Диккенс Чарльз
Рассказы и очерки (1850-1859)
СОЧИНИТЕЛЬ ПРОСИТЕЛЬНЫХ ПИСЕМ
Перевод Н. Вольпин
Он ежегодно загребает в Соединенном Королевстве такую уйму денег денег, которые должны бы пойти на благие и полезные дела, - сколько не составит и налог на окна
[1]. В наши дни он - чуть ли не самая бесстыдная разновидность мошенника и плута. Лживый ленивец, он наносит неизмеримый вред достойным, так как мутит источник чистосердечной благотворительности и сбивает с толку недалеких судей, не давая им отличить фальшивую кредитку горя от его полноценной монеты, всегда имеющей среди нас широкое хождение; он, право же, больше заслуживает отправки на остров Норфолк, чем три четверти ссылаемых туда самых злостных преступников. При сколько-нибудь разумной системе он и был бы давным-давно туда сослан.
Я, пишущий эти строки, был одно время главным адресатом, облюбованным авторами просительных писем. В течение четырнадцати лет такого рода обращения поступали в мой дом столь же регулярно, как поступает вся прочая корреспонденция в какое-нибудь крупное почтовое отделение. Так что я знаю толк в сочинителе просительных писем. Он осаждал мою дверь во всякий час дня и ночи; он сражался с моим слугой; он выжидал в засаде моего ухода и прихода; он ездил за мною следом за город; он появлялся в провинциальных гостиницах, где я останавливался всего на два-три часа; он мне писал из невообразимой дали, когда я жил за границей. Он заболевал; он умирал и бывал похоронен; он воскресал и снова оставлял наш бренный мир; он делался своим собственным сыном, собственной матерью, собственным младенцем, своим слабоумным братом, своим дядей, своею тетей, своим престарелым дедушкой. Он нуждался в шинели, в которой поедет в Индию; в одном фунте стерлингов, который даст ему обеспеченное существование до конца его дней; в паре башмаков, которые примчат его к берегам Китая; в шляпе, которая утвердит его на постоянной государственной службе. Ему нередко не хватало ровно семи с половиной шиллингов для полной независимости. Перед ним открывались в Ливерпуле такие возможности - пост доверенного лица при том или другом крупном торговом доме, - достать бы только семь с половиной шиллингов, и место за ним! - что можно только удивляться, как он не стал к настоящему времени мэром этого процветающего города.
Он оказывался жертвой явлений природы, противных всем законам естества. У него народилось двое детей, которые так и не выросли; которым вечно нечем было укрываться по ночам; которые непрестанно сводили его с ума, напрасно требуя пищи; которые не вылезали из горячки и кори (почему, надо думать, он и прокуривал для дезинфекции свое письмо табачным дымом); которые никогда ни в чем и ни на сколько не менялись за все четырнадцать истекших лет. А его жена - одному богу известно, чего только не натерпелась эта мученица! Тот же долгий срок она непрестанно была в интересном положении, но так и не разрешилась от бремени. Он ей неизменно предан. Никогда он не тревожился за самого себя: что в том, если он погибнет сам - он даже готов погибнуть, - но разве христианский долг мужчины, мужа, отца, не повелевает ему, когда он глядит на нее, писать просительные письма? (Обычно он тут же вскользь добавлял, что вечером зайдет выслушать ответ на этот свой вопрос.)
Он был игралищем самых странных несчастий. Его брат учиняет над ним такое, что хоть у кого разорвалось бы сердце. Брат вступил с ним в дело и сбежал с деньгами; брат занял под его поручительство огромную сумму и предоставил ему расплачиваться; брат соблазняет его местом на несколько сот фунтов в год - на условии, что он согласится писать письма в воскресный день; брат проповедует правила, несовместимые с его религиозными воззрениями, а потому он вынужден отклонять помощь, которую тот мог бы ему оказать. Владелец дома, у которого он квартирует, лишен всякого проблеска человечности. Когда он впервые наложил арест на его имущество, я не знаю, но арест не снят по сей день. Помощник судебного пристава поседел, дежуря у него. Они его вгонят в могилу - и похоронят за счет прихода.
Он перепробовал все виды занятий, о каких только можно помыслить. Был и в армии, и во флоте, и священником, и юристом; подвизался и в печати и в изящных искусствах, служил в общественных учреждениях, перепробовал все какие ни на есть профессии. Он воспитывался как джентльмен; учился во всех колледжах Оксфорда и Кембриджа;
[2] он умеет щегольнуть в письме латинской цитатой (но, случается, неправильно напишет иное коротенькое английское слово); он может сообщить вам, как высказался о просителях Шекспир - о чем вы, верно, и не подозревали. Примечательно, что, преследуемый бедствиями, он все же всегда успевает читать газеты; и свои обращения заканчивает намеком на что-либо такое в злобе дня, что, по его соображениям, должно меня волновать.
Его жизнь являет ряд несообразностей. Бывает, что он никогда раньше не писал таких писем. Он сгорает со стыда. Пишет в первый раз. И, конечно, в последний. Вы можете не отвечать, и тогда, как вам дают понять, он тихо покончит с собой. А бывает (и гораздо чаще), что он уже разослал несколько подобных писем. В этом случае он вкладывает в письмо ответы, с упоминанием, что они для него неоценимо дороги, и с настоятельной просьбой аккуратно возвратить их. Он это любит - непременно что-нибудь вложит: стихи, полученные письма, ломбардную квитанцию - чтобы вынудить у вас ответ. Он очень строго отзывается о \"баловне судьбы\", который отказал ему в полсоверене, как явствует из вложения номер два, но он знает, что я не из таких.
Он пишет разнородными стилями; иногда в унылом тоне; иногда прямо-таки шутливо. Когда он в унынии, строки идут у него под уклон и повторяются одни и те же слова - мелкие признаки, долженствующие указывать на смятение духа. Когда весел, он со мною откровенничает, он славный малый. Я же знаю человеческую природу - уж кому и знать, как не мне! Ну так вот. Были у него в свое время кое-какие деньги, и он их спустил - как случалось многим до него. Он замечает, что старые друзья теперь от него отвернулись, - с этим тоже многим до него случалось познакомиться! Сказать, почему он пишет мне? Потому что с меня он не в праве ничего требовать. Других оснований у него нет; и он просто просит меня (так как я знаю человеческую природу!) дать ему в долг два соверена, которые он вернет не позже как через шесть недель во вторник к двенадцати дня.
Временами (когда он уверен, что я его раскусил и денег с меня не получить) он извещает меня письмом, что, наконец, я от него избавился: он завербован на военную службу при Ост-Индской компании и вот-вот уедет, но ему нужен... сыр. Сержант разъяснил ему, что это очень важно: если он хочет, чтобы его хорошо приняли в полку, нужно прихватить с собой круг глостерского сыра, фунтов на пятнадцать. Цена ему - восемь-девять шиллингов. После того что было, он денег не просит. Но может ли он рассчитывать, что завтра, когда он зайдет в девять часов утра, он получит круг сыра? И не будет ли у меня поручений в Бенгалию? Он из благодарности охотно их исполнит.
Однажды он мне написал довольно оригинальное письмо, прося оказать ему помощь натурой. У него вышла маленькая неприятность, когда он под видом рассыльного с вокзала разносил по домам куски глины, упакованные в оберточную бумагу, и брал плату за доставку. Эту свою остроумную выдумку он искупил в исправительном доме. Выйдя на свободу, он вскоре, в одно воскресное утро (предварительно пропылившись с ног до головы), явился ко мне с письмом, в котором давал мне понять, что решил честно зарабатывать свой хлеб: завел тележку и стал разъезжать по деревням с гончарным товаром. Дело шло неплохо до вчерашнего дня, когда в Кенте, близ Чатама
[3] у него пала лошадь. Это его поставило перед досадной необходимостью самому впречься в оглобли и прикатить тележку с гончарным товаром в Лондон - нелегкий конец в тридцать миль! Просить снова денег он не отважится; но если я, как добрый человек, не откажусь снабдить его ослом, он придет за ним завтра утром, до первого завтрака.
В другой раз мой приятель (я описываю подлинные происшествия) представился литератором, впавшим в крайнюю нужду. У него приняли в таком-то театре пьесу - и такой театр в самом деле существует; но представление его пьесы откладывается из-за болезни ведущего актера - который в самом деле захворал; а он с семьей теперь просто голодает. Если он откроет свои отчаянные обстоятельства владельцу театра, то я же понимаю сам, на какое обхождение может он тогда рассчитывать... Отлично! Эту задачу мы разрешили к нашему взаимному удовлетворению. Прошло немного времени, и его опять прижало. Кажется, миссис Сауткот, его жена, была при смерти - и это дело мы тоже уладили. Прошло еще немного времени; он переехал на другую квартиру и оказался на пороге гибели, оттого что у него не было бочки для воды. К бочке я отнесся с недоверием и не ответил на письмо. Но прошло совсем немного времени, и мне пришлось раскаяться в своем небрежении. Он написал мне несколько душераздирающих строк, сообщая, что дорогая подруга его горестных дней умерла у него на руках накануне вечером, в девять часов!
Я отправил доверенного посланца утешить скорбного вдовца и его бедных сирот; но посланец собрался так быстро, что сцену не успели подготовить: моего приятеля он не застал дома, а его жена пребывала в добром здоровье. Он был задержан (как выяснилось впоследствии, без соблюдения должных формальностей) Обществом борьбы с нищенством, и меня вызвали в полицию, где я дал свои показания. Судья был восхищен его высокой образованностью, умилен прекрасным слогом его писем, сокрушался, что видит здесь перед собой человека таких высоких совершенств, расхвалил его сочинительский дар и отпустил его с миром, сказав, что счастлив исполнить столь приятную обязанность. В пользу \"бедного малого\" провели денежный сбор, и я вышел из суда с приятным чувством, что все на меня смотрят как на некое чудовище. На другой день ко мне пришел один мой знакомый, смотритель большой тюрьмы.
- Зачем вы обратились по поводу этого субъекта в полицию, - говорит он, - а не зашли наперед ко мне? Я отлично знаю и его и все его проделки. Он жил на дому у одного из моих сторожей, когда писал вам в первый раз; ел он тогда молочную телятину по восемнадцать пенсов фунт и раннюю спаржу - уже не скажу вам почем пучок.
В тот самый день и в тот самый час оскорбленный мною господин строчил торжественное обращение, вопрошая меня, какое я предполагаю выдать ему возмещение за ночь, проведенную им в \"мерзостном узилище\". А на другое утро некий ирландский джентльмен, член того же братства, читавший об этом случае и уверенный, что я поостерегусь обратиться снова в ту же полицейскую часть, нипочем не соглашался оставить мой дом меньше чем за соверен и не снимал осады, буквально \"засев\" в дверях на добрых десять часов. Располагая достаточным запасом провианта, гарнизон не выходил из дому, и противник снял осаду в полночь, на прощание грозно позвонив в звонок.
Проситель, пишущий письма, часто имеет широкий круг знакомств. К его услугам целые страницы \"Придворного календаря\"
[4] - ссылайся на любое имя. Знатные и даже титулованные лица пишут заверения, что не было на земле человека столь честного и добродетельного. Они его знают с незапамятных времен и готовы сделать ради него все на свете. Почему-то они отказали ему в одном фунте и десяти шиллингах, которые ему сейчас до крайности нужны; впрочем, это же такая мелочь, они, вероятно, хотят сделать для него больше, но его скромность этого не допустит. Что и говорить, его профессия очень привлекательна. Он никогда ее не бросит; и все, с кем он вступает в соприкосновение, загораются любовью к ней и рано или поздно берутся зато же ремесло. Он нанимает посыльного - мужчину, женщину или ребенка. Этот посыльный непременно становится сам просителем, пишущим письма. Его сыновья и дочери унаследуют его профессию и будут писать просительные письма, когда его не станет. Он распространяет вокруг себя заразу писания просительных писем, как прилипчивую болезнь. То, что Сидней Смит так удачно назвал \"опасной роскошью нечестности\"
[5], оказалось в этом случае более заманчивым, чем во всяком другом, и как видно наиболее заразительным.
Он всегда принадлежит к тайному сообществу просителей, пишущих письма. Каждый может при желании удостовериться, что это так. Дайте сегодня деньги, поверив письму - пусть ни мало не похожему на обычные письма просителей, - и на вас две недели будет извериться ливень таких обращений. Неизменно отказывайтесь давать, и просительные письма станут редки, как посещение ангела, - разве что по той или другой причине дела у сообщества пойдут вяло и оно попробует подступиться к вам, как и ко многим другим. Бесполезно докапываться до истинных обстоятельств просителя. Иногда случайно удается вывести его на чистую воду, как было в рассказанном нами случае (впрочем, и там это удалось не с первой попытки); но видимая нищета всегда составляет необходимую черту его промысла, а нищета доподлинная - очень часто, в промежутках между полосами, когда он ест молочную телятину и раннюю спаржу. Они, разумеется, только случайность в его беспорядочной и бесчестной жизни.
Что профессия эта процветает и что ею люди добывают большие деньги, должно быть очевидно для каждого, кто читает полицейские отчеты о подобных случаях. Но наказание они несут лишь крайне редко - если сопоставить с тем, сколь широко распространен этот промысел. А в чем причина? Как знает лучше всех сам сочинитель просительных писем (отчасти на том и построивший свой расчет), искать ее следует в нашем нежелании открыто признаваться, что мы попались на обман - или что мы по слабости душевной идем на сделку со своею совестью и вместо благороднейшей из добродетелей довольствуемся ее ленивой, дешевой подменой. В настоящее время, в час, когда готовится к опубликованию эта статья (29 апреля 1850 года), разгуливает на свободе - и еще ни разу не был арестован - человек, показавший себя за истекший год, верно, самым дерзким и самым преуспевающим мошенником, какого только знала даже эта профессия. В его образе действий было нечто особенно подлое. Он прибегал к такому способу: писал письма людям всех званий и всех состояний от лица того или другого человека самого доброго имени и незапятнанной чести, признаваясь, что находится будто бы в стесненных обстоятельствах; всеобщее восторженное уважение к тому человеку обеспечивало безотказный и щедрый отклик.
Теперь, в надежде, что действительно испытанное действительным лицом вернее заставит людей задуматься над этим вопросом, чем любой отвлеченный трактат; и к тому же превосходно зная по себе, в каких размерах ведется в последнее время промысел нищенства посредством писем - и как он в последнее время непрестанно расширяется, - автор настоящей статьи просит у читателей внимания для нескольких заключительных слов. Изведанное им - не единичный случай, то же было изведано многими; одними в меньшей мере, другими в большей. Каждый может сам судить, разумны или неразумны сделанные автором выводы.
Автора давно смущало сомнение, получается ли хоть изредка толк от помощи такого рода. Из всего своего личного опыта он помнит один-единственный случай, когда у него были потом хоть небольшие основания предполагать, что такая помощь послужила к добру; а этой осенью ему пришлось сильно призадуматься. Письма просителей прилетали с каждой почтой; становилось совершенно очевидным, что шайка изленившихся бездельников встала между желанием людей что-то сделать в облегчение нищеты и болезней, от которых страдают бедняки, и самими страдающими бедняками. Что многие из тех, кто рад сделать кое-что в исправление общественного зла, лежащего на бедняках бременем болезней и смерти, вполне предотвратимых, на деле только укрепляют это зло (пусть самым невинным образом), расточая деньги на назойливых плутов, сидящих на шее у общества. Что воображение - трезво проследовав за одним из этих плутов в тюрьму, где он отбывает наказание, и сравнив его жизнь в тюрьме с жизнью какого-нибудь бедняка в тесном переулке, пораженном холерой, или с судьбою детей такого бедняка, утешенных в их смертный час покойным мистером Друэтом
[6], - увидит жестокий фарс, которому немыслимо разыгрываться еще сколько-нибудь долго перед богом и людьми! Что изо всех чудес, о каких свидетельствует Новый завет, после чуда с прозревшим слепцом и отбросившим посох хромым и возвращением умершего к жизни, венчающим явилось чудо проповеди евангелия перед бедными. И становилось очевидным, что в то время как тысячи бедняков напрасно и наперекор природе погибают в своей преждевременной старости или увядшей юности (такая юность не знает расцвета!) - евангелие, если проповедуется им, то пустым, невыразительным голосом. Что изо всех зол - это первое и самое тяжкое зло, о котором предостерегает нас недавняя эпидемия, призывая исправить его. И что почтовая квитанция на какую угодно сумму, ради успокоения совести посланную просителю в ответ на его письмо, будет отвергнута, когда мы предъявим ее в день Страшного суда.
Никогда бедняки не пишут таких писем. Это, как ничто другое, чуждо их обычаю. Письма пишут воры, грабящие общество; и поддерживая их, мы становимся соучастниками ограбления. Прознав о каком-либо обстоятельстве, могущем нас взволновать - личном ли или общественном, радостном или печальном, - они спешат извлечь из него выгоду; они извращают уроки, преподанные нам жизнью; то, что могло бы стать нашей силой и добродетелью, они обращают в слабость, в потакание пороку. Есть против этого простое средство - и оно в наших руках. Мы должны решиться, поступившись собственной чувствительностью, стать глухими к таким обращениям и задушить этот промысел.
Убийство бывает и постепенным. Жизнь должна быть священна для нас, но ограждать ее нужно не в одном каком-то отношении - не только от смертоносного оружия или от тонкого яда, или от жестокого удара: нужно по возможности ограждать ее от болезней, от калечения и страданий. Вот первая большая цель, ради которой мы должны бороться с этим жалким плутовством. Надо жизнь уважать - физическую жизнь человека, а затем и духовную. На те деньги, которых рассылающему письма просителю не достало бы и на неделю, можно целый год обучать в школе десятка два детей. Будем отдавать все, что только можем; будем больше отдавать, чем давали раньше. Будем делать все, что только можем; будем больше делать, чем делали раньше. Но будем и давать и делать ради высокой цели; а не швырять подонкам человечества - к вящему их развращению - отбросы взамен тех даяний, которых требует долг.
ПРОГУЛКА ПО РАБОТНОМУ ДОМУ
Перевод Л. Борового (под редакцией З. Александровой)
Однажды в воскресенье я присутствовал на богослужении в церкви большого столичного работного дома. Кроме священника, причетника и еще очень немногих лиц из начальства, здесь были одни только пауперы. Дети сидели на галереях; женщины - внизу, в зале и в одном из боковых приделов; мужчины в другом приделе. Служба прошла пристойно, хотя проповедь могла быть гораздо лучше приноровлена к пониманию и условиям жизни слушателей. Священник вознес обычные молитвы (которые в таком месте приобретали большее, чем обычно, значение) за сирот и вдов, за всех болящих - взрослых и детей, - за всех обездоленных и угнетенных; за ниспослание помощи и утешения всем слабым духом и очищения всем согрешившим; за всех, кто в опасности, в нужде и в горе. Пастве было предложено помолиться об исцелении тяжелобольных, находящихся в лазарете, а те, что уже поправлялись после болезни, воздавали благодарение небу.
Среди присутствующих было несколько молодых женщин отталкивающего вида и мрачных молодых мужчин; но их было немного - видимо, личности этого рода держатся подальше от молений. Большинство лиц (кроме детских), подавленные и приниженные, были лишены красок. Много было стариков самого различного вида. Что-то бормочущие, с мутным взором, в очках, слабоумные, глухие, хромые; они растерянно моргали, когда солнечный луч пробивался порой в открытые двери с замощенного двора, приставляли иссохшие руки к ушам или подносили их козырьком к подслеповатым глазам; одни уставились в молитвенники, другие улыбались неизвестно чему или дремали, сгорбившись и привалившись к стене. Тут были зловещие старухи - скелеты в чепцах и накидках, - то и дело утиравшие глаза грязными тряпочками взамен носового платка; были и уродливые старые чудища обоего пола с выражением какого-то идиотического блаженства, от которого становилось не по себе. В общем, грозный дракон Пауперизма предстал здесь в весьма беспомощном виде: без зубов, без когтей, с тяжелой одышкой, - такого явно не стоило заковывать в цепи.
Когда служба закончилась, я вместе с теми гуманными и благочестивыми джентльменами, которые были обязаны совершить эту прогулку в это воскресное утро, прошел через весь мирок бедности, заключенный в стенах работного дома. Там проживало полторы-две тысячи пауперов - от новорожденного младенца и тех, кто еще даже не явился в мир пауперов, до старика, лежавшего на смертном одре.
В комнате, выходившей на убогий двор, где бродили несколько безучастных ко всему женщин, пытаясь согреться под неверным солнцем позднего мартовского утра - это была, если уж говорить правду, \"Чесоточная палата\", - у запыленного очага торопливо натягивала на себя платье женщина, каких не раз рисовал Хогарт
[7]. То была сиделка этой отвратительной палаты, из числа призреваемых бедняков, худосочная, костлявая, неопрятная, словом, самая неприглядная на вид. Но когда мы заговорили с нею о вверенных ей больных, она отвернулась, так и не успев одеться, и вдруг заплакала горючими слезами. Тут не было ни притворства, ни раздражения, ни попыток разжалобить нас, ни слезливой чувствительности - это был вопль души, терзаемой большим горем. Отвернув от нас взлохмаченную голову, она горько рыдала, ломала руки и захлебывалась слезами. Что же случилось с няней Чесоточной палаты? О, \"подкидыш\" умер! Подобранный на улице ребенок, который был отдан на ее попечение, умер час тому назад. Вон он лежит под простыней. Деточка моя, красавчик ты мой!
Подкидыш был, казалось, слишком мал и жалок, чтобы смерть могла принять его всерьез, но смерть все-таки его взяла. Крохотное тельце было уже тщательно обмыто, убрано и положено на сундук; ребенок как будто спал. А мне казалось, что я слышу небесный голос: \"Благо тебе будет, няня Чесоточной палаты, когда какая-нибудь менее жалостливая сиделка из пауперов обрядит так же и твое холодное тело. Благо тебе будет - ибо такие, как этот подкидыш, станут ангелами и узрят лик отца небесного\".
В другой комнате несколько уродливых старух скорчились, как ведьмы, вокруг печки, болтая и кивая головами по-обезьяньи. \"Ну как, все в порядке? Пищи достаточно?\" Все заговорили разом и захихикали; наконец одна вызвалась ответить: \"О да, джентльмен! Спасибо вам, джентльмен! Господь да благословит приход святого Имярек! Он кормит голодных, поит жаждущих и согревает озябших, да, да! Дай бог здоровья приходу святого Имярек и благодарим вас, джентльмены!\"
Подальше сидели за обедом несколько надзирательниц-пауперов. \"Ну, а как вы поживаете?\" - \"Да что ж, сэр, неплохо. Что нам делается - мы как солдаты, весь век в трудах\".
В другой комнате, своего рода чистилище или перевалочном пункте, находилось примерно восемь шумных сумасшедших женщин под наблюдением одной нормальной смотрительницы. Среди них была девушка лет двадцати двух или трех, очень чисто одетая, очень приличной наружности, с хорошими манерами, доставленная сюда из дома, где работала прислугой (как видно, близких у нее не было), на том основании, что она подвержена эпилептическим припадкам; после особенно сильного припадка хозяева потребовали ее отправки. Она нисколько не походила ни по воспитанию, ни по жизненному опыту, ни по душевному состоянию на тех, кто ее теперь окружал. Она горько жаловалась, что от общения с этими женщинами днем и от страшного шума, который они поднимают по ночам, ей стало хуже, и это сводит ее с ума - что было совершенно очевидно. Этот случай был отмечен для расследования и исправления ошибки, а между тем, по словам девушки, она пробыла здесь уже несколько недель.
Если бы эта девушка украла у своей хозяйки часы, я не сомневаюсь, что с ней обошлись бы несравненно лучше. Мы пришли к такому нелепому, такому опасному, такому чудовищному положению, что бесчестный преступник поставлен в лучшие условия в отношении чистоты жилища, порядка, питания и удобств, чем честный бедняк.
Это говорится не в упрек работному дому прихода св. Имярек, где я, наоборот, нашел многое достойное похвалы. Было очень отрадно видеть, что в этом доме дети пауперов здоровы и веселы и, по-видимому, окружены заботой. Как было не вспомнить, по контрасту, гнусное и жестокое безобразие, совершенное в Тутинге
[8], безобразие, которое и через сто лет будет жить в памяти людей в самых глухих закоулках Англии и которое породило больше мрачного недовольства и подозрительности у многих тысяч людей, чем могли бы сделать лидеры чартистов в течение всей своей жизни. А в здешнем приюте большой, светлой, хорошо проветриваемой комнате на верхнем этаже здания дети, сидевшие за обедом и с аппетитом поедавшие картошку, не смутились при виде посторонних посетителей и протянули нам для пожатия свои ручонки с доверчивостью, очень порадовавшей нас. Отрадно было видеть также, что в углу встали на дыбы две, хоть и потрепанные, пауперские лошадки-качалки. В классах для девочек, где тоже в это время обедали, все имело веселый и опрятный вид. У мальчиков, когда мы пришли, обед только что закончился, и комната еще не совсем была убрана; но мальчики свободно гуляли по большому двору, на свежем воздухе, как любые школьники. Некоторые из них рисовали большие корабли на стенах класса; если бы они имели, к тому же, мачту с вантами и штагами для упражнения в лазаний (как в мидлсекском исправительном доме), было бы еще лучше. Теперь же, если мальчик почувствует стремление ввысь, он, вероятно, может удовлетворить его только так, как удовлетворяют пауперы, мужчины и женщины, свои мечты о лучшей доле - разбивая как можно больше стекол в окнах работного дома; за это они получают повышение: попадают в тюрьму.
В одном месте, в Ньюгете работного дома
[9], содержалась в заключении, отдельно от всех остальных, в каком-то дворике группа мальчиков и юношей. День они проводили в подобии собачьей конуры, где некогда ночевали на соломе случайно забредшие сюда нищие бродяги. Некоторые из них уже довольно давно здесь содержатся. \"И они никогда отсюда не уходят?\" -- задали мы естественный вопрос. \"Большинство из них калеки, - сказал надзиратель, - и ни к чему не пригодны\". Они бродили крадучись, словно волки или гиены, потерявшие надежду на добычу, и бросались на пишу, когда им ее приносили, точно так же, как эти животные. Большеголовый идиот, тяжело волочивший ноги по мостовой, на солнце, за стенами этой будки, представлял собой куда более приятное зрелище.
Множество грудных детей; множество матерей и других больных женщин, лежащих в постели; множество сумасшедших; в нижних помещениях с каменным полом - целые полчища мужчин, ожидающих обеда, а в верхних, лазаретных, палатах - великое множество стариков, которые бог знает как дотягивают свой век - вот что мы видели на своем пути в течение двух часов. В некоторых из этих последних комнат на стенах были прилеплены картинки, иногда на чем-то вроде буфета стояла аккуратно расставленная фаянсовая или оловянная посуда; время от времени мы с радостью видели одно-два растеньица; почти в каждой палате была кошка.
В этих длинных шеренгах престарелых и больных некоторые старики были прикованы к постели, и с давних пор; другие сидели на кроватях, полунагие; некоторые умирали на своих постелях; некоторые встали с постелей и сидели за столом, поближе к огню. Мрачное или вялое равнодушие к нашим вопросам, тупая бесчувственность ко всему, кроме тепла и пищи, унылая безропотность, потому что жаловаться бесполезно, упрямое молчание и одно злобное желание: чтобы их оставили в покое - вот что, как мне казалось, встречало нас всюду. В одной из этих унылых стариковских шеренг произошел - пока не подоспела надзирательница - примерно следующий маленький диалог:
- Все у вас в порядке? Жалоб нет?
Молчание. Старик в шотландском берете, который сидит вместе с другими на скамье за столом и ест кашу из жестяной миски, сдвигает немного назад свой берет, чтобы посмотреть на нас, потом ладонью опять надвигает его на лоб и продолжает есть.
- Ну как, все в порядке? - повторяем мы.
Снова молчание. Другой старик, который сидит на постели и дрожащей рукой чистит вареную картофелину, поднимает голову и смотрит на нас.
- Еды хватает?
Ответа нет. Еще один старик, в постели, поворачивается на другой бок и кашляет.
- Как вы себя чувствуете? - обращаемся мы к нему.
Этот старик ничего не отвечает, зато другой старик, высокий, с очень хорошими манерами и очень правильной речью, выходит откуда-то и вызывается дать нам ответ. Ответ здесь почти всегда исходит от добровольца, а не от того человека, на которого мы смотрим и к которому обращаемся.
- Мы очень стары, сэр, - мягко и внятно звучит его голос. - Большинство из нас уже не может хорошо себя чувствовать.
- А как вам тут живется?
- У меня нет жалоб, сэр. - Легкий кивок головой, легкое пожимание плечами и что-то вроде извиняющейся улыбки.
- Еды хватает?
- Как вам сказать, сэр; у меня плохой аппетит. - Тем же тоном, что и раньше. - И все-таки я легко справляюсь со своей порцией.
- Однако, - я показываю ему на миску с воскресным обедом: куском баранины и тремя картофелинами. - Так не умрешь с голоду?
- Конечно, нет, сэр, - тем же извиняющимся тоном. - Не умрешь.
- Чего бы вы хотели?
- Нам дают очень мало хлеба, сэр. Ужасно мало хлеба.
Надзирательница, которая уже стоит рядом со спрашивающим, потирая руки, вставляет: \"И правда, что маловато, сэр. Им положено шесть унций в день; а когда позавтракают, много ли там останется на вечер?\"
Еще один старик, который до того был невидим, поднимается с постели, как из могилы, и смотрит на нас.
- А чай вам дают по вечерам? - Вопрос обращен к старику с правильной речью.
- Да, сэр, по вечерам нам дают чай.
- И вы приберегаете, сколько можно, хлеба от завтрака, чтобы съесть его с чаем?
- Да, сэр, - если можно приберечь хоть сколько-нибудь.
- Так вы, значит, хотели бы больше хлеба к чаю?
- Да, сэр. - Лицо у него при этом очень встревоженное.
Тот, кто спрашивал, по доброте сердечной немного смущен и меняет тему разговора.
- А что сталось с тем стариком, который раньше лежал на той постели в углу?
Надзирательница не может вспомнить, о каком старике идет речь. Тут перебывало столько стариков! Старик с правильной речью задумывается. Призрачный старик, который воскрес в своей постели, говорит: \"Билли Стивенс\". Другой старик, который до тех пор сидел, ссутулившись, над самым очагом, пискливо выговаривает:
- Чарли Уолтерс.
Это вызывает какое-то слабое подобие интереса. Вероятно, Чарли Уолтерс был занимательным собеседником.
- Он умер, - говорит пискливый старик.
Пискливого старика поспешно оттесняет еще один с прищуренным глазом, который говорит:
- Да! Чарли Уолтере умер на этой постели и... и...
- Билли Стивенс, - упорствует призрачный старик.
- Нет, нет! И Джонни Роджерс умер на этой постели, и... и... оба они умерли, а Сэмюел Бойер... - это ему кажется чрезвычайным событием, - тот ушел!
После этого он умолкает, и все старики, утомленные беседой, тоже умолкают, а призрачный старик возвращается в свою могилу и уносит с собой тень Билли Стивенса.
Когда мы направляемся к двери, еще один старик, которого мы раньше не видели, охрипший старик в фланелевом балахоне, вдруг оказывается перед нами, точно вырос из-под земли.
- Прошу прощения, сэр, дозвольте сказать слово.
- Да, что такое?
- Я стал поправляться, сэр. А чтобы совсем было хорошо, - он показывает рукой на свое горло, - мне бы немного свежего воздуха, сэр. Это мне всегда шло па пользу, сэр. Уж очень редко нас выпускают, пока-то дождешься очереди! Вот если бы джентльмены, в будущую пятницу, дали мне разрешение на прогулку, - хоть иногда, сэр, хоть на часок...
Кто, окинув взглядом эти гнетущие картины страдания и немощи, мог усомниться в том, что старику было бы на пользу повидать что-то другое, убедиться, что есть и что-то другое на земле? Кто не удивился бы, что эти старики могут жить так, как они живут? Что связывает их с жизнью; какие крохи чего-то интересного и занимательного могут они подобрать с этого скудного стола? Описывал ли им когда-нибудь Чарли Уолтере те дни, когда он дружил с девушкой, которая теперь превратилась в одну из нищих старух? Рассказывал ли им Билли Стивене о том времени, когда он жил в далекой, совсем иной стране, которая называлась \"родной дом\"?
Крохотный обожженный ребенок, который тихо и терпеливо лежал в соседней комнате, обложенный корпией, и, услышав наше ласковое обращение, взглянул на нас ясными, кроткими глазами, тоже, казалось, знал все это, то есть, все душевное и ласковое, что надо знать людям; он тоже считал вместе с нами, что сиделки из пауперов больше способны сочувствовать больным и лучше относятся к ним, чем обычные больничные сиделки; казалось, размышляя о будущем некоторых детей постарше, спавших вокруг него, он пришел к выводу, что ему лучше умереть, и без боязни думал о множестве гробов, заготовленных внизу, в кладовой, и о своем безвестном товарище, подкидыше, который упокоился на крышке сундука, под простыней. Но в его маленьком личике было еще что-то, грустное и молящее, словно среди размышлений над всей этой жестокой необходимостью или нелепостью он просил за старых и беспомощных бедняков, просил для них немного больше свободы - и немного больше хлеба.
ГЕНИЙ ИСКУССТВА
Перевод Н. Вольпин
Я холостяк и занимаю довольно мрачную квартиру в Тэмпле
[10]. Вход со двора - если назвать двором квадрат между четырьмя высокими домами, как есть колодец, только что без воды и без ведра. Живу я на самом верху, среди черепицы и воробьев. Как тот человечек из детской песенки
[11], я живу \"сам по себе\", и свой хлеб и сыр, сколько у меня его бывает - а бывает его не много, - я держу на полке. Вряд ли нужно добавлять, что я влюблен и что отец моей очаровательной Джульетты противится нашему союзу.
Я сообщаю эти подробности, как предъявлял бы рекомендательное письмо. Теперь, когда читатель со мной познакомился, он, может быть, окажет мне такое снисхождение и выслушает мой рассказ.
У меня от природы мечтательный склад ума; а избыточный досуг (по роду занятий я адвокат), в сочетании с привычкой прислушиваться в одиночестве к воробьиному чириканью и шелесту дождя, усилил во мне эту наклонность. На моей \"верхотурке\" слышно, как зимней ночью завывает ветер, когда в нижнем этаже человек уверен, что погода самая тихая. От тусклых фонарей, посредством которых наше почтенное общество (надо думать, еще не осведомленное о новом изобретении, носящем название газа) делает зримой всю мерзость площадок и лестниц, только гуще становится мрак, всегда гнетущий мою душу, когда я вечером возвращаюсь домой.
Я юрист, но юриспруденция мне чужда. Я так и не уяснил себе, что такое \"право\". Я иной раз просижу в Вестминстер-Холле
[12] (как мне положено) с десяти до четырех; а когда выхожу из суда, сам не знаю, на чем стою, на подошвах или же на парике.
Мне сдается (скажу вам доверительно), что слишком много там разговоров и слишком много закона, - как будто взяли два-три зернышка правды и бросили за борт в бурлящее море мякины.
Все это, возможно, сделало меня склонным к мистицизму. Однако могу вас заверить: то, что я собираюсь описать, как лично мною виденное и слышанное, я в самом деле видел и слышал.
Надобно отметить, что я очень люблю картины. Сам я не художник, но я изучал живопись и много писал о ней. Я видел все наиболее прославленные в мире картины; достаточно образованный и начитанный, я обладаю изрядным знакомством с теми сюжетами, к которым может обратиться художник; и хотя я, может быть, и не скажу с уверенностью, правильную ли форму придал он, например, ножнам меча короля Лира, но, думаю, самого короля Лира я отлично узнал бы, случись мне встретиться с ним.
Я каждый сезон посещаю все современные выставки и, разумеется, глубоко чту Королевскую академию
[13]. Я выстаиваю перед ее сорока академическими холстами почти так же твердо, как твердо держусь тридцати девяти догматов англиканской церкви
[14]. Я убежден, что как здесь не добавишь сорокового догмата, так там нельзя добавить сорок первого холста.
Было это ровно три года тому назад. Ровно три года тому назад, в этом же месяце, во вторник днем, мне случилось ехать пароходом, на дешевых местах, из Вестминстера в Тэмпл. Когда я безрассудно взошел на борт, небо было черно. Сразу затем загремел гром, заполыхали молнии и хлынул ливень. Так как палуба словно бы дымилась от влаги, я спустился вниз; но там набилось столько пассажиров, нещадно дымивших, что я вернулся на палубу,
Застегнул свой двубортный сюртук и, пристроившись под кожухом гребного колеса, стоял, насколько было можно, прямо, точно мне все нипочем.
Тогда-то я и увидел в первый раз то страшное существо, которое будет предметом этих моих воспоминаний.
У трубы - наверно, в расчете, что ее жар будет его обсушивать так же быстро, как дождь мочить, - стоял, засунув руки в карманы, потрепанный человек в черной потертой одежде, который заворожил меня с того памятного мгновения, как я увидел его глаза.
Где видел я раньше эти глаза? Кто он такой? Почему он напомнил мне сразу Векфильдского священника
[15], Альфреда Великого
[16], Жиль Бласа
[17], Карла Второго
[18], Иосифа с братьями
[19], Королеву фей
[20], Тома Джонса
[21], \"Декамерон\" Боккаччо
[22], Тэма о\'Шентера
[23], венчание венецианского дожа с Адриатикой
[24] и Великую Лондонскую чуму
[25]? Почему, когда он согнул правую ногу и положил левую руку на спинку соседней скамьи, я, как это ни дико, мысленно связал его фигуру со словам\"!: \"Номер сто сорок два, мужской портрет\"? Могло ли это значить, что я схожу с ума?
Я снова взглянул на него, и теперь я подтвердил бы под присягой, что он принадлежит к семье Векфильдского священника. Был ли он самим священником, Мозесом, мистером Берчиллом, сквайром или конгломератом из всех четырех
[26], я не знал; но меня подмывало схватить его за горло и бросить ему обвинение, что в его жилах, каким-то непристойным образом, течет Примрозова кровь. Он загляделся на дождь и вдруг - боже правый! - стал святым Иоанном. Он скрестил руки, покорясь непогоде, и у меня возникло неистовое желание обратиться к нему как к \"Зрителю\" и строго спросить, что он сделал с сэром Роджером де Коверли
[27].
Страшное подозрение, что я повредился в уме, вернулось с удвоенной силой. Между тем жуткий этот незнакомец, имевший неизъяснимую связь с моим расстройством, стоял и сушился у трубы; и все время, пока подымался от его одежды пар, окутывая его туманом, я видел сквозь призрачную эту дымку все те упомянутые выше личности и еще десятка два других, светских и духовных.
Отчетливо помню, что под раскаты грома и сверканье молний во мне росло страшное желание схватиться с этим человеком, или демоном, и выбросить его за борт. Но я совладал с собой - уж не знаю как - и в минуту затишья среди грозы пересек палубу и заставил себя заговорить с ним.
- Кто вы такой? - был мой вопрос.
Он прохрипел в ответ:
- Я - натура.
- Что? - переспросил я.
- Натура, - повторил он. - Позирую всяким художникам за шиллинг в час (на протяжении всего рассказа я привожу его подлинную речь, неизгладимо запечатлевшуюся в моей памяти).
Не могу передать, каким облегчением были для меня эти его слова, с какай восторженной радостью я снова поверил, что пребываю в здравом уме. Я, наверно, бросился б ему на шею, если бы не мысль, что штурвальный смотрит на нас.
- Значит, вы, - сказал я и стал с таким жаром трясти ему руку, что вытряс всю дождевую влагу из манжеты его сюртука, - вы тот самый джентльмен, которого я так часто видел сидящим в креслах с высокой спинкой и красной обивкой возле столика с витыми ножками?
- Да, я позировал и для него... - пробурчал он недовольно. - А зря: уж лучше б для чего другого!
- Не говорите! - возразил я. - Мне случалось видеть вас в обществе юных красавиц. - И это была правда, и каждый раз (как я теперь припоминаю) он при этом удивительно эффектно выставлял напоказ свои ноги.
- Ясное дело! - сказал он. - И вы видели вокруг меня вазы с цветами и всякие там скатерти и старинные секретеры и прочую дребедень.
- Как, сэр? - спросил я.
- Дребедень, - повторил он громче. - А еще вы могли бы увидеть меня в доспехах, когда бы хорошенько пригляделись. Черт меня возьми, если я не стоял в половине всех тех рыцарских доспехов, какие выпускал из своего заведения Пратт
[28], и не сидел неделями (и ничего не жрал!) перед половиной золотых и серебряных блюд, какие только брали напрокат для этого дела со складов всяких Сторсисов и Мортимерсисов или Гаррардзов и Девенпортсесесов
[29].
Разволнованный обидой, он, казалось мне, никогда не договорит этого последнего слова. Но, наконец, оно глухо отрокотало вместе с раскатом грома.
- Извините, - сказал я, - вы очень приличный, благообразный человек, и все-таки - уж вы меня извините, - когда я роюсь в памяти, я как будто связываю вас... в моих воспоминаниях вы смутно сочетаетесь... простите... с каким-то могучим чудовищем.
- Еще бы не так! - прозвучал его ответ. - Знаете вы, что во мне ценят больше всего?
- Нет, - сказал я.
- Мою шею и мои ноги, - объявил он. - Когда я не позирую ради головы, я по большей части позирую ради шеи и ради ног. Вот и представьте себе, что вы, к примеру, художник и что вам нужно целую неделю раздраконивать мою шею, - тут бы вы, уж верно вам скажу, приметили бы на ней уйму всяких шишек и клубков, которых нипочем бы не углядели, когда бы рассматривали меня всего, как есть, а не только мою шею. А что, не так?
- Возможно, - сказал я и внимательно посмотрел на него.
- Ведь оно само собой понятно, - продолжал натурщик. - Поработайте потом еще неделю над моими ногами, то же самое будет и с ними. Они в конце концов станут у вас такими корявыми и узловатыми, точно это не ноги, а два старых-престарых ствола. Потом возьмите и прилепите мою шею и мои ноги к туловищу другого человека, и получится у вас сущее чудовище. Так вот и показывают публике эти сущие чудовища в каждый первый понедельник мая месяца, когда открывается выставка Королевской академии.
- Да вы критик, - заметил я с уважением.
- Это потому, что я в прескверном расположении духа, - ответил натурщик тоном крайнего негодования. - Кажется, уж чего тут было хорошего - позировал им человек за шиллинг в час, торчал среди всей этой красивой старой мебели так, что публика уж, верно, знает в ней сейчас каждый гвоздочек... или напяливал на себя старые просаленные шляпы и плащи и бил им в бубны в Неаполитанской гавани - на заднем плане намалеван по трафарету Везувий, с дымом над ним, а на среднем - небывалые виноградники, одни сплошные гроздья... или самым невежливым образом брыкался в толпе девиц безо всякой надобности, только чтобы показать свои ноги, - уж чего тут было хорошего? Так нет, изволь теперь убраться вон, получай отставку!
- Не может быть! Как это так? - сказал я.
- А вот так! - закричал в негодовании натурщик. - Но я им отращу!
Мрачный, угрожающий тон, каким произнес он последние свои слова, врезался навсегда в мою память. У меня захолонуло сердце.
Я спросил сам себя, что он надумал отрастить, этот отчаянный человек. Но не нашел в своем сердце ответа.
Я стал умолять его, чтобы он сказал яснее. С презрительным смехом он бросил темное пророчество:
- Я ее отращу. И запомните мои слова: она вас будет преследовать, как призрак.
Мы расстались в грозу, и на прощание я дрожащей рукой втиснул ему в ладонь полкроны. Я решил, что с судном происходило нечто сверхъестественное, когда оно уносило вниз по реке его дымящуюся фигуру; но в газетах не было о том ни слова.
Прошло два года, я два года неизменно занимался своей профессией; и, конечно, нисколько не выдвинулся. По истечении этих двух лет я однажды ночью возвращался домой, в Тэмпл, в точно такую же бурю, под громом и молниями, как в тот раз, когда гроза застигла меня на палубе парохода, - только что теперь гроза, разразившись над городом в полночь, казалась еще страшнее - в темноте и в этот поздний час.
Когда я завернул к себе во двор, мне подумалось, что гром сейчас ударит мне прямо под ноги и все разворотит. Казалось, каждый кирпич, каждый камень во дворе на свой особый голос отзывается на гром. Водосточные трубы переполнились, и дождь хлестал потоками прямо с крыш, как с горных вершин.
Я не раз просил миссис Паркинс, мою служанку, жену привратника Паркинса, который незадолго до того умер от водянки, - ставить свечу из моей спальни и коробок со спичками под фонарем на лестничной площадке у дверей в мою квартиру, чтобы я мог зажечь там свою свечу, как бы поздно ни пришел домой. Но так как миссис Паркинс неизменно пренебрегала всеми моими указаниями, свечи и спичек никогда не бывало на месте. Так случилось, что и на этот раз я, чтоб зажечь свечу, должен был пробраться ощупью к себе в гостиную, разыскать ее там и выйти опять на лестницу.
Как же я был потрясен, когда увидел под фонарем на площадке сверкающее влагой, точно оно так и не обсохло с последней нашей встречи, то таинственное существо, с которым я столкнулся на пароходе в грозу два года назад! В моем уме пронеслось его предсказание, и у меня подкосились ноги.
- Я сказал, что сделаю так, - проговорил он, - и я так и сделал. Разрешите войти?
- Несчастный, что вы натворили? - отозвался я.
- Я все вам объясню, - был ответ, - когда вы меня впустите.
Что он совершил - неужели убийство? И с таким успехом, что хочет совершить второе, наметив жертвой меня?
Я колебался.
- Разрешите войти?
Собрав все свое мужество, я кивнул головой, и он проследовал за мною в комнаты. Здесь я разглядел, что нижняя часть его лица повязана синим в белую клетку платком. Он медленно снял его и выставил на вид длинную бороду и усы, которые вились над его верхней губой, курчавились в углах его рта и свисали на грудь.
- Что это значит? - невольно закричал я. - И кто вы теперь?
- Я - Гений искусства! - сказал он.
Эти слова, которые он медленно проговорил под громовой раскат в полуночный час, произвели разительное действие. Я молча смотрел на него, ни жив ни мертв.
- Вошел в силу немецкий вкус, - сказал он, - и мне хоть с голоду помирать. Вот я и подладился под новый вкус.
Он слегка встрепал бороду, скрестил руки на груди и сказал:
- Суровость!
Я содрогнулся. Вид его был и впрямь суров.
Он дал бороде волнисто стечь на грудь и, сложив руки на метелке для ковров, которую миссис Паркинс оставила у меня среди книг, сказал:
- Благоволение.
Я стоял пораженный. Перемена душевного строя зависела целиком от бороды. Человек мог ничего не менять в своем лице, мог и вовсе не иметь лица. Все делала борода.
Он лег навзничь на мой стол и, запрокинув голову, вздернул подбородок, а с ним и бороду.
- А это - смерть! - сказал он.
Он соскочил со стола и, глядя в потолок, сбил бороду немного вкось, затем выдвинул ее вперед.
- Обожание - или клятва отомстить, - пояснил он. Он повернулся в профиль, сильно всклокочив усы над губой.
- Романтическая личность, - сказал он.
Он глянул искоса сквозь гущу волос, как из зарослей плюща. \"Ревность!\" - сказал он. Он замысловато распушил их и пояснил мне, что он-де кутнул. Он немного завил их пальцами - и это было Отчаяние; пригладил - и это была Скупость; причудливо взъерошил - Ярость. Все делала борода.
- Я - Гений искусства, - сказал он. - Два шиллинга за сеанс, а когда подрастет, так и побольше! Волосы придают нужное выражение. Где они сыщут другого такого? Я сказал, что отращу, и я ее отрастил, и теперь она будет преследовать вас, как призрак!
Может быть, он в темноте скатился с лестницы, только он не сходил по ступенькам и не сбегал по ним. Я заглянул через перила, - никого нет, я один. Я и гром.
Должен ли я что-нибудь добавить о своей ужасной участи? С тех пор этот призрак ходит за мной неотступно. Он глядит на меня со стен Королевской академии (кроме тех случаев, когда Маклиз
[30] подчинит его своему дарованию), леденит мою душу в Британском институте, заманивает молодых художников в пучину гибели. Куда бы я ни подался, Гений искусства, трактующий страсти через волосы и все выражающий посредством бороды, преследует меня повсюду. Предсказание сбылось, и нет его жертве покоя.
СЫСКНАЯ ПОЛИЦИЯ
Перевод Н. Вольпин
Мы отнюдь не из тех, кто свято верил в старую полицию с Боу-стрит
[31]. Сказать по правде, мы полагаем, что репутация у этих господ была дутая. Помимо того, что иные из них были людьми очень невысокой нравственности и слишком привыкли иметь дело с ворами и другими подонками, - в обществе они при каждом удобном случае напускали на себя таинственность и не в меру важничали. Неизменно находя поддержку в неспособных судьях, заботившихся об одном - как бы скрыть свое бессилие, и располагая перьями тогдашних борзописцев, они сделались героями легенды. И хотя там, где требовалось предотвратить преступление, полиция всегда оказывалась совершенно беспомощной, а в деле сыска - распушенной, ненадежной и неповоротливой, многие по сей день верят в эту легенду о ней.
С другой стороны, силы сыска, организованные вместе с учреждением новой полиции, так хорошо подобраны и вышколены, действуют так методически и так несуетливо, ведут расследование с таким профессиональным умением и всегда так неуклонно и спокойно несут свою службу обществу, что, в сущности, общество знает о них слишком мало, - ему неизвестна и десятая доля той пользы, какую они ему приносят. Придя к такому убеждению и пожелав познакомиться ближе с этими людьми, мы обратились к начальству Скотленд-Ярда
[32] с просьбой предоставить нам возможность, если это не вызовет возражений но официальной линии, побеседовать с сыщиками. Нам охотно и любезно пошли навстречу, и мы с некиим инспектором наметили на некий вечер дружеское собеседование между нами и группой сыщиков в редакции \"Домашнего чтения\" на Веллингтон-стрит в Лондоне, близ Стрэнда. Так, согласно договоренности, состоялась встреча, которую мы и намерены здесь описать. Позволим себе заметить, что, хотя мы обойдем молчанием такие предметы, которых в печати лучше не касаться, поскольку это, по понятным причинам, могло бы оказаться вредным для общества или неприятным для иных уважаемых лиц, мы постараемся сделать свое описание со всею возможной точностью.
Пусть читатель сам вообразит себе святая святых \"Домашнего чтения\". Что вернее всего отвечает фантазии читателя, то и представит вернее всего эту великолепную комнату. Условимся только, что посередине стоит круглый стол и на нем - стаканы и сигары; а между этим внушительным столом и стеной уютно пристроился редакционный диван.
Душный вечер; смеркается. Камни Веллингтон-стрит горячи и пыльны, извозчики и конюхи у театра напротив
[33] сидят разморенные, красные. Экипажи непрестанно высаживают людей, прибывших в волшебное царство; и то и дело мощный рев или окрик на мгновение оглушает нас, врываясь в раскрытые окна.
Как только стемнело, нам доложили, что пришли инспекторы Уилд и Стокер;
[34] впрочем, оговорим: мы не ручаемся за правильность написания ни одного из называемых здесь имен. Инспектор Уилд представляет нам инспектора Стокера. Инспектор Уилд - мужчина средних лет, осанистый, с большими, влажными, умными глазами и сиплым голосом; у него манера в подкрепление своих слов выставлять толстенный указательный палец, держа его все время на уровне глаз или носа. Инспектор Стокер - хитрый, трезвого ума шотландец, внешним видом несколько напоминающий очень проницательного и безупречно вышколенного наставника из Педагогического училища в Глазго. Инспектора Уилда вы, пожалуй, могли бы принять за то, что он есть, инспектора Стокера - никогда.
Обряд приветствий закончен. Инспекторы Уилд и Стокер докладывают нам, что привели с собой нескольких сержантов. Идет представление сержантов - их пятеро: сержант Дорнтон, сержант Уитчем, сержант Мит, сержант Фендолл и сержант Строу. Перед нами все сыщики Скотленд-Ярда в полном составе, за одним исключением. Они садятся полукругом (по одному инспектору с двух концов), поодаль от круглого стола, лицом к редакционному дивану. Каждый из них одним взглядом сразу делает для себя опись мебели и точный портрет редакторской особы. Редактор чувствует, что любой из этих джентльменов, если потребуется, без тени колебания сможет его задержать хоть через двадцать лет.
Все в партикулярном платье. Сержант Дорнтон, человек лет пятидесяти, с медным лицом и высоким загорелым лбом, судя по его виду, был в свое время сержантом армии - Уилки мог бы написать с него солдата
[35] в своем \"Чтении завещания\". Он славится умением упорно вести расследование индуктивным методом и, начав с ничтожных данных, возводить построение, от разгадки к разгадке, пока не возьмет человека в клещи. Сержант Уитчем, поменьше ростом и потолще, меченный оспой, с виду молчалив и задумчив - он как будто углубился в сложные арифметические подсчеты. Слывет знатоком \"фасонной банды\", то есть воров в щегольской одежде. Сержант Мит, гладколицый человек, со свежим ярким румянцем во всю щеку и удивительный с виду простак, известен как гроза домушников. Сержант Фендолл, светловолосый и учтивый, изысканный в разговоре, незаменим при ведении сыска по частным делам деликатного свойства. Сержант Строу - малорослый крепыш с мягкой повадкой и железной логикой; он постучит в дверь и начнет тихонько задавать вопросы, представляясь по заданию кем угодно, начиная от приютского мальчишки, и при этом взгляд у него будет младенчески невинный. Они все, как один, производят впечатление очень приличных людей; людей безупречной выдержки и недюжинного ума; в манерах ни следа развязности или угодливости; сразу чувствуется в них наблюдательность, а когда к ним обратишься - быстрота соображения; и всегда их лица носят более или менее явственный отпечаток непрестанного и сильного умственного напряжения. У них у всех хорошие глаза; и все они умеют и любят, разговаривая с человеком, кто бы он ни был, смотреть ему прямо в лицо.
Мы предлагаем закурить и наполняем стаканы (к которым, надо сказать, прикладываются очень умеренно), и редактор, чтобы завязать беседу, делает дилетантское замечание насчет карманников в обличий джентльменов. Инспектор Уилд тотчас вынимает изо рта сигару и, поведя правой рукой, говорит:
- По части \"фасонной банды\", сэр, посоветую вам обратиться к сержанту Уитчему. А почему? Могу вам доложить: сержант Уитчем знаком с \"фасонной бандой\" как ни один другой полицейский офицер в Лондоне.
Наше сердце радостно забилось, когда мы увидели эту радугу на небе, и мы оборачиваемся к сержанту Уитчему, который сразу же очень четко, в точно подобранных словах принимается развивать предмет. Все его собратья с живейшим интересом следят за его речью, отмечая в то же время, как мы ее принимаем. Понемногу, когда представляется случай, они начинают, то тот, то другой, или двое сразу, добавлять кое-что от себя, и разговор становится общим. Но собратья вмешиваются только затем, чтобы поддержать друг друга, а не опровергнуть, - более братского содружества и быть не могло бы. От \"фасонной банды\" мы переходим к родственным темам: говорим о кражах со взломом, о торговле краденым, о домушниках и фармазонщиках, об одаренных юношах, подвизающихся в мелком воровстве, и о прочих специалистах. Мы отмечаем, пока нам все это раскрывается, что инспектор Стокер, шотландец, всегда точен и опирается на статистику, и когда встает вопрос о цифрах, все, как по сговору, замолкают и смотрят на него.
Перебрав все виды воровского искусства, - причем наши гости следили за обсуждением с неизменным глубоким вниманием и только когда у театра через дорогу поднимался необычный шум, тот или другой из джентльменов за спиной у своего ближайшего соседа поглядывал в ту сторону в окно, - мы попросили просветить нас по ряду вопросов, как, например: вправду ли еще бывают в Лондоне случаи вооруженного грабежа - или, может быть, такому грабежу (вернее тому, что названо в жалобе грабежом) обычно предшествуют некоторые обстоятельства, которые пострадавшей стороне неудобно раскрывать и которые заставляют совсем по-другому оценить взаимоотношения грабителя и ограбленного? Безусловно так - почти всегда. Правда ли, что при ограблении частных домов, когда подозрение неизбежно падает на слуг, невинно заподозренный всем поведением и повадкой бывает так похож на виновного, что и опытный сыщик должен выносить свое суждение очень осторожно? Да, несомненно. При таких обстоятельствах обычно нет ничего обманчивей первого впечатления. Когда в общественных увеселительных местах вор узнает сыщика или же сыщик вора - хотя ранее они были друг другу незнакомы, - что позволяет им распознать друг друга? Должно быть, при любом переодевании в человеке все же ощущается, что он невнимателен к происходящему вокруг и что пришел он сюда не повеселиться, а ради своей особой цели? Совершенно верно так и узнают. Разумно или бессмысленно верить тем версиям о похождениях воров, какие слагаются по собственным их рассказам в тюрьмах, исправительных домах или где-нибудь еще? Вообще говоря, нет ничего более нелепого. Ложь их привычка и промысел; они всегда - даже когда не ждут от этого выгоды и когда им не к чему вас обольщать, - скорей соврут, чем скажут правду.
От этих тем мы незаметно переходим к самым знаменитым и страшным из крупных преступлений, совершенных за последние пятнадцать - двадцать лет. Перед нами люди, принимавшие участие в раскрытии чуть ли не всех убийств, вплоть до совсем недавнего, и в преследовании и поимке убийц. Один из наших гостей сумел нагнать пароход с переселенцами и взойти на его борт, полагая, что с ним отплыла из Англии преступница - та, что недавно повешена в Лондоне за убийство. Мы узнали от него, что пассажиров не оповестили о его задании и они, должно быть, по сей час ничего не подозревают о том; что он сошел вниз с капитаном, державшим фонарь - по- тому что было темно и в третьем классе морская болезнь всех уложила в койки, - завязал разговор с тою миссис Мэннинг, которая в самом деле оказалась на борту, насчет ее багажа, и не без труда добился от нее, чтобы она подняла голову и повернулась лицом к свету. Убедившись, что это не та, кого он разыскивает, он спокойно пересел обратно на правительственный катер, стоявший борт о борт с пароходом, и поплыл домой с добытыми сведениями.
Когда мы исчерпали и эту тему, занявшую в нашей беседе изрядное время, двое-трое поднялись со стульев, пошептались с сержантом Уитчемом и снова уселись. Сержант Уитчем наклонился немного вперед и, упершись обеими руками в колени, скромно повел такую речь:
- Мои товарищи по службе просят меня рассказать маленькую историю о том, как я захватил Томпсона, по прозванию \"Улюлю\". Не след бы человеку рассказывать о том, что он сделал сам; но все же, так как со мной никого не было и, стало быть, кроме меня, некому об этом рассказать, попробую, если не возражаете, сделать это, как могу.
Мы заверяем сержанта Уитчема, что он очень нас обяжет, и все располагаются слушать с большим интересом и вниманием.
- Томпсон-Улюлю, - говорит сержант Уитчем, чуть смочив губы грогом, Томпсон-Улюлю был знаменитый конокрад, барышник и плут. Томпсон вместе с одним жуликом, работавшим с ним от случая к случаю, вытянул у одного деревенского жителя кругленькую сумму под тем предлогом, что устроит его на должность - старая уловка! - а потом попал в полицейскую газету из-за лошади - лошади, которую он увел в Хартфордшире. Я должен был выследить Томпсона и, для начала, понятно, решил выяснить, где он пребывает. Жена Томпсона проживала с маленькой дочкой в Челси
[36]. Зная, что Томпсон в отъезде, я стал караулить возле дома, особенно по утрам, когда приносят почту, полагая, что Томпсон, по всей вероятности, переписывается с женой. И верно, однажды утром приходит почтальон и сдает письмо у дверей миссис Томпсон. Открывает ему маленькая девочка, принимает письмо. Мы не всегда полагаемся на почтальонов, хотя в почтовых конторах чиновники всегда очень к нам обязательны. Почтальон же - тот может и помочь, а может и нет, как когда. Как бы там ни было, я перехожу улицу и говорю почтальону, после того как он сдал письмо:
- Доброе утро, как поживаете?
- Спасибо, как вы? - отвечает он.
- Вы только что доставили письмо миссис Томпсон?
- Да, доставил.
- А не приметили вы случаем, какой на нем был штемпель?
- Нет, - говорит, - не приметил.
- Вот что, - говорю я, - буду я с вами откровенен. Я веду небольшую торговлишку и отпустил Томпсону кое-что в кредит; и не могу я того стерпеть, чтоб это у меня за ним пропало. Я знаю, что у него завелись деньги, и знаю, что он в отъезде, и если бы вы мне сказали, какой на письме штемпель, я был бы вам очень обязан, вы бы очень этим одолжили мелкого торговца, который разорится, если понесет потерю.
- Хорошо, - говорит он, - но, право же, я не посмотрел на штемпель. Знаю только, что в письмо были вложены деньги - по-моему, соверен.
Для меня этого было довольно, потому что я, конечно, знал, что, если Томпсон послал жене деньги, она, наверно, напишет Томпсону с обратной почтой, чтобы подтвердить получение. Так что я сказал почтальону \"благодарю-де вас\" и остался стоять на страже. Было за полдень, когда я увидел, как девочка вышла. Я, конечно, пошел за ней. Она забежала в писчебумажную лавочку, и мне нет нужды вам говорить, что я подглядывал за нею в окно. Она купила почтовой бумаги, конвертов и перо. Я подумал про себя: \"Идет как по маслу!\" - проследил за нею до дому, а сам, уж будьте уверены, не ушел, так как знал, что миссис Томпсон пишет письмо своему Улюлю и что письмо вот-вот сдадут на почту. Примерно через час девочка вышла опять, на этот раз с письмом в руке. Я подошел и стал ей что-то говорить, неважно, что; но адрес мне подглядеть не удалось, потому что она держала письмо печатью кверху. Однако же я приметил, что на оборотной стороне письма было то, что мы называем \"поцелуйчиком\" - капля сургуча около печати, - и опять, вы сами понимаете, для меня этого было довольно. Я проследил, как она сдавала письмо, подождал, когда она ушла, потом зашел в контору и сказал, что мне нужен начальник. Когда он вышел ко мне, я ему сказал, что я, мол, офицер сыскной полиции; что только что сюда было сдано письмо с \"поцелуйчиком\" для человека, которого я разыскиваю; а чего я от вас прошу? только одного, чтобы вы мне разрешили посмотреть, куда оно адресовано. Он был очень любезен - вынул целую кучу писем из ящика под оконцем, рассыпал их по конторке обратной стороной кверху - и вот среди них нашлось то самое письмо с поцелуйчиком. На конверте значилось: \"Мистеру Томасу Пиджону, Почтовая контора в Б..., до востребования\". В тот же вечер поехал я в Б... ( от Лондона - сто двадцать миль, или около того). На другое утро, спозаранку, я отправился на почту; повидался с чиновником, в чьем ведении было это отделение; сказал ему, кто я такой; и что моя задача - выследить, кто придет за письмом для мистера Пиджона. Он был со мной очень вежлив и сказал, что \"вам-де будет оказано всяческое наше содействие; вы можете подождать внутри, в конторе; а мы позаботимся дать вам знать, когда кто-нибудь придет за письмом\". Ну хорошо, я жду три дня и уже начинаю думать, что никто и не придет. Наконец клерк мне шепнул:
- Эге! Сыщик! Тут кто-то пришел за письмом!
- Задержите его на минутку, - сказал я, а сам вышел с заднего хода, обежал кругом и стал перед конторой. Тут я увидел молодого паренька, по виду конюха, державшего лошадь за поводья - поводья-то натянулись через весь тротуар, пока он ждал у почтовой конторы, чтобы ему подали в оконце письмо. Я стал похлопывать лошадь и всякое такое.
- А ведь это, - говорю я пареньку, - кобыла мистера Джонса!
- Нет, не его.
- Нет? - говорю я. - Очень она похожа на кобылу мистера Джонса!
- А все-таки она не мистера Джонса кобыла, - говорит он, - она мистера такого-то, из \"Щита Варвика\".
Вскочил и был таков - вместе с письмом! Нанял я коляску, взобрался на козлы и так быстро покатил вслед за ним, что я въезжаю во двор при \"Щите Варвика\" в одни ворота, а он тут же в другие. Зашел я в буфет, где прислуживала молодая женщина, и спросил стакан грогу. Тотчас же входит и он и вручает ей письмо. Она бегло взглянула и, ничего не сказав, сунула письмо за зеркало над каминной полкой. Что тут делать дальше?
Прикидывал я и так и этак в уме, пока пил грог (не спуская глаз с письма), но так ничего и не придумал. Попробовал снять комнату в доме, но шла конская ярмарка или что-то еще, и гостиница была переполнена. Пришлось устраиваться на стороне, но я денька два то и дело захаживал в буфет, и письмо все лежало за зеркалом. Наконец надумал: напишу-ка я сам письмо мистеру Пиджону и посмотрю, что из этого выйдет. Написал, сдал на почту, но только я нарочно поставил на адресе вместо \"мистеру Томасу Пиджону\" \"мистеру Джону Пиджону\", посмотрим, думаю, что из этого выйдет. На другое утро (очень дождливое!), вижу, идет по улице почтальон, и я мигом в буфет пока почтальон еще не дошел до \"Щита Варвика\". Входит и он с моим письмом.
- Стоит у вас мистер Джон Пиджон?
- Нет... А впрочем, подождите, - говорит девушка и достает из-за зеркала письмо. - Нет, - говорит она, - это Томасу, и он тоже у нас не стоит. Не окажете ли вы мне любезность снести это на почту, на улице так мокро!
Почтальон сказал \"можно!\", она вложила письмо в другой конверт, надписала, подала. Он сунул письмо в шляпу и пошел.
Я без труда разглядел новый адрес. На конверте значилось \"мистеру Томасу Пиджону, Почтовая контора, Р..., Нортгемптоншир, до востребования\". Я немедленно двинулся в Р...; сказал там на почте то же, что и в Б...; и опять пришлось мне ждать три дня, пока кто-то явился. Наконец приезжает другой парень верхом на лошади.
- Нет ли писем для мистера Томаса Пиджона?
- А вы откуда?
- Из Новой гостиницы, близ Р...\" Письмо подают, а тот в галоп и ускакал. Я порасспросил насчет Новой гостиницы под Р..., и, когда мне сказали, что это уединенное строение, что-то вроде заезжего двора, и стоит оно милях в двух от станции, я подумал: \"Поеду и погляжу\". Все оказалось, как мне описывали, и я зашел поразведать, что и как. Хозяйка сидела в распивочной, и я попробовал завязать с ней разговор; спрашиваю, как идут дела, заговариваю о погоде, сыро, мол, и все такое, когда в открытую дверь я увидел в соседнем помещении - то ли гостиная, то ли кухня, - сидят у огня трое мужчин; и один из них, если судить по данному мне описанию, сам Томпсон-Улюлю!
Я вхожу, подсаживаюсь к ним, стараюсь завести приятный разговор, но они оробели... приумолкли... косятся на меня, переглядываются уж как угодно, только не любезно. Примерился я к ним, и убедившись, что они все трое крепкие ребята, каждый крупнее меня, да приняв еще в соображенье, что вид у них неласковый... что дом стоит на отлете... до железной дороги - две мили... что надвигается ночь, - я решил, что не худо мне будет глотнуть для храбрости грогу. Итак, я заказал себе стаканчик - и пока я сидел у огня и попивал, Томпсон встал и вышел.
Тут еще та была трудность, что я не мог сказать наверняка, впрямь ли это Томпсон, потому что я его до тех пор в глаза не видал; и нужно мне было вполне удостовериться, что это он и есть. Так или иначе, а ничего теперь не оставалось, как последовать за ним и брать быка за рога. Я настиг его во дворе, где он разговаривал с хозяйкой. Впоследствии выяснилось, что его разыскивал за что-то еще полицейский офицер из Нортгемптона и, зная, что тот офицер (как и я) рябой, он и принял меня за него. Как я уже сказал, он, когда я подошел, стоял во дворе и разговаривал с хозяйкой. Я положил ему руку на плечо - вот так - и сказал:
- Томпсон-Улюлю, бросьте! Я вас знаю. Я сыщик из Лондона, и я беру вас под стражу за уголовное дело!
- А плевал я на вас! - говорит Улюлю.
Мы вернулись в дом, и два его товарища стали громко возмущаться, и вид их, смею вас уверить, мне не нравился.
- Отпустите человека. Что вы собираетесь с ним делать?
- Я вам скажу, что я собираюсь с ним делать. Я собираюсь отвезти его сегодня вечером в Лондон - и не быть мне живу, если я его не отвезу. Я тут не один, как вы, может быть, воображаете. Займитесь каждый своим делом и не суйтесь. Так оно для вас же будет лучше, потому что я отлично знаю вас обоих.
Я их в жизни не видел и слыхом о них не слыхал, но выпад удался: они присмирели и держались в стороне, покуда Томпсон собирался в путь. Я, однако, подумал про себя, что они, чего доброго, нагонят нас на темной дороге и попытаются отбить Томпсона; и я сказал хозяйке:
- Кто у вас тут есть из мужской прислуги, миссис?
- А никого, мы мужской прислуги не держим, - говорит она сердито.
- Но есть же у вас, полагаю, конюх?
- Да, конюх у нас есть.
- Позовите его.
Приходит молодой парень с лохматой головой.
- Помогите-ка мне, - говорю, - молодой человек. Я - офицер сыскной полиции, из Лондона. Этого человека зовут Томпсон. Я его взял под стражу за уголовное дело. Мне нужно отвезти его к железной дороге, на станцию. Именем королевы приказываю вам ехать с нами; и заметьте, друг мой, если вы откажете мне в помощи, вы наделаете себе таких хлопот, что и сами того не представляете!
Вряд ли когда-нибудь вы видели, чтобы человек сильнее вылупил глаза.
- Ну, Томпсон, поехали! - говорю я.
Но когда я вынул наручники, Томпсон закричал:
- Нет! Только не это! Этого я не стерплю! Я тихо поеду с вами, но этих штук я носить не желаю!
- Томпсон-Улюлю, - говорю, - я буду по-хорошему с вами, если и вы поведете себя по-хорошему. Дайте мне честное слово, что вы мирно поедете со мной, и я не стану надевать на вас наручники.
- Согласен, - говорит Томпсон. - Только наперед я выпью стакан бренди.
- Я и сам не прочь, - сказал я.
- Дайте и нам по стакану, хозяюшка, - сказали два его товарища, - и черт вас возьми, констебль, вы позволите вашему подручному тоже промочить горло, а?
Я разрешил, и все мы выпили вкруговую, а потом мы с конюхом благополучно отвезли Улюлю на станцию, и я в тот же вечер доставил его в Лондон. Впоследствии его оправдали за недостатком улик; и, насколько мне известно, он всегда меня нахваливает и говорит, что я лучший человек на свете.
Когда сыщик под гул одобрения закончил рассказ, инспектор Уилд важно затянулся, посмотрел в упор на хозяина дома и начал так:
- Неплохую штуку отколол я с Файки, тем самым, которого судили за подделку акций Юго-Западной железной дороги, совсем на днях. А как было дело? Могу рассказать.
По моим сведениям этот Файки с братом имели фабрику в тех вон местах (он указал куда-то через реку в сторону Сэррея
[37]), и они там покупали подержанные экипажи. И вот, после нескольких безуспешных попыток схватить его другими способами, я написал ему письмо за вымышленной подписью, сообщая, что могу предложить ему для покупки лошадь и фаэтон; и что я на следующий день приеду к нему, чтобы он мог посмотреть товар, а в цене, добавил я, мы сойдемся, продается за бесценок. Затем мы со Строу пошли к одному моему знакомому, который держит конюшни и дает напрокат лошадей, и взяли мы у него на один день фаэтончик - прямо-таки шикарный выезд! Поехали мы, значит, туда, прихватив еще одного моего товарища (не из наших сотрудников); и, оставив товарища близ трактира в фаэтоне, чтоб он присмотрел за лошадью, мы пошли на фабрику - там же неподалеку. На фабрике мы увидели за работой несколько крепких молодцов. Посмотрели мы на них, соразмерили мысленно наши силы, и стало мне ясно, что провести такое дело тут на месте и пробовать нечего. Их было слишком много. Надо выманить голубчика за дверь.
- Мистер Файки, - спрашиваю, - дома?
- Нет, ушел.
- А скоро ждете его домой?
- Да не так чтоб скоро.
- Н-да! Ну, а брат его дома?
- Я его брат.
- Вот как неудачно-то вышло... Я ему вчера написал, сообщил ему, что есть у меня на продажу лошадка с фаэтоном, и я не поленился, прикатил сюда на этой самой лошадке, а брата вашего нет дома.
- Да, его нет дома. Вам не трудно будет заглянуть в другой раз?
- Да нет, никак не могу. Мне надобно продать - вот оно в чем дело; и откладывать я не могу. Может быть, вы его разыщете?
Сперва он сказал, что это никак не возможно, потом, что, право-де, он не знает, а потом, что пойдет попробует. Так, в конце концов он поднялся наверх, где был у них вроде как бы чердачок, и вот сходит вниз сам Файки в жилете, без сюртука.
- Ну, - говорит он, - дело у вас, как видно, срочное.
- Да, - говорю, - очень срочное, и вы сами увидите, продаем по дешевке - прямо за бесценок!
- Мне сейчас не так уж нужна упряжка, - говорит он, - но все-таки, где она у вас?
- Да пожалуйста, - говорю я, - тут рядом и стоит. Сходите посмотрите.
Он ничего не заподозрил, и мы пошли. И тут сразу же получилась неприятность: когда мой товарищ попробовал прокатиться по дороге, чтобы показать лошадку на рыси (а править лошадьми он не умел - правил как малый ребенок), лошадь понесла. В жизни не видал я такой скачки!
Когда лошадь отскакала свое и фаэтон стал, Файки обошел его и так и этак с видом знатока. Я тоже.
- Видите, сэр, - говорю я. - Фаэтончик самый подходящий.
- Да, неплох, - говорит он.
- Еще бы! - говорю я. - А лошадка какова! (Я вижу, он смотрит на нее.)
- Ей нет и восьми! - добавил я, оглаживая ее передние ноги.
(Честное слово, нет на свете человека, который бы меньше знал толк в лошадях, чем я, но я слышал, как мой приятель, у которого мы взяли напрокат фаэтон, говорил, что лошадке восемь лет, вот я и сказал с понимающим видом \"нет и восьми\".)
- Нет восьми? - переспросил он.
- Нет и восьми, - говорю я.
- Отлично, - говорит он. - Сколько же вы просите за все?
- Чтоб не торговаться, моя первая и последняя цена за весь комплект двадцать пять фунтов!
- Очень дешево, - говорит он и смотрит на меня.
- А то нет? - отвечаю я. - Я же вам сказал, отдаем за бесценок! Так вот, чтобы попусту не болтать, мне надо поскорее сбыть, потому и цена такая. Я и дальше пойду вам навстречу: можете уплатить мне сейчас половину наличными, а на остальное нацарапаете мне расписку.
- Это что-то очень дешево, - говорит он опять.
- Еще бы не дешево! - говорю я. - Садитесь и испробуйте сами, и - по рукам! Давайте прокачу!
И что же вы думаете - залезает он в фаэтон, мы тоже, и покатили по дороге. Я ведь должен был показать его одному железнодорожному служащему, которого мы посадили у окна в трактире, чтобы он его нам опознал. Но тот растерялся и не мог сказать, он это или не он - а по какой причине? Могу вам объяснить: хитрец, понимаете ли, сбрил усы.
- Славная лошадка, - говорит он, - рысистая; и фаэтон легок на ходу.
- На этот счет можете не сомневаться, - говорю я. - А теперь, мистер Файки, поведу я с вами дело напрямик, чтобы вам не тратить время зря. Я не кто иной, как инспектор Уилд, и вы арестованы.
- Нет, вы шутите? - говорит он.
- Отнюдь не шучу.
- Так сгореть мне на месте, - говорит Файки, - если это не прескверно для меня!
Вы, наверно, никогда не видели, чтобы человек был так ошеломлен.
- Надеюсь, вы мне позволите взять свой сюртук? - говорит он.
- Что ж, можно.
- Хорошо, так давайте подъедем к фабрике.
- Нет, мы, пожалуй, сделаем иначе, - говорю я. - Я ведь был уже там сегодня. Что, если нам послать кого-нибудь?
Видит он, ничего не попишешь, послал человека, надел свой сюртук, и мы преспокойно повезли молодчика в Лондон.
Еще не смолкли восторги по поводу рассказа, как все стали дружно просить гладколицего офицера с румянцем во всю щеку и удивительного с виду простака, чтоб он рассказал \"историю с мясником\".
Гладколицый офицер с румянцем во всю щеку и удивительный с виду простак расплылся в улыбке и мягким голосом, как будто подлащиваясь, начал свою историю с мясником:
- Тому уже лет шесть, как в Скотленд-Ярд поступило сообщение, что в Сити на оптовых снладах происходят крупные хищения товара - батиста и шелка. Дано было распоряжение заняться этим делом; и возложили его на нас троих Строу, Фендолла и меня.