Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Затем профессору Джону Кечу было предложено продемонстрировать череп покойного м-ра Гринакра, который он и вытащил из синего мешка и, когда его попросили высказать свои соображения по этому поводу, заметил, что провалиться ему на месте, если уважаемое собрание видело когда-нибудь такого ловкого мошенника, каким был покойный.

Воспоследовала весьма оживленная дискуссия по поводу этой интересной реликвии; и поскольку мнения о подлинном характере покойного джентльмена несколько разошлись, м-р Блэбб прочитал лекцию о черепе, который находился перед ним, и ясно показал, что м-р Гринакр обладал самым необычайным по размеру органом разрушения при весьма замечательном также развитии органа потрошения. Сэр Хукхем Снайви собирался оспорить это мнение, когда профессор Кеч вдруг прервал работу собрания, воскликнув чрезвычайно запальчивым тоном: «Враки!»

Председатель позволил себе призвать ученого джентльмена к порядку.

Профессор Кеч. К черту порядок! Это не тот череп, вот какое дело. Это совсем не голова; это кокосовый орех, мой зять его вырезал, чтобы украсить ларек для продажи печеной картошки, который он привез сюда на то время, пока будет работать съезд Ассоциации. Дайте мне его сюда, слышите?

С этими словами профессор Кеч схватил кокосовый орех и достал череп, вместо которого он выставил было свой орех. Воспоследовал весьма интересный разговор; но так как в конце концов возникли некоторые сомнения, был ли это череп м-ра Гринакра, или какого-нибудь пациента из больницы, или какого-нибудь бедняка, или еще какого-нибудь мужчины, женщины или обезьяны — прийти к определенному выводу не удалось взыграть высокие умы, если представляется случаи передать истину внимательному слушателю в привлекательной и игривой форме. Я был подле Вуденсконса, когда, после педели банкетов, этот ученый джентльмен, в сопровождении целой группы замечательных людей, входил вчера в залу, где был приготовлен роскошный обед, где искрились на столе редкие вина и где жирные косули — искупительные жертвы на алтарь науки — источали свои пленительные запахи.

— Да! — сказал профессор Вуденсконс, потирая руки, — вот для чего мы собрались; вот что нас вдохновляет; вот что нас спаивает воедино и манит вперед; это пир ученой мысли, и пир, я бы сказал, хоть куда.

Не могу, пишет наш талантливый корреспондент в заключение, не могу закончить мой Отчет об этих гигантских исследованиях и величественных и возвышенных триумфах без того, чтобы не повторить здесь mot[11] профессора Вуденсконса, которое показывает, как могут.

Пантомима жизни

Прежде чем очертя голову броситься в предлагаемые читателю рассуждения, мы должны сознаться в пристрастии к пантомимам, в нежной симпатии к клоунам и Панталоне, в неизъяснимом восхищении арлекинами и коломбинами, в наивном восторге перед любыми поступками, которые они совершают в течение своей короткой жизни, как бы ни были эти поступки неожиданны и оригинальны, а иной раз даже несовместимы с суровыми и жесткими правилами приличия, коими руководствуются в своих действиях более мелочные и менее разносторонние умы. Мы упиваемся пантомимой — не потому, что она ослепляет глаз мишурой и позолотой, не потому, что она воскрешает перед нами с детских дней милые сердцу размалеванные рожи и выпученные глаза, и даже не потому, что, подобно сочельнику, крещению и нашему собственному дню рожденья, она бывает лишь один раз в год, — нет, для привязанности нашей есть иные, гораздо более веские основания. Пантомима для нас — зеркало жизни; более того, мы считаем, что не только для нас, а для всех зрителей вообще, хотя они этого и не сознают, и что именно здесь и кроется тайная причина доставляемого ею удовольствия и радости.

Приведем маленький пример. Место действия — улица; появляется пожилой джентльмен с крупными, резкими чертами лица. Физиономия его сияет лучезарной улыбкой, на толстой румяной щеке красуется вечная ямочка. По-видимому, это богатый пожилой джентльмен, обладающий солидными средствами и занимающий видное положение в свете. Нельзя сказать, чтобы он пренебрегал своей наружностью, ибо одет он нарядно, чтоб не сказать щеголевато; а то обстоятельство, что он в пределах благоразумия предается гастрономическим утехам, явствует из игривой и елейной манеры, с какой он поглаживает свое брюшко, давая тем понять публике, что идет домой обедать. В полноте чувств всецело полагаясь на то, что богатство защитит его от всех возможных бед, упоенный всеми жизненными благами, наш пожилой джентльмен внезапно оступается и падает. Какой вопль вырывается у зрителей! На него набрасывается шумная назойливая толпа, его немилосердно толкают и пинают ногами. Все визжат от восторга! Всякий раз, как пожилой джентльмен делает попытку подняться, безжалостные преследователи снова сбивают его с ног. Публика корчится от хохота! А когда пожилой джентльмен, наконец, поднимается и, шатаясь, уходит прочь, лишившись шляпы, парика, часов и денег, в растерзанной одежде, избитый и изувеченный, публика помирает со смеху и выражает свое веселье и радость взрывом аплодисментов.

Разве это не похоже на жизнь? Замените сцену любой лондонской улицей, фондовой биржей, конторой банкира или коммерсанта в Сити, или даже мастерской ремесленника. Представьте себе падение любого из них — чем более неожиданное и чем ближе к зениту его славы и богатства, тем лучше. Какой дикий вой поднимается над его распростертым телом, как вопит и улюлюкает толпа при виде его унижения. Заметьте, с каким остервенением толпа набрасывается на поверженного, как издевается и насмехается над ним, когда он сторонкой крадется прочь. Да ведь это же самая настоящая пантомима!

Из всех dramatis personae[12] пантомимы самым негодным и распутным мы считаем Панталоне. Независимо от неприязни, какую, естественно, внушает джентльмен его лет, занятый в высшей степени неподобающими для его почтенного возраста делами, мы не можем скрыть от себя то обстоятельство, что это суетный, коварный старый негодяй, который постоянно толкает своего младшего партнера — клоуна — на мелкие мошенничества и воровские проделки, а сам всегда остается в стороне, выжидая, что из этого получится. Если дело сойдет успешно, он никогда не забудет вернуться за своей долей добычи; однако в случае неудачи он непременно ускользнет, выказав при этом поразительную ловкость и проворство, и будет скрываться до тех пор, покуда все не затихнет. Его амурные наклонности тоже в высшей степени отвратительны, а его манера среди бела дня приставать на улице к дамам совершенно неприлична, ибо он не более не менее как щекочет вышеуказанных дам за талию, после чего отскакивает назад, очевидно устыдившись (что вполне естественно!) своего собственного нахальства и дерзости, но продолжает, однако, подмигивать и строить им глазки самым отталкивающим и непристойным образом.

Кто не мог бы насчитать в своем кругу по крайней мере с десяток таких Панталоне? Кому не приходилось видеть, как они толкутся на улицах западных кварталов Лондона в солнечный день или в летний вечер, выделывая все вышеназванные пантомимные фокусы с такою пьяной энергией и полнейшим отсутствием сдержанности, как если бы они и в самом деле находились на сцене? Мы так можем, не сходя с места, перечислить десяток знакомых нам Панталоне — превосходнейших Панталоне, которые, к великому удовольствию своих друзей и знакомых, уже много лет подряд откалывают всевозможные странные штуки и по сей день до такой степени упорствуют в своих смехотворных и жалких потугах казаться юными и легкомысленными, что все зрители помирают со смеху.

Возьмем, например, того старого джентльмена, что как раз вышел из Cafe de l\'Europe на Хэймаркет, где он пообедал на счет некоего юного лондонца, которому теперь пожимает руку у дверей. Притворная сердечность этого рукопожатия, учтивый кивок, довольная усмешка при воспоминании об обеде, приятный вкус которого еще сохранился у него на губах, — все это характерно для его великого прототипа. Прихрамывая, он уходит прочь, напевая какую-то арию и с притворной небрежностью помахивая тростью. Внезапно он останавливается возле магазина дамских шляп. Он заглядывает в витрину, но так как индийские шали мешают ему рассмотреть находящихся внутри дам, направляет свое внимание на молодую девушку с картонкой в руках, которая тоже глядит в витрину. Смотрите! Он подбирается к ней. Он кашляет; она отворачивается от него. Он подбирается поближе; она не обращает на него внимания. Он игриво треплет ее по подбородку и, отступив на несколько шагов, кивает и подмигивает, строя фантастические гримасы, тогда как девушка бросает презрительный и высокомерный взгляд на его морщинистую физиономию. Она с досадой поворачивается, чтобы уйти, а старый джентльмен ковыляет за нею следом, ухмыляясь беззубым ртом. Точная копия Панталоне!

Но что поистине достойно удивления, так это разительное сходство клоунов на сцене с клоунами в жизни. Многие сокрушаются об упадке пантомимы и со вздохом произносят имя Гримальди[13]. Не желая умалить достоинств этого замечательного старика, мы должны, однако, сказать, что это сущий вздор. Клоуны, способные заткнуть за пояс самого Гримальди, встречаются каждый день, и никто им, бедный, не покровительствует.

— Я знаю, кого вы имеете в виду, — скажет иной неумытый посетитель заведения мистера Осбалдистона, добравшись до этого места. Отложив в сторону «Смесь», он устремит многозначительный взор в пространство и добавит: — Вы имеете в виду К. Дж. Смита, который играл Гая Фокса[14] и Джорджа Барнуэла в «Ковент-Гардене».

Не успел неумытый джентльмен произнести эти слова, как его перебивает молодой человек без воротничка, одетый в пальто из грубого сукна.

— Нет, нет, — говорит молодой человек, — он имеет в виду Брауна, Кинга и Гибсона из «Адельфи».

Однако при всем уважении к неумытому джентльмену, равно как и к вышеуказанному молодому человеку в несуществующем воротничке мы не имеем в виду ни того актера, который столь гротескно пародировал папистского заговорщика, ни тех троих комедиантов, которые уже пять или шесть лет подряд неизменно выплясывают один и тот же танец под разными внушительными названиями и исполняют одну и ту же пьесу под различными звучными титлами. Едва мы в этом признались, как публика, до сих пор молча следившая за нашим спором, спросила, что же мы в конце концов имеем в виду, и с подобающим уважением к ней мы отвечаем.

Всем посетителям балаганов и пантомим хорошо известно, что вершин своего искусства театральный клоун достигает в тех сценках, которые на афишах значатся как «Молочная торговля и посудная лавка», или «Портновская мастерская и пансион миссис Квиртейбл», или еще как-нибудь в этом роде, причем вся соль заключается в том, что герой либо снимает квартиру, за которую не имеет ни малейшего намерения платить, либо обманным путем приобретает разные вещи, либо похищает товары у своего почтенного соседа-лавочника, либо обкрадывает разносчиков из магазина, когда они проходят у него под окнами, либо, наконец (дабы сократить наш перечень), обманывает всех, кого только может; остается лишь заметить, что чем крупнее мошенничество и очевиднее беспардонность мошенника, тем больше восторг и упоение зрителей. Удивительнее всего, однако, что совершенно то же самое изо дня в день происходит в действительности, и никто не видит в этом ничего смешного. В подтверждение нашей точки зрения изложим подробно один акт пантомимы, которая разыгрывается не на театре, а в жизни.

Достопочтенный капитан Фиц-Вискер Фирси в сопровождении своего лакея Доэма — слуги с виду в высшей степени респектабельного и к тому же поседевшего на службе в капитанском семействе — осматривает, торгует и, наконец, приобретает в собственность немеблированный дом номер такой-то на улице такой-то. Все соседние лавочники наперебой стараются заполучить капитана в качестве покупателя. Капитан, будучи добродушным, мягкосердечным и покладистым малым, не желает никого обидеть и щедро раздает заказы всем. Вино, провизия, мебель, всевозможные драгоценности и предметы роскоши стекаются в дом достопочтенного капитана Фиц-Вискера Фирси, где их с величайшей готовностью принимает в высшей степени респектабельный Доэм; сам же капитан тем временем важно расхаживает вокруг, и на лице его отражается сознание своего величия, а также классическая кровожадность, каковыми свойствами должны отличаться и большей частью действительно отличаются военные чины — к вящему восторгу и устрашению плебеев. Но стоит лавочникам удалиться, как капитан с эксцентричностью, свойственной великим умам, при помощи неизменного Доэма, верность и преданность коего составляют едва ли не самую трогательную черту его характера, распродает все имущество с большою для себя выгодой, ибо, хотя вещи сбываются за бесценок, вырученная сумма все же значительно превышает затраты — ведь капитан не уплатил за них ни гроша. После различных махинаций обман раскрывается, Фиц Фирси и Доэма признают сообщниками, и в полицейский участок, куда их препровождают, являются толпой все их жертвы.

Кто не увидит в этом точную копию театральной пантомимы, где Фиц-Вискера Фирси играет клоун, Доэма — Панталоне, а лавочников — статисты? Самое забавное в этой шутке, что угольщик, который громче всех жалуется на обманщика, — это тот самый зритель, что вчера сидел в середине первого ряда партера и громче всех смеялся над тем же представлением, разыгранным к тому же во много раз слабее. Что тут говорить о Гримальди, заметим мы еще раз. Разве Гримальди даже в лучшие свои дни мог в подобных проделках сравниться с Да Коста?

Упоминание об этом последнем клоуне, пользующемся заслуженной славой, наводит нас на мысль об его последнем комическом номере — выманивании векселей у одного молодого джентльмена из военных. Едва успели мы положить перо, чтобы несколько минут полюбоваться великолепным исполнением этой шутки, как нас внезапно осенила мысль о другой стороне нашей темы, и потому мы тотчас же снова беремся за дело.

Все, кто бывал за кулисами, и большинство из тех, кто сиживал в театральной зале, знают, что при исполнении пантомимы очень многих людей выталкивают на подмостки единственно ради того, чтобы их обманывали, или сбивали с ног, или проделывали с ними и то и другое, а между тем мы еще до последней минуты никак не могли понять, для какой в сущности цели сотворено множество странных, ленивых, большеголовых людей, которые часто встречаются то тут, то там. Но теперь нам все это ясно.

Они — статисты в пантомиме жизни, люди, которых втолкнули в нее единственно ради того, чтобы они перекатывались друг через Друга, стукаясь головами обо все, что попало. Не далее как на прошлой неделе нам пришлось сидеть за ужином напротив одного из таких людей. Теперь мы припоминаем, что этот человек как две капли воды похож на джентльменов с картонными головами и лицами, которые исполняют подобную роль в театральных пантомимах, — та же глупая деревянная улыбка, те же тусклые свинцовые глаза, тот же пустой, ничего не выражающий взгляд; и что бы ни говорилось, что бы ни делалось на сцене, он непременно появится не вовремя или наткнется на что-нибудь, не имеющее к нему ни малейшего касательства. А мы-то все глядели на человека, сидящего напротив нас за столом, и никак не могли понять, к какому разряду существ его причислить. Как странно, что это только сейчас пришло нам в голову!

Сознаемся откровенно, что арлекин доставил нам много хлопот. В пантомиме реальной жизни мы видим столько всевозможных арлекинов, что, право же, затрудняемся, которого из них выбрать в товарищи арлекину на театре. Одно время мы склонны были думать, что арлекин не кто иной, как некий знатный и состоятельный молодой человек, который, убежав с танцовшицей, прожигает свою жизнь и средства в пустых и легкомысленных развлечениях. Однако, поразмыслив, мы вспомнили, что арлекины иногда способны острить и даже совершать разумные действия, что же касается нашего знатного и состоятельного молодого человека, то думается нам, что он едва ли повинен в подобных проступках. По зрелом размышлении мы пришли к выводу, что арлекины в жизни — это по большей части обыкновенные люди, отнюдь не составляющие обязательной принадлежности каких-либо определенных кругов или сословий, некоторых определенное положение или особое стечение обстоятельств наделило волшебным жезлом. И это обязывает нас сказать несколько слов о пантомиме общественной и политической жизни, — что мы тотчас же и сделаем, после чего умолкнем, предпослав здесь лишь замечание о том, что мы отказываемся упоминать о коломбине, ибо никоим образом не одобряем характера ее отношений с разноцветным любовником и ни в коем случае не чувствуем себя вправе представить ее высоконравственным и почтенным дамам которые внимательно читают наши пространные рассуждения.

Мы утверждаем, что открытие сессии парламента не более как подъем занавеса перед большой комической пантомимой, и что всемилостивейшую речь его королевского величества по случаю начала таковой не без успеха можно сравнить со вступительной речью клоуна: «А вот и мы! Милорды и джентльмены, а вот и мы!» Нам кажется, что это вступление отлично передает смысл и содержание умилостивительной речи премьер-министра. Если вспомнить, как часто произносится эта речь и притом тотчас же после перемены декораций, сходство будет полным и еще более разительным.

Быть может, никогда еще состав исполнителей нашей политической пантомимы не был так богат, как ныне. Особенно повезло нам с клоунами. Никогда еще, кажется, они так ловко не кувыркались и не исполняли свои фокусы с такой готовностью на потеху восхищенной толпе. Их неуемное пристрастие к выступлениям дало даже повод к некоторым упрекам: так, говорят, будто, разъезжая с бесплатными представлениями по всей стране, когда театр закрыт, они опускаются до уровня шутов, унижая тем свою почтенную профессию. Само собою разумеется, что Гримальди никогда не делал ничего подобного; и хотя Браун, Кинг и Гибсон между сезонами ездили в Сэррей, а мистер К. Дж. Смит иногда выезжал в Сэдлерс-УэлЛс, мы не находим в истории театра такого прецедента, чтобы все акробаты разъехались на гастроли по провинции, за исключением неизвестного джентльмена, выделывавшего сальто под маркой покойного мистера Ричардсона; однако он также не может почитаться авторитетом, ибо никогда не выступал на настоящих подмостках.

Оставив в стороне сей вопрос — в конце концов это лишь дело вкуса, — мы можем с гордостью и радостью в сердце думать об искусстве наших клоунов, выступающих во время сессии парламента. Изо дня в день они вертятся и кувыркаются до двух, трех, а то и четырех часов утра, откалывая самые удивительные фортели и награждая друг друга забавнейшими тумаками, не выказывая при этом ни малейших признаков усталости. Все это проделывается среди невероятного шума, возни, воя и рева, перед которыми бледнеет поведение самых буйных завсегдатаев шестипенсовой галерки на второй день святок.

Особенно любопытно наблюдать, как повелитель, то есть арлекин, по мановению своего начальственного жезла заставляет какого-нибудь из этих клоунов проделывать самые неожиданные телодвижения. Под неотразимым влиянием этих чар «клоун внезапно останавливается как вкопанный, не шевеля ни руками, ни ногами, в единый миг лишается дара речи или, наоборот, необычайно оживляется, извергает целый поток совершенно бессмысленных слов, корчится в самых диких, фантастических судорогах, извиваясь по земле, и даже вылизывает языком грязь. Подобные представления скорее удивительны, нежели забавны, вернее, они просто отвратительны для всех, за исключением разве любителей подобных фокусов, к которым, признаться, мы не испытываем дружеских чувств.

Странные, чрезвычайно странные штуки проделывает также и арлекин, который сейчас держит в руках упомянутый выше волшебный жезл. Стоит только помахать им перед глазами у человека, и у него тотчас вылетят из головы все прежние убеждения, а их место займут совершенно новые. От одного легкого удара по спине он совершенно перекрашивается. Есть даже такие искусные фокусники, которые при каждом прикосновении этого жезла меняют обличье, проделывая это с такой быстротой и ловкостью, что самый зоркий глаз не может уследить за их эволюциями. Время от времени гений, вручающий жезл, вырывает его из рук временного обладателя и передает новому фокуснику; в таких случаях все актеры меняются ролями, а беготня и колотушки начинаются сызнова.

Мы могли бы еще дальше продолжить эту главу, могли бы, например, распространить наше сравнение на свободные профессии, могли бы — в чем, между прочим, и состояла наша первоначальная цель — показать, что каждая из них сама по себе маленькая пантомима со своими собственными сценами и действующими лицами, но, опасаясь, что и так уже слитком много наговорили, закончим на этом месте главу. Один джентльмен, небезызвестный поэт и драматург, писал года два назад:

Весь мир — лишь театральные подмостки,А люди просто все комедианты, —

мы же, следуя по его стопам на ничтожном расстоянии в несколько миллионов миль, осмелимся добавить — как бы в виде нового толкования, — что он подразумевал пантомиму и что все мы — актеры в пантомиме жизни.

Некоторые подробности касательно одного льва

В принципе мы питаем глубокое уважение ко львам. Подобно большинству людей, мы слышали и читали о многочисленных примерах их храбрости и великодушия. Мы восхищались геройским самопожертвованием и трогательным человеколюбием, которые побуждают львов никогда не есть людей — за исключением тех случаев, когда Они голодны, — и на нас произвела глубочайшее впечатление похвальная учтивость, которую они, как говорят, выказывают по отношению к незамужним дамам, занимающим известное положение в обществе. Все руководства по естественной истории изобилуют рассказами, подтверждающими их превосходные качества, а в одном старинном букваре можно прочесть трогательную повесть о старом льве, отличавшемся высокими достоинствами и строгими правилами, который счел своим непререкаемым долгом в назидание подрастающему поколению сожрать некоего молодого человека, имевшего дурную привычку сквернословить.

Все это дает весьма приятную пищу для ума и, без сомнения, убедительно свидетельствует в пользу львов вообще. Мы должны, однако, признаться, что те отдельные экземпляры, с которыми нам приходилось иметь дело, не обладали какими-либо выдающимися чертами характера и не придерживались рыцарских правил, приписываемых львам их летописцами. Мы, разумеется, никогда не видели льва в его, так сказать, естественном состоянии, то есть мы никогда не наблюдали, как лев прогуливается по лесу или, притаившись, сидит в своем логове под лучами тропического солнца и ждет, когда мимо пробежит его обед. Но зато нам приходилось не раз видеть львов в неволе, согбенных под тяжестью горя, и мы должны сознаться, что они показались нам весьма тупыми и апатичными существами.

Вот, например, лев из Зоологического сада. Он очень хорош — у него, без сомнения, есть грива, и вид у него весьма свирепый, но — боже милосердный — что из того? Светские львы выглядят не менее грозно, хотя в действительности это самые безобидные существа на свете. Лев из театрального фойе или экземпляр с Риджент-стрит напускает на себя самый зверский вид и страшно рычит, если вы его затронете, но он никогда не укусит; если же вы мужественно нападете на него, он тотчас подожмет хвост и поспешит убраться восвояси. Правда, эти хищники иногда бродят стаями, и если им попадется какой-нибудь очень уж добродушный и робкий на вид малый, они постараются его напугать, но достаточно оказать малейшее сопротивление, чтобы они в страхе разбежались. Это чрезвычайно приятные качества, тогда как льва из Зоологического сада и его собратьев на ярмарках мы порицаем главным образом за их сонливость, апатию и вялость.

Нам, сколько помнится, ни разу не приходилось видеть, чтобы кто-нибудь из них не дремал, разве только когда его кормят. Мы считаем, что двуногие львы во всех отношениях выше, чем их четвероногие тезки, и смело бросаем вызов всякому, кто пожелает вступить с нами в спор по этому предмету.

При таких убеждениях не удивительно, что наше любопытство было сильно возбуждено, когда на днях одна знакомая дама пригласила нас в гости, решительно заявив, что не примет никаких отказов, ибо — как она сказала — у нее будет лев. Мы тотчас взяли назад свои слова о том, что уже приглашены в другое место, и наше желание пойти к ней сделалось настолько же сильно, насколько прежде было сильно желание отделаться от приглашения.

Мы пришли рано и заняли в гостиной такое место, откуда можно было получше рассмотреть интересного зверя. Прошло два или три часа, начались танцы, зала наполнилась людьми, а льва все не было. Хозяйка дома была в отчаянии — ведь, как известно, одна из особых привилегий этих львов состоит в том, чтобы давать торжественные обещания и никогда их не выполнять, — но вдруг у парадной двери раздался оглушительный стук, и хозяин дома незаметно, как ему казалось, выскользнул на лестницу, чтобы посмотреть, кто там, вернулся в гостиную и, с восторгом потирая руки, необыкновенно значительным тоном возвестил: «Дорогая, мистер Имярек (он назвал фамилию льва) приехал».

При этих словах все взоры обратились на дверь, и мы заметили, что несколько молодых девиц, которые прежде весело болтали и смеялись, тотчас притихли, приняв необычайно томный вид, а некоторые молодые люди, отличавшиеся изысканным остроумием, сразу упали в глазах общества, и теперь все смотрели на них с холодным равнодушием. Даже молодой человек из музыкальной лавки, которого пригласили играть на фортепьяно, был так взволнован, что от избытка чувств взял несколько фальшивых нот.

Все это время из-за двери доносился оживленный разговор, неоднократно прерываемый громким смехом и возгласами: «О! великолепно! бесподобно!» — из чего мы заключили, что лев изволит шутить и что восклицания эти вызваны восторгами его вожака и нашего хозяина. И в самом деде, мы не ошиблись: когда лев, наконец, появился, мы услышали, как его вожак, низенький жеманный человечек, воздев руки к небу и стараясь подавить восторженное выражение на лице, шепчет на ухо некоторым из своих знакомых джентльменов, что Имярек сегодня необыкновенно в ударе!

Лев, о котором идет речь, был лев литературный. Разумеется, среди, собравшихся нашлось много людей, которые давно восхищались его ревом и желали быть ему представленными, и нам очень приятно было смотреть, как их подводили ко льву и с каким спокойным достоинством он принимал все их любезности. Это напомнило нам сельские ярмарки, где другим львам приходится без конца демонстрировать все известные им формы вежливости толпам восхищенных зрителей, беспрестанно сменяющим друг друга.

Пока лев таким образом выставлял себя напоказ, его вожак, не теряя времени даром, сновал в толпе, усердно расточая ему хвалы. Одному джентльмену он шепотом повторял какую-то изысканную остроту, произнесенную царственным зверем, когда тот поднимался по лестнице, что, несомненно, делало произведенное им умственное усилие тем более поразительным; другому он скороговоркой давал краткий отчет о состоявшемся накануне званом обеде, где двадцать семь джентльменов дружно встали и провозгласили специальный тост за здоровье льва; в то время как дамам он обещал замолвить словечко, чтобы царь зверей украсил своим автографом их альбомы. Затем во всех углах начались небольшие интимные совещания насчет наружности и сложения льва, а именно — оказался ли он ниже или выше ростом, полнее или худее, старше или моложе, чем они ожидали; похож ли он на свой портрет; и какого цвета у него глаза — черные, голубые, карие, зеленые, желтые или смешанные. Во всех этих совещаниях участвовал и вожак. Словом, до тех пор, покуда льва не усадили за вист, он был единственным предметом обсуждения, а затем гости принялись, как всегда, говорить о себе и друг о друге.

Мы должны признаться, что с нетерпением ожидали ужина, ибо если вы желаете видеть дрессированного льва в наиболее благоприятных условиях, то самое удобное для этого время — когда его кормят. Поэтому мы с восторгом заметили распространившееся среди гостей оживление, причина которого была вполне понятна, и тотчас же увидели, как хозяйка дома в сопровождении льва направилась вниз, в столовую. Мы предложили руку знакомой пожилой леди. О добрая душа! В целом свете не найдется дамы, которую было бы приятнее повести к столу, ибо как бы комната ни была мала, а общество велико, она, руководимая каким-то таинственным чутьем, непременно проберется вместе со своим кавалером к самым лакомым блюдам. Итак, мы предложили руку этой пожилой леди, и благодаря тому, что мы спустилась вниз по лестнице сразу вслед за львом, нам посчастливилось занять место почти напротив него.

Вожак, разумеется, был уже там. Он поместился как раз на таком расстоянии от своего подопечного, чтобы, обращаясь к нему, иметь приличный предлог повышать голос до той степени, какая требовалась для привлечения внимания всего общества, и тотчас же принялся усердно демонстрировать льва, заставляя его проделывать все свои фокусы. Каких только блесток остроумия не удавалось ему извлечь из льва! Прежде всего они начали острить насчет солонки, затем насчет курятины, затем — насчет пирожного со сбитыми сливками, но самые лучшие каламбуры, без сомнения, относились к салату из омаров предмет, о котором лев распространялся весьма энергично и, по мнению наиболее выдающихся авторитетов, превзошел самого себя. Этот превосходный способ блистать в свете, по нашему скромному разумению, основан на классических диалогах между мистером Панчем и его хозяином, в коих последний берет на себя всю черную работу и удовлетворяется тем, что прокладывает путь всем шуткам и остротам самого мистера Панча, которому всякий раз удается снискать похвалы и вызвать общий смех. Как бы то ни было, мы рекомендуем этот способ всем львам, настоящим и будущим, ибо в данном случае он имел блестящий успех и совершенно ошеломил всех слушателей.

Когда истощился запас острот насчет солонки, курятины, пирожного со сбитыми сливками и салата из омаров и не осталось больше ни единого повода для каламбуров, вожак решился на чрезвычайно опасную штуку, которую до сих пор еще проделывают с некоторыми львами в бродячих зверинцах, хотя однажды она и кончилась трагически, — он положил свою голову в пасть льва, всецело отдавшись на милость последнего. Босуэл[15] часто являет собой достойный сожаления пример того, к каким печальным последствиям может привести вышеупомянутый подвиг, а другие вожаки и литературные шакалы не раз получали сильные увечья за свою дерзость. Следует отдать справедливость нашему льву — он снисходительно и кротко позволял над собою подшучивать, а затем вместе со своим вожаком отправился домой в извозчичьей карете — настроенный весьма мирно, хотя и был несколько навеселе.

Находясь в созерцательном расположении духа, мы по дороге домой принялись размышлять о характере и поведении этой породы львов и вскоре пришли к выводу, что наша прежняя симпатия к ним чрезвычайно усилилась и укрепилась после того, что мы недавно видели. В то время как другие львы встречают всякую любезность со стороны общества с видом угрюмым и мрачным, а то и огрызаясь, — этой породе львов, по-видимому, льстит оказываемое им внимание. В то время как первые изо всех сил стараются скрыться от взоров толпы, последние ищут популярности и, в отличие от своих собратьев, которых только силой можно заставить выступать, всегда готовы показать свое искусство восхищенной публике. Мы знавали необыкновенно способных медведей, которые ни за что не соглашались плясать, хотя куча народа с величайшим нетерпением ожидала их выхода; отлично выдрессированных обезьян — они без всякой видимой причины не желали кувыркаться на проволоке; несомненно гениальных слонов, которые вдруг ни с того ни с сего отказывались вертеть ручку шарманки; но нам никогда еще не приходилось слышать о двуногом льве литературном или не литературном (мы приводим это как факт, делающий величайшую честь всей их породе), — который при первом же удобном случае не ухватился бы с жадностью за любую возможность играть в свое удовольствие первую скрипку.

Мистер Роберт Боултон, джентльмен, связанный с прессой

В зале трактира «Зеленый Дракон», что близ Вестминстерского моста, все каждый вечер толкуют о политике, и главным политическим авторитетом считается мистер Роберт Боултон, именующий себя «джентльменом, связанным с прессой», — определение в высшей степени неопределенное. Обычный круг слушателей и почитателей мистера Роберта Боултона составляют гробовщик, владелец зеленной лавки, парикмахер, булочник, огромное брюхо, увенчанное человеческой головой и установленное на паре поразительно коротких ножек, а также некий тощий субъект в черном, неизвестного имени, звания и профессии, который всегда сидит в одинаковой позе, с одинаково бессмысленным выражением на длинной физиономии и, хотя вокруг него идет оживленнейшая беседа, не раскрывает рта, кроме тех случаев, когда он выпускает клубы табачного дыма или издает очень громкое, пронзительное и отрывистое «гм!». Поскольку мистер Боултон причастен к литературе, разговор иногда касается литературных тем, но обыкновенно речь идет о новостях дня, которые являются исключительным достоянием этой талантливой личности. Как-то вечером я очутился (разумеется, случайно) в «Зеленом Драконе» и услышал следующий, немало позабавивший меня разговор.

— Не можете ли вы одолжить мне десять фунтов до рождества? — осведомится парикмахер у брюха.

— Под какое обеспечение, мистер Чик?

— Мой инвентарь. По-моему, его вполне хватит, — мистер Толстинг. Штук пятьдесят париков, две вывески, полдюжины болванов да чучело медведя.

— Нет, не пойдет, — пробурчал Толстинг, — под такое обеспечение вы у меня ничего не получите. Парики да вывески — одна видимость, с болванами (иронически) я никогда дела не имею, если в том нет особой надобности, а от дохлого медведя мне ровно столько проку, сколько ему от меня.

— Ну, в таком случае, — настаивал Чик, — я вам дам книгу «Стихи Байрона», которая принадлежала Попу[16]. Она стоит сорок фунтов, потому что на переплете имеются собственноручные каракули Попа. Годится вам такое обеспечение?

— Вот это здорово! — вскричал булочник. — Однако что вы этим хотите сказать, мистер Чик?

— Что я хочу сказать? Да то, что на ней стоит автограф Попа:

Кто книгу украдет, щелчок получит в лоб, —Писал владелец Александр Поп.

Это написано на самой книжке, с внутренней стороны переплета, и потому мой сын говорит, что мы сему обязаны верить.

— Однако, сэр, — вполголоса заметил гробовщик, почтительно перегнувшись через стол и пролив грог, стоявший перед парикмахером, — этот аргумент очень легко опрокинуть.

— Быть может, сэр, — возразил Чик, слегка вспыхнув, — быть может, вы сперва уплатите за опрокинутый грог, а уже после возьметесь опрокидывать еще что-нибудь.

— Итак, — произнес гробовщик, любезно кланяясь парикмахеру. — сдается мне, понимаете ли, сдается мне. уж вы меня извините, мистер Чик, да только сдается мне, что в нашей компании этот номер не пройдет к сожалению, мой хозяин имел честь делать гроб служанке этого самого лорда не больше как лет двадцать назад. Вы не подумайте, джентльмены, будто я этим горжусь, — другие, может, и гордились бьь а я так ненавижу всякие титулы. Я уважаю лакея какого-нибудь лорда ничуть не больше, чем любого почтенного лавочника, сидящего в этой зале. Я даже скажу — не больше, чем мистера Чика! (Поклон.) Стало быть, этот самый лорд наверняка родился много лет спустя после смерти Попа, и отсюда следует логическое следствие, что ни один из них не жил в одно время с другим. Так вот я и хочу сказать, что у Попа никогда не было никакой книги, что он никогда не видал, не щупал и не нюхал никакой книги (с торжеством), которая принадлежала этому самому лорду. А теперь, джентльмены, когда я подумаю, как вы терпеливо выслушали все мои рассуждения, я чувствую, что обязан наилучшим способом вознаградить вас за вашу доброту, а потому сажусь и замолкаю, тем паче, что я вижу — сюда входит человек достойнее меня. Я не имею привычки говорить любезности, джентльмены, а уж когда я их говорю, то, надеюсь, они бьют в самую точку.

— А, мистер Моргатроид! Кто это бьет в самую точку? — проговорил, входя в комнату, тот, к кому относилось вышеупомянутое замечание. — Я не одобряю, если человек горячится в зимнее время, даже когда он сидит так же близко от очага, как вы. Весьма неблагоразумно этак вгонять себя в пот. В чем причина столь сильного умственного и физического возбуждения, сэр?

Таково было в высшей степени философическое вступление мистера Роберта Боултона — парламентского стенографиста-репортера, как именовал он сам себя (ходячее между его собратьями двусмысленное определение, долженствующее внушить непосвященным уважение к обширному штату нашего министерского органа печати, тогда как для посвященных оно означало, что ни одна газета не может претендовать на их услуги).

Мистер Боултон был молодой человек с несколько болезненным и весьма легкомысленным выражением лица. Одеяние его являло собой изысканную смесь изящества, неряшливости, претенциозности, простоты, новизны и ветхости. Одна его половина была одета по-зимнему, другая — по-летнему. Он носил шляпу новейшего фасона д\'Орсэй; панталоны его когда-то были белого цвета, но воздействие грязи, чернил к тому подобного придало им какой-то некий вид; на шее у него красовался высоченный черный, зверски накрахмаленный галстук, а вся верхняя часть костюма была скрыта под необъятными складками старой коричневой шинели с собачьим воротником, наглухо застегнутой на все пуговицы вплоть до вышеупомянутого галстука. Пальцы рук мистера Боултона выглядывали из кончиков черных лайковых перчаток, и по два пальца каждой ноги точно так же глядели на свет сквозь носки его сапог. Пусть голые стены мансарды мистера Боултона свято хранят тайну остальных подробностей его туалета! Он был невысок ростом, сухощав и отличался несколько вульгарными манерами. Приход его, по-видимому, произвел на всех сильное впечатление, и он приветствовал каждого из присутствующих снисходительным тоном. Парикмахер подвинулся, чтобы дать ему место между собой и брюхом. Через минуту он уже вступил во владение своей кружкой пива и трубкой. Разговор умолк. Все нетерпеливо ожидали его первого замечания.

— Сегодня утром в Вестминстере произошло страшное убийство, — заметил мистер Боултон.

Все повернулись. Все глаза устремились на мастера печатного слова.

— Булочник убил своего сына, сварив его в котле, — сказал мистер Боултон.

— О боже! — в ужасе воскликнули все разом.

— Да, джентльмены, он его сварил! — выразительно подчеркнул мистер Боултон, — сварил!

— А подробности, мистер Боултон, — осведомился парикмахер, — каковы подробности?

Мистер Боултон отхлебнул большущий глоток пива и раз двадцать затянулся трубкой — без сомнения, для того, чтобы вселить в меркантильные умы слушателей понятие о превосходстве джентльмена, связанного с прессой, — после чего продолжал:

— Этот человек был булочник, джентльмены. (Все посмотрели на булочника, который остановившимся взором глядел на Боултона.) Жертва, будучи его сыном, являлась, следовательно, сыном булочника. У несчастного убийцы была жена, которую он, находясь в состоянии опьянения, пинал ногой и бил кулаками. Он также швырял в нее пивными кружками и бросал ее на пол, а лежа в постели, душил, запихивая ей в рот значительную часть простыни или одеяла.

Рассказчик отхлебнул еще глоток; все переглянулись и воскликнули:

— Ужасно!

— Достоверно доказано, джентльмены, — продолжал мистер Боултон, — что вчерашнего дня вечером булочник Сойер явился домой в достойном порицания пьяном виде. Миссис Сойер, как подобает верной супруге, отвела находившегося в указанном состоянии мужа в его комнату на втором этаже и уложила на супружеское ложе. Спустя минуту она уже спала рядом с человеком, который на рассвете оказался убийцей! (Глубокое молчание убедило рассказчика в том, что нарисованная им ужасающая картина произвела желаемый эффект.) Примерно через час сын пришел домой, отпер дверь и поднялся наверх в свою спальню. Не успел он (представьте себе охватившее его чувство тревоги, джентльмены), не успел он снять свои невыразимые, как отчаянные вопли (его опытное ухо признало в них вопли матери) нарушили тишину окружающей ночи. Он снова надел свои невыразимые и побежал вниз. Он отворил дверь родительской спальни. Отец его плясал на его матери. Что должен был почувствовать сын! В порыве отчаяния он бросился на своего родителя в ту минуту, когда тот собирался вонзить нож в бок его родительницы. Мать вскрикнула. Отец схватил в охапку сына (который успел вырвать нож из родительской длани), стащил его вниз, засунул в котел, где кипятилось белье, и, захлопнув крышку, вскочил на нее, в каковой позе, со свирепым выражением на лице, и был обнаружен матерью, которая достигла зловещей прачечной в ту самую минуту, когда он занял указанную позицию.

— Где мой мальчик? — вскричала мать.

— Кипит в котле, — невозмутимо ответил добросердечный отец.

Потрясенная чудовищным известием, мать бросилась на улицу и подняла на ноги соседей. Через минуту в доме уже была полиция. Отец сбежал, предварительно заперев дверь прачечной. Полицейские вытащили бездыханное тело сваренного сына булочника из котла и с проворством, похвальным для людей их профессии, тут же спроворили его в участок. Булочник был схвачен позже на Парламент-стрит — он сидел на верхушке фонарного столба и раскуривал трубку.

Все мистические ужасы «Удольфских Тайн», изложенные в газетной заметке на десять строк, не могли бы так потрясти слушателей. Молчание, самый красноречивый и благородный из всех видов одобрения, служило достаточным доказательством варварства булочника, равно как и свойственного Боултону дара рассказчика, и лишь по прошествии нескольких минут молчание это было прервано негодующими возгласами всех присутствующих. Булочник удивлялся, как британский булочник мог до такой степени опозорить себя и ту почтенную профессию, к которой он принадлежит, остальные высказывали всевозможные недоуменные замечания относительно происшествия, причем немалое изумление вызвал талант и осведомленность мистера Роберта Боултона; сам же он после пылкого панегирика по своему собственному адресу и по поводу своего неизъяснимого влияния на ежедневную прессу принялся с торжественным видом выслушивать все про и контра на тему об автографе Попа, но тут я взял спою шляпу и удалился.

Евгений Ланн

«Быт англичан 30—60-х годов»

Читатель, которому открывается мир идей и образов, преображенный творческой фантазией Диккенса, входит в общение с героями его произведений, превращенными благодаря художественному гению Диккенса в живых людей. Этих людей множество — в одном романе «Посмертные записки Пиквикского клуба» больше двухсот пятидесяти персонажей. И все эти люди, встающие один за другим со страниц, написанных Диккенсом, обладают психологической убедительностью. Вступая в мир диккенсовских персонажей, читатель верит Диккенсу именно потому, что все его портреты сделаны по закону художественного преображения действительности, ибо простое копирование действительности ни в какой мере еще не есть искусство.

Чтобы найти пути и средства, которыми пользовался художник для преображения действительности в произведения искусства, надо задать вопрос: какова же была эта действительность? Такой вопрос законен при изучении творчества любого художника, законен он и при изучении творчества великого реалиста Диккенса.

1

В 30—60-х годах Англия все еще с трудом залечивала раны, нанесенные ей войнами, которые она вела с небольшим перерывом в течение двадцати лет. Войны эти закончились только после разгрома Наполеона, и за истекшие пятнадцать лет последствия наполеоновских войн еще не были ликвидированы для английского народа.

В промышленность внедрялись новые машины, сокращавшие общее число рабочих рук. Фабриканты, нуждаясь в меньшем количестве рабочих для получения своих прибылей, понижали заработную плату и увольняли все новые десятки тысяч рабочих. Положение промышленников и купцов в новых условиях укреплялось в такой же мере, в какой ухудшалось положение трудового люда. Безработица росла, особенно в периоды торговых, а затем промышленных кризисов. Например, в городе Престоне треть всего населения находилась на иждивении органов общественного призрения. Пособия, выдаваемые этими органами, были ничтожны, но у престонцев, которым грозила голодная смерть, не было другого выхода, как не было его и у безработных в других городах. В особенности тяжело пришлось многочисленной армии рабочих, занятых в текстильной промышленности, которой славилась Англия. Как раз в эту эпоху в текстильной промышленности механизированный станок решительно вытеснял ручные станки. Уволенный с фабрики ткач продолжая трудиться дома на своем ручном станке, за 16—18 часов работы мог заработать в день не больше шиллинга — тридцати копеек серебром (соответственно эквиваленту России той эпохи). Но и те счастливцы, которым удалось остаться на фабрике и перейти на механизированные станки, обречены были с семьей на голодание. В день они зарабатывали не больше двух шиллингов, тогда как фунт хлеба стоил три пенса — десять копеек серебром. Положение рабочих во всех других отраслях промышленности было немногим лучше положения ткачей.

На улицах больших городов дети дрались из-за объедков. В мясных лавках мясо покупали такими порциями, которые могли бы служить только приманкой для крыс.

Промышленник и негоциант, более дальновидные, чем реакционеры-землевладельцы, опасались восстания народных масс, которое могло бы перейти в революцию. Они понимали, что надо всеми мерами предотвратить обнищание масс — оно не сулило добра ни им, ни землевладельцам. Но землевладелец не склонен был выпустить из рук политическую власть, которую сохранял и теперь — к 30-м годам XIX века, — несмотря на то, что потерял экономическое господство. Промышленник уже одержал над ним победу в борьбе за экономическую власть в стране, и тем более цепко держался землевладелец за свои политические преимущества.

Эти преимущества выражались прежде всего в том, что парламент — палата лордов и палата общий — был в его руках. Таким образом, он мог противодействовать любому законодательному акту, который ослаблял бы его господство и усиливал политическую роль буржуазии.

У землевладельца была надежная защита: затон о выборах в палату общин. Пока этот закон существовал, он был уверен, что правительство находится в его руках и буржуа не сможет провести через парламент ни одного акта, который был бы невыгоден для землевладельца. Пока этот избирательный закон не был отменен, землевладелец знал, что высокие цены на хлеб удержатся в Англии. В процессе борьбы с буржуа он терял одну экономическую позицию за другой, но монополию на продажу зерна (и, стало быть, на снабжение населения хлебом) он сохранил, и эта монополия помогала ему сопротивляться наступлению энергичного буржуа.

Таким образом, на социальном фоне той эпохи разыгралась жестокая борьба классов. Эта борьба началась со столкновения промышленной буржуазии, поддержанной рабочими, и землевладельцев по «больному» вопросу об избирательном законе, который сохранял за землевладельцами господство в парламенте.

Странный, на наш взгляд, был этот закон, если принять во внимание, что он действовал в ту пору, когда английский купец и промышленник уже раскинули свои сети по всему миру и подвалы торговых контор в любом городе ломились от избытка товаров, производимых в самой Англии и ввозимых из-за моря. Давно уже этот закон стал анахронизмом, ибо он по-прежнему препятствовал буржуа быть выбранным в парламент.

Как и в начале XVIII века, избирательный закон давал отдельным местечкам право посылать представителей в палату общин. Эти местечки принадлежали крупным землевладельцам, и жители продолжали посылать одно и то же число членов палаты, угодных землевладельцам, хотя число избирателей уменьшилось за сто двадцать пять лет во много раз. Такие местечки назывались «гиилые», и выборы в них превращались в фарс.

Какое-нибудь захудалое местечко Тивертон с двумя десятками избирателей посылало двух членов в палату общин, а местечко Тэвисток с десятком избирателей — одного. Еще более курьезно протекали выборы в Олд-Сэрум, где из двадцати жителей имели право избирать двух членов палаты только двое. Эти избиратели, конечно, избирали самих себя. Наконец, было и такое прибрежное местечко, которое давным-давно исчезло, поглощенное морем. Тем не менее и это местечко имело право избирать одного члена палаты общин. Комедия выборов происходила так: собственник берега, уцелевшего от затопления, усаживался в лодку вместе с тремя избирателями, и над тем местом, где под водой находилось затопленное местечко, трое избирателей выбирали собственника этого несуществующего местечка членом палаты общин.

А в то же время Лондон мог послать в палату только пять-шесть человек, а такие большие промышленные города, как Манчестер, Бирмингем, Лидс и другие, не посылали ни одного.

В 1830 году не только буржуазная Англия, но и рабочие перешли в наступление против этого закона.

Ожесточенная борьба за реформу избирательного закона, которая продолжалась два с лишним года, — первый этап социально-политической истории Англии в те годы. Буржуазия мобилизовала печать, организовала союзы в разных городах для пропаганды реформы, устраивала грандиозные митинги… Всеми средствами она внушала трудовому народу Англии, что реформа поможет облегчить крайне тяжелое положение народных масс. Несмотря на то, что проект реформы не предоставлял трудовому люду право отстаивать в палате общин свои интересы, буржуа удалось поднять гигантскую волну народного движения. Рабочие массы были втянуты о общую с буржуа борьбу против землевладельцев за билль о реформе.

Эта борьба закончилась принятием нового избирательного закона. Но реформа была такая скромная, что землевладельцы в сущности остались по-прежнему хозяевами в парламенте. А «низшие классы» — то есть трудящийся люд — непосредственно ничего не выиграли от получения городской буржуазией Англии нескольких десятков мест в палате общин.

Развернулся второй цикл борьбы классов в так называемый «ранний викторианский период» истории Англии (названный по имени королевы Виктории, занимавшей престол в течение шестидесяти трех лет (1837—1901). Но противниками в этой борьбе были не буржуа и землевладельцы, а трудовое население Англии — в первую очередь рабочие — и господствующие классы.

Очень тяжелое положение рабочих и ремесленников, создавшееся в 30-е годы, не могло не привести к конфликту между народом и правящими классами. Для многих буржуазных политиков вопрос сводился к тому, в какой форме возникнет этот конфликт и не разразится ли революция.

Но революция в Англии, как известно, не разразилась. Конфликт привел только к борьбе за «хартию» — к широкому народному рабочему движению, которое вошло в историю под наименованием «чартизм». В борьбе чартистов было немало моментов, позволявших полагать, что это движение неминуемо приведет к восстанию народных масс и к революции. Таких гигантских митингов, таких многочисленных стихийных демонстраций трудящихся еще не знала Англия. На трех митингах, созванных в 1838 году, присутствовало, например, до миллиона человек.

Правительство было испугано масштабами движения. И оно решило подавить его вооруженной силой. Оно приказало войскам обстреливать толпы демонстрантов. Народные массы не ответили на эту расправу восстанием, но, несмотря на это, чартизм нельзя было считать побежденным, темпы движения непрерывно нарастали в начале 40-х годов.

Тогда господствующие классы нашли боковое русло, по которому направили возмущение народа. Началось общественное движение, известное как «борьба за отмену хлебных законов».

Как было упомянуто выше, землевладельцы, пользуясь своим господством в парламенте, решительно препятствовали законопроектам, которые могли бы ограничить, хотя бы в малой степени, их прибыли, связанные с продажей зерна. Для того чтобы бесконтрольно владеть рынком зерна, землевладельцы установили через парламент столь высокие пошлины на заграничное зерно, что иностранные купцы отказались от ввоза, так как это было им невыгодно. Вполне очевидно, что монополия землевладельцев привела к очень высоким ценам на хлеб.

Понятно также, что дороговизна в Англии была тесно связана с высокой ценой на хлеб. И когда чартизм стал угрожать восстанием, буржуазия решила направить гнев народа против землевладельцев. Промышленная и торговая буржуазия организовала через печать и митинги ожесточенную кампанию за отмену хлебных пошлин на ввозимый из-за границы хлеб. Всеми способами она старалась убедить трудящееся население в том, что единственной причиной его тяжелого положения являются эти пошлины. Не будь их, землевладельцы вынуждены были бы сильно снизить цены на зерно, так как ввозной хлеб был дешевле.

Буржуа удалось вовлечь много десятков тысяч трудящихся в борьбу за отмену «хлебных законов». Основанная буржуазией «Лига» развила бешеную пропаганду, борьба Лиги шла параллельно с борьбой чартистов, но этот параллелизм не мог не ослаблять чартизма.

Наконец в 1846 году буржуазии удалось сломить сопротивление землевладельцев, которые увидели, что дальнейшая борьба против удешевления хлеба в самом деле грозит им серьезными последствиями. Пошлины на ввозной хлеб были отменены парламентом. Хлеб подешевел, цены на другие продукты и промышленные товары начали снижаться. Буржуазия выиграла игру, теперь можно было не опасаться немедленного революционного взрыва.

Современники Диккенса, наблюдая широкое общественное движение, вызванное борьбой за отмену «хлебных законов», вместе с тем являлись свидетелями угасания чартизма. Немало причин вызвали это угасание — разногласие в программах вождей чартизма, отход от революционного чартизма колеблющихся рядовых членов, падение цен на предметы первой необходимости, открытие золотых россыпей в Калифорнии и Австралии, усилившее эмиграцию из Англии, и другие. После еще одной вспышка чартистского движения в 1852 году борьба за хартию в Англии стала затухать.

2

Несмотря на отмену «хлебных законов», положение трудящихся оставалось очень тяжелым.

Достаточно было внимательно обозреть Лондон, чтобы в этом убедиться. В западной его части — в так называемом Вест-Энде-можно было видеть бесчисленное количество великолепных особняков, на главных улицах центра можно было удивляться роскоши магазинов, которой не знали магазины Парижа, а л восточной части, за Темзой и на окраинах, можно было наблюдать такую нищету, которую современник Диккенс не мог бы встретить в том же Париже.

Почти в каждом романе Диккенса, в его «Очерках Воза», «О многих его повестях и рассказах читатель находит незабываемые описания „Лондона нищих“ и незабываемые сцены, участниками которых являются обитатели этих страшных лондонских трущоб. Некоторые из этих трущоб даже имели специальные наименования.

Типичный двор, населенный лондонской беднотой, напоминал узкий коридор, зажатый между высокими деревянными домами. Ширина коридора не превышала иногда трех метров, а длиной он бывал метров пятьдесят, и в этот коридор вел с улицы еще более узкий проход.

Верхние этажи этих домов часто подпирались контрфорсами, которые выдавались вперед настолько, что в нижние этажи солнечный свет совсем не проникал. В таком дворе бывало два-три десятка домов, по восемь комнат в каждом. И в каждой комнате обычно жили десять человек.

Такими домами застроены были целые кварталы в восточной н южной частях Лондона. Но и в центре, неподалеку от самых фешенебельных улиц, их было немало — стоило только свернуть в сторону.

О том, каково было санитарное состояние Лондона в эту эпоху, можно судить по тому факту, что канализационная система Лондона, построенная в середине XVIII века, не была еще заменена новой, хотя население Лондона увеличилось с середины XVIII века в четыре-пять раз. Такой же древней была и система водоснабжения.

Не удивительно поэтому, что улицы вблизи этих трущоб отравлены были миазмами, а эпидемии не прекращались. И нетрудно представить себе условия, в которых росли дети лондонских бедняков.

Бедняки, живущие в городах, вынуждены были браться за любые профессии. В Лондоне сотни мужчин, женщин и детей занимались тем, что вылавливали из Темзы кусочки угля, щепочки, обрывки веревок и т. п. и продавали свою добычу особым скупщикам. Плата была ничтожная — за пятнаддать фунтов этих щепочек и обломков они получали одно пенни — четыре копейки! В Лондоне сотни людей разыскивали в канализационных канавах те же предметы, что в Темзе. За плечами у них висел мешок, в руках была мотыга, и они бродили в подземных сточных канавах, обложенных кирпичами, которые каждую минуту могли обвалиться на них, ибо кирпичная обшивка насчитывала много десятков лет. В Лондоне были сотни людей, которые назывались «грязевыми жаворонками», — они собирали собачьи нечистоты и сбывали их на кожевенные заводы.

А сколько было уличных торговцев, предлагающих самые разнообразные товары! У этих торговцев были свои традиции и нормы поведения, их организация напоминала организацию профессиональных нищих, от которых они мало чем отличались. И мало чем отличались от нищих бедняки, подвизавшиеся в балаганах (в которых городская толпа могла увидеть уродов, карликов, великанов), или уличные актеры, показывавшие Панча (английского «петрушку»), акробаты, шпагоглотатели, клоуны, дрессировщики или уличные музыканты, игравшие на всех инструментах, имеющихся на земле. Вся эта армия лондонцев влачила самое жалкое существование.

Но и рядовой рабочий бедствовал, он должен был содержать себя и семью на тридцать шиллингов в неделю. Один только хлеб в начале 40-х годов стоил семье четыре шиллинга четыре пенса — седьмую часть всего заработка главы семьи. При этом на долю каждого члена семьи, состоящей в среднем из пяти человек, приходилось только двести пятьдесят граммов в день, а после отмены «хлебных законов» — на сто граммов больше. На мясо семья рабочего тратила семь шиллингов в неделю и на картофель — полтора, за квартиру должна была платить четыре шиллинга. Полтора фунта масла должно было хватить всей семье на неделю, во тогда рабочий мог купить только семьсот граммов сахару, то есть каждый член семьи получал в неделю сто сорок граммов сахару. Истратив на свечи, уголь и мыло три шиллинга, рабочий мог располагать на одежду для себя и семьи и на непредвиденные расходы только четырьмя шиллингами — полутора рублями серебром в неделю. Не удивительно поэтому, что семейные рабочие, имевшие даже постоянный заработок, еле-еле могли добиться того, чтобы семья не голодала в буквальном смысле слова, но даже на самую необходимую одежду они должны были копить шиллинги в течение многих месяцев.

3

В эту эпоху впервые появляются в Англии железные дороги. Первая железная дорога с паровой тягой построена была для общественного пользования в 1825 году между городками Стоктон и Дарлингтон. Длина линии была двенадцать миль, и предназначалась она для перевозки угля. По этой дороге паровоз шел со скоростью шестнадцать миль в час. Прошло пять лет, и в 1830 году открылась пассажирская линия Ливерпуль — Манчестер. Поезд, шедший по этой линии, с тридцатью пассажирами делал уже тридцать миль в час.

Это строительство привело прежде всего к улучшению исконных средств сообщения между городами. Раньше, например, карета из Лондона в Шрусбери шла двадцать семь часов, теперь то же расстояние она покрывала в шестнадцать, а так называемая карета «Комета» — нечто вроде конного «экспресса» — делала по десять миль в час-скорость, которой не знали до появления железных дорог.

Снабжение междугородних карет лошадьми всегда вызывало много жалоб. По до 30-х годов владельцы гостиниц и почтовых карет обращали на эти жалобы мало внимания. С появлением железных дорог положение изменилось. В любое время можно было ожидать постройки железной дороги там, где пролегал конный тракт, и поэтому, из боязни потерять клиентуру, владельцы карет и содержатели гостиниц всячески старались, чтобы недостатка в лошадях не было.

Пассажирские кареты, курсировавшие между городами, не придерживались расписания. Владельцами этих карет были частные предприниматели. Места в каретах надо было заказывать за несколько дней до отъезда и вносить аванс.

Читатель получит полное представление о междугородном сообщении, ибо Диккенс по роду своей работы в газетах изучил его досконально и неоднократно описывал транспорт этой эпохи и придорожные гостиницы; междугородному сообщению он специально посвятил одну из сценок в своих «Очерках Боза» («Картинки с натуры», 15).

Междугородние кареты были разнообразных цветов — большей частью ярких. Иные кареты носили названия, например: «Комодор» («Пиквикский клуб», гл. 2). В каретах внутри обычно помещались четыре пассажира, а снаружи до двенадцати: впереди, рядом с кучером, сидело двое, двое позади кареты, рядом с кондуктором, а остальные на плоской крыше кареты. Если принять во внимание, что там же помещался и багаж, для которого не хватало места в ящиках под сиденьем кучера и кондуктора, то легко себе представить, какая была теснота на крыше.

Дороги во времена Диккенса улучшились сравнительно с дорогами XVIII века, но все же и тогда было немало трактов, езда по которым грозила пассажирам катастрофой. И по-прежнему в весеннюю и осеннюю распутицу кареты увязали в грязи, а канавы и ямы являлись причиной постоянных аварий.

До 1784 года почта в Англии перевозилась вьюками; но в этом году некий Джон Палмер, член палаты общин от города Бат, провел через палату реформу почтового транспорта. Государство приняло на себя организацию сети почтовых контор, отправлявших в другие города специальные почтовые кареты.

Почтовые кареты, в отличие от пассажирских, отходили по расписанию. Они перевозили не только почту, но и пассажиров. И в почтовых каретах было четыре места для внутренних пассажиров, но наружных помещалось меньше, так как на крыше находилась почта. За проезд в карете плата была помильная, очень высокая, — внутренние пассажиры платили пять пенсов с мили, наружные — три пенса. Через каждые восемь миль меняли лошадей.

Вид почтовых карет отличался от вида пассажирских. На дверцах кареты красовался королевский герб. Колеса окрашены были в красный цвет, верхняя часть кареты в черный, а низ в шоколадный.

В ту пору письма и прочие почтовые отправления оплачивал не отправитель, а адресат. Оплата была сложная, она зависела и от расстояния и от числа листков, которые либо заклеивались облатками, либо пересылались в самодельных конвертах (машинные появились только в конце 50-х годов). Для удешевления пересылки письма писались очень мелким почерком. Подсчет стоимости письма, которое должен был оплатить адресат, обычно бил длительным. Нередко адресат отказывался от уплаты и получения письма. Особая почта существовала в пределах Лондона. Оплата городских писем в Лондоне была унифицирована; в XVII веке — одно пенни, а с конца XVIII-два пенса.

В один и тот же год (1844) в Америке и в Англии были проложены первые телеграфные линии общего пользования. В Англии этим телеграфом соединены были Пэддингтон и Слеф, длина ее была двадцать миль.

Во времена Диккенса в Англии для шоссирования дорог применялся способ Джона Макадама. Свои опыты по новому способу шоссирования Макадам начал в 1810 году, и после длительного испытания парламентская комиссия утвердила новый способ. Сущность его заключалась в том, что щебень, покрывавший толстым слоем дорогу, спрессовывался, образуя каменную облицовку. Дороги, шоссированные по способу Макадама, называются его именем. По этим дорогам шли кареты, отличные от наемных, курсировавших в пределах города.

В городские кареты была впряжена пара лошадей. Двигались они очень медленно. В это время в Париже омнибус уже получил широкое распространение, — но в Англии он появился только в 1830 году, хотя кареты не вытеснил.

В омнибус впрягали трех лошадей. Рассчитан он был на двенадцать внутренних пассажиров, с которых взимали по шесть пенсов, независимо от расстояния. Но в погоне за барышом кондукторы набивали омнибусы до предела — впихивали но двадцать пассажиров. Только в 40-х годах появились на крыше омнибусов два наружных места, в 50-х годах на крыше были устроены две продольные скамьи.

Тяжелые и медленно подвигающиеся кареты вытеснил новый двухколесный экипаж-кэб.

Кэб был создан в 1823 году, но только в 30-х годах он стал основным средством передвижения по городу наряду с омнибусом.

Форма кэба не была неизменной. Первые кэбы были открытые, желтого цвета. Кучер сидел рядом с пассажиром, но не на скамейке, а на специальном сиденье, прилепленном к кузову. Затем кэб принял другую форму. Он стал закрытым, дверца — в задней стене. Пассажиры сидели друг против друга, а кучер восседал на крыше. И, наконец, кэб принял ту форму, которая стала окончательной. Теперь он назывался «хэнсом-кэб» — закрытая большая коробка с двумя огромными колесами. Дверца появилась сбоку, а сиденье кучера прикреплено было сзади коробки, так что вожжи лежали на крыше.

«Хэнсом-кэб» вплоть до полного вытеснения конного городского транспорта автомобильным являлся основным в Англии наемным экипажем для передвижения по городу. Старинный портшез (переносное кресло в закрытом ящике с оконцем) доживал в 30-е годы последние дни.

Во времена Диккенса стоимость земельных участков еще более повысилась сравнительно с XVIII веком. Поэтому домовладельцы строили дома с тем расчетом, чтобы необходимые для них участки были небольшими. Уже с середины XVIII века приходилось располагать жилые комнаты не вокруг «холла»-вестибюля, — а во втором и третьем этаже. Такая планировка дома для буржуазной семьи среднего достатка оставалась неизменной. Эти трехэтажные дома имели по фасаду три-четыре окна, то есть были довольно узкими (см., например, «Дэвид Копперфилд», гл. 15, 23; «Николас Никльби», гл. 16). Из «холла» (см. рис. Физа к «Домби и Сын», гл. 17) такого дома дверь направо обычно вела в маленькую комнату о двух окнах в нишах, называемую «приемной». Между камином и окном в этой приемной — дверь, она вела в маленький кабинет главы семьи. Дверь из «холла» налево вела в столовую. Как и «холл», столовую обычно обшивали панелью (см. «Копперфилд», рис. Физа к гл. 22, 28). В столовой-камин, рядом с ним буфет. В углу столовой лестница с перилами (см. «Копперфилд», рис. Физа к гл. 5), она вела на второй этаж. Во втором этаже две маленькие гостиные; благодаря раздвижной стене между ними обе гостиные могли быть превращены в одну комнату (см. рис. Физа к «Никльби», гл. 19). По той же лестнице можно было подняться в третий этаж и еще выше — на чердак (см. «Домби», гл. 30; «Копперфилд», гл. 60). В третьем этаже — спальни. Кухня и службы — в подвале (см. «Никльби», гл. 46). Нередко перед домом был дворик ниже уровня мостовой; с этого дворика ход был в кухню и в помещение для прислуги (см. «Холодный дом», гл. 4).

Дом богатого землевладельца или крупного буржуа планировался иначе (см. «Холодный дом», гл. 6; «Домби», гл. 23).

К помещичьему дому обычно примыкали два крыла. Одно — предназначалось для слуг, другое — для конюшен. При кухне — несколько маленьких комнат: буфетная, кладовая, чуланы.

В городском доме богатого буржуа расположение комнат было иным. В первом этаже — «холл», вокруг которого были столовая, небольшая гостиная и гостиная-зала, кабинет и библиотека. Во втором этаже — спальни, детские, классные комнаты.

В первую половину эпохи (1830—1850) сохранился стиль мебели и декорировки конца XVIII века, во вторую половину (1850—1870) внедряется так называемый «викторианский» стиль.

В 1830—1850 годах основная масса состоятельных англичан меблировала свои дома тяжелой мебелью красного дерева с резьбой. Стиль этой мебели имел большую давность — в 1754 году вышел первый «справочник» фабриканта мебели Чиппендэла, в котором даны были образцы, рекомендуемые его фирмой. Авторы этих рисунков были безвестные художники, работавшие у Чиппендэла, и последний являлся только умелым предпринимателем — не больше. Тем не менее за мебелью, выпускаемой его фирмой и имеющей несомненное стилистическое единство, сохранилось название — мебель «стиля Чиппендэл» (см. рис. Физа к «Пикнику», гл. 31; к «Домби», гл. 21; к «Копперфилду», гл. 14).

Но постепенно в Англии начали появляться предметы меблировки, резко отличные от меблировки стиля Чиппендэл, — так называемый «средневикторианский» стиль, поражающий своей безвкусицей.

Лампы с прямым фитилем, которые можно было видеть повсюду, не означали, что Англия не знала другого освещения. Свечи, разумеется, еще сохранились (см. «Пиквик», гл. 28, 40; «Холодный дом», гл. 3, 4; «Никльби», гл. 55). Диккенс часто упоминал о «тростниковых свечах» — сальных свечах с фитилем из сердцевины тростника.

В первые два десятилетия эпохи Диккенса в дампы наливали сурепное масло, затем его заменили парафином; керосин еще не употреблялся для освещения.

Но уже с начала 40-х годов появилось в домах англичан газовое освещение, хотя Вестминстерский мост был освещен еще в 1813 году.

4

Любопытной чертой общественной жизни англичан прошлого века является пристрастие к крайне замкнутым общественным организациям. Самым ярким выражением этого можно считать английские клубы. Клубы зародились еще в конце XVII века, а в начале XVIII клубов было уже немало не только в Лондоне, но и в других городах. Но в XVIII веке они находились на втором плане — общественная жизнь протекала в основном в кофейнях и тавернах. Правда, эти заведения — в особенности кофейни — сплошь и рядом имели завсегдатаев, объединенных либо общностью политических убеждений, либо общей профессией, но все же и кофейни и таверны открыты были каждому, кто пожелал бы их посетить, тогда как пожелавшие вступить в клуб проходили при вступлении строгий контроль.

Роль кофеев и таверн в организация общественной жизни англичан закончилась в основном к началу XIX века. Наоборот, роль клубов возросла, а число их увеличивалось с каждым годом. Вместе с тем состав членов клубов стал более демократическим, чем раньше. Вступительные взносы в клуб были Я ранее очень высоки, к тому же в клубы начала XIX века не принимали представителей некоторых профессий: солиситоров, поверенных, хирургов и др. Новые клубы, открывшиеся во времена Диккенса, стали более доступны лицам, не обладавших большими доходами; тем не менее каждый клуб был замкнутым учреждением, а вступительные взносы даже в недорогие клубы достигали пятидесяти фунтов.

Большинство клубов помещалось в специально оборудованных зданиях, на отделку которых подчас затрачивались большие суммы. Ибо неписаный закон английских клубов требовал предоставления своим членам комфорта, и в достижении этой целя клубы состязались между собой — переманивали лучших кулинаров и пр. На кулинарию клубы обращали особое внимание. Так, например, шефом кулинарного дела в клубе радикалов «Реформ Клуб» был знаменитый француз-повар Алексис Сойер, приехавший при жизни Диккенса из Франции и попавший даже в Биографический национальный словарь Англии.

Руководители клубов заботились о крайне строгом режиме, в подопечных им учреждениях. Ни один посторонний не мог войти в клуб. Исключение делалось лишь для знатных и богатых иностранцев. Обедать в клубе разрешалось только в вечерних костюмах, как было принято в самых фешенебельных домах Англии. Курить в некоторых клубах разрешалось лишь в курительных комнатах. В ту эпоху курили трубки в сигары, папиросы появились только в середине 50-х годов после Крымской войны, когда английские солдаты, бывшие в Крыму, позаимствовали от французов привычку курить папиросы. Как правило, в мужские клубы женщины не допускались. Нередко члены клуба проводили там большую часть дня в полном безделье.

5

«Сезон» в Лондоне начинался с апреля и длился по август. В это время открыты были оба главных лондонских театрах — Друри-Леин и Ковент-Гарден, а также Итальянская опера, парламент, высшие суды и т. д. Поздняя осень и зима — самые плохие климатически времена года в Англии; холодные дожди и туманы с ноября по апрель прерывали «сезон» — Итальянская опера закрывалась, знать и крупная буржуазия проводили время в Вате, Брайтоне и на заграничных курортах. Особенно популярным английским курортом являлся Бат в Сомерсетшире, в ста пятидесяти километрах к западу от Лондона.

Диккенс дал сатирическое описание Вата в «Посмертных записках Пиквикского клуба». В Бате — горячие источники и воды его использовались не только для лечебных ванн, но и для питья. Из всех курортов Англии Бат являлся (да и теперь является) самым фешенебельным. В Бате во времена Диккенса уже была выстроена великолепная галерея (заключавшая горячие источники) и колоннада, перед которыми была разбита большая площадь, откуда открывался вид на старинное Аббатство. Знаменитая батская «Зала для Ассамблей», выстроенная в 1771 году, являлась центральным пунктом для встреч курортной публики.

Кроме Бата, знать и буржуазия посещали в те месяцы, когда «сезон» в Лондоне и в других крупных городах кончался, приморский курорт Брайтон, где не раз проводил осень и Диккенс.

Итальянская опера, переезжавшая к этому времени из Парижа в Лондон, открывалась к началу апреля. Здание Оперы на Хэймаркет, построенное по образцу миланской оперы, было пятиярусным, роскошно, но безвкусно отделанным и недоступным для широкой публики. В партер публика допускалась только в вечерних костюмах, все дожи были абонированы, а места на галерее стоили не дешевле пяти шиллингов.

В Англии существовал закон о «королевских патентах» для театров, с небольшими изменениями он действовал с XVII века. Сущность его сводилась к тому, что классические драмы имел; право ставить только театры, имевшие «королевский патент». Эти патенты закреплялись не за труппами актеров, но за театральными помещениями, а актеры, игравшие в помещении с патентом, выделялись из армии английских актеров. Еще в начале XVIII века, при королеве Анне, был издан закон, который по точному его смыслу приравнивал актеров к представителям социальной группы, которые именовались кратко «мошенники и бродяги». Только в 1737 году закон был несколько изменен, он исключил из числа «мошенников и бродяг» актеров, работавших в театрах с королевским патентом или со специальным разрешением лорд-канцлера. Но власти опасались просветительной роли театра, и новые патенты невозможно было получить руководителям актерских групп, намеревавшимся ставить классические пьесы — например, Шекспира. Поэтому в XVIII веке они должны были либо обходить закон, переделывая трагедии в оперы, либо покупать право участия в управлении театром с «патентом». За это право надлежало уплачивать огромные суммы: Шеридан в 1776 году уплатил Дэвиду Гаррику, уходившему на покой и владевшему только половиной патента, тридцать пять тысяч фунтов стерлингов.

Во времена Диккенса королевские патенты все еще были закреплены только за двумя лондонскими театрами: Ковент-Гарден и Друри-Лейн, а труппа театра «Хэймаркет» имела право играть только летом (зимой здесь играла французская труппа). Но так как закон о патентах давно уже изжил себя (другие театры его нарушали), то надо было добиться его отмены, чтобы создать лучшие условия для роста английского театрального искусства. В 1843 году и другие театры получили право ставить драмы, а не только оперы, пантомимы или водевили.

Репертуар Ковент-Гарденского театра в то время не отличался от репертуара Друри-Лейнского: драмы, оперы, балеты. Оба театра были значительно более доступны широкой публике, чем Итальянская опера, — места на галерее продавались по два шиллинга. К тому же, начиная с девяти часов вечера билеты на спектакль продавались за полцены — спектакли начинались в семь часов («см. „Копперфилд“, гл. 61).

Ряд более мелких театров — «Королевский театр Виктории», «Королевский театр Адельфи», «Олимпия» и другие ставили в эпоху Диккенса водевили с музыкой, балеты, пантомимы и т. д.

Лучшим актером эпохи Диккенса был Уильям Макриди, друг Диккенса, долго гастролировавший в провинции, в Америке, во Франции и руководивший некоторое время театром Друри-Лейн. Макриди напоминал методом своей работы Гаррика. В шекспировском репертуаре он создал образы Макбета, Лира, Яго, Кассио, вошедшие в историю английского театра.

Если не считать Шекспира, то едва ли не основными пьесами в репертуаре того времени являлись переделки романов и повестей Диккенса. Например, в 1846 году переделка повести «Сверчок в очаге» шла одновременно в четырех лондонских театрах.

Но англичане этой эпохи слушали концерты иностранных гастролеров значительно чаще, чем видели зарубежных драматических актеров и актрис. Такие концерты были обычным явлением, так же как и публичные балы. В лондонских залах «Уиллис Румс» устраивались по средам балы. Доступ на них был свободен лишь с 1840 года, и самое название предприятия до конца XVIII века было иное. Это был знаменитый Олмэк, упоминаемый в романах XVIII века, а также Диккенсом. В 1765 году владельцу ресторации Олмэку пришло в голову построить увеселительное заведение, но закрыть в него доступ всем тем, кто не входит в «светское» общество; в смежной с залой комнате шла крупная игра в карты. Любопытно отметить, что в Англии азартная картежная игра была воспрещена законом. Воспрещено было также содержание игорных домов. Однако, невзирая на это, в Англии было их множество. В Лондоне лучшие из них находились на самых центральных улицах, один из них — игорный дом Крокфорда на улице Сент-Джеймс, открыто посещался вельможами и даже герцогом Веллингтоном. Правда, этот игорный дом носил название клуба, но доступ в него был открыт всем «приглашаемым», то есть фактически всем представителям крупной буржуазии и знати, желающим развлечься азартной игрой.

Наиболее популярными карточными играми в частных домах были вист, пикет, «коммерция», «спекуляция», «двадцать одно», «Папесса Иоанна», упоминаемые Диккенсом. В игорных домах играли в «фаро» и в другие азартные игры.

Одним из любимых развлечений английской публики в то время были увеселительные сады. Из двух наиболее известных лондонских увеселительных садов «Воксхолл» и «Рэнлах», предназначенных для состоятельных людей, сохранился при Диккенсе только «Воксхолл».

«Воксхолл» изобиловал различного рода развлечениями. В этом саду было несколько оркестров, театр и многочисленные балаганы с аттракционами; в крытых павильонах шли танцы, с площадок запускались воздушные шары, а в одиннадцать часов вечера в иллюминованном саду устраивали традиционный фейерверк. Первый наш общественный увеселительный сад в Петербурге был открыт в 1793 году по этому образцу; название его «Воксад в Нарышкинском саду» было искажением «Воксхолл». В начале прошлого века увеселитель ные сады назывались у нас «Воксалы». Для развлечения более широких слоев лондонского населения служили другие увеселительные сады, среди которых лучшим являлся «Сэдлерс-Уэллс», куда входная плата была невысока — один шиллинг.

Англичане очень увлекались спортом, но грубость нравов, характерная для Англии XVIII века, постепенно смягчалась и жестокие подчас забавы, носившие спортивный характер, уже не имели во времена Диккенса того широкого распространения, какое мы наблюдаем в XVIII веке. Бой петухов, сопровождавшийся всегда азартнейшими пари, еще привлекал к себе внимание, но предприятий, устраивавших это жестокое зрелище, становилось все меньше и меньше. Значительно реже можно было встретить в сельской Англии и травлю быка собаками. Для сельской Англии охота на лисиц оставалась основным видом спорта. Для городской Англии — состязания в боксе.

За столетие до рождения Диккенса были выработаны правила состязаний в боксе и основан специальный театр для состязаний, а в начале 90-х годов XVIII века боксу начали обучать в специальных школах. В рядах любителей и покровителей бокса можно было увидеть и герцога Веллингтона, и известного политического деятеля Роберта Пиля, современника Диккенса, и других его знаменитых современников — Байрона, лорда Пальмерстона, Теккерея.

Скачки и бега оставались по-прежнему национальным спортом, как и бокс.

В те времена игра в футбол, который известей был в Англии еще в XIV веке (но, конечно, не походил на современный), впервые приняла те организационные формы, которые мы видим и теперь, — были созданы клубы, объединенные затем в футбольную лигу. Тогда же начали возникать клубы «регби» (правила этой игры в мяч отличаются от правил футбола). С основанием футбольных клубов начался новый период этого старинного спорта.

Еще с большим правом, чем футбол, может именоваться национальным видом спорта крикет.

Широкое распространение среди имущих классов Англии получил гольф (шотландский спорт, известный с XVI века).

Всеми этими видами спорта занимались мужчины, — женщивы из неимущих классов, а также жены и дочери городских буржуа во времена Диккенса спортом не занимались. Но жены английских землевладельцев, живущие за городом, в поместьях, ездили верхом и даже принимали участие в охоте на лисиц. В конце XVIII века возродился старинный английский спорт — состязания в стрельбе из лука.

6

В заключение остановимся на одной стороне жизни англичан, которая плохо известна нашему читателю и занимает особое место в творчестве Диккенса. Мы имеем в виду совокупность юридических институтов, которые входят в понятие правопорядка. Ни один классик с такой тщательностью, полнотой и точностью не описывал судоустройства своей страны, судебного производства, организации адвокатуры и магистратуры (судейских чиновников всех рангов), различия между двумя системами источников права (источник права — закон, обычай, прецедент), как это делал Диккенс. Работа клерком в юридической конторе позволила Диккенсу прекрасно изучить сложнейшую систему английского правопорядка и сделать неоспоримый вывод о значении этого правопорядка в создании и укреплении власти имущих классов над трудовым народом Англии. Художественный талант помог Диккенсу убедительно показать полную беспомощность бедняка, волей судьбы пришедшего в столкновение с системой правосудия, разработанной юристами в течение столетий. Но рисуя это «правосудие», Диккенс предполагал, что его читатель знаком в некоторой степени с основными началами правопорядка в Англии хотя бы потому, что этот читатель — его соотечественник. Что касается читателей-иностранцев, не знакомых со спецификой английских юридических институтов, многое из того, что Диккенс считал всем известным, было им непонятно, а иное ставило их в тупик.

В настоящем очерке, вам думается, было бы целесообразно обобщить, суммировать некоторые данные о юридических реалиях, чтобы эти обобщенные данные помогли легче усвоить беспощадную критику Диккенсом современного ему социального порядка, оплотом которого являлись институты, неведомые нашему читателю.





Чем больше читатель будет знакомиться с творчеством Диккенса, тем чаще ему придется удивляться обилию судебных учреждений, деятельность которых является источником многих бед и несчастий, подстерегающих диккенсовских героев. Он встретится с Судом Общих Тяжб, с Канцлерским судом и Судом Олд-Бейли, с Судом Докторс-Коммовс, с Судом по делам о несостоятельности, с судами мировыми и судами полицейскими. Из текста он поймет, что первые два суда — гражданские, но тут же узнает, что, кроме этих двух судов, в Англии есть еще Суд Королевской Скамьи — тоже гражданский, узнает, что Суд Олд-Бейли — уголовный суд, а Суд Докторс-Коммонс состоит из целой коллекции судов с разной компетенцией. В одном суде дела решаются по одним законам, в другом — те же самые дела — по другим. Хотя мы и упростили разграничение между двумя системами судов (правильней было бы сказать, что «источники права» для решения дел в этих судах различные), но суть дела не меняется. В Англии действительно одни суды в своих решениях опираются на обычаи (так называемое «обычное право») и на предыдущие решения судов (так называемые «судебные прецеденты»), а другие — на приказы лорд-канцлера, который должен был восполнять пробелы общего права, исходя из требований справедливости. Такое разграничение имеет корни в далеком прошлом, о котором нам нет нужды говорить, но результаты этого разграничения были очень плачевны для английского народа. «Справедливость», которая якобы лежала «в основе приказов лорд-канцлера», редко имела что-нибудь общее с подлинной справедливостью. Деятельность Канцлерского суда основана на этой мнимой справедливости, а Суд Королевской Скамьи и Суд Общих Тяжб, где решения принимались на основе обычаев и прецедентов, дают такое широкое поле для злоупотреблений бессовестных юристов, что трудно сказать, какая из двух систем правосудия принесла больше вреда английскому народу.

Переходя к судам уголовным, следует сказать, что читатель не раз встретятся с упоминанием о судебных «ассизах». На этих «ассизах» — судебных сессиях — трижды в год решаются дела уголовные, руководит заседаниями судья, присланный из Лондона, и происходят эти сессии в главном городе каждого графства. Кроме таких сессий в начале 30-х годов прошлого века в Лондоне был основан Центральный Уголовный Суд — Суд Олд-Бейли, которому подведомственны те же дела, что и судам ассизов, а более мелкие преступления подлежат ведению мировых судей, назначаемых правительством, и разбираются на сессиях мировых судей, так называемых «квартальных сессиях», или же отдельными мировыми судьями, смотря по тому, каков характер правонарушения.

Читая у Диккенса описание судебного разбирательства в мировом суде (такой суд есть при Полицейском управлении и называется для краткости Полицейский суд), наш читатель столкнется с фактом для него необычным. Мировой судья не оправдывает подсудимого, но и не приговаривает его к какому-либо наказанию: он «приговаривает» подсудимого к процессу в следующей инстанции и выносит определение о заключении его в тюрьму до суда. Необычной для нашего читателя является и вся процедура взыскания кредитором долга с должника, отказывающегося этот долг уплатить. Диккенс многократно рассказывает о неимущих должниках, которых по английским законам его эпохи кредитор мог заключить в тюрьму впредь до уплаты долга. (В те времена такой порядок существовал и в других странах Европы.) Однако есть некоторые особенности в английской процедуре заключения в тюрьму за долги: после решения специального Суда по делам о несостоятельности о заключении неимущего должника в тюрьму, приказ об его аресте специальный чиновник шерифа (бейлиф) должен вручить самому должнику и только тогда может его арестовать. Но после вручения приказа об аресте бейлиф отвозит должника не в тюрьму, а к себе домой, где за высокую плату предоставляет ему комнату примерно на недельный срок, в течение которого друзья должника имеют право уплатить числящийся за арестованным долг, в случае же неуплаты должник переводится из «заведения» бейлифа в тюрьму. Хорошо знакомый с тюремным режимом в лондонских тюрьмах — Флит, Маршалси, Тюрьма Королевской Скамьи, — Диккенс не раз упоминает еще об одной особенности тюремного заключения за долги в Англии его эпохи-особенности, которая может показаться странной нашему читателю: о возможности, предоставляемой должнику, заключенному в тюрьму, жить вне тюрьмы — в пределах так называемых «тюремных границ» иди «тюремных правил», на площади около трех миль в окружности; нечего и говорить, что плата за такую поблажку была очень высокая, по разработанной тюремным начальством таксе.

Неизвестна нашему читателю деятельность чиновника, совмещающего судейские функции с функциями следователя-коронера, — который производит дознания в случаях скоропостижной или загадочной смерти, а также дознание о причинах пожаров, если есть предположение о поджоге; но решения по всем этим вопросам выносились не им, а «судом коронера», то есть присяжными под его руководством. С «судом присяжных» (жюри) наш читатель встретится не раз, но его может поставить в тупик вопрос: в чем же разница между большим жюри и малым жюри в уголовном процессе. А различие между двумя этими жюри существенное. «Большое жюри» решает только вопрос, достаточны ли основания для предания обвиняемого суду или нет, но в самом судопроизводстве принимает участие «малое жюри». Такое различие запомнить нетрудно, значительно труднее нашему читателю освоиться с мыслью, что и в гражданских процессах участвовали также присяжные, и это «жюри» называлось «общим». Не менее необычен для нас принятый в Англии в гражданских делах порядок письменных состязаний до суда, то есть обмена заявлениями, ответами на заявления, контрответами и т.д. до той поры, покуда адвокаты обеих сторон не сочтут целесообразным прекратить это весьма выгодное для них состязание.

Читая Диккенса, не перестаешь удивляться тому, с каким знанием дела он рисовал представителей касты правозаступников и с каким профессиональным умением вскрывал ухищрения «законников» всех видов и рангов. Он не только показал нам целую галерею незабываемых портретов юристов (около сорока человек), но дал читателю полную возможность оценить поистине огромную роль английских правозаступииков в охране интересов господствующих классов. И достиг он этого простыми средствами: правдиво изобразил все детали хитроумной системы английской адвокатуры. Прежде всего он вывел на сцену представителей различных рангов адвокатуры, точно очертив компетенцию каждого из этих профессионалов. Из его произведений читатель узнает, что основных рангов в английской адвокатуре три — солиситор (он же атторни), барристер, сарджент (он же королевский юрисконсульт), но, кроме этих рангов, существовали во времена Диккенса еще два вида адвокатов: плидеры (то есть поверенные, которые имели право лишь на письменные объяснения в интересах своего клиента до суда) и прокторы, а барристеры могли выполнять также функции юниора, специального плидера и нотариуса. По английским законам полноправный адвокат (барристер, сарджент) не может входить в непосредственное общение с клиентом помимо поверенных, которые являются посредниками между ним и клиентом.

Если вспомнить о том, что английское законодательство (до сей поры в Англии нет кодекса законов) создало все предпосылки для злоупотреблений адвокатов, которые, при отсутствии кодифицированных норм, могли без конца затягивать любой процесс и опутывать клиента сетью ухищрений, — если об этом помнить, то понятно, что между неимущим людом Англии и правосудием господствующие классы воздвигли высокие стены. Одна из них — необычайная сложность судоустройства и судопроизводства, и другая — система английской адвокатуры.

Читатель Диккенса познакомится со своеобразным учреждением, имеющим прямое отношение к созданию системы адвокатуры. Мы имеем в виду Иннс-оф-Корт (так называемые Судебные Инны) — рассадник юридического образования в Англии и вместе с тем замкнутые кастовые организации юристов, возглавляемые самыми преуспевающими адвокатами, — организации, издавна монополизировавшие право экзаменовать соискателей на звание «барристера» (полноправного адвоката) и давать разрешение выдержавшим экзамен на выступления в судах Англии. Судебные Инны, эти мощные корпорации, владеющие большим имуществом, в ходе своего исторического развития последовательно служили господствующему классу — ранее земельным собственникам, а с течением времени — буржуа.

Роль юристов, прошедших подготовку в Иннах и подвизающихся в многочисленных судах, весьма велика в общественной жизни Англии. Это общеизвестно. Велика она была и во времена Диккенса, и именно «законники» приняли самое близкое участие в разработке и проведении в жизнь одного института, о котором читатель Диккенса узнает из многих его произведений. Речь идет о «работном доме» — о доме призрения бедных. Ни в одной стране Европы, кроме Англии, не созданы были подобные учреждения, восхваляемые их «создателями», как «самые гуманные», но являющиеся лучшими памятниками лицемерия буржуа. По английским законам, предшествовавшим принятию в 1834 году парламентом билля о «Работных домах», житель Англии, лишившийся по каким-либо причинам (болезнь, старость, длительная безработица) всех средств существования, имел право получать от прихода материальную помощь («приходом» назывался городской район, являющийся самостоятельной административной единицей). Помощь эта была мизерная и не спасала от медленного умирания, но и эта помощь сочтена была английской буржуазией, стоявшей во главе городских самоуправлений и приходов, обременительной для себя, и против этой помощи еще с 20-х годов прошлого века она повела кампанию. Кампания усилилась, когда усилился промышленный и торговый кризис, о котором говорилось выше. Армия безработных, потерявших надежду получить работу, увеличивалась с каждым годом, и вся буржуазная печать, весь аппарат пропаганды буржуа внушал жителям Англии, что помощь прихода беднякам является бременем для налогоплательщика. Но отменить начисто хотя бы мизерную помощь обреченным на голодную смерть людям было нельзя; в эпоху массовой безработицы отмена могла быть чревата социальными потрясениями — это хорошо понимали господствующие классы. И выход нашли — были созданы «работные дома». Бедняку, стоявшему на грани голодной смерти, был предложен выбор между полной отменой какой бы то ни было помощи и помещением в работный дом.

Диккенс не преувеличивал жестокости режима, созданного в работных домах для решившихся войти в них несчастных людей, которые должны были согласиться даже на разлуку с семьей. Не менее точно он изобразил положение сирот, выросших в сиротских приютах при работных домах. В изображении Диккенса работный дом был тюрьмой в подлинном смысле слова, и о тюремных порядках в «домах» хорошо знали советы «попечителей», состоявшие из богатых буржуа, и специальные чиновники по надзору за бедными. Но это не мешало буржуазной прессе провозглашать работный дом благодеянием для неимущих. Диккенс проявил немалое гражданское мужество, развеяв в прах легенду об английских работных домах.

Самые талантливые художники-графики Англии иллюстрировали произведения Диккенса. Замечательного иллюстратора он нашел в лице Хэблота Найта Брауна, чей псевдоним «Физ» навсегда связан с именем Диккенса. X.Н.Браун иллюстрировал «Пиквикский клуб» (начиная с третьего выпуска), целиком романы: «Николас Никльби», «Мартин Чезлвит». «Домби и Сын», «Дэвид Копперфилд», «Холодный дом», «Крошка Доррит», «Повесть о двух городах», а также частично романы «Лавка древностей» и «Барнеби Радж». Вместе с «Физом» читатель познакомится и с Джорджем Крукшенком, не менее острым рисовальщиком, увидит рисунки Джорджа Каттермала, Джона Лича, Клерксона Стэнфилда, Маркуса Стона, талантливых художников следующего поколения — Фреда Бернарда, Артура Рэкхама и др. Длинная панорама превосходных рисунков поможет читателю увидеть воочию некоторые стороны быта англичан, которому посвящен наш очерк.

В нашем очерке мы пытались очень сжато рассказать о той реальной действительности, которая окружала Диккенса в течение его творческой жизни.

Мы выделили совокупность таких «реалий», знакомство с которыми поможет читателю Собрания сочинений Диккенса воссоздать жизненный фон (включая панораму объектов материальной культуры), на котором Диккенс расположил сотни своих персонажей. Этот фон не связан с каким-нибудь конкретным произведением, но он существенен для понимания социального поведения всех его персонажей-то есть для знакомства с той самой действительностью, которая питала глубокие корни диккенсовского реализма.