Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Да. Моя квартирная хозяйка… сейчас вспомню точно, когда… в прошлый вторник… разрешилась от бремени прекрасным мальчиком. В четверг вечером нянька сидела с ним у камина, он был здоровехонек. Вдруг он весь посинел и стал корчиться. Тут же послали за доктором, перепробовали все средства, но…

— Какой ужас! — перебил ошеломленный Киттербелл.

— Ребенок, конечно, умер. Правда, твой ребенок может и не умереть; и если он окажется мальчиком и к тому же доживет до дня крестин, — что ж, придется мне, видно, быть одним из восприемников. — В предвкушении катастрофы Сплин заметно смягчился.

— Благодарю вас, дядя, — молвил взволнованный племянник, горячо пожимая Сплину руку, словно тот оказал ему неоценимую услугу. — Я, пожалуй, не стану передавать жене того, что вы мне рассказали.

— Да, если состояние духа у нее неважное, лучше, пожалуй, не рассказывать ей про столь печальный случай, — согласился Сплин, который, разумеется, сочинил эту историю от первого до последнего слова, — хотя, с другой стороны, тебе как мужу надлежало бы подготовить ее к самому худшему.

Дня через два после этого Сплин, читая утреннюю газету в кухмистерской, которой он был постоянным посетителем, увидел такую заметку:

РОЖДЕНИЯ.
В субботу 18-го сего месяца, на Грейт-Рассел-стрит у супруги Чарльза Киттербелла, эсквайра, — сын.


— Значит, все-таки мальчик! — вскричал он, хлопнув газетой об стол к великому удивлению официантов. — Все-таки мальчик! — Однако он быстро успокоился, прочитав цифры смертности среди детей грудного возраста.

Прошло шесть недель, и Сплин, не получая от Киттербеллов никаких известий, уже льстил себя надеждой, что младенец умер, как вдруг нижеследующее письмо, к великому его огорчению, убедило его в противном:

«Грейт-Рассел-стрит
Понедельник утром
Дражайший дядюшка!
Вы, несомненно, будете рады узнать, что моя дорогая Джемайма уже выходит из своей комнаты и что Ваш будущий крестник в добром здоровье. Вначале он был очень худенький, но сейчас уже подрос и, как говорит няня, день ото дня толстеет. Он много плачет, и цвет лица у него очень странный, что сильно смущало меня и Джемайму; но няня говорит, что так всегда бывает, а мы, естественно, еще ничего не знаем о таких вещах, почему и полагаемся на то, что говорит няня. Нам кажется, что он будет очень умненький, и няня говорит, что наверно будет, потому что он нипочем не хочет засыпать. Само собой разумеется, все мы очень счастливы, только немного устали, так как он всю ночь не дает нам спать; но няня говорит, что в первые шесть-семь месяцев ничего другого и ждать нельзя. Ему привили оспу, но проделали эту операцию не очень ловко, вследствие чего в ручку ему вместе с вакциной попали маленькие осколки стекла. Этим, возможно, и объясняется, что он немножко капризничает; так, во всяком случае, говорит няня. Крестины состоятся в пятницу в двенадцать часов, в церкви св. Георгия на Харт-стрит. Наречен он будет Фредерик Чарльз Уильям. Очень просим Вас приехать не позднее, чем без четверти двенадцать. Вечером у нас соберется несколько близких друзей, среди которых мы, конечно, рассчитываем видеть и Вас. С грустью должен сказать, что бедный мальчик сегодня что-то беспокоен — боюсь, не лихорадка ли у него. Остаюсь, дорогой дядюшка,
преданный Вам
Чарльз Киттербелл.
P.S. Распечатываю письмо: хочу добавить, что мы только что обнаружили причину беспокойного поведения маленького Фредерика. Дело не в лихорадке, как я опасался, а в небольшой булавке, которую няня вчера вечером по нечаянности воткнула ему в ножку. Булавку мы вытащили, и сейчас он чувствует себя лучше, хотя и плачет еще очень горько».


Едва ли нужно говорить о том, что интересное послание, приведенное нами, не доставило большой радости ипохондрику Сплину. Однако отступать было поздно; решив, что надо по крайней мере не ударить в грязь лицом (более чем когда-либо кислым), он купил для младенца Киттербелла красивый серебряный стаканчик и велел незамедлительно выгравировать на нем инициалы Ф. Ч. У. К., а также обычные завитушки в виде усиков дикого винограда и огромную точку.

В понедельник погода была хорошая, во вторник прямо-таки прекрасная, в среду не хуже, а в четверг чуть ли не еще лучше — четыре погожих дня подряд в Лондоне! Кучера наемных карет готовы были взбунтоваться, а метельщики улиц уже начинали сомневаться в существовании промысла божия. «Морнинг Геральд» сообщила своим читателям, что, по слухам, одна старушка в Кемден-Тауне сказала, будто такой прекрасной погоды «и старики не запомнят»; а излингтонские клерки с большими семьями и маленьким жалованьем скинули черные гетры, презрели свои некогда зеленые ластиковые зонты и шагали в Сити, гордо выставляя напоказ белые чулки и начищенные штиблеты. Сплин созерцал все происходящее презрительным взором — его триумф был не за горами. Он знал, что, продержись хорошая погода не четыре дня, а хоть четыре недели, все равно, как только ему потребуется ехать в гости, польет дождь. Он черпал мрачное удовлетворение в своей уверенности, что к пятнице погода испортится, — и он не ошибся.

— Так я и знал, — сказал Сплин в пятницу, в половине двенадцатого утра, заворачивая за угол напротив дома лорд-мэра. — Так я и знал; раз уж мне понадобилось куда-то ехать — кончено.

И в самом деле, от такой погоды впору было приуныть и куда более жизнерадостному человеку. Дождь лил без передышки с восьми утра; люди шли по Чипсайду мокрые. продрогшие, забрызганные грязью. Самые разнообразные давно забытые хозяевами зонты были извлечены на свет божий. В проезжавших кэбах седока скрывали наглухо задернутые жесткие коленкоровые занавески — точь-вточь как таинственные картины в замках у миссис Рэдклиф; от лошадей, тащивших омнибусы, валил пар, как от паровой машины; никто и не думал о том, чтобы переждать дождь под аркой или в подъезде, — всем было ясно, что это дело безнадежное; и все спешили вперед, толкаясь, чертыхаясь, скользя и потея, как новички-конькобежцы, цепляющиеся за спинку деревянных кресел на Серпантайне в морозное воскресное утро.

Сплин остановился в нерешительности; идти пешком нечего было и думать — по случаю крестин он оделся в парадный костюм. Взять кэб — непременно вывалит на мостовую; карета же, как он считал, была ему не по средствам. На углу напротив стоял готовый к отправлению омнибус — медлить было нельзя, — Сплин ни разу не слышал, чтобы омнибус опрокинулся или лошади понесли, ну, а если кондуктор вздумает его столкнуть, он сумеет поставить его на место.

— Пожалуйте, сэр! — крикнул юнец, разъезжавший в должности кондуктора на «Деревенских ребятах» — так назывался омнибус, привлекший внимание Сплина. Сплин стал переходить улицу.

— Сюда, сэр! — заорал кучер омнибуса «Эй вы, залетные!», осаживая лошадей так, чтобы загородить доступ к дверцам конкурента. — Сюда, сэр, у него полно.

Сплин заколебался. Увидев это, «Деревенские ребята» стали обливать «Залетных» потоками брани; уладить спор к общему удовлетворению взялся кондуктор подоспевшего «Адмирала Нэпира»: схватив Сплина поперек туловища, он втолкнул его в свой омнибус, где как раз оставалось незанятым шестнадцатое место.

— Так-то лучше! — сказал «Адмирал», и вот уже колымага мчится галопом, как пожарная машина, а похищенный пассажир, согнувшись в три погибели и едва держась на ногах, при каждом толчке валится то вправо, то влево, как «Джек-в-Зелени» на майском гулянье, увивающийся около «миледи» с медным половником.

— Ради всего святого, куда же мне сесть? — обратился бедняга к какому-то пожилому джентльмену. после того как в четвертый раз плюхнулся ему на колени.

— Куда угодно, только не на меня верхом, сэр, — сердито отвечал тот.

— Может быть, джентльмен предпочтет сесть верхом на лошадь, — с усмешкой предложил отсыревший адвокатский клерк в розовой рубашке.

Упав еще несколько раз, Сплин втиснулся, наконец, на свободное место, имевшее, правда, то неудобство, что оно приходилось между окном, которое не закрывалось, и дверью, которую то и дело нужно было открывать; к тому же он оказался в тесном соприкосновении с пассажиром, который все утро ходил по улицам без зонта и выглядел так, словно просидел целый день в бочке с водой, — только еще мокрее.

— Не хлопайте дверью, — сказал Сплин кондуктору, когда тот закрыл ее снаружи, выпустив четырех пассажиров. — Я очень нервный, мне это вредно.

— Кто-то что-то сказал? — отозвался кондуктор, просовывая голову в омнибус и делая вид, что не расслышал.

— Я вам говорю — не хлопайте дверью, — повторил Сплин, и все лицо у него перекосилось, как у пикового валета, страдающего тиком.

— Просто беда с этой дверью, сэр, — сказал кондуктор, — как ее ни закрывай, обязательно хлопнет. — И в подтверждение своих слов он широко распахнул дверь и снова захлопнул ее с оглушительным стуком.

— Прошу прощенья, сэр, — заговорил аккуратный старичок, сидевший напротив Сплина. — Не замечали ли вы, что, когда едешь в дождливый день в омнибусе, у четырех пассажиров из пяти всегда оказываются огромные зонты без ручки или без медного наконечника внизу?

— Да знаете, сэр, — отвечал Сплин, и тут услышал, что часы на улице бьют двенадцать, — я об этом как-то не задумывался. Но сейчас, когда вы это сказали… Эй, эй! — закричал наш незадачливый герой, заметив, что омнибус пронесся мимо Друри-лейн, где ему нужно было слезать. — Где кондуктор?

— Он, кажется, на козлах, сэр, — сказал уже упомянутый выше адвокатский клерк в розовой рубашке, напоминавшей белую страницу, разлинованную красными чернилами.

— Что же он меня не ссадил, — слабым голосом произнес Сплин, утомленный пережитыми волнениями.

— Давно пора, чтобы этих кондукторов кто-нибудь осадил, — ввернул клерк и засмеялся собственной шутке.

— Эй, эй! — снова крикнул Сплин.

— Эй, эй! — подхватили пассажиры. Омнибус проехал церковь св. Джайлза.

— Стой! — сказал кондуктор. — Вот грех-то какой, ну просто из головы вон, джентльмена-то надо было высадить у Дури-лейн!.. Пожалуйте, сэр, прошу побыстрее, — добавил он, открывая дверь и помогая Сплину встать, да так спокойно, будто ничего не случилось.

Тут мрачное отчаяние Сплина уступило место гневу.

— Друри-лейн! — выдохнул он, как ребенок, которого в первый раз посадили в холодную ванну.

— Дури-лейн, сэр?.. так точно, сэр. Третий поворот направо, сэр.

Сплин окончательно вышел из себя. Он стиснул в руке зонт и уже готов был удалиться, твердо решив не платить за проезд. Но кондуктор, как ни странно, держался на этот счет другого мнения, и одному богу известно, чем кончилась бы их перепалка, если бы ее весьма искусно и убедительно не пресек кучер.

— Эй, — заговорил сей почтенный муж, встав на козлах и опираясь рукой о крышу омнибуса. — Эй, Том! Скажи джентльмену, если, мол, он чем недоволен, мы так и быть довезем его до Эджвер-роуд задаром, а на обратном пути ссадим у Дури-лейн. Уж на это-то он должен согласиться.

Против такого довода возразить было нечего; Сплин заплатил причитавшиеся с него шесть пенсов и через четверть часа уже поднимался по лестнице дома № 14 на Грейт-Рассел-стрит.

По всему было видно, что приготовления к вечернему приему «нескольких близких друзей» идут полным ходом. В сенях на откидном столе выстроились две дюжины только что доставленных новых стаканов и четыре дюжины рюмок, еще не отмытых от пыли и соломы. На лестнице пахло мускатным орехом, портвейном и миндалем; половик, закрывавший лестничную дорожку, был убран; а статуя Венеры на первой площадке словно конфузилась, что ей дали в правую руку стеариновую свечу, эффектно озарявшую закопченные покровы прекрасной богини любви. Служанка (уже окончательно затормошенная) ввела Сплина в очень мило обставленную парадную гостиную, где на столах и столиках было разбросано в живописном беспорядке множество корзиночек, бумажных салфеточек, фарфоровых фигурок, розовых с золотом альбомов и книжечек в переплетах всех цветов радуги.

— Добро пожаловать, дядюшка! — встретил его мистер Киттербелл. — Как поживаете? Разрешите мне… Джемайма, душенька… мой дядя. Вы, кажется, уже встречались с Джемаймой, сэр?

— Имел удовольствие, — отвечал Долгий Сплин таким тоном и с таким видом, что позволительно было усомниться, испытал ли он это чувство хоть раз в жизни.

— Любой друг Чарльза, — сказала миссис Киттербелл с томной улыбкой и легким покашливанием, — любой друг Чарльза… кхе… и тем более родственник…

— Я так и знал, что ты это скажешь, милочка, — произнес Киттербелл, ласково глядевший на жену, хоть и казалось, что он рассматривает дома на той стороне улицы. — Да благословит тебя бог! — И он с умильной улыбкой сжал ей руку, от чего у дядюшки Сплина немедленно взыграла желчь.

— Джейн, попросите няню принести сюда малютку, — обратилась миссис Киттербелл к служанке. Миссис Киттербелл была высокая, тощая молодая женщина с очень светлыми волосами и необычайно белым лицом, — одна из тех молодых женщин, которые, неизвестно почему, всегда вызывают представление о холодной телятине. Служанка исчезла, и вскоре появилась няня с крошечным свертком на руках, поверх которого накинута была длинная голубая пелерина, отороченная белым мехом. Это и был малютка.

— Ну вот, дядя, — сказал мистер Киттербелл, с победным видом приподнимая капюшон, закрывавший младенцу лицо, — на кого он, по-вашему, похож?

— Да, на кого?.. Хи-хи-хи, — сказала и миссис Киттербелл, взяв мужа под руку и устремив на Сплина взгляд, выражавший всю меру любопытства, на какую она была способна.

— Боже мой, какой он маленький! — воскликнул добряк-дядюшка, в притворном изумлении отшатываясь от младенца. — Он просто неестественно маленький.

— Разве? — тревожно вопросил бедняжка Киттербелл. — По сравнению с тем, что было, сейчас он просто великан, не правда ли, няня?

— Он у нас ангельчик, — сказала няня, нежно прижимая к себе ребенка и увиливая от прямого ответа, не потому, что совесть мешала ей опровергнуть мнение хозяина, а из благоразумного опасения, как бы не упустить полкроны, которые Сплин мог дать ей на чай.

— Так на кого же он похож? — снова спросил Киттербелл.

Сплин глядел на розовый комочек и думал только о том, как бы побольнее уязвить молодых родителей.

— Право, не могу сказать, на кого он похож, — отвечал он, отлично зная, какого от него ждут ответа.

— Вам не кажется, что он похож на меня? — спросил племянник и хитро подмигнул.

— О нет, ни в коем случае, — ответствовал Сплин веско и многозначительно. — Ни в коем случае. Только не на тебя.

— Значит, на Джемайму? — упавшим голосом спросил Киттербелл.

— О нет, ни малейшего сходства. Я, конечно, плохой судья в таких вопросах, но, по-моему, он скорее напоминает те куклы, играющие на трубе, которыми иногда украшают могилы.

Няня низко пригнулась над ребенком, с трудом удерживаясь от смеха. У папы и мамы лица стали почти такие же страдальческие, как у их доброго дядюшки.

— Ну хорошо, — сказал в заключение огорченный молодой отец, — через час вам легче будет решить, на кого он похож. Вы увидите его голеньким.

— Благодарю, — сказал Сплин, исполненный признательности.

— А теперь, душенька, — обратился Киттербелл к жене, — нам пора ехать. Со вторым крестным отцом и крестной матерью мы встретимся в церкви, дядя, — это мистер и миссис Уилсон из дома напротив — очень, очень приятные люди. Ты, душенька, тепло ли одета?

— Да, милый.

— А может, ты все-таки накинешь еще одну шаль? настаивал заботливый супруг.

— Нет, дорогой, — отвечала прелестная мать и оперлась на руку, галантно подставленную ей Сплином; затем все уселись в наемную карету и поехали в церковь, причем Сплин по дороге развлекал миссис Киттербелл пространными рассуждениями о том, как опасна корь, молочница, прорезывание зубов и другие замысловатые болезни, коим подвержены дети.

Обряд крещенья (занявший всего пять минут) не ознаменовался никакими происшествиями. Священник был приглашен к обеду куда-то за город, а до этого, в какой-нибудь один час, должен был еще благословить двух родильниц, окрестить двух младенцев и предать земле одного покойника. Поэтому крестные отцы и крестная мать «в два счета», как выразился Киттербелл, пообещали отречься от сатаны и всех дел его «и прочее тому подобное»; в общем, все прошло гладко и без задержек, если не считать того, что Сплин, передавая малютку священнику, чуть не уронил его в купель; и в два часа Сплин уже опять входил в ворота банка с тяжелым сердцем и с печальным сознанием, что вечером ему не миновать идти в гости.

Настал вечер, и из Пентонвилла, согласно распоряжению Сплина, прибыли с мальчишкой-посыльным его бальные туфли, черные шелковые чулки и белый галстук. Крестный папаша, уныло переоделся в конторе у своего знакомого, откуда пошел на Грейт-Рассел-стрит пешком — поскольку дождь перестал и к вечеру погода прояснилась — и в состоянии духа на пятьдесят градусов ниже положенной крепости. Он медленно шествовал по Чипсайду, Ньюгет-стрит, вверх по Сноу-Хиллу и вниз по Холборн-Хиллу, мрачный, как деревянная фигура на бушприте военного корабля, на каждом шагу выискивая новые причины для душевной скорби. Когда он пересекал Хэттон-Гарден, на него налетел какой-то прохожий, видимо под хмельком, и сшиб бы его с ног, если бы, по счастью, его не поймал в объятия очень изящный молодой человек, случившийся рядом. От этого столкновения нервы Сплина, а также его костюм пришли в такое расстройство, что он еле устоял на ногах. Молодой человек взял его под руку и самым любезным образом проводил до Фарнивалс-Инн. Сплин едва ли не впервые в жизни ощутил прилив благодарности и вежливости и на прощанье обменялся с этим изящным и воспитанным молодым джентльменом изъявлением сердечнейших чувств.

«Есть же все-таки на свете доброжелательные люди», — размышлял наш мизантроп, следуя дальше к месту своего назначения.

Рат-тат-тарарарат! — Это кучер наемной кареты, подражая выездному лакею, стучал в дверь дома Киттербелла, к которой приближался Сплин; из кареты вылезла пожилая леди в большом токе, пожилой джентльмен в синем сюртуке и три копии пожилой леди — в розовых платьях и таких же башмачках.

«Гостей-то будет много!» — горестно вздохнул крестный, прислонившись к ограде дворика и вытирая пот со лба. Несчастный не сразу решился постучать в дверь; а когда он, наконец, постучал и дверь отворилась, разряженная фигура соседа-зеленщика (нанятого для услуг за семь с половиной шиллингов, хотя одни его икры стоили вдвое дороже), зажженная лампа в сенях и Венера на лестнице, а также гул множества голосов и звуки арфы и двух скрипок убедили его в том, что не зря его томили тяжелые предчувствия.

— Добро пожаловать! — приветствовал его вконец запарившийся Киттербелл, выскакивая из буфетной со штопором в руке и весь в опилках, которые образовали как бы некий узор из кавычек на его невыразимых.

— Боже мой! — сказал Сплин, пройдя в буфетную, чтобы надеть парадные туфли, которые он принес в кармане сюртука, и совсем подавленный видом семи пробок, только что извлеченных из бутылок, и такого же количества графинов. — Сколько же у вас собралось гостей?

— О, человек тридцать пять, не больше! Во второй гостиной мы убрали ковер, а в первой поставили фортепьяно и карточные столы. Джемайма решила устроить настоящий ужин, потому что ведь будут тосты и все такое… Но что с вами, дядя? — продолжал хозяин, заметив, что Сплин стоит в одном башмаке и, делая страшные гримасы, роется в карманах. — Что вы потеряли? Бумажник?

— Нет, — отвечал Сплин голосом Дездемоны, которую душит Отелло, в то время как руки его продолжали нырять то в один, то в другой карман.

— Визитные карточки? Табакерку? Ключ от квартиры? — сыпал Киттербелл вопрос за вопросом.

— Нет, нет! — воскликнул Сплин, все еще роясь в пустом кармане.

— Неужели… неужели стаканчик, о котором вы говорили утром?

— Да, стаканчик! — отвечал Сплин, бессильно опускаясь на стул.

— Как же это могло случиться? Вы хорошо помните, что взяли его с собой?

— Да, да! Теперь все понятно. — Сплин даже вскочил, осененный внезапной догадкой. — Ах я несчастный! Мне на роду было написано страдать. Все понятно это тот молодой человек с такими прекрасными манерами!..

— Мистер Сплин! — громогласно возвестил зеленщик через полчаса после вышеописанного открытия, вводя несколько оправившегося крестного отца в гостиную. — Мистер Сплин!

Все оглянулись на дверь, и Сплин вошел, чувствуя себя столь же не у места, как, вероятно, почувствовал бы себя лосось на садовой дорожке.

— Очень рада, еще раз здравствуйте, — сказала миссис Киттербелл, не замечая, как смущен и расстроен ее гость. — Позвольте вас кое с кем познакомить. Моя мама… мистер Сплин… мой папа, мои сестры.

Сплин потряс мамаше руку с таким жаром, словно она была его родной матерью, отвесил низкий поклон девицам (при этом сильно потеснив какого-то франта, оказавшегося у него за спиной), и не обратил ни малейшего внимания на папашу, который кланялся ему не переставая уже три с половиной минуты.

— Дядя, — сказал Киттербелл, после того как Сплину было представлено десятка два самых близких друзей, — пройдемте в тот конец комнаты, я хочу вас познакомить с моим другом Дэнтоном. Это замечательный человек, я уверен, что он вам понравится, — идемте!

Сплин последовал за ним с покорностью ученого медведя.

Мистер Дэнтон оказался молодым человеком лет двадцати пяти, с изрядным запасом нахальства и весьма скудным запасом ума. Он пользовался большим успехом, особенно среди молодых девиц в возрасте от шестнадцати до двадцати шести лет включительно. Он премило изображал голосом валторну, неподражаемо пел куплеты и умел в разговоре со своими поклонницами незаметно ввернуть дерзость. Почему-то за ним утвердилась слава великого остроумца, и стоило ему открыть рот, как все, кто его знал, начинали весело смеяться.

Киттербелл по всем правилам представил его Сплину. Мистер Дэнтон поклонился и стал очень смешно теребить дамский платочек, который держал в руке. Все заулыбались.

— Тепло сегодня на дворе, — начал Сплин, чувствуя, что нужно что-то сказать.

— Да. Вчера было еще теплее, — отпарировал несравненный мистер Дэнтон.

Раздался дружный смех.

— Очень рад возможности поздравить вас, сэр, — продолжал Дэнтон, — по случаю вашего первого выступления в роли отца… я имею в виду — крестного отца.

Девицы давились от смеха, мужчины шумно выражали свое одобрение.

Разговор этот был прерван восхищенным жужжанием, возвестившим появление няни с малюткой. Девицы все как одна устремились ей навстречу. (На людях молодые девицы всегда обожают детей.)

— Ах, какая прелесть! — воскликнула одна.

— Какой дуся! — вскричала другая, и от восторга у нее даже перехватило голос.

— Он очарователен! — добавила третья.

— А ручки какие миленькие! — ахнула четвертая, выпростав из одеяла нечто, размером и формой напоминающее аккуратно ощипанную куриную лапку.

— Видали вы что-нибудь подобное? — обратилась к джентльмену в трех жилетах маленькая кокетка с большим турнюром, точно сошедшая с французской литографии.

— Никогда в жизни, — отвечал ее поклонник, поправляя воротнички.

— Ах, няня, дайте мне его подержать! — молила между тем еще одна девица. — Такой прелестный крошка!

— А он открывает глазки, няня? — пищала ее подруга, изображая святую невинность.

Словом, девицы единодушно решили, что это ангел, а замужние дамы сошлись на том, что это самый чудесный ребенок на свете… если не считать их собственных детей.

Потом молодежь с новым увлечением предалась танцам. Все в один голос уверяли, что мистер Дэнтон превзошел самого себя; несколько юных девиц восхитили общество и завоевали новых поклонников, пропев «Мы встретились с вами», «Ее заметив на лугу» и другие, не менее чувствительные и осмысленные романсы; молодые люди, по выражению миссис Киттербелл, старались «показать себя с самой лучшей стороны»; девицы не упускали интересных возможностей; и вечер обещал пройти на редкость удачно. Сплина это не смущало: он обдумывал некий план, решив поразвлечься на свой лад, — и был почти счастлив. Он сыграл роббер в вист и не взял ни одной взятки. Мистер Дэнтон заявил, что раз у него нет ни одной взятки, значит с него взятки гладки; все расхохотались. Сплин в ответ пошутил более остроумно, но никто даже не улыбнулся, кроме хозяина дома, который словно вменил себе в обязанность смеяться до упаду всему, что услышит. Одно только было не совсем хорошо — музыканты играли без должного подъема. Впрочем, для этого нашлась уважительная причина: один из гостей, прибывший в тот день из Грейвзенда, рассказал, что этих музыкантов с утра ангажировали на пароход, и они играли почти без отдыха всю дорогу до Грейвзенда и всю дорогу обратно.

«Настоящий ужин» был превосходен. На столе красовались четыре храма из ячменного сахара, которые выглядели бы очень величественно, если бы еще в начале ужина наполовину не растаяли, и водяная мельница с одним только небольшим изъяном: вместо того чтобы вертеться, она растекалась по скатерти. Подавались также цыплята, язык, сбитые сливки, пирожное, салат из омаров, мясное рагу, да мало ли что еще. И Киттербелл все покрикивал, чтобы сменили тарелки, а их все не сменяли; и тогда джентльмены, которым требовались чистые тарелки, просили не трудиться — они возьмут тарелки у дам; и миссис Киттербелл хвалила их за галантность, а зеленщик совсем сбился с ног и пришел к убеждению, что семь с половиной шиллингов достались ему не даром; и девицы старались есть поменьше, опасаясь показаться неромантичными, а замужние дамы старались есть побольше, опасаясь не наесться досыта; и уже было выпито немало вина, и разговоры и смех не умолкали ни на минуту.

— Внимание! — торжественно произнес мистер Киттербелл, вставая с места. — Душенька! (Это относилось к миссис Киттербелл, сидевшей на другом конце стола.) Налей вина миссис Максуэл, и твоей маме, и остальным дамам; а джентльмены, я уверен, поухаживают за девицами.

— Леди и джентльмены! — сказал Долгий Сплин скорбным, замогильным голосом, поднимаясь во весь рост, подобно статуе командора, — попрошу вас наполнить бокалы. Я бы хотел предложить тост.

Наступила мертвая тишина — бокалы наполнили лица у всех стали серьезные.

— Леди и джентльмены, — не спеша продолжал зловещий Сплин, — я… (Тут мистер Дэнтон изобразил две высокие ноты на валторне, отчего нервного оратора передернуло, а его слушателей разобрал смех.)

— Тише, тише, — сказал Киттербелл, стараясь не рассмеяться вслух.

— Тише! — подхватили мужчины.

— Дэнтон, уймись, — предостерег остряка через стол его закадычный приятель.

— Леди и джентльмены, — снова начал Сплин, успокоившись и отнюдь не давая сбить себя с толку, ибо по части застольных речей он был мастак, — в соответствии с тем, что, насколько мне известно, является в таких случаях установленным обычаем, я, как один из восприемников Фредерика Чарльза Уильяма Киттербелла (тут голос оратора дрогнул — он вспомнил злосчастный стаканчик), беру на себя смелость провозгласить тост. Нет нужды говорить, что я предлагаю выпить за здоровье и процветание юного джентльмена, в честь которого мы и собрались здесь для того, чтобы отпраздновать первое важное событие на его жизненном пути. (Аплодисменты.) Леди и джентльмены, безрассудно было бы ожидать, что наши друзья и хозяева, которым мы от души желаем счастья, проживут всю жизнь без суровых испытаний, безутешного горя, тяжких невзгод и невозвратимых утрат! — Тут вероломный изменник сделал паузу и медленно извлек из кармана огромных размеров белый носовой платок. Несколько дам последовали его примеру. — Чтобы эти испытания миновали их возможно дольше вот чего я искренне желаю, вот о чем молю бога. (Бабушка новорожденного громко всхлипнула.) Я верю и надеюсь, леди и джентльмены, что младенец, на чьих крестинах мы сегодня пируем, не будет вырван из родительских объятий безвременной смертью (несколько батистовых платочков пошло в ход); что его юное и сейчас по всей видимости здоровое тельце не подточит коварный недуг. (Здесь Сплин, уловив признаки волнения среди замужних дам, окинул стол злобно-торжествующим взглядом.) Я не сомневаюсь в том, что вы, как и я, желаете ему вырасти и стать опорой и утешением родителей. («Браво, браво!» — пролепетал мистер Киттербелл и громко всхлипнул.) Но, ежели пожелание наше не исполнится, ежели он, выросши, забудет о своем сыновнем долге, ежели отцу и матери его суждено на опыте познать горчайшую из истин, что «острей змеиного укуса детей неблагодарность»… — Тут миссис Киттербелл, прижав к глазам платок, выбежала из комнаты в сопровождении нескольких дам и забилась в нервическом припадке. Ее супруг и повелитель пребывал почти в столь же плачевном состоянии; общее же впечатление сложилось скорее в пользу Сплина, — как-никак, люди ценят сильные чувства.

Происшествие это, само собой разумеется, вконец испортило так мирно протекавшее торжество. Те, кто только что с аппетитом насыщался тартинками, конфетами и глинтвейном, теперь требовали уксуса, холодной воды и нюхательных солей. Миссис Киттербелл тотчас увели в ее покои, музыкантам велели замолчать, девицы перестали кокетничать, и гости мало-помалу разъехались. Сплин ушел, едва началась вся эта кутерьма, и отправился домой пешком, легким шагом и (насколько это было для него возможно) с легким сердцем. Его квартирная хозяйка выражала готовность присягнуть, что слышала в тот вечер через стену, как он, заперев за собою дверь, смеялся зловещим смехом. Однако утверждение это столь невероятно и столь явно отдает неприкрытой ложью, что ему по сей день никто не верит.

С того времени, к которому относится наш рассказ, семейство мистера Киттербелла изрядно увеличилось. Теперь у него уже два сына и дочь; и поскольку есть основания полагать, что в недалеком будущем число его цветущих отпрысков еще возрастет, он усердно подыскивает достойного кандидата в крестные отцы. Этому кандидату мистер Киттербелл намерен предъявить два требования; он должен дать торжественное обещание, что не будет произносить застольных речей; и он не должен иметь никакого отношения к «самому несчастному человеку на свете».

Глава XII

Смерть пьяницы

Мы берем на себя смелость утверждать, что в памяти у каждого наблюдательного человека, имеющего обыкновение изо дня в день прогуливаться по одной и той же людной улице и кому, таким образом, многие там уже примелькались, непременно запечатлелась одна какая-нибудь личность, убогая и жалкая до последней степени, которая запомнилась ему, собственно, еще и оттого, что нынешний вид ее был свойственен ей не всегда, что опускалась она тут же, у него на глазах, шаг за шагом, постепенно и как-то неприметно, покуда откровенная нищета и лохмотья не поразили его вдруг и с болезненной какой-то силой. В самом деле, всякому, кто вращался сколько-нибудь в обществе или кто по роду своей деятельность соприкасался с большим кругом людей и кому доводилось в случайно повстречавшемся на улице человеке — грязном, нищем и больном — узнавать старого знакомца, припомнится и то время, когда это же существо было клерком или вполне почтенным ремесленником, — словом, когда оно подвизалось на том или ином поприще, сулившем процветание в будущем и дававшем достаток в настоящем. А наши читатели — разве среди их бывших знакомых не сыщется такая погибшая душа, такой вконец опустившийся человек? В голодном унынии бродит он по улицам, встречая повсюду суровое равнодушие, и богу одному известно, чем он только жив. Явление, увы, слишком распространенное, чтобы быть кому-либо в диковину! И слишком часто возникает оно от одной и той же причины — от пьянства, от этого безудержного влечения к медленной и верной отраве, этой страсти, которая не считается ни с чем на свете, заставляет забывать о жене, детях, счастье, положении в обществе и бешено увлекает свои жертвы вниз, в бездну, в смерть.

Несчастья и житейские невзгоды привели иного к губительному пороку. Обманутые надежды, смерть кого-нибудь из близких или та затаенная печаль, что не убивает человека сразу, а медленно, исподволь точит сердце, довели его до исступления, до того отвратительного умопомешательства, когда человек сам, своею рукой, навлекает на себя медленную, неминучую гибель. Насколько больше, однако, таких, что сознательно, с открытыми глазами бросаются в этот омут, из которого нет возврата, который, напротив, затягивает свою жертву все глубже и глубже, не оставляя ей в конце концов и проблеска надежды.

Именно такой человек стоял однажды у постели умирающей жены. Его глухие стоны мешались с простодушной молитвой коленопреклоненных детей. Комната была убого и скудно обставлена. В бледных чертах женщины, которую жизнь уже заметно торопилась покинуть, нетрудно было прочесть всю повесть горя, нужды и мучительной заботы, год за годом неустанно терзавших ее сердце. Старая женщина, вся в слезах, поддерживала голову умирающей. Но не к ней, не к матери, обращено было изможденное лицо; не материнскую руку судорожно сжимали дрожащие, холодеющие пальцы — они сжимали руку мужа; глаза, которым суждено было вот-вот угаснуть, были устремлены на его лицо, и он трепетал под этим взглядом. Одежда на нем была измята и неопрятна, лицо опухшее, глаза воспалены и мутны. Верно, среди какой-нибудь дикой оргии его вызвали к печальному одру смерти.

Лампа, защищенная козырьком, тускло освещала собравшихся вокруг постели; глубокая, непроницаемая тень обволакивала остальную часть комнаты. За окном все было погружено в ночное безмолвие; в комнате царил покой смерти. Лишь мерное тиканье карманных часов, висевших над камином, нарушало глубокую тишину, но тем, кто был в комнате, слышалось что-то роковое в этом звуке, ибо все знали, что идет счет последним минутам пребывания души человеческой в бренном ее жилище.

Страшное это дело — сидеть возле умирающего и ждать приближения смерти; знать, что надежды нет, что выздоровление невозможно; считать нескончаемые часы, ночь за ночью, долгие ночи подряд… такие ночи знает лишь тот, кому доводилось просиживать их у постели больного! Мороз подирает по коже, когда лежащее перед вами беспомощное существо в забытьи и беспамятстве начинает открывать заветные тайны своего сердца, годами доселе лежавшие под спудом. Подумать только человек хитрит и таится всю жизнь затем лишь, чтобы к концу ее, в бреду и горячке, сорвать с себя маску! Чего только не услышишь у постели умирающего! Тут открываются такие грехи, такие преступления, что слушатель подчас, опасаясь за собственный рассудок, в ужасе и омерзении бежит вон. И сколько несчастных так и умирает в одиночестве — ибо злодеяния, о которых они бредят в свои предсмертные часы, отпугивают от них самых, казалось бы, бестрепетных людей.

Никаких предсмертных признаний, впрочем, не раздавалось с постели, вкруг которой стояли на коленях дети. Сдавленные их всхлипывания и стоны одни нарушали тягостную тишину каморки. Но вот судорожно сжатые пальцы разжались в последний раз, умирающая перевела взор с детей на отца и, силясь что-то выговорить, откинулась на подушки, и столько безмятежного спокойствия было в этом движении, что, казалось, она всего лишь погрузилась в сон. Все склонились над нею, стали звать ее, сперва вполголоса, а потом громким, пронзительным воплем отчаяния. Ответа не было. Стали прислушиваться к дыханию — ни вздоха. Пытались нащупать сердце — оно не билось. Сердце это было разбито, а та, кому оно принадлежало, — мертва!

Муж опустился на стул подле постели и прижал ладони к пылающему лбу. Он обвел взглядом всех своих детей, но, встречая всякий раз глаза, полные слез, невольно отворачивался. Никто не шепнул ему сочувственного слова, ни один ласковый взгляд не скользнул по его лицу! Все сторонились его, все отводили глаза. Пошатываясь, вышел он из комнаты, и никто не поспешил за ним вдогонку, никто не кинулся утешать вдовца.

А было время, когда толпа друзей окружила бы его в беде, когда непритворное участие их смягчило бы его горе. Куда же они делись теперь? Друзья, родные, просто знакомые — все они бросили его, все отступились от пьяницы. Одна жена оставалась ему преданной — в радости и в горе, несмотря на недуги и нищету. А он? Как вознаградил он ее? Приплелся из кабака к ее смертному одру, еле поспел принять ее последний вздох.

Он выбежал из дому и быстро зашагал по улице. Раскаяние, ужас, стыд завладели им всецело. Еще хмельной от выпитого вина, потрясенный только что пережитой сценой, он вошел в тот самый кабак, который так недавно покинул. Стакан следовал за стаканом. Кровь разыгралась, голова пошла кругом. Что смерть? Все помрем. Вот и она померла. Он был недостоин ее — слава богу, ее родня не упускала случая напомнить ему об этом. Черт бы побрал этих родственников! Разве они не бросили ее сами, предоставив ей изнывать в одиночестве? Ну что ж, — она умерла, и, кто знает, может быть счастлива. Все к лучшему. Еще стаканчик — и еще один! Ура! Жизнь в конце концов не такая уж плохая штука, и надо жить, пока живется!

Шли годы; дети — их было четверо — выросли и уже не были детьми. Только отец их оставался тем же, что и прежде. Еще беднее, еще ободранное, еще бесшабашнее на вид, это был все тот же отчаянный и неисправимый пьяница. Сыновья давно одичали, ими завладела улица, и они покинули отца; оставалась при нем одна дочь; она работала не покладая рук, и ему всегда — если не уговорами, то побоями — удавалось выжать из нее деньги на кабак. А он продолжал идти своей дорогой и жил в свое удовольствие.

Однажды вечером — было никак не больше десяти часов (дело в том, что вот уже несколько дней как его дочь хворала, и, следовательно, засиживаться в распивочной ему было не на что) — он направлялся домой и сам с собой рассуждал о том, что, собственно, не мешало бы ему обратиться к приходскому врачу; нужно ведь, чтобы она поскорее начала снова зарабатывать деньги. До сих пор он даже не удосужился порасспросить ее, что же у нее болит? Стояла промозглая декабрьская погода; дул пронзительный ветер, дождь лил как из ведра. Выпросив несколько медяков у прохожего и купив на них немного хлеба (он был как-никак заинтересован в том, чтобы дочь его не умерла с голода), он торопливо, сквозь дождь и ветер, пробирался домой.

Где-то за Флит-стрит, между этой улицей и набережной, расположено несколько убогих, узких переулочков, которые в совокупности своей составляют часть бывших монастырских владений Уайтфрайерс[25]; в один из этих переулочков он и направил свои стопы.

Убожеством и грязью двор, в который он завернул, мог бы потягаться с самым мрачным закоулком этой древней обители в самую грязную и разнузданную пору ее существования. Стены домов — в два, три и четыре этажа высотой — переливали теми неописуемыми оттенками, в какие время, сырость и плесень обыкновенно расцвечивают строения, сколоченные из грубых, нетесаных досок. Разбитые стекла были заделаны бумагой и грязными тряпками. Двери едва держались на петлях. По сторонам каждого окна торчали палки, между которыми была протянута веревка для белья. Отовсюду доносились брань или шум попойки.

Одинокий фонарь, стоящий посреди двора, не горел то ли особенно буйный порыв ветра его погасил, то ли это распорядился кто-то из жильцов, имеющий веские причины для того, чтобы его резиденция не слишком бросалась в глаза. Неровная, выщербленная мостовая тускло освещалась чахлыми свечами, там и сям мерцавшими в окнах счастливцев, которые могли позволить себе такую роскошь. Проходящая вдоль двора, в самой середине его, сточная канава издавала зловонье, как бы разбуженное дождем; ветер со свистом врывался в ветхие лачуги, двери и ставни скрипели, и оконные стекла дребезжали с такой силой, что, казалось, еще немного и рухнет все подворье.

А тот, за кем мы последовали в эту трущобу, продолжал шагать в темноте, поминутно оступаясь то в канаву, то в ее притоки, образованные дождем. Он прошел в глубь двора и остановился у последнего дома. Дверь, вернее то, что от нее осталось, была наполовину открыта — для удобства многочисленных обитателей дома; он стал карабкаться по темной ветхой лестнице на чердак.

Две-три ступеньки отделяли его от двери, как вдруг она сама распахнулась; девушка, такая же тощая и хилая, как свечка, которую она бережно заслоняла рукой, робко выглянула на лестницу.

— Это ты, отец? — спросила она.

— А то кто же? — хмуро отозвался он. — Чего ты дрожишь? Или ты думаешь, я много выпил сегодня? Без денежек не больно разгуляешься, а чтоб денежки были, работать надо, вот что! Да что это, в самом деле, стряслось с девчонкой?

— Мне худо, отец, мне очень худо, — сказала девушка и тут же разрыдалась.

— А-а, — протянул он тоном человека, вынужденного, наконец, против воли признать неприятный для него факт. — Ну, что ж, надо поправляться, а то так и будем сидеть без денег. Ты бы сходила к приходскому врачу да попросила бы у него какого-нибудь лекарства. Зря, что ли, они деньги получают, черт бы их подрал! Да что это ты в дверях стала? Пусти — ну?

— Отец, — прошептала девушка, прикрыв дверь и заслонив ее собой. — Уильям вернулся.

— Кто? — переспросил он. вздрогнув.

— Тише, — сказала девушка, — Уильям. Наш Уильям.

— Что ему нужно? — спросил он, сдерживая гнев. — Денег? Пить-есть? Ну, так он ошибся адресом. Дай-ка мне свечу — да дай же сюда, дурєха, я его не съем! — И, вырвав свечу из ее рук, он шагнул в комнату.

На старом сундучишке, подперев руками голову и устремив глаза на едва тлеющие угольки в очаге, сидел молодой человек лет двадцати двух на вид, очень худо одетый — в плохонькой куртке из грубой материи и таких же штанах. При виде отца он вскочил.

— Запри дверь, Мэри, — торопливо проговорил молодой человек. — Запри дверь! Да ты, никак, меня не узнаешь, отец? Ну, да с тех пор, как ты меня выгнал из дому, прошло немало времени — не диво, что ты меня забыл.

— Так что же тебе тут нужно? — спросил отец, садясь на табурет по другую сторону очага. — Что тебе нужно?

— Убежище, — отвечал сын. — Я попал в беду. Ну вот. Если меня схватят — петля на шею. Это — как пить дать. Если вы меня тут не укроете, меня непременно схватят. Это тоже как пить дать. Вот и все.

— Так, стало быть, ты грабежами да убийствами занимаешься, да? — спросил отец.

— Стало быть, так, — отвечал сын. — Тебя это удивляет, отец?

Он в упор посмотрел на отца, тот отвел глаза и потупился.

— Где твои братья? — спросил он после продолжительного молчания.

— Там, где они уже не станут тебя беспокоить. Джон уехал в Америку, а Генри умер.

— Умер! — воскликнул отец — тут даже он невольно содрогнулся.

— Умер, — повторил молодой человек. — Он умер у меня на руках, лесник подстрелил его, как собаку. Он повалился навзничь, я его подхватил, и кровь его текла по моим пальцам. Она лилась из груди, как вода. От потери крови он ослаб и почти ничего уже не различал, но он нашел в себе силы броситься на колени, тут же, в траве, и начать молиться. Он просил бога внять мольбам его матери, если она взята на небо, мольбам о своем младшем сыне. «Я ведь был ее любимцем, Уилл, — сказал он, — и мне сладко вспоминать, что как ни мал я был, когда она умирала, и как ни разрывалось мое сердечко от горя, а все же я мог, стоя на коленях в ногах се постели, возблагодарить бога за ту любовь, какую он внушил мне к матери, за то, что я не исторгнул ни единой слезы из ее очей… Ах, Уилл, зачем ее у вас отняли, — зачем ее, а не отца?» Это были его последние слова, отец, — продолжал молодой человек, — как хочешь, так и понимай. В пьяном угаре ты ударил его по лицу в то утро — помнишь, — когда мы убежали из дому? Вот и все.

Девушка громко рыдала. Отец, уткнув голову в колени, мерно раскачивался из стороны в сторону.

— Если меня схватят, — продолжал между тем молодой человек, — меня увезут обратно — туда, где я убил лесника, и там, на месте, повесят. Без твоей помощи отец, меня здесь не разыщут. Дело твое, конечно, — может, ты сам захочешь выдать меня. А нет — тем лучше: я бы тут переждал немного, а там махнул бы за границу.

Целых два дня все трое сидели безвыходно в убогой комнатушке. К концу третьего девушке стало совсем невмоготу — так худо ей за все время не бывало. Тут еще и последние крохи съестного подобрались. Кому-нибудь непременно нужно было выйти из дому. Девушка была слишком слаба и больна, и вот — совсем уже к вечеру пошел отец.

Он получил лекарство для дочери и небольшое денежное пособие и, кроме того, на обратном пути, подержав кому-то лошадь, заработал еще шесть пенсов. Денег, которые он таким образом достал, могло хватит на удовлетворение самых насущных нужд дня на два, на три. Поровнявшись с пивнушкой, он слегка убавил шаг, однако совсем уже было прошел мимо, но — снова убавил шаг и, наконец, юркнул в дверь. Какие-то два человека стояли возле пивной и что-то высматривали, но он их не заметил. Его нерешительная походка привлекла их внимание в ту самую минуту, как они, отчаявшись, уже хотели махнуть рукой на дальнейшие поиски. И когда он, наконец, завернул все же в пивную, они последовали туда за ним.

— Как хочешь, а стаканчик тебе со мной распить придется, дружище, — сказал один из них, ставя перед ним стакан, полный вина.

— И со мной, — сказал его товарищ, снова наполняя стакан, как только он был осушен.

Мысль об ожидающих его голодных детях, об опасности, которой он подвергает сына, мелькнула в его сознании. Но пьянице было уже не до них. Он выпил, и в голове у него все смешалось.

— Ночка-то дождливая, Уорден, а? — шепнул пьянице один из его собутыльников, когда он, истратив на вино половину денег, от которых, быть может, зависела жизнь его дочери, наконец поднялся, чтобы идти домой.

— Самая подходящая для нашего приятеля, мистер Уорден, — сказал второй, тоже шепотом, — в такую ночь только и прятаться.

— Садись сюда, поговорим, — сказал первый и потащил его куда-то в угол. — Мы тут, понимаешь, взялись помогать твоему молодцу. Мы приехали сказать ему, что дела идут отлично, только вот никак не найдем его — точного-то адреса своего он нам не дал. Да и не мудрено он, поди, и сам хорошенько не знал, куда ткнется, когда ехал в Лондон. Верно, старина?

— Верно, — отвечал отец.

Его собутыльники переглянулись.

— В порту стоит судно, оно отчаливает сегодня в полночь, как только прибудет вода, — сообщил первый. — Так вот, мы его и посадим на это судно. Билет уже взят, на чужое имя, конечно, и, главное, даже оплачен. Какое счастье, что мы повстречали тебя!

— Удивительное, — подтвердил второй.

— Редкая удача, — сказал первый, подмигивая второму.

— Чудо, — ответил тот, лукаво кивнув головой.

— А ну-ка, еще стаканчик — поживей! — крикнул первый. Не прошло и пяти минут, как отец, сам того не подозревая, предал родного сына в руки палача.

Медленно, тягостно тянулись часы для брата с сестрой, которые, сидя в убогом своем убежище, тревожно прислушивались к малейшему шороху. Наконец, на лестнице послышались тяжелые шаги — ближе, ближе, вот они уже на площадке — и в комнату ввалился отец.

Заметив, что он пьян, девушка шагнула ему навстречу со свечой в руке, но вдруг отпрянула и, испустив громкий вопль, без чувств упала на пол: она увидела тень одного из тех, кто следовал за ее отцом. Сыщики тотчас ринулись в комнату, схватили молодого человека и надели на него наручники.

— Чистая работа, — сказал один из них, обращаясь к товарищу. — Спасибо старику. Подними девушку, Том! Да полно плакать, дорогая, что сделано, то сделано, слезами горю не поможешь.

Молодой человек склонился над сестрой, затем выпрямился и в ярости поворотился к отцу, который, пошатываясь, отошел к стене и смотрел на всех бессмысленным пьяным взглядом.

— Слушай меня, отец, — произнес арестованный тоном, от которого пьяницу бросило в дрожь. — Кровь моего брата и моя да падут на твою голову. Видел ли я от тебя хоть один ласковый взгляд? Слышал ли когда слово доброе, чувствовал ли хоть раз твою заботу? И вот, живой ли, мертвый ли, я никогда тебя не прощу. Когда бы ты ни умер, как бы ни умер, знай: я буду с тобой в твой смертный час. Это я, мертвый, говорю тебе, живому: рано или поздно наступит день, когда тебе придется держать ответ перед Творцом. Слушай же: в тот день, рука в руке, придем и мы, твои дети, придем и потребуем возмездия. — Он с угрозой поднял свои скованные руки, поглядел долгим взглядом на отца — тот так и съежился весь — и медленно покинул комнату. Так кончилась его последняя встреча с сестрой и отцом по сю сторону могилы.

Когда тусклый и туманный свет зимнего утра заглянул в узенький двор и пробился сквозь грязное окошко убогой каморки, Уорден очнулся от тяжелого сна. Он бил один. Он встал, обвел глазами комнату: тощий тюфячок из оческов лежал нетронутый на полу; в комнате ничего с вечера не изменилось; по всей вероятности, он был ее единственным обитателем этой ночью. Он стал расспрашивать жильцов и соседей. Никто не видел его дочери никто ничего о ней не слыхал. Он побрел по улицам, с тоской вглядываясь в каждое изможденное женское лицо в густой толпе прохожих. Поиски его были бесплодны, и к ночи, еле волоча ноги от усталости, он уныло поплелся на свой чердак.

Много дней посвятил он этому занятию, но ни разу не удавалось ему напасть на ее след, ни разу не довелось получить какую-нибудь весточку о ней. Наконец, он махнул рукой и бросил ее разыскивать. Мысль, что в один прекрасный день дочь может покинуть его и гденибудь, без него, зарабатывать свой кусок хлеба, не раз уже и прежде приходила ему в голову. И вот, наконец, она в самом деле его бросила и обрекла на голодное одиночество. Он заскрежетал зубами — и проклял ее!

Он стал ходить по домам, собирая подаяние. Каждый грош, какой ему удавалось вымолить у доверчивых и жалостливых людей, уходил на то же дело, что и прежде. Прошел год. Уже много месяцев как он не имел над головой крова, если не считать тюрьмы, в которую он нет-нет да попадал. Спал он где-нибудь в подворотне или в недостроенном доме — где угодно, лишь бы согреться или хотя бы укрыться от ветра и дождя. Но и теперь, совсем уже нищий, бездомный и больной, он по-прежнему оставался горьким пьяницей.

Наконец, в одну из студеных ночей, обессиленный и разбитый, он опустился на ступеньку какого-то крыльца. Пьянство и беспутная жизнь преждевременно состарили его. Щеки впали и пожелтели; глаза ввалились, зрение помутилось. Ноги подкашивались, и весь он дрожал мелкой дрожью.

Давно забытые картины его загубленной жизни вдруг нахлынули на него. Припомнилось то время, когда у него был дом, счастливая и радостная семья, припомнились и те, кто составлял эту семью, кто некогда окружал его тесным кругом, — и, думая обо всем этом, он вдруг представил себе своих двух сыновей: они восстали из гроба и стояли тут же, рядом v ним, он видел их так явственно, так отчетливо, что, казалось, мог бы дотронуться до них рукой. Взоры, давно забытые, вновь были обращены к нему; голоса, которые смерть давно уже заглушила, звенели в его ушах, словно колокольный звон, разливающийся по селу. Но это длилось всего какой-то миг. Дождь хлестал беспощадно, и снова несчастный всецело отдался ощущению голода и холода.

Он встал и слабеющими ногами прошел еще несколько шагов. На улице было тихо и пустынно. Редкие прохожие, какие попадались ему в этот поздний час, торопливо шагали мимо, буря заглушала его слабый голос. И снова сильный озноб потряс все его тело, и казалось, кровь застывает в жилах. Он заполз в какой-то подъезд, сжался в клубок и попытался уснуть.

Но не было сна в его осоловелых, мутных глазах. Мысли его то и дело путались, тем не менее он не спал и сознание не покидало его. Вот раздаются в ушах знакомые клики хмельного веселья, вот к самым устам его приблизился стакан — стол ломится от яств, лакомых и сытных — стоит только руку протянуть к ним; и все же, хоть мираж этот был убедительней всякой реальности, несчастный ни на миг не забывал, что сидит один, на безлюдной улице, прислушиваясь к дробному стуку дождя о панель, что смерть подкрадывается к нему все ближе и ближе и что некому о нем позаботиться в этот час, некому помочь.

Но вот, пронзенный внезапным ужасом, он встрепенулся. В ночной тишине раздался крик — кричал он сам, кричал неизвестно о чем, неизвестно зачем. Чу — стон! Еще! Сознание покидало его: невнятные, бессвязные какие-то слова срывались с его уст, пальцы впивались в тело, как бы силясь разодрать его. Он сходил с ума, он звал на помощь, звал долго, изо всех сил, пока не сорвал голос.

Приподняв голову, он поглядел вдоль унылой длинной улицы. Он слыхал, что такие, как он, отверженные от общества и осужденные бродить день и ночь по этим ужасным улицам, зачастую теряют рассудок от невыносимого одиночества. Он припомнил рассказ, слышанный когда-то давно, много лет назад, об одном несчастном, бездомном бродяге: его застали в каком-то глухом закоулке — он точил ржавый нож, намереваясь вонзить его себе в сердце, ибо сама смерть представлялась ему милее этого бесконечного, постылого шатания с места на место. Вмиг у него созрело решение. Он ожил. Ринувшись из своего укрытия, он бежал не переводя дыхания, пока не достиг набережной.

Он бесшумно спустился по крутым каменным ступеням, ведущим с моста Ватерлоо вниз, к реке. Забился в угол и затаил дыхание — мимо прошел дозор. Надежда обрести свободу и жизнь не заставила бы сердце узника биться радостнее, чем билось оно в эту минуту у несчастного при мысли о близкой смерти. Караульные прошли почти вплотную к нему, но не заметили его; когда звук их шагов замер вдали, он осторожно спустился к самой реке; на нижней площадке, под мрачным сводом моста, он остановился.

Был прилив, и вода плескалась у самых его ног. Дождь перестал, ветер улегся, на миг стало тихо и покойно — так тихо, что малейший звук с того берега, даже легкий плеск воды о баржи, стоявшие у причала, доносился до его ушей. Лениво и вяло катила свои воды река. Невиданные, диковинные какие-то призраки то и дело возникали на ее поверхности, как бы приглашая его приблизиться; темные мерцающие глаза смотрели на него из воды и, казалось, насмехались над его нерешительностью, а за спиной кто-то приглушенно бормотал, словно подзадоривая его. Он отступил на два-три шага, разбежался, сделал отчаянный прыжок и погрузился в воду.

Пяти секунд не прошло, как он вынырнул на поверхность, но за эти пять секунд как переменились все его мысли и чувства! Жить — жить во что бы то ни стало! Пусть голод, нищета, невзгоды — только не смерть! Вода уже смыкалась над его головой, ужас охватил его, он кричал и отчаянно бился. Сыновнее проклятье звенело в его ушах. Берег… клочок суши… вот он сейчас протянет руку и ухватится за нижнюю ступеньку!… Еще бы немного ближе подойти… чуть-чуть… и он спасен. Но течение несет его все дальше, под темные своды моста, и он идет ко дну.

Он снова всплыл и еще раз вступил в единоборство со смертью. На мгновение — на какой-то короткий миг — он различил дома на берегу реки, огни на мосту, из-под которого его вынесло течением, черную воду вокруг и стремительные облака над головой. И опять он тонет, опять всплывает. Огненные языки вспыхивают на земле, взвиваются под самое небо, кружатся перед глазами, в ушах стоит грохот, воды, и грозный этот рев оглушает его.

Неделю спустя в нескольких милях от моста, вниз по течению, река выбросила на берег его труп — распухший и обезображенный. Неопознанное, никем не оплаканное тело предали земле, и теперь оно давно уже превратилось в прах.