Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

У нас бывали с Лениным острые столкновения, ибо в тех случаях, когда я расходился с ним по серьезному вопросу, я вел борьбу до конца. Такие случаи, естественно, врезывались в память всех, и о них много говорили и писали впоследствии эпигоны. Но стократно более многочисленны те случаи, когда мы с Лениным понимали друг друга с полуслова, причем наша солидарность обеспечивала прохождение вопроса в Политбюро без трений. Эту солидарность Ленин очень ценил.

— Целых полчаса! — повторяю я.

— Олли?

11 апреля [1935 г.]

— А от остановки мне пришлось тащиться до твоего треклятого дома пешком! На улице дождь. Ты только взгляни на меня.

Болдвину кажется, что Европа - сумасшедший дом; разум сохранила только Англия: у нее по-прежнему король, общины, лорды. Англия избегла революции, тирании преследований (см. его речь в Llandrindod)[165].

— Олли! — продолжает встревать в разговор Белинда. — Олли?

По сути дела Болдвин ровно ничего не понимает в том, что совершается перед его глазами. Между Болдвином и Лениным, как интеллектуальными типами, гораздо больше расстояния, чем между кельтским друидом и Болдвином... Англия представляет собой лишь последнее отделение европейского сумасшедшего дома, и весьма возможно, что это будет отделение без особенно буйных помешанных.

— Что?

Перед последним лейбористским правительством, во время самых выборов, к нам на Принкипо приезжали Веббы, Сидней и Беатриса[166]. Эти \"социалисты\" очень охотно признавали для России сталинский социализм в одной стране. В Соед[иненных] Штатах они не без злорадства ждали жестокой гражданской войны. Но для Англии (и Скандинавии) они сохраняли привилегию мирного, эволюционного социализма. Чтоб дать место неприятным фактам (Окт[ябрьская] рев[олюция], взрывы классовой борьбы, фашизм), и в то же время сохранить свои фабианские предрассудки и пристрастия, Веббы создали для своего англосаксонского эмпиризма теорию \"типов\" социального развития, и для Англии выторговали у истории мирный тип. С. Вебб как раз готовился в те дни получить от своего короля титул лорда Пасфильда, чтоб в качестве министра его величества мирно перестраивать общество*. Конечно, Веббы ближе к Болдвину, чем к Ленину. Я слушал Веббов как выходцев с того света, хотя это очень образованные люди. Они, правда, хвалились тем, что не принадлежат к церкви.

— Он глазел на мою грудь, — разъяренно повторяет она.

* Вспоминаю как курьез С Вебб сообщил мне, с особым подчеркиванием, что имел возможность уехать из Англии на неск[олько] недель только потому, что его кандидатура не выставлена. Он явно ждал от меня вопроса: почему? чтоб сообщить о предстоящем его возведении в лорды. Я по глазам видел, что он ждет вопроса, но воздержался, чтоб не совершить какой-либо неловкости: история с лордом мне и в голову не приходила, я думал скорее, что Вебб, по старости, отказался от активной политической жизни и, естественно, не хотел углублять этой темы. Только позже, когда образовано было новое министерство, я понял, в чем дело автор исследований о промышленной демократии с гордостью предвкушал звание лорда.

14 апреля [1935 г.]

Олли смотрит на меня, потом опять на нее.

В Stresa[167] три социалистических перебежчика: Муссолини, Лаваль[168] и Макдональд представляют \"национальные\" интересы своих стран. Наиболее ничтожным и бездарным является Макдональд. В нем есть нечто насквозь лакейское, даже в фигуре его, когда он разговаривает с Муссолини (см. газетные клише)[169]. Как характерно для этого человека, что в своем первом министерстве он поспешил дать место Mosley[170], аристократическому хлыщу, только накануне примкнувшему к Labour party[171], чтоб проложить себе более короткий путь к карьере. Теперь этот Mosley пытается превратить старую разумную Англию в простое отделение европейского сумасшедшего дома. И если не он, то кто-нибудь другой вполне преуспеет в этом, стоит только фашизму победить во Франции. Возможное пришествие лейбористов к власти даст на этот раз могущественный толчок развитию британского фашизма и вообще откроет в истории Англии бурную главу, наперекор историко-философским концепциям Болдвинов и Веббов.

— И? Что, по-твоему, я должен сделать?

— Что ты должен сделать? Какой-то извращенец пялится на меня, когда я сплю… В твоей кровати… Рядом с тобой… А у тебя не возникает и малейшего желания с ним разобраться?

В сентябре 1930 г., т. е. через два-три месяца после Веббов, меня посетила на Принкипо Цинтия Мосли[172], жена авантюриста, дочь небезызвестного лорда Керзона[173]. В этот период муж ее еще атаковал Макдональда \"слева\". После колебаний я согласился на свидание, которое, впрочем, имело крайне банальный характер. \"Леди\" явилась с компаньонкой, презрительно отзывалась о Макдональде, говорила о своих симпатиях к Советской России. Прилагаемое письмо ее[174] является, впрочем, достаточным образчиком ее тогдашних настроений. Года через три после того молодая женщина внезапно умерла. Не знаю, успела ли она перейти в лагерь фашизма.

Пока Олли напрягает мозги, чтобы придумать, каким образом со мной разобраться, я закуриваю и протягиваю сигареты и ему. Он берет одну, тоже засовывает ее в рот и смотрит на меня:

Около того же времени или несколько позже я получил от Беатрисы Вебб письмо, в котором она - по собственной инициативе - пыталась оправдать или объяснить отказ лейбористского правительства в визе (надо бы разыскать это письмо, но я сейчас без секретаря...) Я не ответил ей: не к чему было.

— Ну и? Что скажешь?

— Мне понравилось, — говорю я чисто из вежливости и нежелания оскорблять чувства бедной девчонки, хотя на самом деле я видывал сиськи и покрасивее. — Вставай и быстрее одевайся, Олли. Нам давно пора приниматься за дела.

27 апреля [1935 г.]

— Олли! — зовет Белинда, но Олли даже не смотрит на нее. Я вижу по его скотским глазам, что он загорелся идеей отговорить меня грабить сегодня тот дом.

— Послушай, Бекс, может, отложим дела на завтра, а? У меня сейчас совсем не тот настрой.

Опять большой перерыв: занимался делами IV Интернационала, в частности программными документами Южно-Африканской секции. Везде создались очаги революционной марксистской мысли. Наши группы изучают, критикуют, учатся, думают - в этом их огромное преимущество над социалистами и над коммунистами. Это преимущество скажется в больших событиях.

— Завтра они возвращаются из отпуска, кретин, мы должны сделать все сегодня, — говорю я, стягивая с себя мокрые одежды. — У тебя найдется для меня футболка и джинсы?

* * *

— Угу. Вон там, в нижнем ящике.

Вчера гуляли с Н. под мелким дождем. Обогнали такую группу: молодая женщина, на руках годовалый ребенок, перед ней девочка лет 2-3, сама женщина с большим животом, на сносях; в руках у женщины веревка, к которой привязана коза, с козой маленький козленок. Так они впятером, вернее, вшестером, медленно продвигались по дороге. Коза все время норовила в сторону, полакомиться зеленью кустов; женщина тянула веревку; девочка тем временем отставала или забегала вперед, козленок путался в кустах... На обратном пути встретили ту же семейную группу, - она продолжала медленно подвигаться в деревне. На свежем еще лице женщины покорность и терпение. Скорее испанка или итальянка, может быть, и полька, - здесь немало иностранных рабочих семейств.

— Олли? — опять зовет Белинда. — А куда вы собираетесь?

* * *

— Никуда.

О судьбе Сережи все еще никаких вестей.

— Как бы не так! — говорю я. — Быстрее вставай, что-нибудь на себя напяливай и пойдем!

* * *

— Олли? — Эта пташка начинает серьезно действовать мне на нервы. — Олли? Олли? Олли?

Le Temps в телеграмме из Москвы отмечает, что первомайские лозунги этого года говорят только о борьбе с троцкистами и зиновьевцами, но совершенно не упоминают правой оппозиции. На этот раз поворот вправо зайдет дальше, чем когда-либо, гораздо дальше, чем предвидит Сталин.

Если Олли ничего ей не отвечает, она просто еще раз повторяет его имя.

* * *

— Бекс, дружище! На улице черт знает что творится.

На последнем (43-м) номере издаваемого мною Бюллетеня русской оппозиции я не без удивления увидел пометку: 7-ой год издания. Это значит: 7-ой год третьей эмиграции. Первая длилась два с половиной года (1902-1905), вторая - десять (1907-1917), третья... сколько продлится третья?

— Об этом благодаря тебе, болван, я прекрасно знаю. По твоей милости я надышался свежим воздухом досыта, — говорю я, надевая одну из его футболок с какой-то идиотской надписью. — Фу! Ты стирал эту хреновину?

— Когда? — спрашивает он.

Во время первой и второй эмиграции (до начала войны) я свободно разъезжал по Европе и беспрепятственно читал доклады о близости социальной революции. Только в Пруссии нужны были меры предосторожности: в остальной Германии царило полицейское благодушие. О других странах Европы, в том числе и Балканах, нечего и говорить. Я ездил с каким-то сомнительным болгарским паспортом, который у меня спросили, кажись, один - единственный раз: на прусской границе. То-то были блаженные времена! В Париже на открытых митингах разные фракции русской эмиграции сражались до полуночи и заполночь по вопросу о терроре и вооруженном восстании... Два ажана стояли на улице (Avenue Choisy, 110, кажется), в зал никогда не входили и входящих никогда не проверяли. Только хозяин cafe после полуночи тушил иногда электричество, чтоб унять разошедшиеся страсти, - иного контроля разрушительная деятельность эмиграции не знала. Насколько сильнее и увереннее чувствовал себя в те годы капиталистический режим!

— Когда-когда! Когда-нибудь в последнее время, — ворчу я, натягивая на себя джинсы — настолько же грязные, как и те, что валяются на дне моей корзины с нестиранным бельем.

29 апреля [1935 г.]

Третьего дня Edouard Herriot говорил в Лионе: \"Мы закончили нашу революцию; мы даже выждали больше полстолетия, чтобы пожать ее плоды. Сегодня мы имеем все необходимое для всех возможных реформ, для любых действий, для всяческого прогресса\"[175].

— Стирал, — отвечает Олли, тем самым в который раз убеждая меня, что он не только грязнуля, но еще и неисправимый врун.

Поэтому Эррио отказывается вступать в соглашение с теми, кто признает \"революционное действие\": \"Мы поэтому не можем согласиться ни с теми, кто указывает на революционные акции, ни с теми, кто отрицает необходимость организации национальной обороны в соответствии с ее нуждами\"[175]. мулирует себя перед гибелью.

— Пошевеливайся, Олли. Поднимай свою жирную задницу и одевайся, — говорю я.

Устами Эррио говорит большая историческая эпоха - эпоха консервативной демократии, эпоха \"процветания\" среднего француза. Как всегда эта законченная эпоха наиболее отчетливо формулирует себя перед гибелью.

— Бекс, послушай, я ведь с девушкой. Заниматься делами мне жуть как неохота.

— А что у вас за дела? — спрашивает Белинда.

\"Наша революция нами сделана\", - говорит буржуазия (вчерашнего дня) устами Herriot. \"Но наша еще не сделана\", - отвечает пролетариат. Именно поэтому сегодняшняя буржуазия не хочет терпеть созданные революцией \"кадры, необходимые для всех реформ\"[175]. Herriot есть вчерашний день. Как раз последний номер Temps (28 апреля) приносит необыкновенно иезуитскую передовицу по поводу фашистских лиг. Молодежь \"увлекается\"? \"Это должно нравиться, так как в ней наше будущее\"[176]. Крупная буржуазия уже приняла решение.

Я швыряю Олли джинсы и свитер.

* * *

— Олли? — опять заводится девчонка. — Олли?

По последним телеграммам конгресс Коминтерна как будто все же состоится в Москве в мае! Очевидно, Сталин не смог уже больше отменить или отложить конгресс: слишком было бы скандально. Возможно и то, что безрезультатность визита Eden\'а и затруднения переговоров с Францией подсказали мысль: \"припугнуть\" контрагентов конгрессом. Увы, этот конгресс никого не испугает!..

— ЧТО? — наконец отвечает Олли.

* * *

— А куда вы собираетесь?

В прошлом году мы с Н. были в Лурде[177]. Какая глупость, наглость, гадость! Лавка чудес, коммерческая контора благодати. Самый грот производит мизерное впечатление. Здесь, конечно, психологический расчет попов: не запугать маленьких людей грандиозностью коммерческого предприятия; маленькие люди боятся слишком великолепных витрин... В то же время это самые верные и выгодные покупатели. Но лучше всего этого папское благословение, переданное в Лурд по радио. Бедные евангельские чудеса рядом с беспроволочным телефоном!.. И что может быть абсурднее и омерзительнее сочетания гордой техники с колдовством римского перводруида. Поистине мысль человечества увязла в собственных экскрементах[178].

2 мая [1935 г.]

— На дело, — говорю я.

Радикалы порвали избирательный картель почти во всей стране. Теперь социалистов, в том числе и местную муниципальную* клику Dr. Martin\'a[179], их вчерашние союзники обвиняют в \"разрушительности\" и \"антинациональных\" тенденциях. Напрасно\" Martin будет клясться в своем патриотизме и любви к порядку. Ничего ему не поможет! Вместо того, чтоб порвать с радикалами и выступить в роли обвинителей радикализма, \"социалисты\" оказались изгнанными из картели и обвиняемыми в национальной измене. Радикалы нашли необходимое мужество в глубинах своей трусости: они действуют под кнутом крупного капитала (который выдаст их завтра с головой фашизму). Социалисты могли бы проявить подобие инициативы только под кнутом коммунистов. Но сталинцы сами нуждаются в кнуте. Впрочем, кнут им уже не поможет. Тут нужна будет вскоре метла, чтоб вымести вон остатки того, что собиралось стать революционной партией.

— Вы что, занимаетесь грабежом?

— Послушай, это называется совсем по-другому. Бекс, трепло ты эдакое, что с тобой сегодня?

4 мая [1935 г.]

— А что я такого сказал? — спрашиваю я.

Франко-советск[ое] соглашение подписано. Все комментарии французской прессы, несмотря на различие оттенков, сходятся в одном: значение договора в том, что он связывает СССР, не позволяет ему заигрывать с Германией; действительные же наши \"друзья\" по-прежнему Италия и Англия плюс Малая Антанта и Польша. СССР рассматривается скорее как заложник, чем как союзник. Temps дает увлекательную картину московского военного парада 1-го мая, но прибавляет многозначительно: о действительной силе армии судят не по парадам, а по промышленной мощи, коэффициентам транспорта, снабжения и прочее.

— Олли? Я хочу обо всем знать. Чем именно вы занимаетесь?

— Ничем, — бормочет Олли, явно не зная, что говорить. — Ничем я не занимаюсь. Не слушай ты этого балабола, он просто…

Потемкин[180] обменялся телеграммами с Herriot, \"другом моей страны...\" В начале гражд[анской] войны Потемкин попал на фронт, очевидно, по одной из бесчисленных мобилизаций. На Южн[ом] фронте сидел тогда Сталин, к[о]т[о]рый назначил Потемкина начальником политотдела одной из армий (дивизий?). Во время объезда я посетил этот политотдел. Потемкин, которого я видел впервые, встретил меня необыкновенно низкопоклонной и фальшивой речью. Рабочие-большевики, комиссары, были явно\" смущены. Я почти оттолкнул Потемкина от стола и, не отвечая на приветствие, стал говорить о положении фронта... Через известное время Политбюро, с участием Сталина, перебирало состав работников Южного фронта. Дошла очередь до Потемкина. \"Несносный тип, - сказал я, - совсем, видимо, чужой человек\". Сталин вступился за него: он мол какую-то дивизию на Ю[жном] фронте \"привел в православную веру\" (т. е. дисциплинировал). Зиновьев, немного знавший Потемкина по Питеру, поддержал меня: \"Потемкин похож на профессора Рейснера[181], - сказал он, - только еще хуже\". Тут, кажется, я и узнал впервые, что Потемкин тоже бывший профессор. - \"Да чем же он, собственно, плох?\" - спросил Ленин. - \"Царедворец!\" - отвечал я. Ленин, видимо, понял так, что я намекаю на сервильное отношение Потемкина к Сталину. Но мне этот вопрос и в голову не приходил. Я имел просто в виду неприличную приветственную речь Потемкина по моему адресу. Не помню, разъяснил ли я недоразумение...

— Олли? — на сей раз его зову я. — Ты собираешься одеваться, твою мать?

— Нет.

* * *

— А можно и мне пойти с вами? — спрашивает Белинда.

Первомайский праздник прошел во Франции под знаком унижения и слабости. Министр внутренних дел запретил манифестации даже в Винсентском лесу, - и действительно, несмотря на похвальбу и угрозы L\'Humanite, никаких манифестаций не было. Первомайский праздник есть лишь продолжение и проявление всего хода борьбы. Если в марте и в апреле руководящие организации только сдерживают, тормозят, сбивают с толку, деморализуют, то никакими чудесами, конечно, нельзя вызвать в определенный день по календарю, 1 мая, взрыв наступательной решимости. Леон Блюм и Марсель Кашен по-прежнему систематически прокладывают дорогу фашизму.

— Что? — произношу я.

* * *

— Можно и мне пойти с вами на дело?

— Белинда? — восклицает Олли.

Завтра муниципальные выборы, которые получат важное симптоматическое значение. Радикалы раскололись. Левое меньшинство за картель. Правое большинство - за национальный блок. Этот раскол есть многозначительный этап распада радикализма. Но этот этап может принять парадоксальную форму прироста голосов в городах: за радикалов будет голосовать вся буржуазия и мелкобурж[уазная] реакция. Однако от судьбы своей радикалам не уйти.

Но в глазах Белинды уже пляшут чертята.

5 апреля [мая] [1935 г.]

— Можно?

Сегодня выборы. Мобилизация всех сил происходит под лозунгом \"антиколлективизма\". Между тем обе рабочие партии не посмели развернуть социалис[тическое] знамя, чтоб не запугивать \"средние классы\". Таким образом, от своей социалистической программы эти злосчастные партии несут одни убытки.

— А почему бы и нет? — говорю я. — Олли пусть продолжает валяться в кровати, а мы справимся с работой и вдвоем. Собирайся.

* * *

— Белинда? — повторяет Олли.

— Ну же, Олли! Пожалуйста! Вставай! — отвечает Белинда с энтузиазмом, что явно не нравится Олли.

TSF передает \"Мадам Баттерфляй\"[182]. Воскресенье, мы одни в доме: хозяева уехали либо в гости, либо выполнять свой гражданский долг, подавать голос... По улице проезжала группа велосипедистов, передний напевал \"Интернационал\": видимо, рабочий избирательный пикет. Две рабочие партии и две синдикальные организации, политически насквозь опустошенные, обладают в то же время еще огромной силой исторической инерции. Органический характер социальных, в том числе и политических, процессов, обнаруживается особенно непосредственно в критические эпохи, когда у старых \"революционных\" организаций оказываются свинцовые зады, не позволяющие им своевременно совершить необходимый поворот. Как нелепы теории М. Eastman\'a[183] и пр. насчет революционеров-\"инженеров\", которые строят будто бы по своим чертежам новые материальные формы из наличных материалов. И этот американский механизм пытается выдать себя за шаг вперед по сравнению с диалектическим материализмом. Социальные процессы гораздо ближе к органическим (в широком смысле), чем к механическим. Революционер, опирающийся на научную теорию общественного развития, гораздо ближе по типу мысли и забот к врачу, в частности, к хирургу, чем к инженеру (хотя и о строительстве мостов у американца Eastman\'a поистине детские представления!). Как врачу, революционеру-марксисту приходится опираться на автономный режим жизненных процессов... В нынешних условиях Франции марксист выглядит сектантом, историческая инерция, в том числе и инерция рабочих организаций, против него. Правота марксистского прогноза должна обнаружиться, но она может обнаружиться двояко: посредством своевременного поворота масс на путь марксистской политики или посредством разгрома пролетариата (такова альтернатива нынешней эпохи).

Кретин хотел во что бы то ни стало увильнуть сегодня от работы, думал использовать свою подружку в качестве главного предлога, а она вдруг загорелась идеей обязательно сходить на дело, и Олли оказался в положении припертого к стенке.

В 1926 г. - мы были с Н. в это время в Берлине - Веймарская демократия стояла еще в полном цвету. Политика германской компартии давно уже сошла с марксистских рельс ([если] она вообще когда-либо полностью на них стояла), но сама партия представляла еще внушительную силу. Инкогнито мы посетили первомайскую манифестацию на Alexanderplatz. Огромная масса народу, множество знамен, уверенные речи. Чувство было такое: трудно будет повернуть эту махину...

— Ну ладно, уломали, — говорит он, и Белинда издает ликующий возглас.

— Э… Не возражаешь, если…

Тем более удручающее впечатление произвело на меня Политбюро в первый четверг по моем возвращении в Москву. Молотов руководил тогда Коминтерном. Это человек неглупый, с характером, но ограниченный, тупой, без воображения. Европы он не знает, на иностранных языках не читает. Чувствуя свою слабость, он тем упорнее отстаивает свою \"независимость\". Остальные просто поддерживали его. Помню, Рудзутак, оспаривая меня, пытался поправить мой перевод из L\'Humanite как \"тенденциозный\": взяв у меня газету, он водил пальцем по строкам, сбивался, путал и прикрывался наглостью как щитом. Остальные снова \"поддерживали\". Круговая порука была установлена в качестве незыблемого закона (особым секретным постановлением 1924 г. члены Политбюро обязывались никогда не полемизировать открыто друг с другом и неизменно поддерживать друг друга в полемике со мною). Я стоял перед эти[ми] людьми, как перед глухой стеной. Но не это было, конечно, главное. За невежеством, ограниченностью, упрямством, враждебностью отдельных лиц можно было пальцами нащупать социальные черты привилегированной касты, весьма чуткой, весьма проницательной, весьма инициативной во всем, что касалось ее собственных интересов. От этой касты германская компартия зависела целиком. В этом был исторический трагизм обстановки. Развязка пришла в 1933 году, когда огромная компартия Германии, внутренне подточенная ложью и фальшью, рассыпалась прахом при наступлении фашизма. Этого Молотовы с Рудзутаками не предвидели. Между тем это можно было предвидеть.

Она смотрит на меня, потом многозначительно кивает на дверь.

Что дело не в индивидуальной ограниченности, не в личной близорукости Молотова, показывает все дальнейшее развитие событий. Бюрократия осталась верна себе. Ее основные черты еще более углубились. Во Франции Коминтерн ведет политику не менее гибельную, чем в Германии. Между тем историческая инерция еще жива. Эти юноши на велосипедах, напевающие \"Интернационал\", почти наверняка стоят под знаменем Коминтерна, которое ничего не может им принести, кроме поражений и унижений. Без сознательного вмешательства \"сектантов\", т. е. оттерто-то ныне в сторону марксистского меньшинства, нельзя вообще выйти на большую дорогу. Но дело идет о вмешательстве в органический процесс. Надо знать его законы, как врач должен знать \"целительную силу природы\".

— Что?

* * *

— Мне нужно одеться.

Хворал после двухнедельной напряженной работы и прочитал несколько романов. \"Clarisse et sa fille\" Marcel Prevost. Роман в своем роде добродетельный, но это добродетель старой кокотки. Прево в качестве \"психоаналитика\"! О себе самом он не раз говорит, как о психологе. В качестве авторитета в сердцеведении он называет и Поля Бурже[184]. Я вспоминаю, с каким заслуженным презрением, даже брезгливостью, отзывался о Бурже Октав Мирбо[185]. И впрямь: какая это поверхностная, фальшивая и гнилая литература!

— А, вон ты о чем. Не беспокойся, я все, что у тебя есть, видел сотню раз.

Русский рассказ \"Колхида\" Паустовского[186]. Автор, видимо, моряк старой школы, участвовавший в гражданской войне. Даровитый человек, по технике стоящий выше так называемых \"пролетарских писателей\". Хорошо пишет природу. Виден острый глаз моряка. В изображении советской жизни (в Закавказье) похож местами на хорошего гимнаста со связанными локтями. Но есть волнующие картины работы, жертв, энтузиазма. Лучше всего ему удался, как это ни странно, матрос-англичанин, застрявший на Кавказе и втянувшийся в общую работу.

Олли уже встал и надевает джинсы, а нашего разговора как будто не слышит. Ему наплевать, буду я смотреть, как его пташка одевается, или нет.

— Тем более выйди, — говорит Белинда. — Ничего нового ты, естественно, не увидишь.

Третий прочитанный роман - \"Большой конвейер\" Якова Ильина[187]. Это уже чистый образец того, что называется \"пролетарской литературой\", - и не худший образец. Автор дает \"роман\" тракторного завода - его постройки и пуска. Множество технических вопросов и деталей, еще больше дискуссий по поводу них. Написано сравнительно живо, хотя все же по-ученически. В этом \"пролетарском\" произведении пролетариат стоит где-то глубоко на втором плане, - первое место занимают организаторы, администраторы, техники, руководители и станки. Разрыв между верхним слоем и массой проходит через всю эпопею американского конвейера на Волге. Автор чрезвычайно благочестив в смысле генеральной линии, его отношение к вождям пропитано официальным преклонением. Определить степень искренности этих чувств трудно, так как они имеют общеобязательный и принудительный характер, равно как и чувство вражды к оппозиции. В романе известное, хотя все же второстепенное, место занимают троцкисты, которым автор старательно приписывает взгляды, заимствованные из обличительных передовиц \"Правды\". И все же, несмотря на этот строго благонамеренный характер, роман звучит местами как сатира на сталинский режим. Грандиозный завод пущен незаконченным: станки есть, но рабочим негде жить, работа не организована, не хватает воды, всюду анархия. Необходимо приостановить завод и подготовиться. Приостановить завод? А что скажет Сталин? Ведь обещали съезду и пр. Отвратительный византизм вместо деловых соображений. В результате - чудовищное расхищение человеческих сил - плохие тракторы. Автор передает речь Сталина на собрании хозяйственников \"Снизить темпы? Невозможно. А Запад?\" (В апреле 1927 г. Сталин доказывал, что вопрос о темпах не имеет никакого отношения к вопросу о построении социализма в капиталистическом окружении: темп есть наше \"внутреннее дело\"). Итак: снизить заказанные сверху темпы \"нельзя\". Но почему же дан коэффициент 25, а не 40 и не 75? Западный коэффициент все равно не достигается, а приближение к нему оплачивается низким качеством, износом рабочих жизней и оборудования. Все это видно у Ильина, несмотря на официальное благочестие автора...

— Да брось ты эти глупости! Если мы собираемся вместе идти на дело, значит, должны друг другу доверять. Я видел кучу голых женщин и давно привык относиться к ним как к обычному явлению. Скорее собирайся, не тяни резину.

Поражают некоторые детали. Орджоникидзе говорит (в романе) рабочему ты, а тот отвечает ему на вы. В таком духе ведется весь диалог, который самому автору кажется вполне в порядке вещей.

После непродолжительной заминки Белинда выскакивает из-под одеяла и быстро надевает трусики и лифчик. Я смотрю на нее и глазом не моргая.

Но самая мрачная сторона в романе конвейера - это политическое бесправие и безличие рабочих, особенно пролетарской молодежи, которую учат только повиноваться. Молодому инженеру, который восстает против преувеличенных заданий, партийный комитет напоминает о его недавнем \"троцкизме\" и грозит исключением. Молодые партийцы спорят на тему: почему никто в молодом поколении не сделал ничего выдающегося ни в одной из областей? Собеседники утешают себя довольно сбивчивыми соображениями. \"Не потому ли, что мы придушены?\" - проскальзывает нота у одного из них. На него набрасываются: нам не надо свободы дискуссий, у нас есть руководство партией, \"указания Сталина\", которые, в свою очередь, лишь эмпирически подытоживают опыт бюрократии. Догмат бюрократической непогрешимости душит молодежь, пропитывая ее нравы прислужничеством, византийщиной, фальшивой \"мудростью\". Где-нибудь, притаившись, и работают, вероятно, большие люди. Но на тех, которые дают официальную окраску молодому поколению, неизгладимая печать недорослей.

Мы втроем едем на Клэрмонт-стрит. Белинда навязчиво рассказывает мне, как они познакомились с Олли. По виду Олли я понимаю, что он не особенно хочет, чтобы я знал эту историю. А мне все равно. Белинда болтает без умолку, большей частью потому, наверное, что сильно нервничает и не может терпеть молчания.

8 мая 1935 г.

— …и тогда Олли говорит: спорим на десять фунтов, что сегодня вечером мы займемся с тобой сексом. Я подумала: значит, если я не буду спать с этим… великаном, то получу червонец. Неплохо. В общем, мы поспорили.

Из Москвы через Париж сообщают: \"Вам, уж, конечно, писали по поводу их маленькой неприятности\". Речь идет явно о Сереже (и его подруге). Но нам ничего не писали, вернее, письмо погибло в пути, как большинство писем, даже совершенно невинных. Что значит \"маленькая\" неприятность? По какому масштабу \"маленькая\"? От самого Сережи вестей нет.

Я достаю две сигареты, одну протягиваю Олли. Он берет ее без слов.

* * *

— …а потом Олли вдруг добавляет: только в том случае, если выиграю я и мы займемся с тобой сексом, пообещай, что не позвонишь и не расскажешь обо всем копам. И знаешь, что я подумала? Не буду я платить ему десять фунтов. И тогда мы оба рассмеялись. Правда, Олли?

Очень смешная история, думаю я. Настолько смешная, что я подыхаю со скуки.

Старость есть самая неожиданная из всех вещей, которые случаются с человеком.

— Правда ведь, Олли?

* * *

— Угу, — говорит Олли, который пребывает примерно в таком настроении, как и я.

Дурацкому рассказу Белинды я ничуть не удивляюсь. Олли постоянно ведет себя так по-идиотски, хотя в данном случае на идиотку больше тянет Белинда. А вообще-то мне глубоко наплевать на то, как они там познакомились. Даже если я узнал бы сейчас, что он вынес ее из горящего дома, или что выгреб из-под кучи трупов, или что повстречал где-нибудь в космосе, меня все это ничуть не тронуло бы. Мне все равно.

Норвежское рабочее правительство как будто твердо обещало визу. Придется, видимо, ею воспользоваться. Дальнейшее пребывание во Франции будет связано со все большими трудностями, притом в обоих варьянтах: в случае непрерывного продвижения реакции, как и в случае успешного развития революционного движения. Не имея возможности выслать меня в другую страну, пр[авительст]во, теоретически \"выславшее\" меня из Франции, не решается направить меня в одну из колоний, ибо это вызвало бы. слишком большой шум и создало бы повод для постоянной агитации. Но с обострением внутренних отношений эти второстепенные соображения отойдут назад, и мы с Н. можем оказаться в одной из колоний. Конечно, не в сравнительно благоприятных условиях Сев[ерной] Африки, а где-нибудь очень далеко... Это означало бы политическую изоляцию, неизмеримо более полную, чем на Принкипо. В этих условиях разумнее покинуть Францию вовремя.

А знаете почему она так сильно захотела рассказать мне историю их знакомства?

Муниципальные выборы свидетельствуют, правда, об известной \"стабильности\" политических отношений. Факт этот на все лады подчеркивается всей прессой, хоть и с разными комментариями. Однако же было бы величайшей глупостью верить в эту \"стабильность\". Большинство голосует, как \"вчера\", потому что надо же как-нибудь голосовать. Ни один из классов еще не принял окончательно новой организации. Но она навязывается всеми объективными условиями, и штабы для нее уже готовы, по крайней мере, у буржуазии. \"Разрыв постепенности\" в этом процессе может наступить очень быстро и во всяком случае произойдет очень круто.

Потому что я вот уже больше месяца не виделся с Мэл, и Белинде об этом известно. Не спрашивайте откуда — у женщин на подобные вещи нюх. Изголодавшихся по сексу парней они нутром чуют и начинают нещадно над ними измываться. Если сейчас эта вертихвостка начнет крутить сиськами, покусывать Олли за ухо и попросит напомнить ей сделать ему минет, когда они вернутся домой (не потому что ей этого смертельно хочется, а просто чтобы подразнить меня), я ничуть не удивлюсь.

— Олли? — щебечет Белинда. — Расскажи Бексу, о чем мы с тобой разговаривали в нашу первую ночь.

Норвегия, конечно, не Франция: неизвестный язык, маленькая страна, в стороне от большой дороги, запоздание с почтой и пр. Но все же гораздо лучше, чем Мадагаскар. С языком можно будет скоро справиться настолько, чтоб понимать газеты. Опыт норвежской Раб[очей] партии представляет большой интерес и сам по себе, и особенно накануне прихода к власти Labour Party в Великобритании.

— Не надо, — прошу я Олли. — Я ничего не хочу об этом знать.

Конечно, в случае победы фашизма во Франции скандинавская \"траншея\" демократии продержится недолго. Но ведь при нынешнем положении дело вообще может идти только о \"передышка\" .

— Ладно, не буду, мистер Дурное Настроение, — поспешно отвечает Олли.

* * *

В данной ситуации я искренне ему сочувствую. Он сидит между мной и Белиндой как меж двух огней. Я его кореш, мы знакомы черт знает сколько лет, она — подружка, с которой они встречаются три недели.

В последнем письме, которое Н. от него получила, Сережа как бы вскользь писал: \"Общая ситуация оказывается крайне тяжелой, значительно более тяжелой, чем можно себе представить...\" Сперва могло казаться, что эти слова носят чисто личный характер. Но теперь совершенно ясно, что дело идет о политической ситуации, как она сложилась для Сережи после убийства Кирова, и связанной с этим новой волне травли (письмо написано 9 декабря 1934 г.). Нетрудно себе действительно представить, что приходится ему переживать - не только на собраниях и при чтении прессы, но и при личных встречах, беседах и (несомненно!) бесчисленных провокациях со стороны мелких карьеристов и прохвостов. Будь у Сережи активный политический интерес, дух фракции - все эти тяжелые переживания оправдывались бы. Но этой внутренней пружины у него нет совершенно. Тем тяжелее ему приходится...

Он не хочет говорить ничего такого, что может обидеть меня, но и с Белиндой не желает портить отношения — боится, что она запретит ему прикасаться к своим сиськам. У него один выход: сидеть и помалкивать, смотреть в окно на дождь, пока мы не приедем на место.

Я снова занят дневником, потому что не могу заняться ничем другим: приливы и отливы работоспособности получили очень острый характер...

— Так ты получил червонец? — спрашиваю я.

— Что?

Прошлым летом, когда мы кочевали после барбизонского изгнания, нам с Н. пришлось разделиться: она оставалась в Париже, я переезжал с двумя молодыми товарищами из отеля в отель. За нами по пятам следовал агент Surete generale. Остановились в Chamonix. Полиция заподозрила, очевидно, какие-то умыслы с моей стороны в отношении Швейцарии или Италии и выдала меня газетчикам: [Raymond] M[olinier][188], в парикмахерской, рано утром, прочитал в местной газете сенсационную заметку о нашем местопребывании: Н. только что приехала ко мне из Парижа. Прежде чем заметка успела произвести необходимый эффект, мы успели скрыться. У нас был маленький, довольно ветхий \"Форд\",- его описание и номер появились в печати. Пришлось избавиться от этого авто и купить другое, тоже \"Форд\", но другого, более старого типа. Только после этого Surete догадались передать, что мне не рекомендуется останавливаться в пограничных департаментах. Мы решили снять дачное помещение в непограничном месте. Но на поиски надо было положить две-три недели: не ближе 300 км от Парижа, не ближе 30 км от департаментского центра, не в промышленном районе и т. д. - таковы были условия полиции. На время поисков решили поселиться в пансионе. Но эта оказалось не так просто: по собственным документам мы прописаться не могли, по фальшивым документам не соглашалась полиция. С франц[узских] граждан, правда, не требуют документов, но в пансионе с общим табльдотом [table d\'hote] нам трудно было бы сойти за французов. И вот для такого скромного дела, как поселение на две недели в скромном загородном пансионе, под надзором агента Surete, нам пришлось прибегнуть к весьма сложной комбинации. Мы решили себя выдать за франц[узских] граждан иностранного происхождения. Для этой цели мы привлекли, в качестве племянника, молодого французского товарища с голландской фамилией[189]. Как избавиться от табльдота? Я предложил облечься в траур и на этом основании есть у себя в номере. \"Племянник\" должен был есть за общим столом и следить за движением в доме.

— В ту ночь ты выиграл червонец?

— Нет. В том-то все и дело.

План этот встретил, прежде всего, сопротивление Н.: облечься в траур и притворяться - она воспринимала это как нечто оскорбительное по отношению к самой себе. Но выгоды плана были слишком очевидны: пришлось покориться. Наше вселение в дом произошло как нельзя лучше. Даже жившие в пансионе три южноамериканских студента, мало склонные к дисциплине, умолкали и почтительно кланялись людям в трауре. Я был лишь несколько удивлен висевшим в коридоре гравюрам: \"Королевский кавалерист\", \"Прощание Марии Антуанетты с детьми\" и другие в таком же роде. Дело скоро разъяснилось. После обеда \"племянник\" прибыл к нам очень встревоженным: мы попали в роялистский пансион! Action Francaise - единственная газета, которая признается в этом доме. Недавние кровавые события в городе (антифашистская манифестация) накалили политические страсти в пансионе. В центре роялистской \"конспирации\" стояла хозяйка, на+ гражденная медалью сестра милосердия империалистической войны: она поддерживала тесные личные связи с роялистскими и фашистскими кружками в городе. На следующий день в пансион вселился, как полагается, агент Surete G[arneux], защитник республики по должности. Как раз в эти недели Leon Daudet[190] вел в Action Francaise бешеную кампанию против Surete, как против шайки мошенников, изменников и убийц. Daudet обвинял, в частности, Surete, в том, что она убила его сына Филиппа, Агент Surete, лет 45, оказался в высшей степени светским человеком: он везде бывал, все знал, и мы с одинаковой легкостью [могли] вести беседу о марках автомобилей и вин, о сравнительном вооружении разных стран, о последних уголовных процессах, как и о новейших произведениях литературы. В вопросах политики он стремился держаться с тактической нейтральностью. Но хозяин пансиона (вернее, муж хозяйки), разъездной коммерческий представитель, неизменно искал в нем сочувствия своим роялистским взглядам. - Все-таки Action Francaise -лучшая французская газета! - G[arneux] отвечал примирительно: Шарль Моррас[191] действительно заслуживает уважения, это отрицать нельзя, но Daudet недопустимо груб. - Хозяин учтиво настаивал: конечно, Daudet бывает грубоват, но он имеет на это право: ведь эти негодяи убили его сына!

Мы останавливаемся у намеченного дома, и Олли говорит своей пташке оставаться в фургоне, но она не соглашается.

Надо сказать, что G. принимал ближайшее участие в \"деле\" юноши Филиппа Daudet, таким образом, обвинение направлялось против него лично. Но G. не терял достоинства и тут: \"С этим я не согласен, - отвечал он ничего не подозревавшему хозяину, - каждый из нас останется при своем мнении\". Наш \"племянник\" передавал нам после каждого repas[192] эти мольеровские сцены, - и полчаса веселого, хотя и придушенного смеха (ведь мы были в трауре), вознаграждали нас хоть отчасти за неудобства нашего существования... По воскресеньям мы уходили с Н. \"на мессу\" - на самом деле на прогулку: это укрепляло в доме наш авторитет.

— Думаешь, я ехала сюда, чтобы… и так далее и тому подобное и так далее и тому подобное и так далее и тому подобное…

Как раз во время нашего пребывания в пансионе еженедельник Ieillustration опубликовал большой фотографический снимок нас обоих с Н. Меня узнать было нелегко, благодаря сбритым усам и бороде и измененной прическе, но Н. выступала на снимке очень хорошо... Помнится, по поводу этой фотографии был даже какой-то разговор о нас за столом. Первым забил тревогу G. \"Надо немедленно уезжать!\" Ему, видимо, вообще надоело в скромном пансионе. Но мы выдержали характер и оставались под роялистской кровлей до снятия дачи.

В конце концов мы соглашаемся взять ее с собой в качестве наблюдателя за окружающей обстановкой: пробираемся в дом, подаем ей сигнал, и она присоединяется к нам, выбегая из дождя.

Тут нам опять не повезло. Префект департамента разрешил (через ведшего с ним переговоры французского товарища [R.] M[olinier]) селиться где угодно, на расстоянии 30 км от города. Но когда М. сообщил ему адрес уже снятой дачи, префект воскликнул: \"Вы выбрали самое неудачное место, это клерикальное гнездо, мэр - мой личный враг\". Действительно, на нашей даче (скромный деревенский дом) во всех комнатах висели распятия и благочестивые гравюры. Префект настаивал, чтобы мы переменили квартиру. Но мы уже заключили с владелицей договор; разъезды и смены квартир и без того разорили нас. Мы отказались покинуть дачу. Недели через две после этого в местном шантанном еженедельнике появилось сообщение: Т[роцкий] с женой и секретарями поселился в таком-то месте. Адрес не был дан, но район в несколько квадратных километров был указан совершенно точно. Не могло быть сомнений в том, что это маневр префекта и что следующим его действием будет указание точного адреса. Пришлось спешно покидать дачу...

Ее восторг не знает границ. Ей все хочется обследовать, ничего не пропустить. Белинда роется во всех выдвижных ящиках, хватает и вертит в руках любую дребедень, беспрестанно хихикая. Вся ее природная шумная женская сущность выплескивается в эти моменты наружу, и нам становится не по себе. Мы как обычно выбираем, что украсть, она же просто хочет увидеть все, что тут есть, а это, скажу я вам, более страшное явление, чем честный старомодный грабеж.

* * *

— Можно мне взять вот это? — спрашивает Белинда, доставая откуда-то миниатюрную ветряную мельницу из фарфора.

Унизительное впечатление производят юбилейные празднования в Англии: кричащая выставка сервилизма и глупости. Крупная буржуазия знает, по крайней мере, что делает: в предстоящих боях средневековая рухлядь очень пригодится ей в качестве первой баррикады против пролетариата.

— Бери, она ведь не моя, — отвечаю я.

9 мая [1935 г.]

— Ой! Посмотрите! Вы только взгляните на эту прелесть! — визжит она, снимая со стены картинку с изображением реки. — Можно я и ее возьму?

Как раз на днях должен выйти номер немецкой газеты Unser Wort[193] со статьей, в которой я очень резко отзываюсь о норвежской рабочей партии и ее политике у власти (речь идет, в частности, о вотировании цивильного листа королю)1!94. Не будет ничего неожиданного, если эта статья побудит норвежское правительство отказать мне в самый последний момент в визе. Это будет очень досадно, но... в порядке вещей.

— Послушай, не набирай слишком много хлама, а то будешь не в состоянии отнести в фургон что-нибудь стоящее, — говорю я, поворачиваясь к Олли. Этот придурок занят выливанием себе в рот содержимого маленьких бутылочек из мини-бара. — А вообще-то делай что хочешь, — говорю я, глядя опять на Белинду. — Сходи наверх, посмотри, что там есть. Только не задерживайся. Через несколько минут нам надо отсюда сваливать.

10 мая [1935 г.]

Бюро Второго Инт[ернационала] вынесло резолюцию по поводу военной опасности: ее источник - Гитлер; спасение в Лиге наций, надежнейшее средство - разоружение; \"демократические\" правительства, кооперирующие с СССР, торжественно приветствуются. Если чуть изменить идеологию,, то под этим документом мог бы подписаться и Президиум Третьего Интернационала. По существу, резолюция неизмеримо ниже манифеста базельского конгресса (1912 г.) накануне войны...*[* Теперь надо ждать, что Гитлер предложит всеобщее разоружение и сделает это требование условием возвращения Германии в Лигу наций Подобного рода конкуренция Литвинову совершенно безопасна для германского империализма. ]

— Только не вздумай примерять какие-нибудь шмотки! — кричит вслед шмыгающей к лестнице Белинде Олли, который наконец-то оторвался от своего тупого занятия.

Нет, наша эпоха не находит себе места в этих узких, консервативных, трусливых мозгах. Ничто не спасет нынешних пенкоснимателей рабочего движения. Они будут раздавлены. В крови войны и восстаний поднимется новое поколение, достойное эпохи и ее задач.

— Не ори так громко, — говорю я.

13 мая [1935 г.]

Я составляю телевизор, видак, стереосистему и все остальное у доходящего до пола двустворчатого окна, подвожу фургон ближе к дому и иду сказать Олли, чтобы помог грузить вещи. Но он исчез. Я быстро осматриваю кухню, столовую и решаю, что этот болван поднялся наверх к своей Белинде. В нескольких комнатах на втором этаже, которые я осматриваю в первую очередь, их нет. До меня вдруг доносятся какие-то звуки из спальни хозяев, и я мгновенно понимаю, что происходит. Я вспоминаю, как эта сучка вела себя внизу — из кожи вон лезла, разыгрывая перед нами шалунью, — и ругаю себя, что сразу не догадался, в каком она настроении. Я подхожу к спальне и распахиваю дверь. Белинда стоит, согнувшись над кроватью, брюк на ней нет. Олли трахает ее сзади.

Умер Пилсудский... Лично я его никогда не встречал. Но уже во время первой ссылки в Сибири (1900-1902) слышал о нем горячие отзывы от ссыльных поляков. Тогда Пилсудский был одним из молодых вождей PPS (Польской социалистической партии), следовательно, в широком смысле, \"товарищем\". Товарищем был Муссолини, так же и Макдональд, и Лаваль... Какая галерея изменников!

Она поворачивает голову и смотрит на меня.

— Входи, присоединяйся к нам.

Получил кой-какие конфиденциальные сведения о последней сессии Бюро Второго Интернационала[195] (см. 10 мая). Эти люди неподражаемы. Письмо заслуживает сохранения.

— Эй, подожди-ка… — начинает протестовать Олли, но в этом нет необходимости.

Особенно хороша комиссия на случай войны: какая героическая попытка подняться над собственной природой! Эти господа хотят на этот раз не быть застигнутыми войной врасплох. И они создают... тайную комиссию. Но где и как застраховать комиссию, чтоб члены ее не оказались по разные стороны траншеи - не только физически, но и политически? На этот вопрос у мудрецов нет ответа...

Я уже спускаюсь по лестнице вниз. На погрузку вещей у меня уходит на удивление мало времени, и я незамедлительно сматываюсь отсюда. Пусть теперь Олли надышится свежим воздухом.

Что же касается Белинды, я думаю, сегодня она убедительно доказала Олли, что он не единственный, кто действует на нее возбуждающе.

14 мая [1935 г.]

Брать с собой на дело незапланированно мне доводилось не только Белинду, но она оказалась самой бесполезной и надоедливой из всех.

Не помню, упоминал ли я о том, что у Зверя есть ребенок — по-моему, его зовут Пауль, — и однажды, когда мы грабили один из домов вместе, Зверь взял и его. Мальчишке всего лет одиннадцать-двенадцать, не больше, но папаша уже учит его своему ремеслу.

Пилсудский вызывался в качестве свидетеля по делу Александра Ульянова, старшего брата Ленина. Младший брат Пилсудского привлекался по тому же делу (покушение на Александра III 1 марта 1887 г.) в качестве обвиняемого...

В общем, в том доме — небольшом особняке с террасой сзади в Вустер-Гарденс — мы со Зверем работали внизу, брали то, что нужно нам, в то время как маленький Пауль наверху набивал свою сумку игрушками.

За последние десятилетия история работала быстро. А между тем, какими бесконечными казались некоторые периоды реакции, особенно 1907-1912... В Праге на днях чествовали 80-летие со дня рождения Лазарева[196], старого народника... В Москве еще жива Вера Фигнер[197] и ряд других стариков. Люди, которые делали первые шаги массовой революционной работы в царской России, еще не все сошли со сцены... И в то же время мы стоим перед проблемами бюрократического перерождения рабочего государства... Нет, современная нам история работает на третьей скорости. Жаль только, что разрушающие организм микробы работают еще быстрее. Если они меня свалят раньше, чем мировая революция сделает новый большой шаг вперед, - а на то похоже - я все же перейду в небытие с несокрушимой уверенностью в победе того дела, которому служил всю свою жизнь.

И знаете что? Этот пацаненок вел себя просто идеально, как настоящий грабитель, — что, несомненно, делает честь его папаше. Я работал, бывало, и с людьми втрое более взрослыми, чем он, но не обладавшими и половиной его профессионализма. Покончив в ту ночь со своими делами, я пошел наверх взглянуть, чем занимается ребенок. И можете себе представить? Он был уже полностью готов уходить, закончил работу быстрее, чем мы со Зверем.

15 мая [1935 г.]

— Дядя Бекс, пойдем я покажу тебе, где они хранят драгоценности, — сказал он. — А еще я нашел бумажник с кредитными карточками.

Surete явно щеголяет своей осведомленностью относительно условий моей жизни. Один из друзей, являющийся постоянным посредником между мной и властями, прислал мне следующую выдержку из своего диалога с генеральным секретарем Surete[198].

Потрясающий мальчишка, черт возьми.

16 [мая 1935 г.]

Ходил бы с ним на дело каждую неделю, он не то что все эти придурки из кабака.

У нас невеселые дни. Н. нездорова - t. 38°, - видимо, простуда, но, может быть, с ней связана и малярия. Каждый раз, когда Н. нездорова, я по-новому чувствую, какое место она занимает в моей жизни. Она переносит всякие страдания, физические и нравственные, молча, тихо, про себя. Сейчас она томится больше моим нездоровьем, чем своим собственным. \"Только бы ты поправился,- сказала она мне сегодня, лежа в постели, - больше мне ничего не надо\". Она редко говорит такие слова. И она сказала их так просто, ровно, тихо и в то же время из такой глубины, что у меня вся душа перевернулась....

Отличный пацан!

Мое состояние неутешительно. Приступы болезни становятся чаще, симптомы острее, сопротивляемость организма явно понижается. Конечно, кривая может еще дать временный изгиб вверх. Но в общем у меня такое чувство, что близится ликвидация.

Вот уж недели две, как я почти не пишу: трудно. Читаю газеты, фран[цузские] романы, книжку Wittels\'a о Freid\'e[199] (плохая книжка завистливого ученика) и пр. Сегодня писал немного о взаимоотношении между физиологическим детерминизмом мозговых процессов и \"автономностью\" мысли, подчиняющейся законам логики. Мои философские интересы за последние годы возрастают, но, увы, познания слишком недостаточны и слишком мало остается времени для большой и серьезной работы...

Надо поить Н. чаем...

23

17 мая [1935 г.]

Обручальное кольцо

Вчера газеты опубликовали официальное сообщение по поводу переговоров Лаваля в Москве Вот наиболее существенное, единственно существенное место:

Норриса я терпеть не могу. Форменный кретин!

\"Они полностью согласились в том, что в нынешней международной ситуации правительства, искренне преданные делу мира, обязаны продемонстрировать свое желание жить в мире участием в поисках взаимных гарантий для обеспечения этого мира. Это прежде всего обязывает их ни в коем случае не ослаблять их национальной обороны. В этой связи господин Сталин понимает и полностью одобряет политику национальной обороны, которую ведет Франция для того, чтобы ее вооруженные силы находились на должном уровне\"[200].

— Привет, Бекс! Работаешь?

Хотя я достаточно хорошо знаю политический цинизм Сталина, его презрение к принципам, его близорукий практицизм, но я все же не верил газетам, прочитав эти строки. Хитрый Лаваль сумел подойти к тщеславному и ограниченному бюрократу. Сталин, несомненно, чувствовал себя польщенным просьбой французского министра высказать свое суждение о вооружении Франции: он не постеснялся даже отделить в этом вопросе свое имя от имен Молотова и Литвинова. Нарком по иностранным делам был, конечно, в восторге от такого открытого и непоправимого пинка Коминтерну. Молотов, может быть, смущался слегка, но что значит Молотов? За его спиною стоит уже смена в лице Чубаря. А Бухарин с Ра-деком, официальные газетчики, все истолкуют как полагается, для \"народа\"...

— Чего тебе?

Однако сообщение от 15 мая не пройдет безнаказанно. Слишком остер вопрос и слишком обнажена измена. Именно измена!.. После капитуляции герм[анской] компартии перед Гитлером я писал: это \"4 авг[уста]\" (1914 г.) Третьего Интернационала[201]. Некоторые друзья возражали: 4-ое августа было изменой, а здесь \"только\" капитуляция. В том-то и дело, что капитуляция без боя разоблачала внутреннюю гниль, из которой неизбежно вытекало дальнейшее падение. Коммюнике[202] 15 мая есть уже в полном смысле слова нотариальный акт измены.

Норрис садится напротив, не спрашивая разрешения, которого я бы ему не дал, с грохотом ставит на стол кружку с пивом, кладет пустую пачку сигарет, «Дейли спорт» и огромную связку ключей на кольце с порнографической картинкой. Это кольцо он стянул где-то в Амстердаме (признаться, я тоже не отказался бы от такого).

Французская компартия получает смертельную рану. Жалкие \"вожди\" уклонялись от открытой платформы социал-патриотизма. они хотели подвести массы к капитуляции постепенно и незаметно. Теперь их вероломный маневр обнажен. Пролетариат от этого только выигрывает. Дело нового Интернационала продвигается вперед.

* * *

— Увидел тебя, решил подойти, поздороваться. Можно украсть у тебя сигаретку?

Местный доктор был у Н. Грипп[202]. Что-то отметил в легком, но Н. сказала, что это старое. Между тем \"старое\" (в Вене) было, как будто, в левом легком, а на этот раз в правом. Но доктор маленький и поверхностный. Т° все время около 38, не снижается.

— Попробуй, угощать я тебя все равно не намереваюсь.

* * *

Норрис улыбается, как будто мы с ним два кореша и я только что отпустил какую-то привычную шутку.

— Послушай, Дейв. У меня есть кое-какие предположения… То есть это, конечно, не объяснение… Я вчера несколько культур… выпустил в атмосферу.

— Вообще-то я собирался сходить купить себе пачку.

Последние слова я выговорил торопливо и замолк. Он поворачивал голову, чтобы посмотреть на меня может минуту или больше. Кажется, я даже слышал скрип. Однажды я видел антропоморфного робота, который отработал три года на дне Красного моря. Так вот у него шарниры поворачивались так же медленно и со скрипом. Наконец Дейв повернул голову и посмотрел на меня в упор. Глаза его сузились и превратились в щелки. Я вдруг вспомнил, как товарищ по университету называл его «Потомок Чингиз-хана».

Он поднимается со стула и идет к торговому автомату.

«Интересно, что он сейчас сделает», — подумал я без любопытства.

— У тебя не найдется двух монет по пятьдесят пенсов, Бекс?

Дейв ничего не сделал. Он протянул:

— Не-а, — отвечаю я, не задумываясь и даже для виду не заглядывая в бумажник.

— Значит, выпустил. Ну-ну… — И отвел глаза. И тут же сказал обычным своим деловым тоном. — Ну что же, поскольку ситуация несколько прояснилась, займемся лечением.

— Поищу получше, может, найду у себя, — бормочет Норрис, шаря по карманам.

Для характеристики левого и левеющего реформизма в высшей степени характерно его отношение к Лиге наций. Правление SFIO (Блюм и К0) приняло (на словах) программу, в которой признается необходимым разгромить буржуазную арматуру власти и за-менить ее рабоче-крестьянским государством. В то же время Блюм видит в Лиге наций начало \"демократич[еской]\" международной организации. Как он собирается \"громить\" национальную арматуру буржуазии и в то же время сохранять ее интернациональные органы - это было бы загадкой, если б Блюм действительно собирался что-то \"громить\". Но на самом деле он собирается покорно дожидаться, когда разгромят его собственную \"арматуру\"... Эту мысль надо развить.

Не отсоединяя от меня датчиков и глядя на экран: он извлек меня из угла, предупредив:

Я не отрываю взгляда от газеты, надеясь, что Норрис поймет намек и свалит.

— Сигаретку? — предлагает он.

— Если будет больно, скажи.

23 мая [1935 г.]

— Ага.

Было терпимо, и я промолчал. Удивила меня легкость, с которой он поднял мои 75 килограммов и осторожно положил на мягкую обивку стены.

Я беру у него сигарету и засовываю в свою почти полную пачку. Наверное, вы назовете меня лицемером: я заявляю, что терпеть человека не могу, но от предложенной им сигареты не отказываюсь. Что ж, пожалуй, вы будете правы. Но меня обзывали в жизни и более обидными словами, мне наплевать. К тому же если взглянуть на ситуацию так, как на нее смотрю я, то никакой я не лицемер: чем больше сигарет я возьму у Норриса, тем меньше достанется ему самому. Пусть он хоть всю ночь угощает меня пивом и сует мне сигареты, от меня все равно не получит ничего.

Вот уже много дней, как мы с Н. хворали. Затяжной грипп. Лежим то по очереди, то одновременно. Май холодный, неприветливый... Из Парижа пять дней т[ому] назад получили тяжелую весть: такси наскочило на авто, в котором находилась Жанна203, и серьезно ранило ее, так что ее в беспамятстве перенесли в больницу: глубокая рана в голове, сломано ребро... У Левы экзаменационная страда, а ему приходится готовить пищу для Севы. О Сереже по-прежнему никаких вестей.

Теперь я видел экран диагностера, на котором светились мерцающим светом мои сломанные ребра? Я с интересом наблюдал: как его руки осторожно мяли мой голый бок: пока обломки ребер на экране не соединились. Свечение сразу стало слабее. Дейв попросил меня не шевелиться, и взял из шкафа белый баллончик с раструбом. Направив его на мой бок, Дейв открыл вентиль. Из раструба вырвался бледно-молочный конус, и я сразу почувствовал, как стянулась кожа на боку. Дейв водил надо мною баллончиком, постепенно открывая вентиль, от чего шипение усиливалось, и конус перед раструбом становился гуще. Через несколько минут он осторожно посадил меня и стал покрывать пенной броней мой торс со всех сторон.

— А для Рона? — спрашиваю я, беря у него еще одну штучку и засовывая ее себе за ухо.

25 мая [1935 г.]

Норрис протягивает руку за моими спичками, но я успеваю схватить их первым.

— Теперь посиди, пока он не застынет, а я попытаюсь оценить размеры бедствия. Но только он поднялся на ноги, как каюта покачнулась раз, потом второй. Дейв посмотрел на дверь, потом на меня, видимо соображая, что со мной делать.

Сегодня пришло письмо от Левы. Написано оно, как всегда, условным языком[204].

— Что ты собрался сделать?

— Я теперь сам могу держаться. Ты иди, Дейв.

Это значит, что норвежское правительство дало визу и что нужно готовиться к отъезду. \"Crux\" это я. \"Праздник вечного новоселья\", как говорил старик-рабочий в Алма-Ате.

— Всего лишь хочу прикурить.

Он снова взял пульверизатор и, проведя зигзагом по одному и другому моему боку, прикрепил мой корсет к обивке стены.

26 мая [1935 г.]

— Ну так сходи и купи себе спичек, скупердяй несчастный. У меня осталось… — Я быстро открываю коробок и пересчитываю спички. — У меня осталось всего двадцать восемь штук.

— Ну вот, теперь никуда не денешься, — сказал он, придирчиво осмотрев меня. Собрался уходить, но приостановился и протянул мне нож. — На всякий случай, а то будешь биться здесь, как муха в паутине

Норрис уходит к барной стойке, а я просматриваю его «Дейли спорт».

Болезненное состояние осуждает меня на чтение романов. В первый раз я взял в руки книгу Edgar Wallace[205]. Насколько я знаю, это один из самых популярных в Англии и Америке авторов. Трудно представить себе более жалкое, грубое, бездарное. Ни тени наблюдательности, таланта, воображения. Приключения нагромождены без малейшего искусства, вроде наложенных друг на друга полицейских протоколов. Ни разу я не почувствовал увлечения, интереса, хотя бы прочного любопытства. При чтении книги чувство такое, будто от нечего делать барабанишь в тоске пальцами по засиженному мухами стеклу...

На этот раз его не было долго. Я все пытался придумать разумные объяснения происшедшему. Но концы с концами никак не сходились. Тор никак не мог стравить весь гелий. Тогда значит, микробы съели всю атмосферу… Но это вообще невозможно. За одну ночь?! Оставаться в неведении было невыносимо. Не такой уж я инвалид, чтобы продолжать торчать здесь, предоставив Дейву выпутываться из мною же созданной ситуации.

— Бекс, — говорит Норрис, вновь усаживаясь за мой столик и наконец-то закуривая. — Ты в данный момент работаешь?

По одной этой книге видишь, в какой мере просвещенная Англия (да и не она одна, конечно) остается страной культурных дикарей. Миллионы англичан и англичанок, жадно и взволнованно (до обмороков) глазевших на процессы и торжества по поводу юбилея королевской четы, это и есть запойные читатели продукции Wallace\'a.

— А тебе какое дело?

Ножом я обрезал тяжи на боках корсета и поднялся. Нигде не болело. Я начал соображать, на что бы мне встать. В это время Дейв что-то крикнул в салоне. Подпрыгнул я довольно удачно и даже дотянулся до притолоки. И нос к носу столкнулся с Дейвом. Глаза у него были прямо круглые. Я подумал было, что его поразили мои гимнастические упражнения. Но он, кажется, даже не заметил моего внезапного выздоровления.

1 июня [1935 г.]

— Да никакого. Просто стало интересно, потому что услышал, будто вы с Олли…

— Стен! Она летает! — прошептал он мне, как великую тайну.

Дни тянутся тягостной чередой. Три дня тому назад получили письмо от сына: Сережа сидит в тюрьме, теперь это уже не догадка, почти достоверная, а прямое сообщение из Москвы... Он был арестован, очевидно, около того времени, когда прекратилась переписка, т. е. в конце декабря - начале января. С этого времени прошло уже почти полгода... Бедный мальчик... И бедная, бедная моя Наташа...[206]

— Что именно ты услышал?

— Кто?

6 июня [1935 г.]

— Так, ничего особенного. Мне сказали, будто вы с Олли вместе больше не работаете, — говорит Норрис с невинным видом. — Я не поверил. Чтобы ты и Олли взяли и разошлись? Такого не может быть. Я сразу подумал: мне вешают лапшу на уши. Бекс и Олли! Я не поверил.

Затяжной правительственный кризис. Как в свое время в Италии, позже в Германии, парламент оказывается в самую ответственную минуту в параличе.

— Чего ты хочешь? — опять спрашиваю я.

— Птица. — То ли оттого, что устал висеть, то ли от неожиданности, но я чуть не сорвался вниз. Он успел подхватить меня под мышки и выволок в салон. Тут только он поинтересовался, почему я встал. Я его успокоил, и он сейчас же ввернулся к своему открытию. — Она живая. И, кажется, я там видел еще одну.

Непосредственная причина паралича - радикалы. Именно поэтому социалисты и коммунисты изо всех сил цепляются за радикалов... Наша фракция растет. Лозунг IV Интернационала становится почти модным. Но подлинного, глубокого переворота еще нет..

8 июня [1935 г.]

— Просто было интересно узнать, работаешь ты сейчас или нет, вот и все. И есть ли у тебя какие-нибудь планы.

Теперь я понял, что его так поразило. Лесные птички эти, малиновки, специально живут в нашем саду для контроля состава атмосферы. Они должны были неминуемо погибнуть при разгерметизации корпуса. Но не погибли, и это было удивительно. Я тоже приник к прозрачному куполу салона, чтобы увидеть эту птичку своими глазами. Вместо нее я увидел трещину. Она была впечатляющей. Непонятно было только, почему корпус не развалился на две половинки. И еще я заметил, что листья деревьев у самой трещины как будто слегка обуглены и сморщены. Дейв не дал мне предаться размышлениям. Прежде всего он достал из каюты диагностер и снова проверил результаты своей работы. Когда я наклонялся, места переломов начинали светиться сильнее, а уже после я чувствовал боль.

Заезжала к нам по пути из Лондона в Вену Л. С, урожденная Клячко, дочь старого русского эмигранта, умершего до войны[207]. Мать ее, старая наша приятельница, была недавно в Москве и, видимо, пыталась интересоваться судьбой Сережи, которого она знала в Вене маленьким мальчиком. В результате ей пришлось очень спешно покидать Москву. Подробностей еще не знает...

— Нет, — отвечаю я абсолютно честно.