Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Чарльз Диккенс

ЗЕМЛЯ ТОМА ТИДДЛЕРА

Глава первая,

в которой мы находим сажу и пепел

— Но почему это место называют «Земля Тома Тиддлера»? — спросил Путник.

— Да потому, что он кидает медяки бродягам и попрошайкам, — пояснил Хозяин. — Ну, те, понятно, их подбирают. А уж если это делается на его земле — земля-то и впрямь принадлежит ему, еще предки его владели ею, — да он еще небось свои медяки не ниже золота да серебра ценит и всем тычет в глаза, что это, мол, моя земля, — вот и получается совсем как в детской игре про Тома Тиддлера[1]. Так что название вполне подходящее, — заключил Хозяин, по излюбленной своей привычке слегка пригибаясь, дабы вперить взор через окно в пустоту под полуспущенной шторой. — Так по крайней мере считали все джентльмены, которые подкреплялись отбивными и пили чай в этом скромном заведении.

Путник как раз подкреплялся отбивными и пил чай в этом скромном заведении, и, стало быть, Хозяин норовил угодить рикошетом и в него.

— И вы называете его Отшельником? — спросил Путник.

— Так его все в округе называют, — ответил Хозяин, предпочитая не брать на себя ответственность.

— Отшельник… А что это такое? — спросил Путник.

— Что это такое? — повторил Хозяин, потерев подбородок.

— Вот именно, что это такое?

Хозяин вновь пригнулся, дабы обстоятельнее рассмотреть пустоту под оконной занавеской, и, как человек, не привыкший утруждать свой мозг четкими умозаключениями, молчал с таким видом, словно вот-вот умрет от удушья.

— Ну так я скажу вам, что это такое. По моему разумению, — это чудовищно грязное существо…

— М-да, мистер Сплин грязноват, это верно, — согласился Хозяин.

— …невыносимо самовлюбленное…

— М-да, мистер Сплин, как все говорят, жизнью своей гордится, — пошел на вторую уступку Хозяин.

— …порожденная ленью уродливая аномалия человеческого естества, — продолжал Путник. — Для блага трудолюбивого господнего мира и его духовной, равно как и физической, чистоты, я бы, будь на то моя воля, немедля приговорил этакое создание к каторжным работам, все равно — где: на земле Тома Тиддлера, или самого папы римского, или хоть факира индийского, словом, на любой земле.

— Навряд ли мистера Сплина пошлешь на каторжные работы, — глубокомысленно изрек Хозяин, качая головой. — Ведь он законный владелец земельной собственности.

— А далеко ли до этой самой «Земли Тома Тиддлера»? — осведомился Путник.

— Миль пять будет, — ответил Хозяин.

— Ну что ж. Позавтракаю и направлюсь туда. Я нарочно прибыл пораньше, чтобы разузнать об этом месте и посетить его.

— Не вы первый, — заметил Хозяин.

Разговор этот происходил однажды, в разгаре лета в году господнем, не столь уж давнем, среди живописных долин и богатых форелью речек в некоем зеленом графстве Англии. Не важно, в каком именно графстве. Довольно будет сказать, что там вы можете охотиться, удить рыбу, бродить по заросшим высокими травами дорогам проложенным еще римлянами, заниматься раскопками древних могильников или затеять идиллическую беседу с бойким на язык крестьянином — красой и гордостью страны, который поведает вам — если вы того пожелаете, — как вести пасторальное хозяйство на девять шиллингов в неделю.

Путник сидел за завтраком в «Колокольном звоне» — маленьком деревенском трактире, земляной пол которого был посыпан песком. Башмаки его носили следы росы и пыли после ранней утренней прогулки, ранней прогулки по дорогам, лугам и рощам, щедро наградившим его одежду травинками, клочками душистого сена, сочными и увядшими листьями и другими благоуханными дарами свежего и обильного лета.

Окно, через которое Хозяин вперял взор в пустоту, было завешено от яркого утреннего солнца, заливавшего деревенскую улицу. Деревенскую улицу, которая ничем не отличалась от прочих деревенских улиц: она была чересчур широка для ее низких домишек, чересчур тиха при ее длине и объята непробудной скукой.

Тихие маленькие домики с большущими ставнями — дабы крепко запирать Нищету, словно это Монетный двор или Английский банк, — до того необдуманно пригласили в свою компанию дом Доктора, что медная дощечка на его дверях и все три этажа выделялись среди них так же заметно и резко, как сам Доктор в черной суконной паре — среди своих пациентов, облаченных в холстину.

Казалось, с такой же опрометчивостью деревенские строения завели судебную тяжбу: десятка два жалких дощатых лачуг беспорядочной гурьбой обступили особняк Стряпчего, угрожавший им блестящими каменными ступенями крыльца, устрашающего вида скобой для очистки грязи с подошв и явным намерением вот-вот вчинить иск о выселении. Эти домишки обликом своим напоминали сельских мастеровых: коренастые, кособокие, одноглазые, лупоглазые, подслеповатые, кривоногие, косолапые, скрюченные ревматизмом, несуразные. В иных домиках, например в посудной лавке и лавке скобяных товаров, под самой крышей, не более чем в двух вершках от конька, имелось окошко, подобное глазу Циклопа, которое давало основание предположить, что какой-нибудь несчастный деревенский мастеровой вынужден на ночь забираться в свою каморку ползком, на манер червя. Вся окрестность вокруг деревни являла такое буйное изобилие, а сама деревенька была такой опустевшей и нищей, что невольно на ум приходила мысль, будто она посеяла и посадила в землю все свое достояние, дабы превратить его в злаки, стебли и травы. Вот почему, должно быть, пустовали лавчонки, вот почему на углу пустовали базарные навесы и прилавки и вот почему пустовала ветхая гостиница и постоялый двор, на воротах которого еще не выцвела зловещая надпись «Акцизное управление», как бы указывающая на то, от чего никак не может отделаться нищета. Вот почему и единственный бродячий пес с заранее обдуманным намерением покинул деревню и удалился в направлении белых столбов и пруда, и поступок его можно было объяснить, только предположив, что он собирался — путем самоубийства — превратиться в удобрение, чтобы получить право на часть урожая репы и кормовой свеклы.

Окончив завтрак и уплатив по скромному счету, Путник вышел на порог «Колокольного звона» и, направляемый указующим перстом Хозяина, побрел к пустоши мистера Сплина-Отшельника.

Ухитрившись довести до полного разорения все свое хозяйство, завернувшись в одеяло и скрепив его спицей, а также вымазавшись сажей, грязью и прочей пакостью, вышеупомянутый мистер Сплин снискал себе в округе великую славу — славу значительно большую, чем мог бы заслужить, будь он заурядным христианином или добропорядочным готтентотом[2]. Своим одеялом он даже сумел окрутить лондонские газеты, поймать их на острие своей спицы и перемазать их сажей и грязью. И Путник, останавливаясь у какого-нибудь жилья или фермы, чтобы расспросить о дороге, всякий раз не без удивления убеждался, с каким точным расчетом мрачный мистер Сплин сумел сыграть на слабостях своих соседей, чтобы те постарались создать ему эту славу.

Романтическая дымка, ореол некоего доморощенного чуда окружали мистера Сплина, а в этой дымке — как и во всяком тумане — истинные размеры предмета представали в непомерно увеличенном виде. Он в припадке ревности убил красавицу возлюбленную и теперь искупает вину; он дал обет под влиянием глубокой скорби; дать обет его побудило роковое несчастье; дать обет его побудила религия; дать обет его побудило пьянство; дать обет его побудило разочарование; он никогда не давал обета, — страшная роковая тайна толкнула его на этот шаг! Он баснословно богат; он безрассудно щедр; он чрезвычайно учен; он видит духов; он может творить всевозможные чудеса. Некоторые утверждали, что каждую ночь он выходит на волю и подстерегает на темных дорогах одиноких прохожих. Другие говорили, что он никогда не выходит на волю; одни уверяли, что срок его затворничества уже истекает, другие достоверно знали, что он обрек себя на затворничество вовсе не в наказание и что оно прекратится лишь с кончиной самого Отшельника. Даже по таким, казалось бы, несложным вопросам, как вопрос о его возрасте и о том, как давно он пребывает в своем омерзительном одеяле, сколотом спицей, нельзя было получить точных сведений от лиц, которые, имей они возможность, уж наверняка бы разузнали все до мелочи. Возраст ему приписывали самый различный, от двадцати пяти до шестидесяти лет, и Отшельником он пребывал уже семь, двенадцать, двадцать, тридцать лет, — двадцать лет, однако, были излюбленным сроком.

— Ну что ж, — промолвил Путник, — хоть посмотрю, что такое настоящий живой отшельник.

И Путник шагал все дальше и дальше, пока не добрался до Земли Тома Тиддлера.

Это был глухой уголок у старой проселочной дороги, опустошенный гением мистера Сплина до такой степени, точно этот мистер Сплин родился императором и завоевателем. В центре его стоял довольно большой дом, все стекла в котором были давно уничтожены вышеупомянутым сокрушительным гением Сплина, а все окна забиты и заколочены толстыми бревнами.

На заваленном хламом дворе, густо заросшем сорными травами, стояли постройки, с крыш которых свободно слетала солома от всех ветров во все времена года, а стропила и балки обваливались и гнили. Зимние оттепели, морозы и летний зной погнули и покоробили все, что еще кое-как уцелело, и теперь ни один столб, ни одна доска не держались на своих местах, — все, подобно их хозяину было изломано, исковеркано, выворочено, осквернено.

В этом хозяйстве бездельника за обвалившейся изгородью, утопая в высохшей траве и крапиве, еще торчали остатки стогов, заплесневевших и осевших и напоминающих гнилые соты или кучи грязной губки. Земля Тома Тиддлера могла предложить для обозрения свои загрязненные воды, ибо в усадьбе имелся илистый пруд, в который повалились деревья — разбухший ствол и ветви одного из них занимали всю его поверхность, — пруд, который при всем зловонии густых водорослей, при всей своей черной гнусности, гнили и грязи все же невольно вселял чувство удовлетворения, ибо лишь такая вода могла отражать всю постыдную мерзость запустения этого места, не будучи оскверненной столь недостойным занятием.

Когда Путник обозревал Землю Тома Тиддлера, взгляд его привлек загорелый Жестянщик, растянувшийся среди бурьяна в тени дома. Рядом с ним лежала суковатая палка, а под головой — небольшая котомка.

Жестянщик встретил взгляд Путника не поднимая, головы, а чтобы лучше разглядеть пришельца, просто пригнул к груди подбородок, так как лежал на спине.

— Добрый день! — приветствовал его Путник.

— И вам того же, коли он вам по душе, — ответил Жестянщик.

— А вам не по душе? Денек отличный.

— Мне дела нет до погоды, — зевнул Жестянщик, Путник подошел к нему и стал его разглядывать.

— Место любопытное, — заметил он.

— Что и говорить, — подтвердил Жестянщик. — Зовется Земля Тома Тиддлера.

— Вам оно хорошо знакомо?

— В первый раз вижу, — снова зевнул Жестянщик, — и не стану плакать, если не увижу во второй. Только что был тут один и сказал, как оно зовется. Если вам охота, взглянуть на самого Тома, так ступайте вон через те ворота, — и он слегка повернул голову туда, где виднелись остатки деревянных ворот.

— А вы уже видели Тома?

— А на что он мне сдался? Не видал я грязи!

— Разве он не живет в этом доме? — спросил Путник, еще раз оглядев дом.

— Тот, что только что ушел, сказал… — довольно сердито пояснил Жестянщик, — ты, говорит, приятель, развалился на Земле Тома Тиддлера. А если, говорит, желаешь поглядеть на самого Тома, ступай вон в те ворота. Раз он сам из них вышел, стало быть, знает.

— Несомненно, — согласился Путник.

— А может… — заметил Жестянщик, до того потрясенный своей догадкой, гениальность которой произвела на него поистине гальваническое воздействие и даже заставила приподнять голову чуть ли не на целый вершок, — а может, он все наврал! И наплел же он с три короба про это место! Ну, тот, стало быть, что сюда приходил. Перед тем как Том заперся и все пошло прахом, он наказал все кровати в спальнях застелить, будто в них спать будут. И если, говорит, теперь пройтись по комнатам, то увидишь, как одеяла на кроватях так и ходят волнами, так и ходят. А знаешь, спрашивает, отчего? От крыс!

— Жаль, что мне не пришлось повидаться с этим человеком, — заметил Путник.

— Оно бы и лучше, если б вы его видели, а не я, — проворчал Жестянщик. — Больно у него язык длинный.

Вспомнив об этом не без досады, Жестянщик с мрачным видом закрыл глаза, а Путник, сочтя, что у Жестянщика язык, по-видимому, короткий и что больше из этого человека ни слова не выжмешь, направился к воротам.

Проскрипев ржавыми петлями, ворота впустили Путника во двор, где он увидел пристройку с зарешеченным окном, примыкавшую к обветшалому зданию.

Под низким окном виднелось уже множество следов, само окно было без стекол, и потому Путник решился в него заглянуть. И тут взору его предстал настоящий живой отшельник, по которому можно было судить о настоящих, давно усопших отшельниках.

Он возлежал на груде золы подле покрытого ржавчиной очага. В темной кухоньке или чулане — бог знает, чем раньше служила эта конура, — не было ничего кроме стола, уставленного старыми бутылками.

Если бы не крыса, которая, со звоном опрокидывая бутылки, спрыгнула со стола и на пути в свою нору пробежала по настоящему живому отшельнику, то человека в его норе было бы не так легко разглядеть. Хвост крысы защекотал лицо Отшельника, и владелец Земли Тома Тиддлера открыл глаза, увидел Путника, вздрогнул и подскочил к окну. Путник на шаг-другой отступил от окна. «Фу! Это же помесь обитателя Ньюгета, Бедлама, Долговой тюрьмы в ее худшие времена, трубочиста, золоторотца и Благородного дикаря[3]! Ха-ха! Недурная семейка этот род отшельников!» — вот о чем думал Путник, молча разглядывая закопченное черное существо в одеяле, сколотом спицей, — кстати сказать, другого платья на нем и не было, — лохматое существо, пялившее на него глаза. Заметив, что в глазах этих сверкает явный интерес к тому, какое они производят впечатление, Путник подумал: «О, суета сует и всяческая суета!»

— Как ваше имя, сэр, и откуда вы прибыли? — спросил мистер Сплин-Отшельник весьма величественно, хотя и на обыкновенном языке образованного человека.

Путник ответил на эти вопросы.

— Вы прибыли, чтобы посмотреть на меня?

— Да, будучи наслышан, решил на вас посмотреть. Вам же нравится, когда на вас смотрят. — Последнюю фразу Путник произнес как бы между прочим, как нечто само собой разумеющееся, дабы предупредить притворное недовольство, уже пробивавшееся сквозь слой грязи и копоти на физиономии Отшельника. И слова эти произвели должный эффект.

— Вот как! — сказал Отшельник после небольшой заминки. Выпустив из рук прутья решетки, он примостился на подоконнике, поджав под себя голые ноги. — Значит, вам известно, будто мне нравится, чтобы на меня смотрели?

Путник поискал глазами, на что бы присесть, и, заметив поблизости чурбан, подкатил его к окну. Неторопливо усевшись, он ответил:

— Совершенно верно.

С минуту они молча смотрели друг на друга, и казалось, обоим нелегко было друг друга раскусить.

— Итак, вы пришли узнать, почему я веду такой образ жизни? — грозно нахмурившись, спросил Отшельник. — Я этого не рассказываю ни одному живому существу. И не разрешаю об этом спрашивать.

— Будьте спокойны, уж я-то наверняка спрашивать не стану, — отвечал Путник. — Меня это нисколько не интересует.

— Вы невежа! — изрек мистер Сплин-Отшельник.

— От невежи слышу, — ответил Путник.

Привыкнув вселять в своих посетителей священный трепет, поражая их своей грязью, одеялом и спицей, Отшельник взирал на гостя несколько растерянно и удивленно, словно выстрелил в него из надежного ружья, которое дало осечку.

— В таком случае зачем вы сюда явились? — спросил он после некоторого раздумья.

— Право же, несколько минут назад меня вынудили задать себе тот же вопрос. А знаете кто? Жестянщик. — И Путник бросил взгляд па ворота. Отшельник тоже посмотрел в ту сторону. — Вот именно. Он там полеживает на солнышке, — продолжал Путник, словно Отшельник спросил у него об этом человеке. — Он не желает сюда заходить и вполне резонно заявляет: «А на что он мне! Не видал я грязи!»

— Вы наглец! — гневно воскликнул Отшельник. — Прочь из моих владений! Прочь!

— Ну полно, полно, — нимало не смущаясь, урезонивал его Путник. — Это уж слишком. Не станете же вы утверждать, будто блистаете чистотой! Взгляните на ваши ноги! А ваши владения! Да они в столь жалком состоянии, что не могут даже претендовать на какого-нибудь хозяина.

Отшельник спрыгнул с подоконника и бросился на свое ложе.

— Я не уйду, — сказал Путник, заглядывая в окно, — вам не удастся таким путем от меня избавиться. Лучше подойдите сюда, и мы поговорим.

— Я не буду с вами разговаривать, — заявил Отшельник и повернулся спиной к окну.

— А я буду, — продолжал Путник. — Вот вы обижены тем, что я не интересуюсь, что именно побудило вас вести столь нелепый и столь непристойный образ жизни. Но ведь если я вижу больного, я вовсе не обязан интересоваться, что послужило причиной его болезни.

После короткой паузы Отшельник снова вскочил на ноги и подошел к окну.

— Как, вы еще не ушли? — воскликнул он, словно и впрямь полагал, что посетитель уже ушел.

— И не уйду, — ответил Путник. — Я намерен провести этот летний день здесь.

— Как вы смеете, сэр, вторгаться в мои владения… — начал было Отшельник, но Путник прервал его:

— Ну, знаете, насчет ваших владений вам бы лучше помолчать. Я просто не могу допустить, чтобы эту дыру удостаивали такого названия.

— Как вы смеете! — вопил Отшельник, сотрясая прутья решетки. — Как вы смеете являться ко мне и оскорбительным образом называть меня больным!

— О боже милостивый! — весьма хладнокровно возразил Путник. — Неужели у вас хватит совести утверждать, будто вы здоровы? Тогда извольте вновь обратить внимание на свои ноги. Поскребите себя где угодно и чем угодно, а потом попробуйте сказать, что вы здоровы. Суть в том, мистер Сплин, что вы не только Скверна…

— Я — Скверна?! — в ярости переспросил Отшельник.

— А как же еще назвать эту усадьбу, доведенную до столь непотребного состояния? Это — Скверна! Как иначе назвать человека, дошедшего до столь непотребного состояния. Это — Скверна! И кроме того, вы отлично знаете, что не можете обойтись без публики, и почитатели ваши — тоже Скверна… Вы привлекаете все отребье, всех проходимцев на десять миль в округе и выставляетесь перед ними напоказ в этом гнусном одеяле, швыряете им медяки и угощаете их спиртным вон из тех грязных кружек и бутылок — поистине тут требуются луженые желудки! Короче говоря, — заключил Путник спокойным и ровным голосом, — сами вы — Скверна, и эта собачья конура — Скверна, и публика, без которой вы не можете обойтись, — Скверна, и, пожалуй, самое скверное то, что Скверна этой округи, уже одним тем, что она существует в цивилизованном мире, хотя, казалось бы, давно отжила свой век, становится Скверной всеобщей!

— Да уйдете вы или нет! У меня есть ружье! — пригрозил Отшельник.

— Ба!

— Есть, говорю вам!

— Ну, посудите сами, разве я утверждал, что у вас его нет? А что касается моего ухода, то ведь я уже сказал, что не уйду. Ну вот, из-за вас я потерял нить… Ах да, я говорил о вашем поведении. Все это не только Скверна, более того, это предельное сумасбродство и безволие.

— Безволие? — словно эхо, отозвался Отшельник.

— Безволие, — все с тем же спокойным и невозмутимым видом подтвердил Путник.

— Это я безволен? О, глупец! — возопил Отшельник. — Я, верный своему подвижничеству, своей скудной пище и вот этому ложу все эти долгие годы?!

— Чем больше лет, тем больше ваше безволие, — заметил Путник. — Хотя не так уж много прошло этих лет, как гласит молва, которую вы охотно поддерживаете. Мистер Сплин, корка грязи на вашем лице толста и черна, но и сквозь нее я могу разглядеть, что вы еще молоды.

— А предельное сумасбродство выходит не что иное, как безумие? — спросил Отшельник.

— Весьма на то похоже.

— Но разве я говорю как безумный?

— Как бы там ни было, но у одного из нас имеются веские основания считать другого таковым. Кто же безумен — чистоплотный человек в пристойном костюме или человек, заросший грязью и в совершенно непристойном виде? Я умолчу, кто именно.

— Так знайте же вы, самодовольный грубиян, — воскликнул Отшельник, — не проходит и дня, чтобы беседы, которые я здесь веду, не утверждали меня в правоте моего подвижничества, не проходит и дня, чтобы все, что я здесь вижу и слышу, не доказывало, как я прав и стоек в моем подвижничестве!

Путник, поудобнее устроившись на своем чурбане, достал из кармана трубку и принялся ее набивать.

— Одно предположение, — начал он, устремив взор в синеву небес, — одно лишь предположение, что человек, пусть даже за решеткой, в одеяле, сколотом спицей, отважится уверять меня, что он изо дня в день видит множество всякого рода людей, мужчин, женщин и детей, которые каким бы то ни было образом доказывают ему, будто поступать вопреки законам общественной природы человека, не говоря уже о законах обычной человеческой благопристойности, есть не что иное, как самая жалкая распущенность; или что кто-то доказывает ему, будто, обособляясь от ближних своих и их обычаев, он не являет собою зрелище отвратительного убожества, предназначенное для увеселения самого сатаны (да еще, пожалуй, обезьян), — одно лишь это предположение вопиюще. Я повторяю, — продолжал Путник, раскурив трубку, — подобная безрассудная дерзость вопиюща, даже если она исходит от существа, покрытого коростой грязи в вершок толщиной, сидящего за решеткой и облаченного в одеяло, сколотое спицей.

Отшельник как-то нерешительно поглядел на него, отошел к своей куче золы и пепла, лег, снова поднялся, подошел к окну, снова нерешительно взглянул на гостя и, наконец, сердито буркнул:

— Я не выношу табака.

— А я не выношу грязи. Табак отличное дезинфицирующее средство. Моя трубка нам обоим лишь на пользу. Я намерен просидеть здесь весь этот летний день, пока благословенное летнее солнце не склонится к закату, и доказать вам устами любого, кому случится проходить мимо ворот, какое вы никчемное, жалкое создание.

— Что это значит? — гневно воскликнул Отшельник.

— Это значит, что вон там — ворота, тут — вы, а здесь — я. Это значит также, что я твердо убежден в том, что любой случайный прохожий, который войдет к вам во двор через эти ворота, из каких бы краев он ни явился, каков бы ни был запас его житейской мудрости, приобретенной им самим или позаимствованной у других, — любой сочтет необходимым встать на мою сторону, а не на вашу.

— Вы наглый и хвастливый субъект, — сказал Отшельник. — Вы считаете себя бог весть каким мудрецом.

— Чепуха, — ответил Путник, спокойно покуривая трубку. — Много ли мудрости требуется, чтобы понять, что каждый смертный должен делать дело и что все люди тесно связаны между собою.

— Уж не станете ли вы утверждать, будто у вас нет сообщников?

— Болезненная подозрительность естественна при вашем состоянии, — сочувственно подняв брови, произнес Путник. — Тут уж ничего не поделаешь.

— Вы хотите сказать, что у вас нет сообщников?

— Я не хочу сказать ничего, кроме того, что уже сказал. А сказал я, что будет просто противоестественно, если хоть один сын или дочь Адама, вот на этой самой земле, на которую ступила моя нога, или на любой другой земле, куда ступает нога человека, вздумает хулить здоровую почву, на которой зиждется наше существование.

— Стало быть, — со злобной усмешкой перебил его Отшельник, — вы считаете, что…

— Стало быть, я считаю, — подхватил Путник, — что провидение повелело нам по утрам вставать, умываться, трудиться для общего блага и оказывать воздействие друг на друга, предоставив лишь слабоумным да параличным сидеть в углу и хлопать глазами. Итак, — тут Путник повернулся к воротам, — Сезам, откройся! Пусть глаза его прозрят, а сердце омрачится скорбью. Мне все равно, кто войдет, ибо я знаю, чем это кончится.

С этими словами Путник повернулся к воротам, а мистер Сплин-Отшельник, совершив несколько нелепых прыжков с ложа к окну и обратно, подчинился неизбежному, свернулся клубком на подоконнике, ухватившись за прутья решетки и с явным любопытством выглядывая из своего логова.

Глава вторая,

в которой мы находим вечерние тени

Первым посетителем, появившимся в воротах, был случайно заглянувший во двор джентльмен с альбомом под мышкой. Его испуганный и изумленный вид говорил о том, что молва об Отшельнике еще не достигла его ушей. Как только к незнакомцу вернулся дар речи, он поспешил извиниться и пояснить, что, впервые посетив эти края, был поражен живописными руинами этого двора и сараев и заглянул в ворота, желая только сделать зарисовку с натуры.

Посвятив смущенного незнакомца в таинственную историю Отшельника, Путник сказал, что любые рассказы, почерпнутые из жизненного опыта посетителей, способные оживить мистера Сплина в это летнее утро, пришлись бы весьма кстати в таком затхлом углу. Поначалу посетитель пришел в замешательство, не столько, как выяснилось впоследствии, из-за отсутствия способностей рассказчика, сколько из-за того, что не мог так сразу вспомнить ни одной подходящей истории. Стараясь собраться с мыслями, он, как-то незаметно для себя самого, вступил в беседу с Отшельником.

— Мне никогда не приходилось наблюдать, чтобы затворничество, подобное вашему, приводило к добру, — произнес он. — Я сам знаю, насколько оно заманчиво, сам изведал его соблазн и сам ему поддавался; но добра от него не видал. Впрочем, постойте, — осекся он, поправляя себя, как это свойственно человеку добросовестному, который не воспользуется для подтверждения своей излюбленной теории фактом, хотя бы в малейшей степени сомнительным. — Позвольте! Да, да, я вспоминаю одно доброе дело, свершить которое в какой-то мере стало возможным потому, что человек вел затворнический образ жизни.

Отшельник с торжествующим видом вцепился в прутья решетки. Однако Путник, нимало не смущенный, попросил незнакомца рассказать об обстоятельствах этого дела.

— Вы о них услышите, — отвечал незнакомец. — Но предварительно мне хотелось бы заметить, что события, о которых я собираюсь рассказать, произошли несколько лет тому назад, когда я только что претерпел жестокий удар судьбы и, вообразив, будто мои друзья своим сочувствием заставят меня лишь острее ощущать мою потерю, решил удалиться от них и пребывать в полном одиночестве до той поры, пока хоть в какой-то мере не утихнет боль утраты.

В истории, которую вы сейчас услышите, я хочу рассказать вам, как были обнаружены добрые дела, пробуждены добрые чувства, совершены добрые поступки и пожаты добрые плоды, и все это лишь благодаря Вечерним Теням.

Я часто думал о том, как предательски выразительны бывают тени. Я имею в виду тени, которые можно увидеть с улицы в освещенных окнах домов, тени, возникающие на спущенной шторе, когда люди находятся между нею и лампой. Мне случалось наблюдать их, когда, проходя мимо церкви во время богослужения, я смотрел на окна и видел в них тени влюбленных, склоненных над одним молитвенником; тени детей, которые наверняка болтали и пересмеивались; а иной раз я замечал тень, которая то и дело рывком подавалась вперед, потом, словно опомнившись, вскидывалась и некоторое время держалась неестественно прямо и неподвижно, после чего вновь начинала подаваться вперед, и это позволяло мне предположить, что там уже дошли до четвертой части проповеди, состоящей из восьми разделов, и что передо мною некто, ищущий во сне спасения от красноречия проповедника.

Среди теней, хранимых моей памятью, есть такие, что запечатлелись в ней не просто темными, холодными пятнами; их отбрасывали создания столь светлые и благородные, что тени казались лишь мягким отсветом, а свет, который их отбрасывал, — лучезарным сиянием.

То, о чем я хочу рассказать вам, произошло несколько лет назад, когда я одиноко жил на узкой и довольно людной улице в одном из старинных кварталов Лондона — на одной из тех улиц, где более или менее сносные дома стоят вперемежку с самыми убогими и где в одном из самых лучших и чистых домов я снимал две комнаты: спальню и гостиную.

Тогда, впрочем, так же, как и теперь, во время работы я не выносил шума, и поэтому превратил спальню на третьем этаже в студию, спал же я в гостиной, где ночью было тихо, тогда как днем туда доносился уличный шум. Таким образом, моя рабочая комната была на третьем этаже и выходила на задворки, а так как в нескольких ярдах от моего дома другая улица под острым углом пересекала ту, на которой жил я, то вполне понятно, что задние стены домов этой косой улицы, носящей вполне подходящее название Поперечной, находились на довольно близком расстоянии от моего окна. Я столь обстоятельно описал местоположение моего жилища для того, чтобы вам легче было представить, каким образом внимание мое привлекло нечто такое, о чем я собираюсь рассказать подробнее.

Вы также поймете, как случилось, что я, сидя в своей комнате, особенно во время коротких зимних дней, когда уже спускались сумерки, и задумчиво глядя в окно, погруженный в размышления о своей работе, невольно устремлял взгляд на одно из окошек в задних стенах домов косой улицы, о которой я только что упоминал, и как зачастую ловил себя на том, что стараюсь представить себе обитателей комнат, отделенных от меня столь небольшим расстоянием.

Окно одной из этих комнат по некоторым причинам особенно занимало мое воображение. Окно находилось на одном уровне с моим, как раз напротив него. В дневное время, хотя штора была поднята до самого верха, я почти ничего не мог там разглядеть, однако и то, что я видел, говорило о крайней бедности этого жилья. Долгая привычка пользоваться глазами, если можно так выразиться, «умозрительно», развила во мне склонность придавать большое значение внешним очертаниям предмета, в той мере, в какой они выражают его внутреннюю сущность. Как бы там ни было, но я обладаю такой склонностью в очень сильной степени, особенно же в отношении окон. Я полагаю, что окна могут дать богатый материал для понимания вкусов, привычек и характеров обитателей жилища.

Кто не чувствовал, проходя мимо какого-нибудь дома и глядя на чистые окна, уставленные цветами, на сочетание ярких бело-зеленых тонов аронника с нежными тонами гиацинтов, создающих такую свежую гамму красок на общем темном фоне, кто не чувствовал, что хозяева комнат с украшенными таким образом окнами живут куда счастливее и спокойнее, нежели их ближайшие соседи, на грязном окне которых косо висит желтая штора, а в проволочной сетке под нею зияет дыра?

Если придерживаться теории, которую я только что рискнул изложить, то вы легко поймете, что я был склонен отнести жильцов комнаты напротив к первой категории, ибо разглядел в их окне огромную фуксию, веером раскинувшую листья и ветви между деревянными подпорками. Я заметил также, что это бедное окно всячески старались украсить, хотя бы и самыми дешевыми предметами декоративного искусства, но все же свидетельствовавшими о любви к изящному и о желании как-то прикрыть нищету.

Но, как я уже сказал, окно это привлекало мое внимание чаще всего именно в сумерки и по вечерам. Ведь когда в комнате горит свет, тени находящихся в ней предметов и людей возникают на оконной шторе с такой яркостью и четкостью, что человеку, который не занимался подобными наблюдениями, трудно этому поверить. И вот, тени говорят мне, что в комнате живут муж и жена, и я уверен, что оба они молоды. Мужчина, как мне дает основание заключить его поза, а также экран из папиросной бумаги, за которым он сидит, — гравер, бедный труженик, для которого дни чересчур коротки, и он, сгорбившись, долгие ночные часы терпеливо корпит над своей работой. Время от времени я замечаю, как он встает, откидывает голову, чтобы отдохнула шея, и тогда я вижу тень его молодой, чересчур худощавой, но стройной фигуры. Тень показывает, что он носит бороду. Свет в комнате очень яркий, и это еще больше убеждает меня в том, что человек этот гравер. Почти всегда рядом с его тенью — тень его жены. Как она следит, как ухаживает за ним, как склоняется над спинкой его стула или опускается подле него на колени! В те дни я еще ни разу не видел ее лица, но не мог представить себе ее иначе, как женщиной настолько очаровательной и милой, что она могла бы внести свет даже в более мрачную комнату и сделать тяжелую жизнь мужа, — если у него хватит сил выдержать ее, — не только терпимой, но и восхитительной.

Если у него хватит сил выдержать эту жизнь… Но хватит ли? Передо мною лишь его тень, но мне кажется, что это тень человека слабого здоровьем. Ночью, когда бы ни взглянуть на это окно, всегда видна его согбенная фигура; днем же я всегда вижу угол экрана, за которым он трудится. «Если он будет корпеть над работой день и ночь, — думал я, — то, как это обычно бывает при всяком чрезмерном напряжении сил, он наверняка не достигнет цели и в конце концов надорвется».

Вскоре я начал подозревать, что мои опасения подтвердились. Однажды штору на окне, которую поднимали, чтобы граверу было легче работать при дневном свете, так и не подняли. Трудно передать, с каким нетерпением дожидался я вечера и теней, которые поведают мне больше.

В тот вечер свет в комнате горел, как обычно, но прямой угол экрана не выделялся на шторе. И тень появлялась только одна, — это была тень женщины, и по ее осторожным движениям я догадался, что она, должно быть, наливает возле лампы лекарства и готовит различные снадобья для больного. Порою она отвлекалась от своего занятия и поворачивала голову в ту сторону, где, как я решил, стоит кровать. А иногда мне казалось (хотя, быть может, это была всего лишь игра воображения), что она шевелит губами, с кем-то разговаривая. Иной раз я даже видел, как она, чуть-чуть склонив голову, пробует приготовленную ею пищу, пробует и снова что-то перемешивает, прежде чем отнести в тот угол комнаты, где, я был уверен, лежит больной. Вот что могли рассказать тени.

Из окна моей спальни улица видна на довольно большое расстояние в обе стороны, я даже вижу угол, на котором стоит тележка для любителей ранних завтраков — довольно жалкое заведение и, кажется, не слишком-то преуспевающее. Однако оно настолько меня занимает, что каждое утро я первым долгом подхожу к окну взглянуть, есть ли у бедняги хозяина хоть один клиент; более того, как-то раз я даже надел для маскарада матросскую куртку и широкополую шляпу и спросил себе чашку кофе. Кофе, надо заметить, оказался не такой уж плохой, хотя и с гущей и, пожалуй, слабоватый. Но довольно об этом. Так вот, я могу видеть улицу в один конец до самой тележки с кофе и почти на такое же расстояние в другой конец, а из заднего окна обозревать угол двора, две с половиной конюшни, а если немножко вывернуть шею, то можно увидеть даже часть Брюэр-стрит, близ Голдн-сквера. И вот во всей доступной моему взору округе я постоянно видел одно лицо, одну фигуру, появляющуюся неизменно каждый день, в любое время года, в любой час дня и ночи. Это был довольно высокий джентльмен, лет тридцати пяти, сутулый, с очень круглой спиной, в очках, всегда в черном, наглухо застегнутом сюртуке; он всегда куда-то спешил, его всегда с нетерпением ожидали в домах, которые он посещал, и всегда провожали до дверей какие-то люди, — они с тревогой расспрашивали его о чем-то и старались увидеть хотя бы луч надежды на его весьма непроницаемой физиономии. Разумеется, мне не пришлось долго наблюдать за этим джентльменом, чтобы догадаться, что это мистер Кордиал, приходский доктор, мимо приемной которого на Грейт-Палтни-стрит я не раз проходил во время прогулок.

Даже если бы у меня и имелись сомнения относительно того, что происходит в доме напротив, то теперь они бы окончательно рассеялись, потому что на другой же день, после того как я наблюдал жену гравера в роли сиделки, голова доктора (довольно лысая для такого молодого человека) мелькнула в окне их комнатки. Очевидно, он пришел к больному, чтобы прописать ему лекарство.

«Вот так история, — подумал я. — Именно этого я и опасался. Бедняга слег, не может работать и, наверное, страдает не только телесно, но и душевно — ведь пока он болен, некому заработать денег на ежедневные расходы, какими бы скудными они ни были».

Я без конца размышлял над этим вопросом и строил разные догадки, как это свойственно людям, имеющим несчастье или глупость жить в одиночестве, и мысли о происходящем в комнате напротив преследовали меня столь неотвязно, что я вынужден был отправиться на продолжительную прогулку, лишь бы поскорее дотянуть до того часа, когда в комнате молодой четы зажгут лампу и на шторе появятся тени. Я так хотел получить безмолвные известия, на появление которых у меня было основание надеяться, что даже не зажег свечи, в темноте, ощупью, добрался до окна и принялся наблюдать.

Сначала мне показалось, будто на ярко освещенной шторе вообще нет никаких теней, кроме тех, что отбрасывали жалкие занавески и широкий веер фуксии, о которой я уже упоминал; однако, приглядевшись, я заметил маленькую, непрестанно двигавшуюся тень, слившуюся с тенью занавески, и, видя, как она равномерно и быстро поднималась и опускалась, я тотчас связал ее с другим темным пятном, расположенным повыше, и пришел к заключению, что последнее — это тень женской головы, а та, что пониже, — тень женской руки, которая работает иглой. Вскоре я убедился, что моя гипотеза вполне обоснованна: тень руки вдруг перестала двигаться, а тень головы приподнялась так, словно человек, силуэт которого вырисовывался на шторе, прислушался, затем встал — и я увидел, как знакомая фигура жены гравера прошла мимо лампы, и понял, что она направилась в ту часть комнаты, где, как я полагал, находится постель больного.

В течение большей части вечера, пока я следил за окном, то и дело прерывая ради этого свои занятия, я не видел никакой другой тени, кроме упомянутой выше. Однако около девяти часов я заметил, что на шторе мелькнула другая тень, и, так как это была тень мужчины, я на миг возымел надежду, что больной уже встал. Но лишь на миг, ибо я тотчас же увидел, что этот мужчина безбородый и гораздо солиднее бедного гравера. Вскоре я понял, что это доктор, а если у меня и были в этом сомнения, они сразу рассеялись, ибо я увидел, как стоящая подле лампы фигура, привычным движением согнув руку в локте, что-то наливает в чашку.

Итак, уже два раза в день! Как видно, он тяжело болен, если доктор навещает его по два раза в день.

Эта мысль заставила меня принять решение. Вряд ли я смог бы уяснить себе, почему меня так заинтересовала и взволновала эта история. Я испытывал странное желание поскорее узнать как можно больше, и вот я решился — на подобный шаг способен лишь человек, почти одичавший от одиночества, — ни минуты не медля подкараулить доктора, когда он выйдет от своего пациента, и обо всем расспросить его.

Некоторое время я еще провел в размышлениях и когда, прежде чем выйти из комнаты, мимоходом взглянул на окно, убедился, что тени на шторе исчезли. Тем не менее было вполне вероятно, что я смогу нагнать доктора на улице, и я бросился бежать. И действительно, он как раз выходил из дома э 4 на Поперечной. Какая удача, что я успел вовремя!

Я убедился, что приходское медицинское светило не отличалось словоохотливостью и не было склонно к романтическому взгляду на болезни и страдания. Доктор был человек, несомненно, хороший, но сухой и прозаичный. Он видел столько болезней и нищеты, что привык к ним.

Однако он вежливо ответил на все мои вопросы, хотя и казался удивленным.

— Вы только что посетили больного в этом доме? — осведомился я.

— Да, — ответил он. — Тяжелая лихорадка.

— На третьем этаже? Супружеская пара? — снова последовал вопрос.

Снова утвердительный ответ.

— Очень опасный случай?

— Да, весьма опасный.

— Им не на что жить, кроме того, что муж зарабатывал своим трудом? — продолжал я.

— Да, — последовал ответ.

— А он прикован к постели и не может работать?

— Совершенно верно, — подтвердил доктор.

— О, я так и думал! — воскликнул я. — Будьте настолько любезны, доктор Кордиал, примите эту скромную сумму (сумма и в самом деле была очень скромная!) для этих бедняков, но при условии ни в коем случае не рассказывать, как вы ее получили.

Доктор обещал мне это, и я уже собирался с ним попрощаться, как вдруг мне пришло в голову узнать фамилию молодого человека.

— Фамилия его Адамс, — сказал доктор, и на этом мы расстались.

Отныне я глядел на бедные тени с чувством собственности и наблюдал за ними с еще большим любопытством, чем прежде. Теперь тень совершала одно и то же движение, — к сожалению, только это мне и приходилось наблюдать, — движение, которое меня немало озадачивало. Жена больного подходила к лампе и, очевидно, подносила к свету какой-нибудь предмет одежды или кусок материи и внимательно его рассматривала. Иногда мне казалось, что это рубашка, иногда сюртук, а иной раз брюки. После этого тень исчезала, а с ее исчезновением, как я всегда замечал, комната долгое время оставалась в полумраке. Тогда я еще не мог догадаться, что это значит, но позднее понял все. Она проверяла, в каком состоянии находится вещь, перед тем как отнести ее в заклад.

И тут я открыл одно из дурных последствий одиночества. Несмотря на то, что я дал доктору Кордиалу немного денег, чтобы оказать небольшую поддержку этим бедным людям, стесненные обстоятельства лишали меня возможности продолжать эту помощь. Имей я мужество остаться среди друзей, я бы нашел человека, у которого мог попросить денег для моих бедных теней, а теперь обращаться было не к кому. Даже когда мне пришла мысль возобновить ради этой цели одно из прежних знакомств, боязнь, что это может быть истолковано как скрытая просьба о помощи мне самому, удержала меня.

И вот, когда я погрузился в размышления по этому поводу, в памяти моей возник человек, к которому я, пожалуй, мог бы обратиться с подобной просьбой.

Это был некий мистер Пайкрофт, владелец граверной мастерской, с которым я когда-то имел дела. Он был уже стар. Случилось так, что в свое время я оказал ему одну услугу. Его возраст, положение, наша прежняя дружба помогли мне преодолеть застенчивость, и обратиться к нему мне было легче, чем к кому-либо другому. Нрав у этого пожилого жизнерадостного толстяка, насколько я мог судить, был такой же приятный, как и его внешность.

Одно лишь обстоятельство в его жизни представляло мистера Пайкрофта в менее благоприятном свете, и воспоминание об этом вначале поколебало мое решение обратиться к нему. До моих ушей дошли слухи о том, что не так давно мистер Пайкрофт очень сурово обошелся со своим старшим сыном, который женился против воли отца, за что и был лишен своей доли в предприятии, после чего ему пришлось самому зарабатывать себе на жизнь. Дело в том, что мистер Пайкрофт лелеял мечту женить старшего сына на дочери человека, с которым у него имелись деловые связи. Старый гравировальщик был рассержен не только тем, что рухнули его планы; еще больше его разгневало то обстоятельство, что выбор сына был неугоден ему по личным соображениям. Но, судя по тому, что я слышал, у меня возникло подозрение, что дошедшие до мистера Пайкрофта сведения о якобы чрезвычайно грубом и своевольном поведении старшего сына умышленно преувеличил его младший сын, который после ухода брата не только завладел львиной долей в предприятии, но сам поспешил жениться на девице, отвергнутой старшим братом. Когда я узнал все подробности этой истории, я не мог не прийти к заключению, что именно младший отпрыск сыграл главную роль в том, чтобы отвратить отца от старшего сына. Как бы то ни было, старый мистер Пайкрофт был сейчас единственным человеком, который мог помочь моим бедным теням, и я решил прибегнуть к его помощи, но не прямо, а окольным путем. Мне пришло в голову, что если я сумею с помощью теней возбудить в нем сочувствие к этим бедным людям, подобно тому, которое испытывал я, то это будет наилучшим способом для достижения цели.

Надо заметить, что я уже не раз обещал мистеру Пайкрофту показать мою коллекцию офортов Рембрандта и решил теперь этим воспользоваться. Итак, под предлогом, что мне нужно справиться об этом вопросе, имеющем касательство к нашим прежним делам, я навестил моего старого знакомого и в ходе беседы пригласил его как-нибудь вечером зайти ко мне, посмотреть мою редкую коллекцию, причем дал ему понять, что за этим приятным занятием мы сможем пропустить по стаканчику бренди. Мистер Пайкрофт явился минута в минуту, и первый час мы провели очень приятно, хотя я и не переставал беспокоиться за исход моего замысла.

Посмотрев офорты, гость за вторым стаканчиком бренди начал расспрашивать меня, как мне живется в этом лабиринте узких улочек и не угнетает ли меня жизнь на задворках.

— Между прочим, мистер Пайкрофт, — сказал я, и тут я должен сознаться в некотором притворстве, потому что говорил таким тоном, словно не придавал этому делу никакого значения, — вы даже не представляете себе, как интересно наблюдать за соседями, что живут на этой косой улочке, которая, по вашему мнению, слишком близко подходит к моим окнам.

— Если бы вы перестали вести такую одинокую жизнь, — возразил мистер Пайкрофт, — у вас бы нашлись развлечения получше, нежели интересоваться жизнью других, совершенно чужих вам людей.

— Вот, например, — начал я, пропуская мимо ушей его замечание, и, отодвинув штору, указал на окно бедной молодой четы, — вот это окно дало мне богатейший материал, вполне пригодный для того, чтобы написать целый рассказ, уверяю вас.

— Как, вот это окно напротив? Уж не хотите ли вы сказать, что считаете возможным заглядывать в чужие окна?

— Я всячески от этого воздерживался, — ответил я, — и наблюдал лишь сквозь опущенную штору, так же как теперь.

— Сквозь опущенную штору? Но как можно увидеть что-нибудь сквозь опущенную штору?

— С помощью теней обитателей этой комнаты.

— Теней? — воскликнул мистер Пайкрофт с явным недоверием в голосе. — Уж не хотите ли вы сказать, будто узнавали, что происходит в комнате, по теням на шторе?

— Во всяком случае, кое-что я смог узнать, — ответил я. — Но этого было довольно, чтобы заинтересоваться судьбой хозяев комнаты.

— Право же, мистер Б., если бы не вы, а кто-нибудь другой рассказал мне нечто подобное, я бы счел это просто немыслимым.

— Не желаете ли убедиться сами? — спросил я. — Надеюсь, вскоре за шторой что-нибудь произойдет, и это дает вам возможность убедиться в правоте моих слов.

— Ну что ж, отнюдь не из недоверия к вам, но, пожалуй, я не прочь, — отвечал мой гость.

Мистер Пайкрофт сидел у окна, но моя настольная лампа давала слишком много света и мешала нашим наблюдениям. Тогда я переставил свой стол в другой конец комнаты, прикрутил фитиль и спустил пониже абажур.

— Покамест, — сказал мистер Пайкрофт, — я ничего не вижу, кроме белой шторы и света за нею.

Сбоку у края занавеси, как обычно, виднелась тень женской головки и, как обычно, падала и поднималась тень руки, но глаз мистера Пайкрофта не был так натренирован, как мой, и мне пришлось показать своему другу на эти тени.

— Теперь, когда вы мне сказали, я и в самом деле вижу, как что-то подскакивает и опускается, — заметил он. — Но без вашей помощи я бы этого ни за что не заметил. Постойте! Теперь тень закрыла всю штору. Что это?

— Вероятно, это тень того же человека. Быть может, он подойдет ближе к окну и будет дальше от света, и тогда вы разглядите.

Спустя минуты две тень появилась снова, на этот раз она была меньше.

— Теперь я вижу ясно, — сказал мой приятель. — Это тень женщины. Я различаю линии талии и юбки.

— А лицо вы видите? — спросил я.

— Да, да! Голова повернута в сторону, словно эта женщина смотрит на что-то. Теперь она исчезла. Вскоре тень появилась снова.

— Что она делает? — спросил мистер Пайкрофт.

— Нет, это вы мне скажите, — предложил я.

— По-моему, она держит в руках какой-то небольшой предмет и встряхивает его.

— А теперь?

— Не разберу. Кажется, она подняла локоть. Теперь подняты обе руки. Нет, никак не могу разобрать.

— А я думаю, она что-то наливает, — сказал я.

— Ну конечно же! — подхватил мой гость, как видно заинтересовавшись не на шутку. — Погодите, — продолжал он после небольшой паузы, взволнованно глядя на меня, — встряхивает, наливает, взбалтывает… «Перед употреблением взбалтывать»… Да ведь это же лекарство!..

— Подозреваю, что это и в самом деле лекарство, — ответил я.

— Значит, там кто-то болен? — спросил мистер Пайкрофт.

— Да, — отвечал я. — Ее муж.

— И об этом вам тоже рассказала тень?

— Да. Тень ее мужа появлялась на шторе так же часто, как и ее тень. А теперь я ее больше не вижу. И любопытно, что исчезновение тени мужа совпало с появлением другой тени — приходского доктора.

— Но помилуйте, — воскликнул мистер Пайкрофт с видом человека, доверчивостью которого слишком злоупотребляли, — осмелюсь спросить, как вы узнали, что это тень приходского доктора?

— У доктора Кордиала самая круглая спина на свете, — пояснил я.

— Да, это и в самом деле очень любопытно, — промолвил старый гравировальщик, уже явно заинтересованный.

В то время, как мы продолжали наблюдение, свет неожиданно исчез, и комната погрузилась в темноту.

— Что, по-вашему, произошло теперь? — спросил мой собеседник.

— По-моему, она ненадолго вышла из комнаты. Сейчас, я уверен, мы увидим кое-что еще. — Не успел я это произнести, как в окне снова появился свет и рядом с тенью маленькой женщины возникла другая тень.

— Доктор? — спросил мистер Пайкрофт.

— Не угодно ли! — воскликнул я с торжеством. — Видите, как много можно узнать с помощью теней. Вы уже сами стали искушенным в этом деле.

— Да-а, спина у него действительно круглая, — подтвердил старый гравировальщик.

Постепенно бледнея, тень с круглой спиной скользнула в ту сторону, куда так часто был обращен профиль маленькой женщины. Некоторое время белая штора оставалась пустой.

— Надо думать, осматривает пациента, — сказал мистер Пайкрофт. — А вот он опять появился, — добавил он минутой позже.

Однако на этот раз доктор стоял близко к свету, да еще спиной к нам, так что мы не могли определить, чем он занят. С тенями обычно так и бывает. Как бы много ни могли вы понять по их движениям, еще больше, разумеется, остается такого, о чем бесполезно даже строить догадки.

Вскоре к тени с круглой спиной присоединилась тень маленькой женщины — жены больного, и некоторое время они стояли рядом, о чем-то беседуя, — во всяком случае, так можно было заключить.

— Должно быть, дает ей наставления, — предположил старый гравировальщик.

— Вполне вероятно, — согласился я.

— Хотел бы я знать, очень ли ему плохо, — сказал мой гость.

Наступила пауза. Тени все еще стояли у стола. Под конец нам обоим показалось, что доктор вручил что-то жене больного, и вскоре свет в комнате исчез так же, как незадолго до этого: очевидно, она вышла на лестницу посветить доктору, когда тот спускался вниз.

— Значит, они очень бедны, — произнес мистер Пайкрофт, словно про себя.

— Они жили только на заработок мужа, — ответил я. — А теперь он не в состоянии работать, и, кто знает, быть может, это продлится еще не одну неделю.

В окне снова появился свет. Маленькая женщина, поставив лампу, остановилась у стола. Долгое время она не двигалась, потом вдруг, склонив голову, закрыла лицо руками, словно в безмолвном горе.

Никто из нас не произнес ни слова, и в тот же миг я задернул портьеру, потому что перед нами было горе, на которое не вправе смотреть посторонний глаз.

Спустя некоторое время мой друг стал прощаться, и мы уже не упоминали о тенях. Перед тем как лечь спать, я все же еще раз взглянул на знакомое окно. Тень женской головки была на своем обычном месте, и, как обычно, поднималась и опускалась тень ее руки. Маленькая женщина опять сидела за работой.

На следующий день с утренней почтой я получил письмо от мистера Пайкрофта. Он много думал о том, что ему привелось увидеть накануне, писал старик, и вот он посылает небольшую сумму денег для поддержки молодых супругов, в судьбе которых я принимаю участие, а также просит меня время от времени сообщать ему, как поживают Тени. Я вручил деньги доктору Кордиалу, попросил его распорядиться ими по своему усмотрению, но ни в коем случае не говорить, кто их посылает. Я попросил его также, как можно чаще сообщать мне о состоянии больного. Эти сведения я почти всегда передавал старому гравировальщику.

Но вот в течение нескольких дней сообщать было не о чем, так как тени не открывали ничего нового, кроме того, что я уже знал. Тень бедного гравера все еще не появлялась, а тень маленькой женщины находилась либо на своем обычном месте, когда та шила, стараясь иглой заработать на пропитание, либо скользила по комнате, ухаживая за больным. Наконец пришел день, когда наступил кризис, после которого бедняга, по словам доктора, должен либо скончаться, либо поправиться.

Я не стану подробно описывать это тревожное время. Больной обладал одним качеством — молодостью, которая помогла его организму преодолеть болезнь, и когда кризис миновал, он начал поправляться.

Наступил длительный период выздоровления. Наконец однажды вечером тень изможденного человека медленно прошла мимо лампы, и, видя, как ее сопровождает столь знакомая тень маленькой женщины, я догадался, что больной переходит с кровати на стул возле камина.

Я, разумеется, не преминул сообщить об этом отрадном событии моему другу и продолжал подробно уведомлять его о постепенном улучшении здоровья нашего больного, пока тот не поправился настолько, что мог уже по нескольку часов в день сидеть за гравировальной доской и снова зарабатывать себе на жизнь.

— Они очень признательны неизвестному другу, который время от времени помогал им в беде, — сказал я мистеру Пайкрофту.

— Глупости, глупости, все это сущие пустяки, право, сущие пустяки! — воскликнул старик, стараясь переменить тему разговора.

— И они очень хотят поблагодарить его лично, — продолжал я решительно, — если он откроет свое имя и предоставит им такую возможность.

— Нет, нет, ни за что на свете! Нет, это невозможно. Вот возьмите для них еще немного, это им на первое время, нельзя же ему сразу так переутомляться.

— И вы не разрешите им повидать вас? — спросил я снова.

— Нет, нет, нет, ни в коем случае, — ответил добряк. — Но, знаете, что я вам скажу. Мне бы хотелось повидать их… Как и раньше… Словом, их тени. Как-нибудь я зайду к вам выпить стаканчик бренди и снова посмотрю на них.

Я вынужден был удовлетвориться хотя бы этим и, условившись с мистером Пайкрофтом встретиться в один из ближайших вечеров, ушел домой.

Наступил вечер, а с ним небывалое оживление и суета в обычно тихой комнате напротив. Тень маленькой женщины все время порхала взад и вперед, словно она старалась получше прибрать их бедное жилище. По самой середине окна, так близко к белой тонкой шторе, что мне было очень ясно ее видно, висела птичья клетка. Именно благодаря ей я и смог получить некоторое представление о внешности моих друзей. Когда один из них подходил к клетке, чтобы свистом подбодрить ее обитательницу, я мог видеть профиль мужа или жены так отчетливо, как если бы смотрел на темные силуэты, которые в старину вырезали на ярмарках странствующие художники. Но хорошо разглядеть их я мог только в тех случаях, когда гравер или его жена стояли у самой шторы и далеко от света, обычно же я видел лишь сплошные бесформенные пятна. А когда кто-нибудь из них близко подходил к свече, то тени становились такими огромными, что все окно, кстати сказать, чрезвычайно большое, сплошь затемнялось даже одной фигурой. Как я уже сказал раньше, мне очень редко удавалось распознать, что делали тени, и всякий раз, когда я видел, что приготовляется питье или наливается лекарство, это происходило лишь потому, что необходимый предмет ставился на окно или подле него.

Точно в назначенный час мой старый друг появился у меня, и первый вопрос, который он задал, после того как мы поздоровались, был:

— Ну, как поживают Тени?

Я поставил его стул на прежнее место, и мы сели. Суета и оживление, которые я заметил в комнате молодых супругов, продолжались, и я почти не сомневался, что там производилась «уборка». Моя догадка подкрепилась появлением на сцене тонкой прямой тени, которую я счел за щетку и которой весьма деятельно орудовали.

Да, чтоб не забыть — когда щетка на миг позволила себе передышку, на шторе очень четко вырисовалась тень бедного молодого гравера. Он подошел к окну, видимо для того, чтобы продеть между прутьями клетки какой-то предмет, вероятно веточку крестовника.

В эту минуту я заметил, что мой друг сильно изменился в лице. Он приподнялся на стуле и, взволнованно вглядываясь в тень, каким-то странным тоном произнес:

— Как, вы сказали, фамилия этих людей?

— Адамс, — ответил я.

— Адамс… Вы уверены?

— Совершенно уверен.

Тень уже исчезла, но я заметил, что мистер Пайкрофт стал рассеян; чувствовалось, что ему не по себе, и я перевел разговор на другую тему, не касаясь волновавшего меня вопроса, пока мой гость сам не вернулся к нему.

— Похоже, что они угомонились, — промолвил мистер Пайкрофт.

— По-видимому, — согласился я. — Уборка, надо думать, закончена, и они садятся ужинать.

— Вы думаете? — спросил старый гравировальщик.

— И, возможно, благодаря вашей щедрости позволили себе какое-нибудь вкусное блюдо.

— Вы в самом деле так думаете? — спросил старый добряк (он был большим гурманом). — Интересно, что бы это такое могло быть. Я бы хотел, чтобы тени показали нам это.

Я сразу же ринулся в открытую лазейку.

— Тени этого не покажут. Но почему бы нам самим не пойти и не взглянуть? Я уверен, что ужин покажется им только вкуснее.

Старый джентльмен только что допил бокал горячего грога, от чего пришел в отличное расположение духа, и когда я высказал свою мысль, глаза его заблестели, а в уголках рта мелькнула улыбка.

— Что ж, это было бы забавно, а?

Я только этого и ждал, и мы тотчас же отправились к дому э 4.

На пороге дома стояла маленькая девочка с кувшином пива и, как только мы остановились перед домом, обратилась к нам с просьбой, нередко возникающей у девиц ростом в три фута и два дюйма от пяток до макушки.

— Прошу вас, сэр, дерните ручку звонка — второй сверху.

— Это на третьем этаже? — спросил я, выполнив просьбу. — Там живут мистер и миссис Адамс?

— Да, сэр, и это мой папа, — сообщила юная леди, очевидно считавшая упомянутых супругов единым целым. Мне показалось странным, что я ни разу не видел на шторе тени ребенка.

— Так вот, я хочу его видеть, — сказал я. — И этот джентльмен тоже.

— Но этого никак нельзя сделать, — сказала девочка, по-видимому уже успевшая стать отъявленной плутовкой, — ведь он ужинает, а на ужин у нас курица, а пала болел, а теперь ему стало немножко лучше, а тревожить его нельзя — вот, значит, вам и нельзя его видеть.

— А ну-ка, мисс, придержите язык, — вмешался чей-то голос. — Дай мне поговорить с джентльменами.

Я посмотрел наверх и увидел, что дверь отворила высокая тощая особа с длинным носом.

— Кого вам нужно, сэр? — спросила она каким-то хнычущим голосом, который показался мне довольно неприятным.

Я кратко пояснил ей, кто мы и зачем пришли.

— Ах, какая приятная неожиданность! — продолжала тощая женщина тем же хнычущим голосом, вызывавшим у меня непреоборимое отвращение. — Поднимайся наверх, Лиззи, — распорядилась она, — и скажи папе, что его желает навестить добрый джентльмен, который помогал ему, когда он болел. Я его супруга, добрые джентльмены (и это тень, которая так меня занимала!), я его горемычная жена, которая его выхаживала, покуда он болел… не оступитесь, добрые джентльмены… а вот наша комната, джентльмены, — а вот, Джеймс, неожиданная радость!.. Это те самые джентльмены, что были к тебе так добры, когда ты болел. Прошу вас, присаживайтесь, джентльмены, окажите честь нашей скромной комнате.

Я был потрясен. Маленький, зауряднейшего вида человек сидел за столом, на котором красовались дымящаяся курица, кусок грудинки и картофель. По виду его можно было сказать, что он перенес тяжелую болезнь. При нашем появлении он с трудом встал и, как только мы сели, тотчас же снова опустился на свое место. В смущении и полном замешательстве я принял предложенный стул, как принял бы все, что бы мне ни предложили. Я еще раз взглянул на жену этого человека. Неужели это длинное, тощее, сутулое создание отбрасывало ту маленькую изящную тень, с которой я так свыкся? Неужели тени так обманчивы? Кто мог бы предположить, что моя соседка обладает таким носом и что, когда она подходила к окну, этот нос ни разу не вырисовался во всем своем объеме и не запечатлелся в моей памяти?

А ее муж? Нет, это не мой бедный гравер. Правда, он производил впечатление человека очень робкого, когда неуклюже пытался выразить переполнявшие его чувства благодарности за помощь, оказанную моим другом во время болезни. Да, несомненно, это человек вполне безобидный. Он не нанес нам такого тяжелого удара, как его жена. Но разве это мой гравер?