, возможно, пухлого рыжего; он ему сопли-то утрет. Может, схватит хорошей рукой, рукой из плоти и крови, и даст ему поболтаться в паре дюймов от земли, пока станет гладить его толстую веснушчатую щеку стальным пальцем, чтоб плакал и просил пощады, извиняясь сквозь рыдания. Винни так и видел, как у него пузырятся сопли.

Кстати, к нам обращаются далеко не только парни, половину заказов такого рода мы получаем и от женщин. Одна телка в весьма преклонном возрасте даже попросила меня как-то прикончить ее старикана, а через три месяца опять с ним сошлась и даже родила ему ребенка. Полные придурки!

В общем, поехали мы с Олли в дом той пташки — вернее, в дом ее мамаши и папаши, хотя для нас не было разницы, кто именно в нем живет. Кстати, я не знаю, почему этот парень с ней расстался. Скорее всего она бросила его, подыскав себе более смазливого дружка, так часто бывает.

Стоп.

Так или иначе, наш приятель мечтает отомстить по полной программе, поэтому рассказывает, в какое время их всех нет дома, и предоставляет нам подробный список имеющихся у этого семейства ценностей. Мы в свою очередь платим ему тридцать или сорок фунтов, обещаем «наказать» его крошку и прихватить для него какие-то мелкие вещицы на память — таковы условия нашей с ним сделки. Что касается сувениров, мы никогда не соглашаемся брать в домах чьих-нибудь бывших личные вещи, например, фотографии. В противном случае на выстраивание цепи событий и раскрытие подобных дел требовалось бы всего несколько полицейских человеко-часов.

Перемотка.

Итак, мы останавливаемся позади этого дома, забираемся в него, и Олли тут же находит «Пентакс» подружки Джастина (так зовут нашего приятеля). Вероятно, фотографировать — ее страсть. Очаровательно! Хотя кто я такой, чтобы осуждать эту крошку.

Это был не тот тип воображаемого сценария, какой Винни должен был себе позволять: он не был ни позитивным, ни аффирмативным, не так его учили управлять гневом. Остановиться и перемотать – это было одной из «техник», которые он должен был «применять», по словам терапевта по гневу; не путать с физиотерапевтом, или терапевтом-протезистом, или терапевтом по движению, который и предложил управление гневом, когда Винни металлическими щипцами новенькой, оплаченной государством конечности распотрошил игрушечную уточку на миллион кусочков пенопласта, когда не смог ни разу ее поднять и опустить.

Олли входит в кухню, осмотром которой занимаюсь я.

— Улыбочку! — говорит он, и я зажмуриваюсь от вспышки.

Винни сделал глубокий вдох. Закрыл глаза. Перемотать. Перемотать. Перемотать. Он представил, как подходит к столику, смеется с детьми, показывает им свою руку, добродушно объясняя, какая это сложная технология, как ему хирургически восстанавливали нервные окончания, чтобы он мог управлять искусственной рукой с помощью мозга. Наверное, я Робокоп, сказал бы он, отчасти человек, отчасти робот.

— Не фотографируй меня, придурок! — ору я, с опозданием закрывая лицо рукой.

Ух ты, сказали бы ребята. А можно потрогать? Конечно, ответил бы Винни, потом рассмеялся бы и легонько похлопал одного из них по плечу (настоящей рукой). Давай, сказал бы он, потрогай. Не хуже старой руки. Не жарко, не мерзнет, не порежешься, не ушибешься. Даже лучше старой руки!

— Почему? Иметь такие фотки даже интересно, — говорит Олли.

То есть лучше, если ты не Эми, бывшая невеста Винни, тогда новая рука точно не лучше старой. Если ты Эми, ты притворишься, что с новой рукой все в порядке, приклеишь к лицу улыбку, будешь фонтанировать банальностями вроде «важно то, что внутри», пока однажды Винни, которому наконец-то стало полегче, мимоходом не обнимет тебя за талию и ты не вздрогнешь. Винни, конечно, этого не почувствовал (Знаете что, ребят? Новая рука не чувствует предательства!), но увидел; он же не был слепым. Хуже того: поскольку он не подумав прикоснулся к ней искусственной рукой, он даже не испытал удовольствия от того, как пальцы немного погружаются в мягкую ленточку плоти над бедрами, которая ему так нравилась, ничего не почувствовал до тех пор, пока не увидел, как она сжалась, а потом, оцепенев, взглянула на него и…

— Интересно! А что, если мы забудем здесь этот чертов фотоаппарат? И его найдут копы? Тогда им и отпечатков не придется снимать, чтобы вычислить, кто ограбил эту хатку, они найдут нас по фотографиям. Дай-ка мне эту штуковину.

Стоп. Перемотка.

Я забираю у него фотоаппарат.

Он мысленно вернулся к разговору с ребятишками за столом и представил, как даже рыжий перестанет хихикать. Как они все ахнут, когда он поднимет крошечную и жирную пластиковую солонку. Не картонку побольше, с чесночной солью; само ее присутствие казалось ему оскорбительным. Даже не заговаривайте с ним о том, как местные мексиканцы покрывают свою идеально приправленную пиццу чесночной солью, а иногда еще и острым соусом; носят его в карманах, в походных бутылочках, как будто дед, по рецепту которого Винни и его отец Вито готовили до сих пор, не научился делать томатный соус в Неаполе, где, твою мать, томатный соус и изобрели.

— Что ты делаешь?

Стоп.

— Хочу засветить пленку, — отвечаю я.

Он возьмет настоящую солонку и бережно вытряхнет несколько крупинок на ладонь из плоти, а потом бросит через левое плечо, чтобы отогнать дьявола, как учила nonna. Дети зааплодируют.

— Но здесь почти темно.

Да, скажет Винни, заканчивая демонстрацию чем-то «позитивным» и «ориентированным на будущее», стараясь избегать «горечи» и «ненависти к себе». Я из везучих, скажет он, подмигнув им, как чертова кинозвезда.

— У меня есть фонарь.

Дело было вот в чем: Винни и правда был из везучих – и знал это. Он мог бы лишиться не одной конечности. Он мог бы погибнуть. Когда рванула бомба-самоделка, он мог бы идти не по правой стороне дорожки, а по левой, как его приятель Джастин, который был как бы и жив, но нет. Травматическое повреждение мозга, так это называли, вместо того чтобы сказать как есть: чертов слабоумный. Джастин целыми днями сидел у себя дома в Вирджинии перед телевизором, пуская слюни, мать его купала, отец кормил с ложки, его выкатывали на веранду на солнышко, чтобы свежим воздухом подышал, а соседи могли бы попялиться из окон и ощутить, какие они счастливые, покачать головой и сказать: боже упаси. Джастина каждый вечер относил в постель брат, чтобы на следующий день он проснулся и вся эта тоска началась по новой, пока, наконец, он не двинет кони и не освободится от своих печалей навеки. Джастину оставалось пять чертовых дней до конца командировки и отправки домой – в целости.

— Эй, подожди, — говорит Олли. — Сначала сфотографируй и ты меня.

Я смотрю на него в недоумении, пытаясь понять, шутит он или нет. Похоже, что нет. Я настолько растерян, что даже не вступаю с ним в спор, а подношу фотоаппарат к лицу и нажимаю на кнопку.

Так что да. Винни был из везучих. Счастливчик. Он был по-прежнему силен, в целом здоров. Мог в любую минуту принять управление семейным бизнесом – не только пиццерией, но и симпатичным итальянским бакалейным магазинчиком через дорогу, торговавшим по большей части импортом, дед открыл его на Артур-авеню, когда район был итальянским, только итальянским, и сюда еще не начали приезжать семьи мексиканцев – с каждым десятилетием все больше. У него была семья, она помогала и поддерживала. К черту Эми. Может, он иногда слишком злился, но он над этим работал. Старался.

— Вспышка не сработала, — произносит Олли.

Сейчас, когда из пиццерии ушли дети (посмеиваясь над ним, он это знал), ему стало поспокойнее. Поспокойнее, пока он не увидел Матильду Родригес, шедшую по улице, и его ярость не запылала заново, потому что ну поглядите на нее, идет себе, опять на костылях, раскачивается, как будто она, мать ее, царица Савская, а Артур-авеню в Бронксе – ее царство. Ждет, что люди будут уступать ей дорогу, придерживать двери, предлагать донести ее сумки. Что дальше? Рикшу ей? Бархатный плащ поверх замерзшей лужи?

— Это имеет какое-то значение?

Не должно так быть. Она должна ходить.

— Послушай, Бекс, я сфотографировал тебя как положено. И ты меня сфотографируй.

Он опустил голову, сделал глубокий вдох. Перемотать, перемотать, перемотать. Он попытался применить технику создания образа, используя позитивную историческую референтную «картинку».

Я выполняю его просьбу и в свете вспышки вижу рожу сонного придурка, расплывшуюся в улыбке. Он напоминает мне в этот момент школьника, которого предки наконец-то привезли в зоопарк.

Он подумал о том, как познакомился с Матильдой, когда она только попала в центр реабилитации, а он занимался утомительной работой, осваивая новую руку. Подумал о том, какой живой, целеустремленной и кокетливой она тогда была, не только с ним – он же не идиот, – со всеми, но все-таки это было приятно. Сколько она пела, как звала всех «мами» или «папи», независимо от возраста и разницы в годах. Он вспомнил ее колышущиеся темные волосы и ослепительную улыбку, а это напомнило тот особенный розовый свитер, который она носила в первые недели. Он думал о том, как розовый свитер натянется у нее на груди, когда ее поставят на костыли, и станет ясно, что она не заморачивалась с лифчиком, и свитер задерется, обнажая ее тонкую талию. Думал о том, как бы ему могло захотеться дотронуться до этого розового свитера, а это заставило его задуматься о своей механической руке и о том, что, если он дотронется до свитера, ткань может зацепиться, а то и порваться и начать распускаться. Матильда опустит глаза на свой порванный свитер, и ее лицо исполнится печали, а может быть, отчасти и отвращения. И тогда она снова посмотрит на него своими красивыми миндалевидными глазами, и – он это ясно видел – в них появится жалость.

Фотоаппарат издает щелкающий звук и начинает жужжать.

– Капрал! – Матильда уже стояла на пороге пиццерии.

— Что это? — спрашивает мой супермозговитый напарник.

— Пленка закончилась, перематывается.

Когда жужжание прекращается, я достаю пленку.

— Только не оставляй ее здесь, — говорит Олли, как будто я и сам не знаю, что должен забрать пленку с собой.

Она была с кузеном Фернандо, который ее все время навещал в клинике, когда не было занятий на юридическом. Он нес ее сумку и пакеты из магазина. Глаза у Матильды слезились от холода, улыбка была робкой; она знала, как Винни относится к костылям и к тому, что она не пользуется протезом.

— Конечно, конечно, — отвечаю я. — Спасибо за совет. Я непременно возьму эту хрень с собой. А теперь, Кейт Мосс, давай-ка займемся делом.

– Я так хочу есть. Честное слово, пять кусков бы сейчас съела, – сказала она, входя в ресторан и направляясь к одной из кабинок.

Мы переносим аппаратуру в фургон, и я прошу Олли оставить в нем немного места и вернуться со мной на кухню, чтобы забрать там кое-что еще.

Винни смотрел, как Фернандо помогает ей сесть и устроиться, убирает ее костыли под стол. Винни сосредоточился на том, чтобы поздороваться без осуждения. Досчитал до десяти, прежде чем подойти, заткнув мокрое посудное полотенце за пояс джинсов. Матильда сидела и с тревогой смотрела, как он подходит ближе, вытирая нос, из которого немножко потекло, салфеткой «Пиццерия Вито». Винни слегка оперся на стол хорошей рукой, придвинул лицо к ее лицу.

– Где, твою мать, твоя нога, – сказал он.

Мы запираем все, что награбили, в одном надежном месте и едем ко мне. Еще десять минут машинной тряски и моторного гудения, и Олли и я вносим в мою кухню и ставим на пустующее место холодильник.

— Неплохой, согласен?

Глава пятнадцатая

Я вставляю вилку холодильника в розетку.

В ночь аварии прошлым летом Лео сидел в приемном покое в жесткой, ужасающей готовности. С похмелья. Оцепеневший. Он все проигрывал миг столкновения, крики Матильды и куда более пугающий момент, когда она перестала кричать и он испугался, что она умерла.

Их положили в соседние палаты в отделении экстренной помощи, его и Матильду. Он временами слышал, как она стонет и как врачи обсуждают возможность пришить ногу. Ее правую ступню почти оторвало у щиколотки. Больничный переводчик разговаривал с ее родителями.

— Согласен. Лучше, чем твой старый, — отвечает Олли. — У тебя найдется что-нибудь перекусить?

Старый друг семьи из управления шерифа позвонил Джорджу Пламу с места аварии одновременно с тем, как Лео позвонил Беа. Джордж и Беа уехали со свадьбы и вместе прибыли в больницу.

— Не знаю, — говорю я. — Сейчас посмотрю.

Джордж тут же обсудил с ним порядок действий.

– Мне все равно, что ты помнишь, – тихо сказал он. – Сейчас ты не помнишь ничего. у тебя травма головы, – он кивнул в сторону кровоточившего подбородка Лео. – Понимаешь?

Молоко, апельсиновый сок и другие напитки я выкинул из холодильника в доме предков той девчонки, а все остальное оставил.

Лео смотрел, как Беа прислушивается сквозь занавеску, не зная, стоит ли надеяться, что она по-прежнему хорошо понимает по-испански, или это иссякло, как и другие ее таланты. Она слушала внимательно; голову она наклонила, и Лео увидел, что плечи у нее сверху немножко обгорели. Платье на ней, как и почти все, чем она владела, было винтажным – короткое, без рукавов, черное, – и она обнимала себя за плечи, как будто пыталась согреться в прохладной кондиционированной больнице.

— Бифштексы, курица, креветки… Хочешь бутербродов с креветками? У меня есть сливочное масло.

Беа не было холодно; она сосредоточилась на том, чтобы понять из разговора все, что можно, – то есть почти все. Она упускала некоторые медицинские термины, но поняла, когда переводчик объяснил родителям Матильды, что шансы сохранить ногу исчезающе малы. Он подробно описал сложности, возможность отторжения, тяжелые лекарства, длительную госпитализацию и реабилитацию, которые Матильде понадобятся в ближайшие недели и месяцы. Очень, очень долгий путь, если сохранять ногу, а привести он может все к той же ампутации. Отец Матильды сказал переводчику, что у них нет страховки, что они, в сущности, в стране нелегально.

— Не откажусь. С вином в самый раз!

– Это сейчас неважно, – услышала она голос переводчика, он говорил настойчиво, но по-доброму. – Вам полагается должное лечение.

Одна из медсестер мягко их прервала:

Олли достает с моей встроенной в стену полки для спиртных напитков бутылку вина.

– У нас не так много времени, чтобы вы решили, хотите ли вы сохранять ногу. Нам надо ее подготовить.

— Открой его, а я пока займусь бутербродами. Штопор в складном швейцарском ноже на столе в гостиной.

— Что такое инсулин? — спрашивает Олли.

Беа слышала, как мать Матильды обратилась к врачу и мужу по-английски, с сильным акцентом.

— Что? Где?

– Что за жизнь без ноги? – сказала она. Боль в ее голосе была мучительна. – Что за будущее у нее будет? Как она будет ходить? Как будет работать?

– Нет, мами, нет, – заговорила с койки Матильда; голос у нее был невнятный и сонный от шока и морфина. – Тот человек из машины мне поможет. У него есть знакомства. В музыке. Это был просто несчастный случай. Просто авария. Он мне поможет. Я больше не буду официанткой.

— Вот посмотри. Здесь полдюжины ампул.

– С твоей музыкой? – недоверчиво спросила мать. Она снова перешла на испанский, заговорила с горечью и испугом: – Ты потеряешь ногу, а этот человек сделает тебя звездой?

– Мне надо отсюда выбраться, – взмолилась Матильда.

Олли наклоняется и указывает на нижнюю полку раскрытого холодильника с шестью запаянными пузырьками инсулина и аптечкой.

Переводчик говорил с врачом, но Беа не могла разобрать о чем. Она подошла к Лео, который сжимал в руках окровавленный обрывок белой блузки Матильды. Медсестра очистила рану и пошла за материалом, чтобы зашить Лео подбородок. Джордж кивнул в сторону занавески:

– Слышно что-нибудь интересное?

— По-моему, какое-то лекарство, верно? Надо вводить эту дрянь в вену, — говорю я.

Беа колебалась. То, что она только что услышала, было не ее делом; не ее это была история, чтобы рассказывать дальше. Она знала Джорджа.

– Беа?

Олли берет одну из ампул и вертит в руке.

– Вроде того, – сказала Беа. – Обсуждают, нужна ли ампутация.

— Нам этот инсулин может для чего-нибудь пригодиться?

Джордж вздохнул.

— Сомневаюсь, — отвечаю я.

– Новости не очень.

Беа повернулась к Лео. Во флуоресцентном свете экстренного отделения, с рассеченным подбородком, с налитыми кровью слезящимися глазами и блуждающим взглядом Лео выглядел раздавленным и напуганным. Он попытался улыбнуться. На мгновение он показался Беа похожим на маленького мальчика, и она взяла его за руку.

— А не загнать ли нам его Родни?

– Я не понимаю, что произошло, – сказал ей Лео. – Мы просто ехали, а потом…

– Тссс, – Джордж прервал его, подняв руку. – Это все потом.

— Родни? Зачем ему инсулин? Родни имеет дело в основном с травой, медикаменты его вряд ли интересуют. Эта дребедень никому не нужна, выброси ее, — говорю я. — Майонеза там случайно нет?

Лео так сжал руку Беа, что у нее онемели пальцы.

– Осторожнее, Супермен, – сказала она, высвобождая пальцы и слегка ослабляя его хватку.

– Супермен. Да уж. – Лео потрогал подбородок и поморщился. – Я бы сейчас не отказался побыть Суперменом. Слетал бы, заставил землю вращаться в другую сторону, чтобы вернуться во времени.

Инсулин принадлежал мамаше той девчонки, у нее были какие-то проблемы с уровнем сахара в крови или что-то в этом роде. Одну капсулу она носила с собой в сумке, а то, что лежало в холодильнике, было строго рассчитано для нее врачами на целый месяц. Короче, после возвращения в тот вечер домой она сразу попала в больницу и провела там полночи. А Джастин так распереживался, что вернул нам тридцать фунтов.

– До того как подали те сухие крабовые кексы? – пошутила Беа, пытаясь отвлечь Лео от плача, который слышался из-за занавески.

Пленку Олли отнес фотографу, и через час уже забрал снимки. Вышло довольно неплохо.

– Скорее, в 2002-й.

14

Для Беа это прозвучало неплохо: 2002-й, за год до того, как он продал «Спикизи Медиа» и познакомился с Викторией; Так был еще жив; ее книга только что вышла. Тот год для Беа был водоразделом между Лео, которого она любила, Лео, который был одним из ближайших ее друзей, и его постепенным исчезновением и превращением в кого-то неузнаваемого.

Приятная беседа

У Лео было такое лицо, как будто он сейчас заплачет. Беа за него испугалась.

Не знаю, с какими целями эти твари постоянно забирают мои туфли. Пол здесь просто ледяной, а у меня в носках дырки. Надо не забыть в каком-нибудь из домов выбрать себе пар несколько подходящего размера. Хотя, может, и не стоит этого делать. В прошлый раз, когда я напялил на себя чужие носки, у меня на ногах повскакивали бородавки. Копы дали мне одно-единственное драное и грязное одеяльце. Если я подтягиваю его к подбородку, то ноги от ступней до коленей остаются неприкрытыми.

– Как я сюда попал? – спросил он.

Твари!

Я подхожу к звонку и нажимаю кнопку. Жду некоторое время и жму второй, третий, четвертый, пятый раз, до тех пор пока у окошечка в двери моей камеры не появляется сержант Атуэлл.

Она старалась не глазеть на рану у него на подбородке. Останется шрам.

— Чего тебе?

– Как я так облажался?

— Верните мне туфли, здесь чертовски холодный пол, — говорю я.

— Тебе известны правила.

Несмотря на все обстоятельства, сердце Беа встрепенулось от того, что она услышала нечто, похожее на самоанализ и сожаление, какой-то намек на извинение со стороны Лео. Такого давненько не бывало.

— Да хрен с ними, с этими правилами. Ну же, я хочу надеть туфли — замерз как собака. Ладно, давай договоримся, за эту услугу позднее я с тобой расплачусь. За мной бутылка.

– Все будет хорошо, – сказала она, чувствуя себя беспомощной.

Сержант захлопывает окошко и возвращается к своим кроссвордам. Ублюдок. Для чего придуманы эти правила об обуви, я, убей, не пойму. Может, чертовы кретины боятся, что я задумаю обойти правосудие и повешусь на шнурках? Чушь собачья. Я никогда ничего подобного не сделаю. Во-первых, потому что я большая скотина и себе, любимому, ни за что не причиню вред, во-вторых, потому что у меня туфли без шнурков.

– Не знаю.

По другую сторону занавески что-то происходило. Казалось, родители спорят по-испански, а переводчик пытается вмешаться.

Я задумываюсь над этим вопросом. Интересно, если бы я был индийцем, забрали бы они у меня тюрбан? Нет, конечно, не забрали бы. Не посмели бы. Позволили бы мне его оставить из чувства уважения к моему вероисповеданию. А с помощью этой фигни я с большей легкостью покончил бы с собой, так ведь? Выходит, кругом царит расовая дискриминация, по-другому это безобразие не назовешь.

– По-моему, хорошего ждать не приходится, – сказал он.

Я опять звоню.

Беа положила руку Лео на спину, и он прислонился к ней. Она сделала Джорджу знак подойти поближе и тихо, быстро заговорила, чтобы не успеть передумать:

Сержант Атуэлл вновь подходит к окошку.

— Что на этот раз?

– Я еще кое-что услышала.

– Что? – спросил Джордж.

— Вот если бы, предположим, я был индийцем, вы ведь не забрали бы у меня тюрбан, верно? — спрашиваю я.

– У родителей нет документов.

Джордж улыбнулся впервые с тех пор, как приехал в больницу.

— Тюрбан не забрали бы, а обувь не оставили бы ни при каких обстоятельствах, будь ты хоть сам чертов Махатма Ганди. Я не верну тебе туфли, и точка.

– Вот это уже куда лучшие новости. Молодец. – Он указал пальцем на Лео: – Тебе это все равно обойдется в чертово состояние, но я смогу этим воспользоваться.

Сержант уходит.

С той стороны занавески поверх все продолжавшейся перепалки послышался голос Матильды, прозвучавший громко и настойчиво:

– Tómelo, Mami, tómelo!

Вообще-то я и не должен был находиться сейчас в этой проклятой каморке, ведь я согласился приехать в отделение по доброй воле. Все дело в том, что сегодня утром ко мне домой заявился Соболь и стал расспрашивать о деле, которое мы с Олли провернули вчера вечером. На его обычное запугивание: «Мы можем побеседовать либо здесь, либо в отделении», я согласился отправиться в отделение.

Tómelo. Заберите. Заберите ногу. Потом переводчик заговорил с хирургом:

Меня такими трюками не возьмешь. Мне абсолютно все равно, где отвечать на их тупые вопросы, я в любом случае не намереваюсь поднимать лапки кверху и в чем бы то ни было сознаваться.

– Они хотят, чтобы вы ампутировали ногу.

– Думаю, это верное решение, – сказал хирург. – Будет чистый разрез. Оставим как можно больше кости.

А что, в конце концов, такого страшного в поездке в отделение? Лучше я пару часиков посижу в холодной камере, чем выдам какую-нибудь информацию. Ничего со мной здесь не сделается. В «Билле» злодеи постоянно обделываются, когда им грозят прогулкой в отделение полиции. Они ломаются обычно в тот момент, когда Тош Лайнс произносит слова «Что ж, тогда вам придется отправиться в камеру. Посидите там до тех пор, пока не почувствуете, что готовы разговаривать». По прошествии двух минут заточения эти болваны уже колотят в дверь, мечтая побыстрее сдать братьев Джексонов из «Джэсмин Аллен Истейт». Только в реальной жизни все совсем не так.

Глава шестнадцатая

На самом деле, если твоя вина ничем не подтверждена, копы имеют право продержать тебя в камере максимум двадцать четыре часа. Для более длительного заключения требуется специальный ордер, но подобное происходит крайне редко. К тому же я твердо знаю, что если меня держат в камере долго, значит, доказательств моей вины у них нет. В противном случае на опрос моих родственников и друзей и попытки выудить из них какие-нибудь сведения они не тратили бы столько времени. Если бы за полгода спокойного грабительства я был бы вынужден регулярно отсиживать в камере сутки, я с удовольствием это делал бы. Хоть на голове простаивал бы все двадцать четыре часа.

Утро, западная Шестьдесят шестая улица. Беа сидела в предрассветной темноте, обеими руками держа чашку ромашкового чая, и дожидалась, пока тепло любимой кружки – она ее купила в том одиноком году, когда сдалась во время публичного сбора средств на радио и объявила о вознаграждении, – согреет ее окостеневшие пальцы. Кухонный стол стоял на «зимнем» месте, неловко втиснутый в угол; он отчасти перекрывал дверь в гостиную, но был достаточно далеко от наружной стены и двух щелястых окон, выходивших на вентиляционную шахту, населенную неприятным количеством голубей и бог знает сколькими грызунами. Беа понимала: ей повезло, что у нее в кухне есть окна, вообще повезло, что у нее достаточно большая кухня, чтобы поставить стол, но изоляции от подъемных окон было как от полиэтиленовой пленки. Изношенное дерево разбухало в летнюю жару, слои старой краски и замазки становились тягучими и клейкими, и окна невозможно было открыть. Зимой дерево усыхало, пропуская внутрь возмутительно много холодного воздуха. Сидя в громоздком свитере поверх ночной рубашки, Беа ждала характерного шипения и стука батареи, означавшего, что уже 6.30 и всего через десять минут комната прогреется до приличного состояния. Она встала слишком рано; было холодно.

Как только меня сажают в камеру, тут же посылают за моим адвокатом, Чарли Тейлором, известным мастером вытягивать своих клиентов из разных передряг. Чарли пользуется уважением. Первое, что он просит тебя сделать, когда приезжает, так это заполнить несколько форм о предоставлении юридической помощи. Это правило распространяется у него на всех: что на сидящих в камере, что на крутышек, приезжающих к нему в офис на «порше» и в костюмчиках от Армани.

Беа не могла спать по двум причинам. Первой была ужасная вечеринка у Селии. Вторая, несомненно, была непосредственно связана с первой: ей приснился грустный сон про Така. Она нечасто видела его во сне, и это было хорошо, потому что снился он ей обычно напряженным и расстроенным. Во сне Такер не мог говорить, точно как в конце жизни, после удара. Иногда он что-то записывал во сне, но она никогда не могла прочесть что – то слова расплывались, то она умудрялась куда-то задевать бумажку, а в редких случаях ей удавалось прочесть, что он написал, но она ни разу не смогла утром вспомнить, что там было. Иногда сны не отпускали Беа весь день, из-за чего она становилась беспокойной, дерганой и мрачной. Как сегодня. Она думала, почему отношения, в жизни дававшие столько сил, такие ровные, во сне оказывались такими сложными. Она решила, что Такер представляет ту часть ее бессознательного, которая сражается с процессом письма, и это было для нее совершенно логично: почему нечто в самой глубине ее мозга и души ухватилось за Такера как за верное средство, чтобы выразить ее неудовлетворенность самой собой. Его не было в живых уже почти три года, а она все еще постоянно о нем думала, в основном о том, каким он был, когда они познакомились, как стоял перед аудиторией, читал стихи студентам, завораживая их своим звучным голосом, голосом, так жестоко отнятым у него в конце жизни.

Беа пошла на занятия к Такеру после того, как вышла ее книга, после года в Севилье, где почувствовала, что совсем потерялась и плывет по течению, а потому ничем особенно не занималась, просто сидела в барах, где подавали тапас, курила и потягивала херес, упражнялась в испанском и отправляла смешные открытки друзьям. Она вернулась домой с почти свободным испанским, но с пустыми руками в смысле количества слов.

Под словами «просит заполнить несколько форм» я имел в виду, естественно, «просит заверить заполненные им самим формы своей подписью». Работая со мной, в строках «сбережения», «доход» и «заработная плата» Чарли постоянно вынужден писать «нет». Когда мы встретились впервые и я прочел бумаги, которые он с моих слов заполнил, то пришел в полное недоумение. Согласно этим формам получалось, что у меня и гроша за душой нет, что по социальному статусу я приравниваюсь чуть ли не к беженцу и что пользоваться услугами адвоката просто не в состоянии. Но Чарли сказал ни о чем не волноваться, просто поставить подпись внизу. Я так и сделал. В общем-то за право получать его помощь бесплатно я и беженцем согласен считаться.

– Может, пойдешь на писательскую группу или курсы? – предложила Стефани, еще ни о чем не беспокоясь.

Я опять звоню.

– Курсы?

– Не на курсы прозы, что-нибудь другое. Поэзия. Документалистика. Просто чтобы смазать шестеренки. Может оказаться весело.

— Чего еще?

– В смысле, пойти в Новую школу[34] и записаться на «Введение в поэзию»?

— А ужин мне когда-нибудь принесут? — спрашиваю я.

Беа разозлилась. У нее был диплом магистра искусств.

— Ты сидишь здесь всего лишь час, — отвечает Атуэлл.

– Нет, конечно, нет. Что-то твоего уровня. Вроде занятий Такера Макмиллана в Колумбийском. Он потрясающий. Можешь походить вольнослушателем.

— Ну и что? Какое это имеет отношение ко времени ужина? По-моему, во внимание должны принимать не то, как долго я нахожусь в этой чертовой камере, а то, давно ли я ел в последний раз. Я ужинаю как раз в это время суток.

Беа собиралась проигнорировать предложение Стефани, но через несколько дней столкнулась с Такером на вечеринке. Он ее заворожил. У него была привлекательно грубоватая внешность, так иногда бывает с мужчинами среднего возраста, которые словно наконец-то дорастают до своих крупных черт. Она видела его фотографии тех времен, когда он был молодым и худым, когда его, казалось, угнетала его фактура: слишком большой нос, слишком крупный рот, слишком могучие уши – но, когда они познакомились, какая-то алхимия времени, объемов и выветривания сделала его лицо красивым. И голос. Одной из величайших печалей в жизни Беа (а это что-нибудь да значило) было то, что у нее не сохранилось ни одной записи его голоса.

— Сейчас всего лишь три дня!

– А, Беатрис Плам, – сказал он, взяв ее руку в свои и сосредоточив на ней все внимание. – Такая же красивая, как на фотографии.

Сержант многозначительно смотрит на свои часы. С каким удовольствием я стянул бы их у него!

Беа не поняла, смеется он или нет. Это было вскоре после выхода статьи про «Звездописательниц», и хотя фотограф наснимал для нее, по ощущениям, сотни кадров – Беа за письменным столом, прислонилась к окну, свернулась в кресле, – выбрал он в итоге одну из трех фотографий, сделанных уже в самом конце дня, когда Беа вымоталась и на минуточку осела на кровать, пока фотограф менял объектив.

– Не шевелись, – сказал фотограф, встал на стул в изножье кровати и сфотографировал ее сверху, лежащую с руками вдоль тела, сонную и откровенно соблазнительную (она немножко флиртовала с фотографом, но не со всем же миром).

— У меня особый график работы, — говорю я.

Над фотографией смеялись на разных медийных сайтах, о ней писали больше, чем о чем-либо, сказанном Беа в статье. Она все еще злилась из-за этой глупой фотографии, которая в любом другом, не рабочем, контексте ей бы очень даже понравилась.

— Если ты еще хоть раз нажмешь кнопку звонка, тогда мы с ребятами придем и испробуем на твоей башке свои новые дубинки. Понял?

– Я бы выбрала другую, – сказала она, стараясь, чтобы в этом звучало пренебрежение, а не попытка защититься.

– Да почему? – Так настолько пристально на нее смотрел, что она попятилась. – Желтое платье, зонтик, эти висящие утки. Мне показалось, блестящий снимок. Сильный.

Окошко захлопывается.

– А, – с облегчением сказала Беа. – Эта фотография мне тоже нравится.

— Ты очень любезен! — ору я ему вслед.

– Я не знал, что есть другие, – ответил он. – Надо будет поискать.

– Эта лучшая.

Кто-то из камеры напротив поддерживает меня, выкрикивая «жирная свинья». Я тоже, когда увидел этого сержанта, сразу вспомнил о хорошо зажаренных котлетах из свинины.

Она чувствовала, как у нее загораются лицо и шея, и попыталась отойти. Он так неотрывно смотрел. От этого кружилась голова.

– Побудьте со мной. – Он положил руку ей на запястье, и все ее существо озарилось. – Здесь все такие скучные. Останьтесь, расскажите мне что-нибудь интересное.

Я опускаюсь на топчан и некоторое время грызу ногти. Мне становится интересно, достану ли я зубами до ногтей на ногах, и я пробую это проделать. Не выходит.

Она пришла к нему на занятия на следующей неделе и ходила каждую неделю до конца года. Она была хорошей студенткой, серьезной и усердной, тихой и без претензий. Великим поэтом она не была, но Стефани оказалась права; было интересно заниматься чем-то новым, чем-то без определенного результата или давящей необходимости показать себя.