— Замечание вполне правильное, только не в отношении маленьких принцев, — вступился причетник. Он, как представитель церкви и государства в этом тесном кругу, считал своим долгом проявлять самые горячие верноподданнические чувства. — Если по законам божеским и человеческим мальчик в известном возрасте должен быть мальчиком и вести себя, как мальчик, то и принцы в этом возрасте должны быть мальчиками, иначе быть не может
— Слыхали вы когда-нибудь о русалках, сэр? — спросил мистер Уиллет.
— Ну, разумеется, — ответил причетник.
— Очень хорошо. Так вот, русалки эти самые так созданы, что в той части, в которой они не женщины, они — рыбы. А маленьким принцам, раз они не целиком ангелы, по законам божеским и человеческим в известном возрасте подобает быть мальчиками, поэтому они ими и бывают и ничем иным быть не могут.
Это разъяснение сложного вопроса встречено было такими знаками одобрения, что Джон Уиллет сразу пришел в благодушное настроение и удовольствовался тем, что еще раз приказал сыну молчать. Потом он обратился к незнакомцу:
— Если бы вы свои вопросы задали людям взрослым — мне или кому-нибудь из этих джентльменов, — вы не потратили бы даром слов и были бы удовлетворены. — Мисс Хардейл — племянница мистера Джеффри Хардейла.
— А отец ее жив? — спросил незнакомец как будто без всякого интереса.
— Нет, — отвечал Джон, — Не жив и не умер.
— Не умер!
— То есть не умер, как обыкновенно умирают люди, — пояснил хозяин гостиницы.
Его приятели кивнули друг другу, а мистер Паркс, качая головой, словно хотел сказать: «Не возражайте, все равно не соглашусь с вами», вполголоса объявил, что Джон Уиллет сегодня в ударе и мог бы состязаться с самим Главным Судьей
[16].
Незнакомец, помолчав, спросил отрывисто:
— Что вы хотите этим сказать?
— Больше, чем вы думаете, мой друг, — отозвался Джон Уиллет. — Да, да, в моих словах больше смысла, чем вам кажется.
— Возможно, — сказал незнакомец резко. — Но на кой черт говорить загадками? Сперва вы заявляете мне, что человека нет в живых, но он и не умер. Потом — что он умер не так, как все умирают, и, наконец — что ваши слова означают гораздо больше, чем я подозреваю. Последнее, по правде сказать, очень может статься, потому что я подозреваю, что они ровно ничего не означают. Так что же вы все-таки хотели этим сказать?
— Эту историю, — ответил Джон Уиллет, немного обескураженный грубостью собеседника, — вы услышите только в моей гостинице, ее здесь рассказывают вот уже двадцать четыре года. И ее по праву должен рассказывать только Соломон Дэйэи. Он один всегда ее рассказывал и будет рассказывать в этом доме.
Незнакомец посмотрел на причетника (чей самодовольный и важный вид ясно показывал, что речь идет о нем) и, увидев, что тот вынул трубку изо рта, сделав предварительно долгую затяжку, чтобы она не погасла, и явно собирается, без дальнейших приглашений, начать рассказ, плотнее запахнул свой широкий плащ и отодвинулся подальше; теперь его почти не было видно в темном углу и только временами, когда пламя, выбиваясь из-под большой вязанки Хвороста, вспыхивало вдруг ярче, оно освещало на миг его фигуру, которая затем снова погружалась в еще более густой мрак.
В дрожащем свете огня эта комната с массивными балками под потолком и деревянной обшивкой стен казалась выложенной полированным черным деревом; вокруг дома выл ветер и, беснуясь, то стучал щеколдой, то заставлял скрипеть петли прочной дубовой двери, то с силой налетал на оконные рамы, словно хотел вдавить их внутрь. В такой-то располагающей обстановке Соломон Дэйзи начал свой рассказ:
— Мистер Рубен Хардейл, старший брат мистера Джеффри…
Тут он вдруг умолк и молчал так долго, что даже Джон Уиллет потерял терпение и спросил, почему он остановился.
— Кобб, — сказал вполголоса Соломон Дэйзи, обращаясь к почтарю, — какое сегодня число?
— Девятнадцатое.
— А месяц — март, — Соломон наклонился вперед. Девятнадцатое марта… Как странно!
Все шепотом поддакнули ему, и он продолжал:
— Двадцать два года назад владельцем Уоррена был мистер Рубен Хардейл, старший брат мистера Джеффри. И, как вам уже сказал Джо… — конечно, ты этого помнить не можешь, Джо, ты слишком молод, но ты не раз слышал это от меня, — усадьба тогда была и гораздо больше, и красивее, и цена ей была не та, что сейчас. У мистера Рубена незадолго перед тем умерла жена, оставив ему дочку, ту самую мисс Хардейл, про которую вы спрашивали у Джо. Ей тогда не было еще и года…
Рассказчик обращался к человеку, так настойчиво расспрашивавшему только что о семье Хардейл, и сделал паузу, словно ожидая возгласа удивления или поощрения, но незнакомец молчал и виду не показывал, что рассказ его интересует. Поэтому Соломон повернулся к своим товарищам, носы которых были ярко освещены красным огнем трубок; в их внимании можно было не сомневаться, это он знал по опыту и решил показать незнакомцу, что считает его поведение прямо-таки неприличным.
— Мистер Хардейл, — сказал он, повернувшись спиной к неучтивому слушателю, — после смерти жены уехал из усадьбы, потому что очень тосковал в одиночестве, и несколько месяцев жил в Лондоне. Но и там ему было не легче — так мне думается и так я слышал от людей, — а потому он неожиданно вернулся с дочуркой в Уоррен, и с ним приехали только две служанки, управляющий и садовник…
Мистер Дэйзи сделал паузу, чтобы затянуться, потому что трубка его почти погасла, и через минуту опять заговорил — вначале несколько отрывисто и в нос, так как с наслаждением курил, не отрываясь от трубки, но затем все более внятно:
— Да, значит, привез он двух служанок, управляющего и садовника. Все прочие оставались еще в Лондоне и должны были приехать на другой день… А этой самой ночью у нас в Чигуэлле умер один старик, который давно уже хворал, и в половине первого мне было приказано звонить по усопшему…
Тут в маленькой группе слушателей произошло движение, ясно показывавшее, как неприятно было бы каждому из них отправиться в столь поздний час выполнять подобное поручение. Звонарь это почувствовал и торжественно продолжал свой рассказ:
— Да, жутко мне было, что и говорить, тем более что идти пришлось одному. Могильщик лежал больной — он долго работал на кладбище, стоя в сырой яме, а потом сел пообедать на холодной плите и простудился. В такой поздний час нечего было и думать найти себе в подмогу кого-нибудь другого. Впрочем, во всем этом не было для меня ничего неожиданного. Старик много раз просил, чтобы, когда он умрет, по нем сразу же начали звонить, а его смерти ждали с часу на час. Собравшись с духом, я хорошенько закутался (потому что ночь была ужас какая холодная) и вышел с зажженным фонарем в одной руке и ключом от церкви в другой.
В углу, где сидел незнакомец, послышался шорох должно быть, он повернулся, чтобы лучше слышать. Соломон поднял брови и, незаметно указав пальцем через плечо, кивнул Джо, безмолвно вопрошая, так ли это. Джо, приставив ладонь к глазам, всмотрелся в угол, но ничего не заметил и отрицательно покачал головой.
— Ночь была точно такая как сегодня: на дворе бушевала настоящая буря, дождь лил как из ведра, а темень была — хоть глаз выколи. Ни до ни после той ночи не видывал я такой кромешной тьмы. А может, мне это казалось… Во всех домах окна были наглухо закрыты ставнями, все люди сидели дома, и, кроме меня, пожалуй только один человек видел, как темно было в ту ночь…
Я вошел в церковь, оставив дверь полуоткрытой и даже закрепив ее цепью, чтобы она не захлопнулась сами понимаете, у меня не было ни малейшей охоты оказаться запертым в церкви, — поставил фонарь на каменную скамью в том углу, где спущена веревка с колокольни, и присел на минутку, чтобы поправить свечу в фонаре…
Да, сел я, снял нагар со свечи, а все никак не могу решиться встать и приняться за дело. Уж не знаю почему, мне пришли на память все рассказы о привидениях, какие я слышал в своей жизни, даже те, что слышал еще мальчишкой, когда учился в школе, и давным-давно позабыл. И всплыли они у меня в памяти не один за другим, а все разом. Вспомнилось мне и наше деревенское поверье, будто бывает одна такая ночь в году (как знать, может, это и была та ночь), когда все покойники выходят из-под земли и сидят до утра на собственных могилах.
Вот, думаю, столько людей, которых я знавал, похоронены здесь на погосте, между церковью и воротами, и как было бы страшно пройти мимо них и узнать все эти мертвые, изменившиеся в земле лица. Мне были с детства хорошо знакомы каждая ниша, каждая арка в церкви, но в ту ночь я не мог убедить себя, что вижу на полу только их тени. Мне чудились какие-то жуткие фигуры, они словно прятались и выглядывали оттуда по временам. Тут еще подумал я о джентльмене, умершем этой ночью, и когда поднял глаза на темный алтарь, то готов был поклясться, что неподалеку от него вижу старика на обычном месте: он кутался в саван и дрожал словно от холода. Время шло, а я все сидел и прислушивался, еле дыша от страха. Наконец я решился встать и взял в руки веревку. И в этот самый миг раздался звон колокола — но не церковного колокола у меня над головой, потому что я едва успел притронуться к веревке, а какого-то другого!..
Да, я ясно слышал звон колокола, громкий, густой, но только одно мгновение, потом ветер отнес его куда-то в сторону. Я долго еще вслушивался, но все было тихо…
Мне доводилось слышать о призрачных свечках, которые загораются на могилах, — и вот я, вспомнив это, в конце концов убедил себя, что, наверное, слышал призрачный колокол, который сам по себе звонит в полночь но умершим. Я принялся звонить в свой колокол — не помню уже, как и сколько времени я звонил. А потом со всех ног побежал домой и залег в постель.
Не сомкнув глаз всю ночь, я на другое утро встал рано и рассказал обо всем соседям. Одни слушали меня внимательно, другие — нет, но вряд ли кто-нибудь поверил, что так было на самом деле. Однако в то же утро мистера Рубена Хардейла нашли в его спальне убитым, и в руке у него был зажат обрывок веревки, протянутой из спальни к сигнальному колоколу на крыше. Веревку, должно быть, перерезал убийца, когда мистер Хардейл ухватился за нее.
Этот-то колокол я и слышал ночью!
Ящик стола в спальне оказался взломанным, из него пропала шкатулка с деньгами, привезенная покойным мистером Хардейлом из Лондона, — в ней, как предполагали, были большие деньги. И управляющий и садовник исчезли. Обоих долгое время подозревали в убийстве, и сколько их ни разыскивали, так и не нашли. Бедного мистера Раджа, управляющего, могли бы еще долго искать без толку: много месяцев спустя его труп, который с трудом опознали — только по одежде, часам и перстню, — был найден на дне пруда, в парке, с глубокой ножевой раной в груди. Он был полуодет, и люди подумали, что он, должно быть, еще не ложился и читал у себя в комнате, когда на него напали и убили его. В его комнате было много кровавых следов.
После этого уже никто не сомневался, что убийца садовник. До нынешнего дня о нем ни слуху ни духу, по, помяните мое слово, мы еще о нем услышим. Преступление было совершено ровно двадцать два года назад, день в день, девятнадцатого марта тысяча семьсот пятьдесят третьего года. И когда-нибудь — не знаю, в каком году, но непременно девятнадцатого марта… потому что — странное дело! — всегда именно в этот день что-нибудь напоминает нам ту старую историю — рано или поздно, девятнадцатого марта убийца будет найден.
Глава вторая
— Да, удивительный случай, — сказал человек, для которого предназначался этот рассказ. — И еще удивительнее будет, если ваше предсказание исполнится. Ну, и это все?
Столь неожиданный вопрос немало уязвил Соломона Дэйзи. Он так часто рассказывал эту историю со всякими прикрасами (как утверждала деревенская молва), порой подсказанными ему различными слушателями, что достиг настоящего совершенства. И вдруг после эффектного конца услышать такой вопрос! Нет, к этому Соломон Дэйзи не привык.
— Все ли? — повторил он. — Да, сэр, все. И, думаю, этого совершенно достаточно.
— Я тоже так думаю. Мою лошадь, молодой человек! Этой кляче, которую я нанял на придорожной почтовой станции, придется сегодня довезти меня до Лондона.
— Сегодня! — ахнул Джо.
— Да, сегодня. Ну, чего глаза выпучил? Право, в этом трактире сходятся, должно быть, все зеваки и бездельники здешних мест!
При таком явном намеке незнакомца на тот обстрел испытующими взглядами, которому он подвергался в начале вечера, Джон Уиллет и его приятели с поразительной быстротой снова устремили глаза на медный котел. Но не так повел себя Джо. Он был парень горячий и смелый и, стойко выдержав гневный взгляд незнакомца, возразил:
— Не велика дерзость — спросить, как вы решаетесь ехать в такую ночь. Этот безобидный вопрос вам, наверное, задавали в других гостиницах и в лучшую погоду. Я думал, что вам дорога незнакома, — ведь вы, как видно, нездешний.
— Что такое? Дорога? — переспросил незнакомец сердито.
— Да. А разве вы знаете ее?
— Гм… Найду, не беспокойся, — незнакомец махнул рукой и повернулся спиной к Джо. — Хозяин, получите с меня!
Джон Уиллет с готовностью откликнулся на это предложение — в таких случаях он бывал достаточно расторопен и медлительность проявлял, только когда давал сдачу или предусмотрительно проверял каждую полученную монету, пробуя ее на зуб, на язык или еще каким-либо способом, а в сомнительных случаях подвергая ее целому ряду испытаний, которые обычно кончались отказом ее принять.
Расплатившись, посетитель поплотнее запахнул плащ, чтобы как можно лучше защититься от непогоды, и не простясь с присутствующими ни словом, ни кивком, вышел во двор. Здесь его уже дожидался Джо, укрывшись вместе с лошадью под ветхим навесом.
— Она, кажется, вполне согласна со мной, — сказал он, трепля лошадь по шее. — Держу пари, что, если бы вы решили ночевать здесь, ее это порадовало бы больше, чем меня.
— Мы с ней и тут не сходимся во мнениях, как было не раз и по дороге сюда, — отрывисто сказал незнакомец.
— Я так и подумал только что, дожидаясь вас. Видно, бедная лошадка отведала-таки ваших шпор.
Незнакомец, не отвечая, поднял воротник, закрыв им лицо до половины.
— Ты, я вижу, хочешь меня получше запомнить, чтобы узнать в другой раз, — сказал он, уже сидя в седле, как бы в ответ на пытливый взгляд Джо.
— Как не запомнить человека, который отказывается от удобного ночлега и в такую ночь решается ехать по незнакомой дороге на загнанной лошади.
— У тебя, парень, как я вижу, не только глаз, но и язык острый.
— Может, и так. Да только он ржавеет от недостатка упражнений.
— Советую тебе глаза тоже упражнять поменьше. Прибереги их, чтобы перемигиваться с девчонками, — сказал незнакомец.
Он вырвал поводья из рук Джо, с силой ударил его по голове рукояткой хлыста и пустился вскачь.
Он мчался по грязной и темной дороге с такой бешеной скоростью, с какой ни один всадник не отважился бы скакать на дрянной лошаденке даже по хорошо знакомой местности, а того, кто совершенно не знал этой дороги, здесь на каждом шагу подстерегали неожиданные препятствия и опасности.
В те времена дороги даже в каких-нибудь десяти милях от Лондона мостились очень плохо, чинились редко и были в прескверном состоянии. Та, по которой пустился незнакомец, была изрыта колесами тяжелых фургонов и сильно попорчена сменявшими друг друга морозами и оттепелями прошедшей зимы, а может быть, и многих зим. Все ямы и рытвины во время недавних дождей наполнились водой и поэтому даже днем были издали не очень заметны: провалившись в такую яму, не устояла бы на ногах и лошадь покрепче той несчастной клячи, которая сейчас из последних сил мчалась вперед, подгоняемая всадником. Из-под ее копыт летели острые камни и галька. В темноте путешественник различал перед собой только голову своей клячи, а по сторонам мог видеть не дальше протянутой руки. К тому же все дороги в окрестностях столицы в те времена кишели разбойниками и грабителями, а в такую ночь они спокойно могли заниматься своим преступным ремеслом, не боясь, что их поймают.
Тем не менее ездок мчался вперед тем же галопом. Казалось, все ему нипочем — грязь, поливавший его дождь, непроглядная темнота и опасность наткнуться на каких-нибудь отчаянных головорезов. На каждом повороте или изгибе дороги, даже там, где таких поворотов менее всего можно было ожидать, а увидеть — только когда наткнешься на них, всадник твердой рукой натягивал поводья и держался все время середины дороги. Он летел все дальше, приподнявшись на стременах, наклонясь вперед так низко, что почти касался грудью шеи коня, и как бешеный махал над головой тяжелым хлыстом.
Когда разбушуются стихии, люди, склонные к дерзким предприятиям или волнуемые смелыми замыслами, добрыми или дурными, ощущают порой какую-то таинственную близость с мятежной стихией и приходят в такое же неистовство. Немало страшных дел свершалось под рев бури и при блеске молний — люди, ранее владевшие собой, вдруг давали волю страстям, которых не могли больше обуздать. Демоны ярости и отчаяния, владеющие человеком, стремятся тогда превзойти тех, которые повелевают бурями и вихрями, и человек, доведенный до безумия воем урагана и шумом бурлящих вод, становится в эти часы столь же буйным и беспощадным, как сами стихии.
Бурная ли ночь горячила мысли путника и гнала его вперед, или у него были веские причины спешить к цели, но он несся не как человек, а как гонимый дух, и не умерял галопа до тех пор, пока на каком-то скрещении дорог не наткнулся на встречную повозку — да так внезапно, что, пытаясь избежать столкновения, осадил лошадь на всем скаку, а сам чуть не вылетел из седла.
— Эй! — крикнул мужской голос. — Что такое? Кто это там?
— Друг, — отвечал ездок.
— Друг? — повторил голос. — Что это за друг, который мчится, не жалея божьей твари и рискуя сломить шею не только себе, — это бы еще, может, с полбеды, по и другим людям!
— У вас, я вижу, есть фонарь, — сказал всадник, сойдя с лошади, — дайте-ка его сюда на минутку! Кажется, вы ушибли мою лошадь колесом или оглоблей.
— Ушиб! — воскликнул мужчина в повозке. — Ваше счастье, что она не убита! С какой это стати вы мчитесь, как бешеный, по проезжей дороге?
— Дайте огня, — буркнул всадник, вырывая фонарь из рук говорившего, — и не приставайте с пустыми вопросами, я не расположен болтать с вами.
— Жаль, что я не знал этого раньше — тогда, может, и я был бы нерасположен светить вам, — отозвался голос из повозки. — Впрочем; пострадали не вы, а бедная лошадка, так что я охотно предоставляю фонарь для того из вас, кто не кусается.
Всадник, не отвечая, поднес фонарь к лошади, которая тяжело дышала и была вся в мыле, и принялся осматривать ее ноги и брюхо. А второй путешественник тем временем спокойно сидел в своем экипаже (представлявшем собой нечто вроде коляски с багажником, в котором лежала большая сумка с инструментами) и внимательно наблюдал за ним.
Наблюдатель этот был плотный, дюжий и краснолицый мужчина с двойным подбородком и хрипловатым голосом, свидетельствовавшим о хорошей жизни, хорошем сне, веселом нраве и крепком здоровье. Он был уже далеко не молод, но время не ко всем бывает жестоко. Хоть оно и не дает отсрочки никому из детей своих, но рука его легко и бережно касается тех, кто пользовался им умело. Неумолимо превращая и их в стариков и старушек, оно оставляет им молодое, полное сил сердце и ясный ум. У таких людей седина — лишь как бы след благословляющей руки старого Отца-Времени, и каждая морщина — только пометка в мирной летописи хорошо прожитой жизни.
Человек, с которым неожиданно столкнулся наш путешественник, был именно такой старик, прямодушный, сердечный, энергичный и бодрый, в мире с самим собой и готовый быть в мире со всеми. Под всякой одеждой и платками (один из них был надет на голову и ловко завязан под складкой двойного подбородка для того, чтобы ветер не сорвал треугольной шляпы и круглого парика) угадывалось полное и крепкое тело. И даже следы грязи придавали его лицу только забавно-комичное выражение, ничуть не мешая ему сиять добродушной веселостью.
— У нее ничего не повреждено, — сказал через несколько минут путешественник, поднимая одновременно и голову и фонарь.
— Наконец-то вы убедились в этом, — отозвался старик в коляске. — Мои глаза дольше ваших смотрят на мир божий, однако я бы не поменялся с вами.
— Что такое?
— А то, что я еще пять минут назад мог бы сказать вам, что лошадь ваша цела и невредима. Давайте-ка сюда фонарь, приятель, да поезжайте себе, только потише. Прощайте.
Незнакомец протянул ему фонарь, и при этом свет упал прямо на лицо старика. Глаза обоих мужчин встретились — и в тот же миг незнакомец вдруг уронил фонарь на землю и разбил его ногой.
— Вы что, никогда в жизни не видели слесаря? Чего испугались, будто черта встретили? — воскликнул старик в коляске. — Или это только фокус, чтобы в темноте ограбить меня? — добавил он, торопливо сунув руку в мешок с инструментами и вытаскивая оттуда молоток. — Я эти дороги знаю, приятель, и когда езжу по ним, беру с собой не больше кроны. Говорю вам прямо, чтобы избавить нас обоих от лишних хлопот, — ничего у меня нет, кроме вот этой руки, достаточно сильной для моего возраста, да молотка, которым я после стольких лет работы орудую довольно-таки проворно. Предупреждаю не суйтесь лучше ко мне, ничего у вас не выйдет.
С этими словами слесарь приготовился защищаться.
— Я не такой человек, как вы думаете, Гейбриэл Варден, — возразил незнакомец.
— Ну тогда кто же вы такой? — спросил слесарь. Вы, я вижу, знаете мое имя, так назовите мне свое.
— Мне ваше имя известно, потому что надпись на вашей повозке возвещает его всему Лондону, — возразил путешественник.
— Эге, зрение-то у вас острее, чем я думал, когда вы осматривали лошадь, — сказал Варден, проворно вылезая из коляски. — Кто же вы все-таки? Дайте-ка на себя взглянуть!
Прежде чем он успел сойти, незнакомец уже вскочил в седло и смотрел на старого слесаря сверху, а тот, лавируя вокруг лошади, которая не стояла на месте, потому что ее горячили туго натянутые поводья, упорно придвигался поближе.
— Дайте мне взглянуть на вас, слышите?
— Отойдите!
— Нет, вы эти маскарадные штучки бросьте! Не желаю, чтобы завтра в клубе болтали, будто Гейбриэл Варден испугался сердитого голоса в темноте. Стоп, дайте на себя взглянуть!
Видя, что дальнейшее сопротивление неизбежно кончится схваткой с далеко не слабым противником, ездок отогнул воротник плаща и, наклонясь с лошади, в упор посмотрел на слесаря.
Вряд ли когда-либо стояли друг против друга два столь разных человека. Рядом с румяным лицом слесаря еще более поражала бледность всадника, так что он казался каким-то бесплотным духом, и после бешеной скачки пот выступил на его лбу крупными темными каплями, как от сильной боли или в предсмертной агонии. Слесарь весело улыбался, ожидая, что сейчас увидит плутовское выражение в глазах или на губах этого грубияна, узнает в нем кого-нибудь из знакомых, вздумавшего ловко подшутить над ним, и сразу испортит ему все удовольствие. Но вместо этого он увидел угрюмое, свирепое и вместе испуганное лицо затравленного человека, готового отчаянно защищаться. Крепко сомкнутые челюсти и сжатый рот, а более всего — подозрительное движение руки под плащом указывали на опасные намерения, весьма далекие от невинных шуток и притворства.
С минуту оба молча смотрели друг на друга.
— Нет, — сказал слесарь, пристально вглядываясь в лицо всадника, — я вас не знаю.
— И не хотите познакомиться? — спросил тот, снова закрывая лицо воротником плаща.
— Не хочу, — подтвердил Гейбриэл. — По правде сказать, ваша физиономия — плохая рекомендация для вас
— А мне это на руку, — отозвался незнакомец. Я как раз и хочу, чтобы люди меня сторонились.
— Ну, что ж, — сказал слесарь с грубоватой прямотой. — Думаю, вы этого легко добьетесь.
— Добьюсь во что бы то ни стало. И хорошенько запомните то, что я вам скажу — никогда еще ваша жизнь не была в такой опасности, как только что. За пять минут до смерти вы будете не так близки к ней, как были сегодня.
— Вот как! — сказал неунывающий слесарь.
— Да, да. Насильственной смерти.
— От чьей же руки?
— От моей, — отвечал всадник.
С этими словами он пришпорил лошадь и поехал прочь сначала рысью, глухо шлепая по грязи, потом все быстрее и быстрее, пока, наконец, стук копыт не замер вдали, унесенный ветром. Он продолжал свой путь тем же бешеным аллюром, каким мчался и до встречи со слесарем.
А Гейбриэл Варден стоял на дороге с разбитым фонарем в руке и ошеломленно прислушивался. Только когда затихло все и одни лишь жалобы ветра да частый плеск дождя нарушали безмолвие ночи, он, чтобы встряхнуться, сильно ударил себя раз-другой в грудь и с удивлением воскликнул:
— Чудеса, да и только! Кто бы он мог быть? Сумасшедший? Грабитель? Разбойник с большой дороги? Не ускачи он так быстро, мы бы еще посмотрели, кому бы солоно пришлось, ему или мне! «Никогда вы не были так близки к смерти, как сегодня», — скажите пожалуйста! А я надеюсь, что и лет через двадцать буду так же далек от нее, как сегодня. Дай-то бог, чтобы не ближе! Господи помилуй, ну и нахал — хвастать так перед человеком, нетрусливым и крепким! Тьфу!
Гейбриэл влез в свою коляску и, в раздумье озирая дорогу, откуда приехал незнакомец, бормотал про себя
— «Майское Древо»… Гм… До него отсюда две мили. Я нарочно поехал из Уоррена кружным путем, хотя и устал — ведь целый день чинил там замки и звонки… И только затем выбрал эту дорогу, чтобы не проезжать мимо «Майского Древа», — ведь я дал слово Марте не заглядывать туда… А мое слово твердо… Но как же теперь быть? Ехать дальше в Лондон без фонаря опасно, а до первого постоялого двора на этой дороге еще добрых четыре мили, а то и четыре с половиной. И как раз тут-то больше всего и нужен фонарь… А до «Майского Древа» всего две мили! Я слово дал… так что же? Сказал, что не заеду — и не заехал. Мое слово твердо!
Неустанно повторяя эти три слова, словно ранее проявленная им стойкость могла оправдать слабость, которую он проявлял сейчас, Гейбриэл Варден преспокойно повернул обратно, решив заехать в «Майское Древо» за фонарем — и только.
Однако, когда он подъехал к гостинице и Джо, услыхав хорошо знакомый оклик, мигом выбежал к нему навстречу, оставив дверь настежь, а за этой дверью открылась заманчивая картина, сулившая тепло и веселье, и красный блеск огня, струившийся сквозь ветхие шторы, казалось, донес до него приятное жужжанье голосов, благоухание дымящегося грога и превосходного табака; когда на шторе замелькали тени, признак того, что в комнате все встали со своих мест, чтобы освободить для желанного гостя самое уютное местечко в углу (ах, как хорошо наш слесарь знал это местечко!), и вспыхнувший вдруг за окном яркий свет сказал ему, что в камине пылает и трещит доброе полено, как бы в честь его прибытия посылая вверх сверкающий сноп искр; когда, в довершение всех этих соблазнов, из дальней кухни коварно донеслось шипение мяса на сковороде, мелодичное звяканье тарелок и мисок, и запахи столь аппетитные, что даже буйный ветер благоухал ими, — Гейбриэл почувствовал, что его мужество быстро улетучивается. Он пытался проявить стоическую суровость, но лицо его невольно расплывалось в блаженную улыбку. Он обернулся назад, и холодная черная пустыня глянула на него враждебно, словно отталкивала его и гнала в гостеприимные объятия «Майского Древа».
— Добрый человек и свою скотинку жалеет, — сказал слесарь. — Так что, Джо, я, пожалуй, войду ненадолго.
И как было не войти! Как нелепо было бы степенному и разумному человеку тащиться до потери сил по грязным дорогам, под резким ветром и проливным дождем, когда здесь был чистый пол, посыпанный хрустящим белым песком, жаркий огонь в хорошо вычищенном камине, здесь ждал его стол, накрытый белой скатертью, блестящие оловянные кружки и другие заманчивые предвестники хорошего ужина, и тут же дружная компания, готовая отдать честь этому ужину и разделить с вновь прибывшим гостем все удовольствия!
Глава третья
Так думал наш слесарь, усевшись в уютном уголке, пока понемногу проходила боль в глазах от резкого ветра. Боль эта была даже приятна мистеру Вардену, ибо, когда у человека так болят глаза, благоразумие и долг перед самим собой требуют, чтобы он укрылся где-нибудь от непогоды. Из тех же соображений он все время усиленно покашливал и во всеуслышание заявлял, что ему порядком нездоровится. Те же мысли занимали его и час спустя, когда ужин кончился, и он с веселой и лоснящейся физиономией опять сидел в теплом углу, слушая трещавшего, как сверчок, коротышку Дэйэи и сам принимая в беседе у камелька участие немаловажное, — его мнения выслушивались с полным уважением.
— Дай бог, чтобы он оказался честным человеком, вот все, что я могу сказать, — говорил Соломон Дэйзи, подводя итог множеству различных предположений насчет незнакомца, о котором и Гейбриэл сообщил кое-что, вызвав этим серьезное обсуждение. — Да, желал бы я, чтобы он оказался честным человеком.
— И мы все желали бы этого, не так ли? — заметил слесарь.
— Только не я, — возразил Джо.
— Не ты? — воскликнул слесарь.
— Нет. Этот подлый трус ударил меня хлыстом, пользуясь тем, что он сидел на лошади, а я стоял. Я был бы больше рад, если бы он оказался тем, кем я его считаю.
— А кем ты его считаешь, Джо?
— Негодяем, мистер Варден. Да, да, отец, качай головой, сколько угодно, а я повторяю: он негодяй. И готов бы повторить это еще сто раз, если бы этим мог вернуть его сюда, чтобы он получил от меня заслуженную трепку.
— Придержите язык, сэр! — сказал Джон Уиллет.
— Не буду молчать, отец! Ты один виноват в том, что он посмел ударить меня. Ты при нем обходился со мной, как с мальчишкой, одергивал меня, словно дурачка, — вот он и позволил себе наброситься на человека, у которого, как он думал, нет ни капли гордости. Да и почему ему было не подумать так? Но он ошибся, я ему когда-нибудь еще докажу это, и очень скоро докажу всем вам.
— Этот мальчишка сам не знает, что говорит! — воскликнул пораженный Джон Уиллет.
— Нет, отец, я знаю, что говорю, — возразил Джо. И я всегда слушаю тебя внимательно — а ты меня слушать не хочешь. От тебя я многое готов снести, но с презрением других людей не могу мириться, а ты унижаешь меня перед ними каждый день. Посмотри на других парней моих лет. Разве они лишены своей воли, свободы, права говорить? Разве они обязаны сидеть, как истуканы, не смея пикнуть? Разве ими помыкают так, что они становятся всеобщим посмешищем? Да ведь я во всем Чигуэлле стал притчей во языцех! Так вот, я тебе прямо говорю, отец, — честнее будет сказать это сейчас, чем ждать, пока ты умрешь и мне достанутся твои деньги: не сегодня-завтра я не выдержу и уйду из-под твоей власти, а тогда уже вини не меня, а себя, одного себя.
Смелость и ожесточение сына до того потрясли Джона Уиллета, что он сидел как пришибленный, бессмысленно глядя на котел, и тщетно старался собрать свои неповоротливые мысли и придумать достойный ответ. Гости, удивленные, пожалуй, не меньше хозяина, тоже были в большом замешательстве. В конце концов они встали и собрались уходить, бормоча какие-то невнятные утешения и советы. Мозги их к этому времени были уже слегка отуманены грогом.
Один только славный слесарь обратился к обеим сторонам со словами связными и разумными. Он напомнил отцу, что Джо уже не мальчик, а почти взрослый мужчина, и не следует держать его в ежовых рукавицах, сыну же посоветовал терпеливо сносить отцовские причуды и стараться воздействовать на него спокойными уговорами, а не такими неуместными наскоками. Советы слесаря были приняты так, как всегда принимаются подобные советы. На Джона Уиллета они повлияли не больше, чем на столб у входа в его гостиницу, а Джо выслушал их правда весьма дружелюбно, и не находил слов, чтобы выразить советчику свою признательность, однако деликатно намекнул ему, что намерен все-таки идти своим путем и никто его с этого пути не собьет.
— Вы всегда были мне добрым другом, мистер Варден, — сказал он, когда оба они сошли с крыльца и слесарь стал снаряжаться в обратный путь. — И я очень вам благодарен за участие. Но, видно, пора мне расстаться с «Майским Древом».
— Кому на месте не сидится, тот добра не наживет, Джо. Знаешь пословицу: «Если камень катится, он мхом не обрастет»?
— Да и дорожный столб тоже мхом не обрастает, хоть и торчит всегда на одном месте. А я здесь торчу вроде такого столба и ничего на свете не вижу.
— Что же ты намерен делать, Джо? — сказал слесарь, задумчиво потирая подбородок. — Чем ты хотел бы заняться? Подумай хорошенько — куда ты пойдешь?
— Попытаю счастья, мистер Варден. Авось повезет.
— Везение — ненадежная штука, Джо. Вот уж не люблю, когда люди надеются на него! Я всегда говорю дочке, когда мы толкуем о ее будущем замужестве: не надейся, что повезет, убедись сперва, что парень будет добрым и верным мужем, — а тогда ничего не страшно… Чего ты там копаешься, Джо? С упряжью что-нибудь неладно?
— Нет, нет, — отвечал Джо, но продолжал усердно возиться с хомутом и ремнями и, казалось, был весь поглощен этим занятием. — А что мисс Долли, здорова?
— Спасибо, она молодцом. Выглядит хорошо, значит здорова. И все такая же славная девочка.
— Это вы верно говорите, сэр: она и собой хороша и добра.
— Да, да, слава богу.
— Сэр, — начал Джо немного нерешительно, — надеюсь, вы не станете рассказывать про этот обидный для меня случай… ну, что меня побили, как мальчишку… По крайней мере ничего не говорите, пока я не встречусь опять с этим человеком и не расквитаюсь с ним. Тогда будет о чем порассказать!
— Да что ты! Кому же я стану рассказывать о таких вещах? — возразил Варден. — Здесь уже все знают, а в другом месте вряд ли кому это будет интересно.
— Да, правда ваша, — со вздохом согласился молодой человек. — Я об этом не подумал.
Говоря так, Джо поднял голову (лицо его было красно — вероятно, от напряжения, с которым он застегивал ремни и пряжки), передал вожжи старому слесарю, успевшему уже сесть в коляску и, снова вздохнув, пожелал ему доброго пути.
— Прощай; Джо. Да подумай хорошенько о том, что я тебе сказал. Не делай ничего сгоряча, голубчик. Ты парень хороший, жаль, если пропадешь. Будь здоров!
Ответив с величайшей сердечностью на эти ободряющие прощальные слова, Джо Уиллет постоял еще, пока не затих стук колес, потом, уныло покачав головой, вошел в дом.
А Гейбриэл Варден ехал в Лондон, размышляя о множестве вещей, но более всего — о том, как бы получше расписать свое дорожное приключение, чтобы удовлетворительно объяснить миссис Варден, почему он заехал в «Майское Древо», несмотря на торжественное обещание, данное им этой даме. А результатом размышлений бывают не только новые идеи, но иногда и дремота. И чем дольше размышлял наш слесарь, тем сильнее его клонило ко сну.
Человек может быть совершенно трезв — или по крайней мере твердо стоять на грани между полной трезвостью и легким опьянением, но и в таком состоянии иногда путать действительность с тем, что ему мерещится, н смешивать все представления о людях, вещах, времени и месте; в такие минуты беспорядочные мысли в его голове теснятся, точно в калейдоскопе, образуя сочетания столь же неожиданные, как и мимолетные.
Именно в таком состоянии был Варден, когда, клюя носом, ехал в Лондон, предоставив своей лошади трусить по хорошо знакомой дороге и незаметно для себя все более приближаясь к дому. Он проснулся только раз, когда лошадь остановилась у заставы, пока поднимали шлагбаум, и зычным голосом крикнул «здорово!» сборщику дорожной пошлины. Перед этим внезапным пробуждением ему мерещилось, что он пробует открыть замок в брюхе Великого Могола
[17], и, даже проснувшись уже, он со сна принял сборщика у шлагбаума за свою тещу, умершую двадцать лет назад. Не удивительно, что его скоро опять сморил сон, и он трясся в своей коляске, не сознавая, что едет дальше.
Слесарь наш уже подъезжал к огромному городу, который лежал впереди черной тенью, и неподвижный воздух над ним был пронизан тускло-красными отсветами, напоминавшими о лабиринтах улиц, о лавках и мастерских, о толпах озабоченно спешащих куда-то людей. Но чем ближе к городу, тем нимб его все более тускнел и постепенно глазам представали самые источники этого красноватого сияния. Уже можно было смутно различить линии слабо освещенных улиц, кое-где пересеченные ярким пятном там, где фонари кольцом окружали площадь, рынок или какое-нибудь большое здание; потом уже ясно стали видны и улицы и желтоватые круги фонарей, которые меркли один за другим, заслоненные строениями; потом стали слышны и голоса Лондона — бой башенных часов, отдаленный лай собак, стук экипажей; потом замаячили в воздухе высокие шпили, а ниже теснились крыши разной высоты под грузом дымовых труб. Звуки становились громче, явственнее, а контуры зданий отчетливее и еще многочисленнее, и вот, наконец, во мраке встал Лондон, освещенный не светом неба, а собственным слабым светом.
Слесарь, все еще в полусне, продолжал трястись в своей коляске, не сознавая, что до города уже рукой подать, как вдруг громкий крик впереди заставил его встрепенуться. С минуту он озирался в недоумении, как человек, перенесенный во время сна в какую-то неведомую страну, но затем, узнав давно знакомые места, лениво протер глаза — и, вероятно, уснул бы опять, но крик повторился не раз, не два, а много раз, и звучал он все отчаяннее. Окончательно встряхнувшись, Гейбриэл, человек не робкого десятка, тотчас же погнал свою крепкую лошадку в том направлении, откуда доносились крики, с такой быстротой, словно дело шло о жизни или смерти.
Случай, по-видимому, был и в самом деле серьезный. Подъехав к месту, откуда слышались крики, Варден увидел какого-то человека, распростертого на дороге без признаков жизни; над ним стоял другой и, в диком возбуждении размахивая факелом, не переставал звать на помощь, — его-то крики и привлекли сюда Гейбриэла Вардена.
— Что тут такое? — спросил он, вылезая из коляски. — Чем я могу… Как, это ты, Барнеби?
Человек с факелом откинул свесившиеся ему на лоб длинные волосы и, стремительно приблизив лицо к самому липу слесаря, уставился на него. По выражению его глаз легко было прочесть его историю.
— Узнаешь меня, Барнеби? — спросил Варден. Тот быстро закивал головой. Он проделал это раз двадцать с каким-то неестественным воодушевлением и вертел бы головой целый час, если бы слесарь, предостерегающе подняв палец и строго посмотрев на него, не заставил его успокоиться. Затем Варден с вопросительным видом указал на лежащего.
— На нем кровь, — сказал Барнеби, содрогаясь, я не могу на нее смотреть, мне худо…
— А откуда она взялась? — спросил Варден.
— Сталь, сталь, сталь! — исступленно прокричал Барнеби и взмахнул рукой, подражая удару шпаги.
— Его ограбили? — спросил слесарь.
Барнеби схватил его за плечо и утвердительно кивнул, затем указал в сторону города.
— Ага, понимаю — разбойник убежал туда? — промолвил Варден и, нагибаясь к неподвижному телу на мостовой, оглянулся на Барнеби, в бледном лице которого было что-то странное: его не озарял свет разумной мысли.
— Ладно, ладно, не думай о нем сейчас. Посвети-ка мне… Нет, подальше факел… вот так! А теперь стой смирно, я погляжу, куда он ранен.
Он стал внимательно осматривать неподвижное тело, а Барнеби, держа факел так, как ему было приказано, следил за ним молча, с участием или любопытством, но в то же время с каким-то сильным и тайным ужасом, от которого каждая жилка в нем дрожала.
Когда он стоял так, то отшатываясь назад, то наклоняясь поближе, его лицо и вся фигура, ярко освещенные факелом, видны были как среди бела дня. Это был юноша лет двадцати трех, высокий, очень худой, но крепкого сложения. Его густые и длинные рыжие волосы висели в беспорядке вдоль щек, падали на плечи и в сочетании с бледностью и стеклянным блеском больших выпуклых глаз придавали что-то дикое его лицу, ежеминутно менявшему выражение. Черты его были красивы, и что-то страдальческое сквозило в этом изнуренном и сером лице. Но живой человек, лишенный разума, — страшнее, чем мертвец, а несчастный юноша был лишен этого самого высокого и прекрасного из человеческих свойств.
Одежда на нем была зеленого цвета, безвкусно разукрашенная галуном, нашитым, вероятно, им самим, ярким в тех местах, где сукно особенно износилось и засалилось, и потертым там, где сукно сохранилось лучше. Шея его была почти обнажена, зато на руках болтались дешевые кружевные манжеты. Шляпа была украшена пучком павлиньих перьев, сломанных, истрепанных и уныло свисавших на спину. На боку у него торчал железный эфес старой шпаги без клинка и ножен. Какие-то разноцветные обрывки лент и жалкие стеклянные побрякушки довершали шутовской наряд. Это пестрое тряпье было в полном беспорядке и не меньше, чем его порывистые и нескладные манеры, обличало умственное расстройство, еще сильнее подчеркивая бросавшееся в глаза безумное выражение лица.
— Барнеби, — сказал слесарь после поспешного, но тщательного осмотра, — он не убит, но у него в боку рана, и он без сознания.
— А я его знаю, знаю! — воскликнул Барнеби, хлопая в ладоши.
— Знаешь?
— Tсc! — Барнеби приложил пальцы к губам. — Он сегодня ездил свататься. Я даже за блестящую гинею не согласился бы на его месте опять ехать, потому что тогда чьи-то глаза затуманятся, а теперь они блестят, как… Смотрите-ка, стоило мне заговорить про глаза, и на небо выходят звездочки! А звезды — чьи это глаза? Если глаза ангелов, так почему же они смотрят вниз, видят, как обижают хороших людей, — и только подмигивают да весело играют всю ночь до утра?
— Я что этот дурачок болтает, господи прости! пробормотал озабоченный Варден. — Откуда ему знать этого джентльмена? А ведь мать его живет тут неподалеку, — может, она мне скажет, кто это. Барнеби, дружок, помоги-ка уложить его в мою коляску, и едем вместе домой.
— Не могу! Я ни за что до него не дотронусь, крикнул помешанный, отскочив и дрожа как в лихорадке. — На нем кровь!
— Да, ведь этот страх у него с самого рождения, буркнул слесарь себе под нос, — и грешно его заставлять… Но одному мне не справиться… Барнеби, дружок, если ты этого джентльмена знаешь и не хочешь, чтобы он умер и чтобы умерли с горя все, кто его любит, помоги мне его поднять и уложить в коляску.
— Тогда прикройте его, закутайте хорошенько, чтобы я не видел ее и не слышал ее запаха… И не говорите этого слова вслух. Не говорите!
— Ну, ну, не буду!.. Вот видишь, я его всего укрыл. Поднимай, только тихонько… Вот так, молодец!
Они вдвоем без труда перенесли раненого, так как Барнеби был силен и полон энергии. Но, помогая слесарю, он дрожал всем телом и, видимо, испытывал такой дикий ужас, что Вардену было мучительно жаль его.
Уложив раненого, Варден снял с себя пальто и укрыл его, после чего они быстро поехали дальше. Повеселевший Барнеби считал звезды, а слесарь в душе поздравлял себя с этим новым приключением, — если и оно не заставит миссис Варден хотя бы сегодня ночью помолчать насчет «Майского Древа», значит за женщин никогда ручаться нельзя!
Глава четвертая
В почтенном предместье Клеркенуэле (когда-то это было предместье), в той стороне, что ближе к Картезианскому монастырю
[18], есть прохладные тенистые улицы, которые лишь кое-где еще сохранились в таких старых кварталах нашей столицы. Здесь каждое жилище подобно немощному старичку, давно ушедшему на покой и тихо доживающему свой век, — стоит себе и дремлет, пока не свалится, уступив место молодому наследнику, легкомысленному расточителю, щеголяющему лепными украшениями и суетной роскошью нынешних времен. В таком-то квартале и на такой улице происходило то, о чем рассказывается в этой главе.
В то время, когда это происходило, — а было это всего только шестьдесят шесть лет назад, — большей части нынешнего Лондона еще не существовало. Даже самым необузданным фантазерам и мечтателям и не снились еще в ту пору ни длинные ряды улиц, ныне соединяющих Хайгет
[19] с Уайтчеплом
[20], ни дворцы, которые теснятся теперь на месте прежних болот, ни предместья, выросшие позднее в открытом поле. Правда, и тогда эта часть Лондона была изрезана улицами и густо населена, но она имела совсем другой вид. Многие дома были окружены садами, вдоль улиц росли деревья, и воздух здесь был такой свежий, какого мы тщетно стали бы искать в Лондоне наших дней. До лугов было рукой подать, и среди них текла извилистая речка Нью-Ривер. В летнее время здесь шумно и весело убирали сено. Тогда жители Лондона не были так далеки от лона природы, добраться до него им было не так трудно, как теперь. Хотя в Клеркенуэле процветали всякие ремесла и работали десятки ювелиров, здесь тогда было чище и ближе к деревне, чем могут себе представить многие жители современного Лондона, и неподалеку были места, очень подходящие для прогулок влюбленных, но места эти превратились в грязные дворы задолго до того, как родились влюбленные юноши и девушки нашего поколения.
На одной из таких улиц, самой чистенькой из всех, на тенистой ее стороне (ибо хорошие хозяйки заботливо берегут свою мебель от солнца, зная, как оно портит ее, и поэтому предпочитают тень назойливому солнечному свету) стоял дом, в который нам не раз придется заглядывать.
Дом был скромный, небольшой и не слишком современной архитектуры; он не глазел нахально на прохожих большими окнами, а застенчиво щурился, и острая верхушка его конусообразной крыши торчала над подслеповатым чердачным окошком из четырех мелких стеклышек, как треуголка на голове одноглазого старичка. Это был не кирпичный и не горделивый каменный дом, а деревянный, оштукатуренный, построенный без скучной и утомительной симметрии: ни одно его окошко не походило на другое и, казалось, каждое существовало само по себе, не желая иметь ничего общего с остальными.
Мастерская (ибо в доме была мастерская) находилась не наверху, а внизу, как полагается всякой мастерской. Но на этом и кончалось сходство ее с другими. В нее не поднимались по нескольким ступенькам, и не входили прямо с улицы: нет, в нее приходилось спускаться по трем крутым ступенькам, как в погреб. Пол ее, как в настоящем погребе, был вымощен камнем и кирпичом, а окна со стеклами и переплетами здесь заменял просто большой черный деревянный ставень на высоте груди; днем этот ставень отодвигали, причем в мастерскую впускали холода не меньше, а частенько даже больше, чем света. За мастерской была обшитая деревянными панелями комнатка, выходившая на мощеный двор и небольшой садик, разведенный на насыпи в несколько футов высотой. Человек посторонний, незнакомый с этим домом, мог бы подумать, что комната не имеет никакой другой связи с внешним миром, кроме двери, в которую он вошел. В самом деле, нетрудно было заметить, что большинство посетителей, пришедших сюда впервые, сильно призадумывались, словно решая в уме, как же снизу попадают в верхний этаж — уж не по приставной ли лестнице? Никому и в голову не могло прийти, что две имеющиеся в комнате узенькие двери, которые самый догадливый механик в мире непременно принял бы за дверцы стенного шкафа или чулана, открываются прямо на винтовую лестницу; да, ни четверти дюйма не отделяло эти дверцы от двух темных рядов ступеней — один ряд шел наверх, другой — вниз, и только эта лестница соединяла нижнее помещение с верхним этажом.
При всех странностях его архитектуры, это был самый безупречно чистенький, самый уютный домик в Клеркенуэле, в Лондоне, даже во всей Англии, и содержался он в педантичном порядке. Нигде вы не увидели бы так чисто вымытых окон, таких светлых полов, начищенных до блеска каминных решеток; нигде так не блестела мебель старинного красного дерева. Во всех домах этой улицы, вместе взятых, не скребли, не чистили, не полировали все с таким усердием, как здесь. Эта идеальная чистота и блеск достигались не без хлопот и расходов, и главным образом благодаря тому, что добрая хозяйка не жалела глотки, в чем часто убеждались соседи в дни генеральной уборки, когда она надзирала за всем и помогала приводить дом в надлежащий порядок. Начиналась такая уборка каждый понедельник утром, а кончалась только в субботу вечером.
Хозяин этого дома, уже знакомый нам слесарь, наутро после того, как нашел на дороге раненого, стоял у входной двери и с безутешным видом смотрел на выкрашенный ярко-желтой краской «под золото» большой деревянный ключ, который в качестве вывески висел над входом и качался взад и вперед, уныло скрипя, словно жалуясь, что ему нечего отпирать. По временам слесарь заглядывал через плечо в свою мастерскую, загроможденную всякими принадлежностями его ремесла, закопченную дымом маленького кузнечного горна, у которого трудился сейчас его подмастерье, и такую темную, что непривычный глаз с трудом мог различить там что-нибудь, кроме разных инструментов странного вида и формы, больших связок ржавых ключей, кусков железа, полуготовых замков и тому подобных предметов, украшавших стены или гроздьями подвешенных к потолку.
Долго еще Гейбриэл Варден терпеливо созерцал золотой ключ, то и дело поглядывая через плечо, потом шагнул на мостовую и украдкой бросил оттуда взгляд на окна верхнего этажа. Случайно в эту минуту одно из них распахнулось, и слесарь увидел плутовское личико с ямочками на щеках и парой блестящих глаз, самых чудесных глаз, какие когда-либо доводилось видеть человеку, словом — хорошенькую улыбающуюся девушку, настоящее воплощение цветущей красоты и веселого нрава.
— Tсc! — шепнула девушка, высунувшись из окна, и, лукаво посмеиваясь, указала на другое окно, пониже. Мама еще спит.
— Еще спит? — тем же тоном повторил слесарь. Милочка, ты говоришь это так, как будто она проспала всю ночь. А между тем она уснула только каких-нибудь полчаса тому назад… Слава богу, что уснула. Сон — это истинное благо. — Последние слова он пробормотал себе под нос.
— И как только тебе не стыдно! Заставил нас ждать всю ночь и даже не дал знать, где ты, не прислал весточки, — сказала девушка.
— Ах, Долли, Долли! — Слесарь с улыбкой покачал головой. — А тебе как не стыдно было убежать наверх и залечь в постель? Сойди вниз завтракать, разбойница, да тихонько, смотри — не разбуди мать. Она, наверно, устала… «Я тоже устал, право», — добавил он уже не вслух, а про себя.
Кивнув в ответ на кивок Долли, он пошел в мастерскую, все еще улыбаясь счастливой улыбкой, вызванной появлением дочери, как вдруг увидел бумажный колпак своего подмастерья, присевшего на корточки под окном, чтобы не быть замеченным. В тот же миг обладатель колпака метнулся от окна на свое место у горна и принялся изо всех сил стучать молотком.
«Опять Саймон подслушивал, — подумал Варден. — Безобразие! Интересно знать, почему он подслушивает только тогда, когда я разговариваю с девочкой? Какого черта ему от нее надо? Скверная это привычка, Сим, подло это — шпионить! Да, да, стучи себе сколько хочешь, бей молотком хоть до вечера, а моего мнения из меня не выбьешь!»
Размышляя так, он с серьезным видом покачал головой и, сойдя в мастерскую, остановился перед тем, к кому относились эти рассуждения.
— Хватит пока! — сказал он ему. — Перестань грохотать. Завтракать пора.
— Сэр, — ответил Сим с изысканной вежливостью и сделал нечто вроде поклона одной головой, не сгибая шеи. — Сэр, я немедленно последую за вами.
— Наверное, вычитал это в какой-нибудь из этих назидательных книжонок — «Утеха подмастерья», или «Спутник подмастерья», или «Советы подмастерьям», или «Путь подмастерья к виселице». Теперь начнет прихорашиваться. Не слесарь — сокровище! — пробурчал себе под нос Гейбриэл.
Нимало не подозревая, что хозяин наблюдает за ним из темного угла у двери, Сим снял свой бумажный колпак, соскочил с табурета и двумя шагами, представлявшими нечто среднее между катаньем на коньках и па менуэта, достиг рукомойника в дальнем конце мастерской. Здесь он принялся смывать с лица и рук следы работы у горна, не переставая все время с величайшей серьезностью проделывать такие же необыкновенные прыжки. Умывшись, достал из укромного местечка осколок зеркала и, смотрясь в него, пригладил волосы, удостоверился, не исчез ли вскочивший на носу прыщ. Закончив таким образом свой туалет, он поставил зеркало на низенькую скамеечку и, глядя через плечо, с величайшим самодовольством обозревал ту часть своих ног, какую мог отразить этот крохотный осколок.
Сим, как звали его в семье слесаря, или мистер Саймон Тэппертит, как он сам себя величал и требовал, чтобы его величали все, с кем он встречался вне дома в праздничные и воскресные дни, был старообразный человечек, остроносый и узколицый, с гладко прилизанными волосами и мышиными глазками. Ростом он был разве чуть-чуть выше пяти футов, но в душе питал глубокое убеждение, что он — выше среднего роста, или даже скорее высокого. Особенно восхищался он своей фигурой, довольно складной, но до крайности тщедушной, а уж ноги (которые в узких до колен штанах выглядели на редкость тощими) приводили его в восторг, близкий к экстазу. Сим носился также с захватывающей, но сомнительной идеей о магнетической силе своих глаз, идеей, которую не вполне разделяли даже близкие его друзья. Он заходил даже так далеко, что хвалился, будто может покорить самую высокомерную красавицу, в один миг сделать ее своей рабой простым способом, который он называл «пронзить ее взглядом». Однако надо сказать, что Симу ни разу не удалось доказать на деле ни эту свою способность, ни другую, которой он тоже хвалился, а именно — умение укрощать взглядом бессловесных животных, даже бешеных.
Из всего этого видно, что в тщедушном теле мистера Тэппертита заключена была душа властолюбивая и беспокойная, полная честолюбивых стремлений.
Как иные напитки в тесном пространстве закрытых бочек бродят, бурлят и бьются о стенки своей тюрьмы, так пылкий дух мистера Тэппертита порой начинал бродить в драгоценном сосуде его тела и бродил до тех пор, пока с сильным свистом и шипением, кипя и пенясь, не вырывался наружу и не сметал все на своем пути. Подобные случаи Сим объяснял тем, что у него «душа ударила в голову»; это необычное состояние не раз доводило его до беды, и ему стоило немалого труда скрывать свои злоключения и эскапады от почтенного хозяина.
Среди множества фантазий, которыми вечно тешилась и упивалась душа Сима Тэппертита (а фантазии эти, подобно печени Прометея, постоянно возобновлялись)
[21], было и весьма преувеличенное представление о роли корпорации, к которой он имел честь принадлежать. Служанка в доме слесаря слышала, как он открыто выражал сожаление, зачем подмастерья не ходят теперь, как бывало, с палицами, которыми они могли бы «дубасить» граждан, — такое он употреблял сильное выражение. Слышали и другие, как он говорил, что на корпорацию их легла позорным пятном казнь Джорджа Барнуэлла
[22], ибо вместо того чтобы из подлой трусости допустить эту казнь, надо было потребовать от представителей закона (сперва миролюбиво, а потом, если бы понадобилось, то и с оружием в руках) выдачи Барнуэлла корпорации, чтобы она поступила с ним по собственному мудрому усмотрению. Размышляя об этом, Сим всегда приходил к заключению, что подмастерья могли бы быть могучей силой, если бы во главе их стоял человек великой души. При этом он, к ужасу слушателей, таинственно намекал, что знает несколько таких отчаянных смельчаков и второго Ричарда Львиное Сердце
[23], готового стать их предводителем и заставить трепетать самого лорд-мэра.
Предприимчивость и смелость Сима Тэппертита в не меньшей степени сказывались и в его одежде и в средствах, к каким он прибегал для украшения своей особы. Люди, словам которых безусловно можно верить, видели собственными глазами, как он, возвращаясь домой в воскресенье вечером, прежде чем войти, снимал на углу манжеты из тончайших кружев и предусмотрительно прятал их в карман. Так же достоверно то, что по большим праздникам он на том же углу, под дружеским прикрытием столба, водруженного здесь весьма кстати, заменял простые стальные пряжки на коленях блестящими стразовыми. Прибавьте к этому, что ему было только двадцать лет (хотя на вид гораздо больше), а воображал он себя мудрее двухсотлетнего старца, что он охотно слушал приятелей, подшучивавших над его увлечением хозяйской дочкой, и раз даже в каком-то дрянном кабаке, когда ему предложили выпить за здоровье дамы его сердца, он, усиленно подмигивая, с многозначительной улыбкой провозгласил тост за прелестное создание, чье имя начинается на букву «Д». Вот и все, что необходимо знать тому, кто хочет поближе познакомиться с Симом Тэппертитом, который сейчас отправился вслед за слесарем наверх завтракать.
Завтрак был основательный, стол ломился под тяжестью яств: сверх всего того, что обычно подается к чаю, здесь был солидный кусок говядины, большущий окорок, целые пирамиды йоркширского пирога с маслом, преаппетитно уложенного ломтями. Стояла тут и внушительных размеров кружка из докрасна обожженной глины. Она изображала старика, не лишенного сходства с нашим слесарем, и над лысой макушкой этого джентльмена поднималась пышная белая пена-точь-в-точь парик Вардена, — заставлявшая предполагать, что кружка наполнена сверкающим домашним пивом.
Но куда соблазнительнее превосходного домашнего пива, йоркширских пирогов, окорока, ростбифа и всех видов еды и питья, какие могут дать человеку земля, вода и воздух, была хозяйничавшая за столом румяная дочка слесаря. Глядя в ее темные глаза, человек забывал о ростбифе, и никакой хмельной напиток не пьянил так, как взгляд этих глаз.
Отцам ни в коем случае не следует целовать своих дочерей в присутствии молодых людей. Это уж слишком — есть предел человеческому терпению! Так думал Сим Тэппертит, когда мистер Варден чмокнул Долли в розовые губки, губки, которыми Сим любовался изо дня в день, которые были так близко и вместе с тем так далеко от него!
Сим уважал хозяина, но в эту минуту от души желал ему подавиться йоркширским пирогом.
— Папа, — сказала дочь слесаря, когда они поздоровались и сели за стол. — Что это я слышала насчет прошлой ночи?..
— Все правда, дружок. Святая правда, Долли.
— Значит, на молодого мистера Честера напал грабитель, и ты нашел его раненого на дороге?
— Да, мистер Эдвард лежал на земле, а около него стоял Барнеби и во весь голос звал на помощь. Счастье еще, что я проезжал мимо… На дороге — ни души, время позднее, холодище, а бедняга Барнеби с испугу еще больше одурел. Не подоспей — так молодой Честер мог очень легко отдать богу душу.
— Ох, подумать страшно! — воскликнула Долли, задрожав. — А как ты узнал его?
— Узнал, говоришь? Да как я мог его узнать — ведь я его никогда раньше не встречал, только много слышал о нем, — возразил слесарь. — Я его свез к миссис Радж, и как только она его увидела, она тотчас сказала мне, кто это.
— Ох, папа, мисс Эмма с ума сойдет, когда узнает… Да еще люди наверняка наскажут ей больше, чем есть на самом деле!
— Я тоже об этом подумал. И вот суди сама, сколько хлопот причиняет человеку доброе сердце, — сказал слесарь. — Мисс Эмма. была вчера с дядей на маскараде в Кэрлайл-Хаус, я это слышал от слуг в Уоррене, и еще они говорили, что ей очень не хотелось туда ехать. И как ты думаешь, что сделал этот старый дурак, твой отец? Посоветовавшись с миссис Радж, я, вместо того чтобы ехать домой и лечь в постель, мчусь в Кэрлайл-Хаус, уговариваю знакомого швейцара впустить меня и, раздобыв у него маску и домино, вмешиваюсь в толпу масок!
— Как это похоже на тебя! — воскликнула дочь и, обняв отца за плечи своей прелестной ручкой, горячо поцеловала его.
— Похоже на меня! — повторил Гейбриэл — несмотря на притворно-ворчливый тон, видно было, что он горд собой и похвала дочери ему приятна. — То же самое сказала и твоя мать… Ну, как бы то ни было, я вертелся в толпе и, поверь, мне здорово надоели эти маски, просто все уши прожужжали! Куда ни повернись, пищат: «Ты меня не знаешь!» или «Ага, я тебя узнала!» — и всякую другую чепуху. Я слонялся бы там без толку до утра, если бы не увидел в комнатке за большим залом молодую леди, которая сидела там одна и из-за жары сняла маску.
— Это была она? — быстро спросила Долли.
— Она. И только я шепнул ей, что случилось, — осторожно и деликатно, Долли, не хуже, пожалуй, чем ты сама бы это сделала, — как она вскрикнула и упала в обморок.
— И что же было дальше? Что ты сделал? — спросила Долли.
— Ох, тут набежала целая толпа этих масок, поднялся шум и-гам — слава богу, что удалось благополучно ноги унести! — ответил слесарь. — А как мне досталось, когда я вернулся домой, об этом ты можешь догадаться сама, если даже ничего не слышала. Так-то, дочка… Передай-ка мне Тоби, милочка! Надо же человеку хоть чем-нибудь потешить душу.
«Тоби» называлась та глиняная кружка, о которой я уже говорил. Слесарь, успевший произвести изрядные опустошения среди яств на столе, приложил губы к благожелательному челу почтенного старца Тоби и долго не отрывал их. Дно кружки потихоньку поднималось в воздух, и когда Тоби в конце концов уткнулся затылком в нос слесарю, тот, причмокнув, поставил кружку на стол, бросив на нее нежный взгляд.
Хотя Сим Тэппертит не принимал участия в разговоре и к нему ни разу не обращались, он не скупился на безмолвные знаки изумления, стремясь при этом как можно выгоднее использовать магнетическую силу своего взора. Решив, что наступившая пауза — самый благоприятный момент для того, чтобы воздействовать на дочь слесаря (он готов был поклясться, что она поглядывает на него в немом восхищении), Сим принялся гримасничать — морщить и судорожно кривить лицо, вращать глазами так жутко и неестественно, что случайно взглянувший на него слесарь остолбенел от удивления.
— Что такое с парнем, черт возьми? Подавился ты, что ли?
— Кто подавился? — спросил Сим с высокомерно-презрительным видом.
— Кто? Да ты, — отвечал его хозяин. — А если нет, так чего ты корчишь такие рожи, вместо того чтобы завтракать?
— А может, мне нравится корчить рожи? Это дело вкуса, сэр, — изрек мистер Тэппертит, в душе несколько обескураженный тем, что хозяйская дочь улыбалась, слушая их разговор.
— Полно, Сим, не валяй дурака, — возразил слесарь, весело расхохотавшись. — Вечно эта молодежь дурит, добавил он, обращаясь к дочери. — Вот и Джо Уиллет вчера при мне ссорился со старым Джоном… хотя, признаться, парень был не так уж неправ. Боюсь, что он не сегодня-завтра убежит из дому искать невесть какого счастья и натворит сумасбродств… Что это, Долли, теперь и ты вздумала гримасничать? Ей-богу, в наше время девушки ничуть не лучше парней!
— Это от чая, — оправдывалась Долли, то краснея, то бледнея, что, вероятно, было следствием легкого ожога. — Он такой горячий!
Мистер Тэппертит с ледяной важностью смотрел на лежавший на столе четырехфунтовый каравай и тяжело дышал.
— Только-то? — сказал слесарь. — Так подлей в неге молока… Да, да, жалко мне Джо, славный он паренек, и чем чаще его вижу, тем больше он мне нравится. Но из дому он сбежит, помяни мое слово. Он сам мне эго говорил.
— Неужели? — дрогнувшим голосом промолвила Долли. — Неужели?
— Что, у тебя все еще щиплет в глотке, душенька? спросил слесарь.
Но дочь не успела ответить — ее вдруг одолел кашель, да такой сильный и мучительный, что у нее даже слезы выступили на глазах. Нежный отец хлопал ее по спине, пробовал помочь другими столь же деликатными средствами, и как раз в ту минуту от миссис Варден прибыл посол, которому было поручено сообщить всем, кого это интересует, что после сильных волнений и тревог прошлой ночи она чувствует себя плохо и не может встать с постели, и потому следует немедленно прислать ей черный чайничек с крепким чаем, несколько ломтиков поджаренного хлеба с маслом, не слишком большое блюдо тонко нарезанной ветчины и ростбифа, а также два томика «Наставлений протестантам». Как и некоторые другие дамы, некогда блиставшие в этом мире, миссис Варден становилась особенно набожна, когда бывала не а духе. Всякий раз, как у нее с мужем случались размолвки, «Наставления» бывали в великой чести.
Зная по опыту, что предвещают такие требования, триумвират наш мигом рассеялся в разные стороны. Долли пошла присмотреть, чтобы все желания матери были поскорее удовлетворены, слесарь уехал к заказчику, а Сим вернулся в мастерскую к своим каждодневным обязанностям, сохраняя все ту же ледяную важность, хотя каравай, избранный им мишенью для его магнетического взгляда, остался наверху.
Мало того, важности у Сима еще прибавилось, а когда он надел свой фартук, она возросла до гигантских размеров. Он несколько раз прошелся из угла в угол, скрестив руки на груди, шагая так широко, как только мог, расшвыривая ногой все мелкие предметы, попадавшиеся ему на дороге. Наконец он мрачно усмехнулся и тоном великолепного презрения произнес только одно слово: «Джо!»
— Я пронзил ее взглядом, когда он говорил про этого парня, — продолжал он вслух, — и, конечно, оттого она так смутилась. Джо тут ни при чем!
Он снова заходил по мастерской, теперь гораздо быстрее, шагая еще шире, чем прежде. По временам останавливался, чтобы взглянуть на свои ноги, по временам отрывисто выкрикивал все то же односложное слово: «Джо!» Минут через пятнадцать он снова надел свой бумажный колпак и попробовал работать. Но тщетно: не работалось ему сегодня.
— Ничего больше делать не буду! — сказал он себе, швыряя молоток. — Только точить. Наточу все инструменты. Самое подходящее занятие при таком настроении… Джо!
Жжж! — заработало точило, дождем посыпались искры. Вот это было под стать чувствам, бушевавшим в груди мистера Тэппертита!
Жжж! Жжж!
— Добром это не кончится! — сказал Сим с торжествующим видом, останавливаясь, чтобы утереть рукавом разгоряченное лицо. — Что-нибудь да будет! И дай бог, чтобы обошлось без кровопролития!
Жжж! Жжж!
Глава пятая
Управившись с работой, слесарь вечерком пошел проведать раненого джентльмена и узнать, лучше ли ему. Дом, где он оставил молодого Честера, стоял в глухом переулке Саутуорка
[24], неподалеку от Лондонского моста
[25]. Туда и направился слесарь. Он очень спешил, решив вернуться домой как можно скорее и вовремя лечь спать.
Погода была бурная, немногим лучше, чем прошлой ночью. И такому грузному мужчине, как Варден, нелегко было удержаться на ногах и бороться на перекрестках с сильным ветром, который часто относил его на несколько шагов назад и, словно глумясь над всеми его усилиями, заставлял укрываться где-нибудь в подворотне или подъезде и пережидать, пока не утихнет ярость налетевшего вихря. По временам мимо проносились, как бешеные, чья-то шляпа, или парик, или то и другое вместе, кружась и ныряя в воздухе; гораздо опаснее были летевшие с крыш черепицы, шифер, валившиеся откуда-то перед самым носом груды штукатурки, кирпичи, куски каменных карнизов, с грохотом разбивавшиеся о мостовую. Все это никак не доставляло удовольствия слесарю и не делало его путь приятнее.
— Тяжеленько такому человеку, как я, выходить в этакую скверную погоду, — сказал слесарь, дойдя до домика вдовы и тихонько постучав в дверь. — Видит бог, я предпочел бы сидеть сейчас у огня в трактире старого Джона.
— Кто там? — спросил изнутри женский голос.
Услышав ответ, женщина сразу отперла дверь и торопливо поздоровалась.
Ей было лет сорок, или, быть может, сорок с небольшим, и приветливое лицо ее, видно, было когда-то красиво. Оно носило следы забот и тяжкого горя, но рука Времени несколько сгладила эти старые следы. Достаточно было мельком взглянуть на Барнеби, чтобы угадать, что он — ее сын, так велико было сходство между ними; но в его диком взоре читалось безумие, а в глазах матери — терпеливое спокойствие и самообладание, следствие долгой борьбы с жизнью и покорности судьбе.
Однако было в этом лице что-то очень странное, поражавшее тех, кто вглядывался в него. Даже когда оно имело самое веселое выражение, чувствовалось, что оно способно в любую минуту выразить безграничный ужас. Это не бросалось в глаза, не крылось в какой-то определенной черте лица. Нельзя сказать, что если бы глаза, или рот, или линии щек были другие, то лицо этой женщины не производило бы такого странного впечатления. Однако какая-то неясная тень страха всегда таилась в нем смутная, но неизменная, никогда не исчезавшая. Эту тень, омрачавшую ее лицо, мог породить лишь пережитой когда-то сильнейший, невыразимый ужас, и, при всей своей неуловимости, она давала представление о силе этого ужаса, запечатленного в памяти, как приснившийся когда-то страшный сон.
Та же печать какого-то страха, но еще более смутная (должно быть, виной этому было его слабоумие) лежала и на лице ее сына. Увидев такие лица на картине, люди прочли бы на них какую-то страшную повесть и долго не могли бы забыть их. А те, кто знал о случившемся в Уоррене и помнил, какой была вдова до гибели мужа, ничему не удивлялись. На их глазах произошла в ней эта перемена, им было известно, что сын ее, родившийся в тот самый день, когда убийство было обнаружено, имел на руке родимое пятно, похожее на полустертое пятно крови.
— Здравствуйте, соседка, — сказал слесарь, с непринужденностью старого знакомого входя за ней в комнату, где в камине весело трещал огонь.
— Здравствуйте, — с улыбкой отозвалась женщина. Опять вы пришли, добрая душа? Вас ведь ничто не удержит дома, если где-нибудь нуждаются в вашей помощи или утешении. Не первый день я вас знаю!
— Полно, полно, соседка! — отозвался слесарь, растирая и отогревая у огня руки. — Уж вы наговорите! Ну, как наш больной?
— Спит сейчас. Под утро он стал очень беспокоен, несколько часов сильно метался в постели. А потом жар спал, доктор говорит, что он быстро поправится. Но до завтра его перевозить нельзя.
— Наверно, у него нынче были гости, да? — спросил Варден, лукаво подмигивая.
— Да. Старый мистер Честер пришел, сразу как за ним послали, и ушел только что, минуты за две до вашего прихода.
— А никакой молодой леди не было? — осведомился слесарь, с разочарованным видом поднимая брови.
— Нет. Только письмо, — отвечала вдова.
— Ага, и то хорошо! — воскликнул слесарь. — А кто его принес?
— Барнеби, разумеется.
— Ваш Барнеби — настоящее сокровище. Мы вот считаем себя разумнее его, а между тем ему легко удается то, что у нас никак бы не вышло. Надеюсь, он не ушел опять бродить?
— Слава богу, нет. Он уже в постели. Ведь всю ночь он не спал и весь день на ногах, так что совсем измучился. Ох, сосед, если бы я могла почаще удерживать его дома, обуздать его вечное беспокойство!..
— Все придет своим чередом. Угомонится и он, ласково утешил ее слесарь. — Не падайте духом, Мэри. По-моему, он с каждым днем становится разумнее.
Вдова покачала головой. Все же, хотя она понимала, что слесарь вовсе этого не думает, а говорит так, чтобы ее утешить, ей было приятно услышать похвалу ее бедному безумному сыну.
— Да, да, поверьте мне, из него еще выйдет человек дельный, с головой, — заключил слесарь. — Смотрите, как бы ваш Барнеби не заставил нас краснеть за себя, когда мы с вами к старости выживем из ума… Ну, а где же другой наш приятель? — добавил он, заглянув под стол и обводя глазами комнату. — Где первейший плут и хитрец из хитрецов?
— У Барнеби в комнате, — ответила вдова с легкой улыбкой.
— Ведь все решительно понимает! — сказал Варден, качая головой. — Я бы поостерегся говорить при нем то, что надо держать в секрете. Ого, этому хитрецу пальца в рот не клади! Ей-богу, я готов поверить, что он, если захочет, может научиться даже считать, писать и читать… Что это — кажись, кто-то скребется у двери? Уж не он ли?