Чарльз Диккенс
Давид Копперфильд
Том II
Глава I
ПОТЕРЯ
Приехал я в Ярмут вечером и остановился в гостинице. Я знал, что запасная комната в доме Пиготти, — так называемая «моя комната», — вероятно, скоро будет занята, если уже не занята, той гостьей, которой все живущее должно уступать мест; вот почему я не только пообедал в гостинице, но и заказал там номер.
Было десять часов, когда я вышел на улицу. Большинство лавок уже закрылось, и город имел скучный вид. Подойдя к лавке Омера и Джорама, я увидел, что ставни ее закрыты, но входная дверь распахнута настежь. В глубине лавки, покуривая трубку, сидел на своем обычном месте мистер Омер. Я вошел и спросил его, как он поживает.
— Боже мой! Да неужели это вы, мистер Копперфильд? — воскликнул старый гробовщик. — Ну, а как вы вообще поживаете? Пожалуйста, садитесь! Надеюсь, мой дым вас не беспокоит?
— Нисколько, — ответил я, — я даже люблю дым — только из трубки другого.
— А не из своей, значит? — со смехом откликнулся мистер Омер. — Да это к лучшему, сэр: курение — плохая привычка для молодого человека. Садитесь же. Я-то курю ведь из-за своей астмы.
Говоря это, он встал, чтобы придвинуть мне стул. Затем, ужасно запыхавшись, он уселся на прежнее место и принялся так жадно сосать свою трубку, словно в ней было все его спасение.
— Я очень огорчен, получив такие печальные вести о мистере Баркисе, — проговорил я.
Мистер Омер посмотрел на меня с серьезным видом и покачал головой.
— Не знаете ли вы, в каком состоянии он сейчас? — спросил я.
— Мне самому хотелось бы спросить вас об этом, сэр, и не делаю я этого только из чувства деликатности. Это, видите ли, одна из плохих сторон нашего ремесла: если кто-либо болен, нам неприлично справляться о его здоровье.
Подобное соображение раньше не приходило мне в голову, хотя, входя в лавку, я и думал со страхом о том, что снова услышу роковой стук молотка. Но как только старый гробовщик высказал эту мысль, я сейчас же с ним согласился.
— Да, да, вы понимаете меня, — сказал мистер Омер, кивая головой, — нам никак нельзя справляться о здоровье: пожалуй, для многих было бы смертельным ударом, скажи им только, что Омер и Джорам шлют им свой привет и хотят знать, как сегодня они себя изволят чувствовать.
Мы кивнули друг другу головой, и мистер Омер стал опять «запасаться воздухом» из своей трубки.
— Это одна из причин, — снова заговорил он, — мешающих часто в нашем деле выказывать то внимание, которое хотелось бы часто проявить. Возьмем хотя бы меня. Ведь не год какой-нибудь я знаю Баркиса, а целых сорок лет, и вот подите же: не могу я отправиться к нему в дом и спросить, как он себя чувствует.
Я согласился со стариком, что это действительно неприятная сторона его профессии.
— Нельзя сказать, чтобы я был эгоистичнее других людей, — прибавил он. — Где уж особенно думать о себе, когда каждую минуту из вас, как из прорванных мехов, может дух выйти вон, да к тому же, вы еще и дедушка.
— Конечно, — отозвался я.
— Я не к тому вам все это говорю, — продолжал мистер Омер, — чтобы жаловаться на свое ремесло, — нет, во всяком деле есть и хорошие и дурные стороны. Я только хотел бы, чтобы головы у людей были поумнее.
Тут мистер Омер с самым добродушным видом затянулся несколько раз, а затем снова заговорил:
— Так вот, из-за этого мы должны были все время довольствоваться тем, что узнавали от Эмилии. Она-то ни в каких алчных замыслах нас не заподозрит и относится к нашим расспросам так, словно мы — невинные овечки. Минни и Джорам сейчас только отправились туда, чтобы узнать от Эмилии (она теперь после работы уходит к тетке, помогать), как себя чувствует бедняга Баркис. Если вы соблаговолите обождать возвращения дочери и зятя, то они вам все подробно расскажут. А пока чем бы мне вас попотчевать? Не угодно ли стакан воды с морсом? — Я-то лично употребляю этот напиток потому, — прибавил мистер Омер, беря стакан, — что мне думается, он, прочищает дорогу моему дыханию. Но тут, конечно, дело не в дороге, — прибавил он хриплым голосом. — Я часто говорю дочери: «Дайте мне, дорогая моя, только побольше дыхания, а дорогу ему я уж и сам найду».
В самом деле, ему не хватало дыхания, и страшно было видеть, как он еще смеется. Когда старик несколько пришел в себя, я, поблагодарив его, отказался от воды с морсом, говоря, что недавно только пообедал; затем прибавил, что охотно обожду его дочь и зятя, раз он так любезно предлагает мне это сделать, и тут же спросил его, как поживает маленькая Эмми.
— Хорошо, сэр, — ответил мистер Омер, вынимая изо рта трубку, чтобы почесать себе подбородок, — но, по правде сказать, я буду рад, когда наконец ее свадьба уже состоится.
— А почему? — спросил я.
— Да она сама не своя. И не то чтобы она из-за этого подурнела, — совсем нет, даже напротив — еще похорошела. И дело у нее не хуже идет: как работала за шестерых, так и теперь работает. Но у нее, понимаете ли, нет той живости, той энергии… Как бы это вам объяснить?.. — задумался старик, опять почесывая подбородок. — Ну, представьте себе лодку. Гребцам командуют: «Наддай раз! Наддай два! Наддай три!.. Пошло!.. Ура!..» Так вот, значит, этого самого я не вижу теперь в Эмми.
Мимика и жесты, которыми мистер Омер сопровождал свою речь, были до того красноречивы, что я вполне добросовестно мог кивнуть головой в знак полного понимания. Моя сообразительность, видимо, понравилась старику, и он продолжал:
— Видите ли, я объясняю себе это главным образом тем, что она не пристроена. Не раз после окончания работы я говорил об этом и с ее дядюшкой и с женихом — и каждый раз указывал им на эту причину. Вы, конечно, не могли забыть, — проговорил с доброй улыбкой старик, кивая головой — что за любящее существо эта маленькая Эмми. Есть такая поговорка: «Из свиного уха не сошьете себе шелкового кошелька». А я так думаю, что можно, если только за это взяться с юных лет. Вот сумела же эта самая Эмми из своей старой баржи создать такой уютный уголок, что после него и во дворец мраморный не захочется.
— Это правда, — подтвердил я.
— Просто трогательно видеть, как эта хорошенькая крошка с каждым днем все больше и больше жмется к своему дяде. Вот из-за этого, видимо, у нее в душе и борьба происходит, а зачем, спрашивается, эту борьбу напрасно затягивать?
Я внимательно слушал доброго старика и всем сердцем соглашался с ним.
— Так, видите, — добродушно-спокойным голосом продолжал рассказывать мистер Омер, — я не раз объяснял им это и даже говорил: «Не думайте, пожалуйста, что Эмилия связана временем ученья. Устраивайтесь, как вам удобно: Эмилия принесла нам пользы гораздо больше, чем можно было ожидать, так как выучилась несравненно скорее, чем обыкновенно выучиваются ученицы, и потому Омер и Джорам всегда могут одним росчерком пера уничтожить договор и дать ей полную свободу, как только вы этого захотите. Если в будущем она пожелала бы на новых условиях работать у нас, мы будем очень рады, а не пожелает — ее дело. Во всяком случае, на ней мы ничего не потеряли. А кроме того, могу ли я, — прибавил мистер Омер, слегка прикасаясь ко мне своей трубкой, — старик, еле переводящий дух, дед, имеющий внуков, мешать счастью такой юной красотки с голубыми глазами!
— Конечно, ни в коем случае, — отозвался я.
— Ни в коем случае, — повторил старик. — Вы совершенно правы. Ну, так вот, сэр, ее двоюродный брат… ведь вам известно, что она собирается выйти замуж за своего двоюродного брата?
— О да! — ответил я, — Я хорошо его знаю.
— Ну, понятно, вы его знаете. Так этот ее двоюродный брат, сэр, повидимому, прекрасный мастер, очень хорошо зарабатывающий, благодарил меня как настоящий мужщина (и вообще вел себя так, что я стал о нем очень высокого мнения), а затем пошел и заарендовал преуютный домик, просто загляденье! Сейчас он убран и обставлен, как игрушечка. И я думаю, что не затянись болезнь бедняги Баркиса, они с Эмилией уже были бы женаты. А теперь вот со свадьбой приходится повременить.
— Ну, а как Эмилия, мистер Омер, стала ли она спокойнее? — спросил я.
— Нет, — ответил он, снова почесывая свой двойной подбородок. — Да, знаете, этого и ждать нельзя, когда, с одной стороны, предстоит разлука с любимым дядей и вообще перемена, а, с другой стороны, все это затягивается. Смерть Баркиса, конечно, не надолго задержала бы свадьбу, а вот только, если болезнь затянется… Как видите, положение довольно-таки неопределенное.
— Да, вижу, — согласился я.
— И именно из-за этого, — продолжал свой рассказ мистер Омер, — Эмилия в каком-то подавленном настроении, какая-то взволнованная, и я бы даже сказал — больше прежнего. С каждым днем кажется, что она все крепче и крепче любит своего дядю и все меньше хочет расставаться со всеми нами. Стоит ей услышать от меня ласковое слово, чтобы на глазах у нее заблестели слезы, а если бы вы видели ее с дочуркой Минни, вы бы этого никогда не забыли. Боже мой! Как она обожает этого ребенка!
Воспользовавшись тем, что мы с мистером Омером пока одни, я спросил его, не слыхал ли он чего-нибудь про Марту.
— Ах, сэр, мало хорошего, — ответил старик, с удрученным видом качая головой. — Да, история эта очень печальна во всех отношениях. Признаться, сэр, я никогда не ожидал от Марты ничего подобного, — не хотел бы говорить этого при дочери, мне от нее досталось бы, — но повторяю: никогда не ожидал этого, да и никто из нас не ожидал.
Мистер Омер раньше меня расслышал шаги возвращающейся дочери и, дотронувшись до меня трубкой, мигнул мне, предостерегая.
Сейчас же вслед за этим появилась Минни с мужем.
Они сообщили, что мистеру Баркису «так плохо, как только может быть», и он в беспамятстве. Доктор Чиллип, только что бывший у больного, уходя, с грустью сказал в кухне: «Если б к Баркису собрать докторов и аптекарей со всего света, то они все равно не в состоянии были бы помочь ему, разве только аптекари смогли бы отравить его». Узнав обо всем этом, а также о том, что мистер Пиготти у сестры, я решил сейчас же пойти туда. Пожелав доброй ночи мистеру Омеру, мистеру и миссис Джорам, я направился к Баркису.
Теперь, когда над ним питала смерть, он рисовался мне каким-то новым, иным существом.
На мой легкий стук дверь вышел мистер Пиготти. При виде меня он совсем не так удивился, как я ожидал. То же самое и заметил, когда через некоторое время ко мне спустилась моя Пиготти. Потом в жизни я не раз убеждался, что в ожидании этой страшной, всегда неожиданной гостьи — смерти — ничто уж не может удивить.
Я пожал руку мистеру Пиготти и прошел в кухню, а он в это время тихонько запирал дверь. Маленькая Эмилия сидела у огня, закрыв лицо руками; Хэм стоял подле нее. Мы с ним заговорили шопотом, прислушиваясь ко всякому звуку, доносившемуся с верхнего этажа. Мне казалось очень странным, что в кухне нет мистера Баркиса, а помнится, в прошлый приезд я не обратил на это внимания.
— Вы очень добры, мистер Дэви, что к нам пожаловали, — сказал мистер Пиготти.
— Необыкновенно добры, — прибавил Хэм.
— Эмма, дорогая, — крикнул ей мистер Пиготти, — взгляните только кто здесь! Ведь это наш мистер Дэви… Ну, подбодритесь же, милая. Неужели так и не скажете слова мистеру Дэви?
Она дрожала всем телом, я как сейчас это вижу. Рука девушки была ледяная, и теперь еще я чувствую ее холод. Она выдернула у меня свою руку, а затем, соскользнув со стула, подошла к дяде и, вся дрожа, молча прижалась к его груди.
— У нее такое нежное сердечко, — начал мистер Пиготти, лаская огромной, грубой рукой роскошные волосы своей любимицы, — что она не в силах выносить такое горе. У таких молодых и боязливых, как моя птичка, это естественно, мистер Дэви, — она ведь еще не привыкла к горестям.
Эмилия еще крепче прижалась к дяде, но молчала и не поднимала головы.
— Становится поздно, дорогая моя, — промолвил мистер Пиготти, — вот Хэм пришел за вами. Идите же с ним, у него тоже любящее сердце… Что, Эмми? Что такое, красавица моя?
До меня не долетел звук ее голоса, но мистер Пиготти, наклонив голову, видимо, что-то разобрал, так как проговорил:
— Вы, значит, хотите остаться со своим дядей? Ну что вы, кошечка моя! Оставаться с дядей, когда ваш будущий муженек нарочно пришел, чтобы проводить вас домой! Видя такую крошку рядом с грубым рыбаком, как я, никто не поверил бы, что это возможно, — прибавил он, с бесконечной гордостью глядя на нас с Хэмом, — но это все потому, что у моря не больше соли, чем у моей дорогой маленькой глупышки любви к своему дяде.
— Эмилия права, мистер Дэви, — обратился ко мне Хэм. — Ну, если уж ей так хочется, а она взволнована и, так сказать, перепугана, тогда уж лучше я ее здесь оставлю до утра, да и сам, пожалуй, останусь.
— Нет, нет, — возразил мистер Пиготти, — вам, женатому или почти женатому человеку, совсем не годится прогуливать рабочий день. И тоже невозможно вам, не спавши всю ночь, потом работать, — вконец выбьетесь из сил. Идите-ка лучше домой, а за нашей Эмилией — не беспокойтесь — присмотрим.
Хэм послушался совета дяди и, взяв шапку, собрался уходить. Когда он поцеловал свою невесту, девушка еще крепче прижалась к дяде, словно отстраняясь от своего избранника. Не желая никого беспокоить, я сам пошел запереть дверь за Хэмом, а когда вернулся, то застал мистера Пиготти еще за разговором со своей любимицей.
— Ну, а теперь я поднимусь наверх, — заявил он. — Надо сказать тете, что здесь мистер Дэви: это ее немножко подбодрит. А вы, дорогая моя, пока сидите у огонька, погрейте свои ледяные лапки. Не надо так бояться и так близко принимать все к сердцу… Что? Вы хотите итти со мной? Ну что ж, пойдемте, пойдемте!.. Знаете, мистер Дэви, — обратился он ко мне с тем же гордым видом, — если б меня выгнали из дому и я был бы принужден спать в канаве, то и тогда она не оставила бы своего дядю. Но уж скоро, скоро, моя девочка, у вас будет другой…
Когда через некоторое время я, поднимаясь наверх, проходил мимо своей маленькой комнатки, мне в темноте показалось, что на полу в ней лежит распростертая Эмилия, но я так и не знаю, была ли это действительно она, или только игра света и тени.
Перед этим, сидя один на кухне у горящего очага, я задумался о том, до чего боится смерти маленькая хорошенькая Эмми, и мне тут пришло в голову, что, быть может, этот страх, так же как и то, что рассказывал мне мистер Омер, и является причиной происшедшей в ней перемены. Продолжая сидеть в одиночестве, среди торжественной тишины, царящей во всем доме, считая удары маятника стенных часов, я стал больше понимать страх Эмилии.
Наконец появилась моя Пиготти. Она обняла меня и без конца благодарила за то, что я приехал утешить ее в горе. Она стала умолять меня подняться наверх, рыдая говорила, как всегда любил и восхищался мною мистер Баркис, как он до последнего момента, пока не впал в беспамятство, не переставал говорить обо мне. По ее словам, если только он придет в себя, то ничто земное не сможет его так порадовать, как мое присутствие.
Однако ж, когда я увидел Баркиса, то возможность порадовать его чем-либо показалась мне маловероятной. Лежал он в очень неудобной позе, положив голову и плечи на злосчастный сундучок, принесший ему столько волнений и страданий. Мне объяснили, что когда он был уже не в силах сползать с кровати, чтобы отпирать этот сундучок, а также не мог с помощью той трости, о которой я уже упоминал, удостоверяться в его присутствии, то велел поставить его на стул подле себя и с тех пор и днем и ночью лежал на нем, обнимая его. Рука Баркиса и теперь покоилась там. Время и жизнь уходили от него, но заветный сундучок он так и не мог выпустить из своих рук. Последние его слова, перед тем как он потерял сознание, были: «Там только старье».
— Баркис, дорогой мой, — почти веселым тоном начала Пиготти, нагнувшись над мужем, в то время как мы с мистером Пиготти стояли у постели в ногах умирающего, — здесь мой дорогой мальчик, мой дорогой мистер Дэви, тот, который сосватал нас с вами. Помните, что вы мне через него передавали? Да неужели вы не хотите поговорить с мистером Дэви?
Но Баркис был так же нем и бесчувствен, как и сундучок, на котором лежала его голова.
— Он уйдет с отливом, — прошептал мне мистер Пиготти, заслоняя рот рукой, чтобы сестра не могла услышать его.
Мои глаза были так же влажны, как и глаза мистера Пиготти, но я все-таки не мог не переспросить его шопотом:
— С отливом?
— У нас здесь, на морском берегу, люди умирают только во время отлива, а родятся во время прилива, — пояснил Пиготти. — Мне кажется, что он уйдет с отливом, в половине четвертого утра, а если переживет этот, так уйдет со следующим.
Мы остались подле умирающего. Час проходил за часом… Каким-то непонятным образом Баркис словно чувствовал мое присутствие, ибо когда он стал еле внятно бредить, то, несомненно, ему грезился тот день, когда он отвозил меня в школу.
— Начинает приходить в себя, — тихо промолвила Пиготти.
А брат ее, дотронувшись до моей руки, прошептал со страхом и благоговением:
— Скоро отлив, и он с ним уйдет.
— Баркис, дорогой мой… — заговорила, наклонясь к нему, Пиготти.
— Клара Пиготти-Баркис, — слабым голосом крикнул умирающий, — нет женщины на свете лучше вас!
— Посмотрите, дорогой, вот мистер Дэви, — сказала Пиготти, заметив, что муж открыл глаза.
Я только хотел спросить его, узнает ли он меня, как он сделал попытку протянуть мне руку и проговорил очень внятно, с милой улыбкой:
— Баркис согласен.
Наступил отлив, и он ушел вместе с ним…
Глава II
ЕЩЕ БОЛЬШАЯ ПОТЕРЯ
Мне не трудно было согласиться на просьбу моей Пиготти остаться у нее до тех пор, пока останки бедного извозчика не совершат своего последнего путешествия в Блондерстон. Давно уже Пиготти на свои личные сбережения купила небольшое место на нашем кладбище, по соседству с могилой своей «милой девочки», и вот на этом месте оба они должны были быть похоронены. Даже теперь мне приятно вспомнить, как я был счастлив в эти дни, что своим присутствием и тем, в сущности, очень немногим, что я старался делать для няни, и мог высказать ей благодарность и утешить ее. Боюсь, однако, что я еще больше радовался, — и это уж была, как бы сказать, радость чисто профессиональная, — радовался тому, что взял на себя хлопоты по утверждению духовного завещания и разъяснению его содержания.
Могу поставить себе в заслугу то, что мне пришло в голову искать завещание именно в заветном сундучке покойного.
И действительно, после некоторых поисков завещание было найдено там, на дне лошадиной торбы.
Кроме сена, в ней оказалось следующее: старинные золотые часы с цепочкой и печатями, бывшие на мистере Баркисе в день его свадьбы, но потом их никогда и никто не видел; серебряная вещица, изображающая ножку и служившая для чистки трубки; миниатюрная игрушечная посуда в футляре в виде лимона; вероятно, когда-то эта игрушка была куплена для меня, когда я был еще ребенком, но потом Баркис не смог с ней расстаться. В той же торбе были обнаружены восемьдесят семь с половиной гиней, двести десять футов стерлингов новенькими банковыми билетами и несколько квитанций на вклады в государственный банк. Тут же были лошадиная подкова, фальшивый шиллинг, кусочек камфары и, наконец, устричная раковина.
Выяснилось, что сундучок этот мистер Баркис целыми годами всюду возил с собой. А чтобы отвлечь всякое положение, он придумал басню, будто этот сундучок принадлежит некоему мистеру Блэкбою, которому он, Баркис, и должен выдать его по первому требованию. Все это было тщательно выписано на сундучке, но от времени буквы почти стерлись.
Вскоре для меня стало ясно, что недаром мистер Баркис всю жизнь дрожал над каждым грошом. Таким путем он собрал одними деньгами около трех тысяч фунтов стерлингов. Проценты с одной тысячи фунтов стерлингов он пожизненно завещал своему шурину мистеру Пиготти, а после смерти шурина этот капитал должен был быть разделен поровну между моей няней, миленькой Эмми и мной или теми из нас, которые в это время окажутся в живых. Все остальное как движимое, так и недвижимое имущество он оставлял своей жене, одновременно делая ее своей душеприказчицей.
Читан громко, со всевозможными формальностями, это завещание и без конца поясняя его наследникам, я чувствовал себя настоящим проктором. Мне впервые тут пришло в голову, что «Докторская община» действительно является более важным учреждением, чем это мне до сих пор казалось. Рассмотрен самым внимательным образом завещание, я заявил, что оно во всех отношениях составлено совершенно правильно, сделал при этом одну или две отметки карандашом на полях документа и сам, по правде сказать, был удивлен своими познаниями.
Всю неделю до похорон Баркиса я провел в изучении завещания, в составлении описи имущества, доставшегося Пиготти, в приведении в порядок всех ее дел, — словом, к моему и няниному восторгу, был ее постоянным советником и руководителем. Из-за всех этих хлопот мне не пришлось ни разу повидаться с Эмилией, но я слыхал, что недели через две собрались самым скромным образом отпраздновать ее свадьбу с Хэмом.
Во время похорон я не играл главной роли, если можно так выразиться, то есть не облекся в черный плащ и в траурную шляпу с крепом, словно воронье пугало, а рано утром отправился пешком в Блондерстон и был на кладбище, когда Пиготти с братом привезли туда гроб с телом Баркиса. Сумасшедший джентльмен выглядывал из окна моей бывшей детской. Ребенок мистера Чиллипа, свесив через плечо няни свою тяжелую головенку и выпучив глаза, смотрел на пастора. Мистер Омер, отойдя поодаль, старался отдышаться. Никого другого не было, царила полная тишина… Когда все было кончено, мы с час бродили по кладбищу, а перед уходом сорвали себе на память несколько молоденьких листочков с дерева над могилой матушки.
На следующий день мы с моей старой няней должны были ехать в Лондон для утверждения духовного завещания. Эмилия, как всегда, целый день работала у мистера Омера. Вечером мы все условились встретиться в старой барже. Хэм должен был в обычное время привести свою невесту домой. Я решил опять-таки, не торопясь, вернуться пешком. Брат и сестра поехали на телеге, привезшей гроб Баркиса, и, прощаясь, сказали, что, когда стемнеет, будут ждать нас у горящего очага.
Я расстался с ними у ворот кладбища и не сразу направился в Ярмут, а еще прошелся немного в сторону Лоустофта, Вернувшись потом на Ярмутскую дорогу, я, не доходя мили или двух до той переправы, о которой я уже раньше упоминал, зашел в приличный трактир и там пообедал. Уже вечерело, когда я добрался до Ярмута. Тут пошел сильный дождь с ветром, но так как из-за туч проглядывала луна, было не очень темно. Вскоре показался дом мистера Пиготти со светящимся окном. Еще несколько десятков шагов по влажному песку — и я уже у двери, и вот вхожу… Внутри старой баржи в самом деле было очень уютно. Мистер Пиготти курил по обыкновению свою трубку, ярко горел камин, и все было приготовлено к ужину. Сундучок, на котором всегда сидела маленькая Эмми, стоял у камина, ожидая ее. Моя Пиготти тоже расположилась на своем прежнем месте, и если б не ее траурное платье, можно было бы подумать, что она и не вставала с него. Около нее все так же стоял ее рабочий ящичек с изображением собора св. Павла, игрушечный домик с сантиметром и даже огарок восковой свечи, Миссис Гуммидж понемногу ныла и ворчала в своем уголке, — словом, здесь все было по-старому.
— Вы первым пришли, мистер Дэви, — этими словами встретил меня мистер Пиготти. — Снимите, сэр, сюртук, если он у вас промок.
— Благодарю вас, мистер Пиготти, — сказал я, давая ему повесить свое пальто, — сюртук мой совершенно сух.
— Да, правда, — согласился мистер Пиготти, — сух, как стружки. Садитесь же, сэр! Вам, надеюсь, не нужно говорить «добро пожаловать»: вы и так знаете, как мы всегда всем сердцем рады вам.
— Спасибо, мистер Пиготти, — я в этом уверен. А вы как себя чувствуете, моя старушка? — спросил я свою няню, целуя ее.
— Ха-ха-ха! — засмеялся мистер Пиготти, садясь подле нас и потирая руки с видом человека, у которого только что скатилась гора с плеч. — Смею вас уверить, сэр, — начал он со своим всегдашним добродушным видом, — что на свете нет женщины, у которой на душе может быть так хорошо, как вот у сестры. Совесть ее должна быть совершенно спокойна. Она до конца выполнила свой долг перед покойным мужем. Тот прекрасно знал это и сам тоже выполнил свой долг по отношению к ней. Словом, все, все в порядке…
Тут миссис Гуммидж застонала в своем углу.
— Ну, ну, не грустите, милая матушка, — обратился к ней мистер Пиготти, подмигивая нам и кивая головой — намекая этим, что последнее событие, конечно, должно было пробудить в душе вдовы горе о ее старике, — будьте молодцом, сделайте над собой маленькое усилие, и вот увидите, что дальше все у вас само собой пойдет хорошо.
— Только не у меня, Дэниэль, — ответила миссис Гуммидж. — У меня, одинокой, покинутой вдовы, ничего не может быть, кроме горя.
— Ну что вы, что вы! — пытался ее утешить мистер Пиготти.
— Да, да, Дэниэль, это так, — настаивала миссис Гуммидж. — Мне не годится жить с людьми, получающими наследство. Все как-то идет наперекор мне. Лучше всего мне освободить вас oт себя.
— А как же я буду тратить эти деньги без вас? — возразил строгим тоном мистер Пиготти. — Что вы такое несете! Разве теперь вы не больше нужны мне, чем когда-либо?
— Ага! Раньше, значит, я никогда не была нужна? Так я и знала! — крикнула миссис Гуммидж самым жалобным тоном. — А теперь, видите ли, мне это не стесняясь говорят. Да, кому нужна такая одинокая, покинутая, злосчастная старуха!
Мистер Пиготти, повидимому, очень сетовал на себя, что нечаянно сказал то, что могло быть принято за обиду, но оправдаться он не успел, так как сестра, потянув его за рукав, кивнула ему головой, и он только растерянно посмотрел на миссис Гуммидж, смутился, а потом, бросив взгляд на голландские часы, взял с окна свечку, снял нагар и снова поставил ее на прежнее место.
— Ну вот, миссис Гуммидж, наше с вами окошечко и освещено, как ему полагается, — весело проговорил хозяин дома.
Миссис Гуммидж что-то жалобно простонала.
— Вы, наверно, удивляетесь, сэр, зачем это делается? — обратился ко мне мистер Пиготти. — Так это для нашей маленькой Эмми. Видите ли, когда стемнеет, то дорожка наша далеко не светла и не весела, и, когда, значит, я бываю дома в то время, как ей возвращаться, я всегда ставлю свечку на окно. Понимаете, — тут он, сияющий, наклонился ко мне, — я этим двух зайцев убиваю: моя девочка видит свет в окне и говорит себе: «Вот и дом, вот и дядя дома», ибо если меня не бывает, свеча никогда на окно не ставится.
— Ах, вы настоящий ребенок! — ласково проговорила Пиготти и, именно за это любившая его.
— Уж не знаю, насколько я ребенок, — отозвался мистер Пиготти, с радостно-самодовольным видом поглядывая то на нее, то на огонь. — Во всяком случае, не по виду, — прибавил он, выпрямляясь во весь свой богатырский рост, широко расставив ноги и потирая колени обеими руками.
— И правда, не совсем, — согласилась моя Пиготти.
— Да, по виду, конечно, нет, — громко расхохотался ее брат, — а вообще есть такой грешок… Это, ей-богу, нисколько не смущает меня, но скажу вам, что порой, и верно, бываю вроде ребенка, ну, например, когда попадаю в домик нашей Эмми. Вы понимаете, — восторженно заговорил он, — всякая вещичка там мне кажется частью нашей крошки. Я беру эту вещичку, а потом кладу ее на место так бережно, словно дотрагиваюсь до нашей маленькой Эмми. Так же мне дороги ее шляпки, чепчики и все такое. Ни за что на свете я не позволил бы, чтобы с ними кто-либо грубо обошелся. Да, вот в этом я, пожалуй, и вправду ребенок, но только ребенок в образе морского дикобраза, — переходя от серьезного тона, громко расхохотался мистер Пиготти.
Мы тоже с Пиготти засмеялись, но, конечно, не так громко.
— Знаете, — продолжал он, весь сияя и поглаживая снова себе ноги, — я думаю, потому у меня эта ребячливость, что мне так много приходилось играть с нашей девочкой! Боже мой! Во что только мы с нею не игрывали! И в турок, и в французов, и в разных других иностранцев; и во львов, китов и не помню уж, во что еще. Была она, скажу я вам, в ту пору такая крошечка, что до колен мне едва доходила. Что же тут удивительного, что я сам оребячился! Видите эту свечку? — с радостным смехом показал он нам на нее, — Так я уверен, что когда Эмми выйдет замуж, я буду так же продолжать ее ставить на окно. Да, да, я знаю, что каждый вечер, когда я буду дома (а где могу я быть, как не здесь!), я стану выставлять на окно свечку и буду сидеть у камина, притворяясь, что жду ее. Вот и сейчас я гляжу на горящую свечку и говорю себе: маленькая Эмми тоже, наверно, видит ее, — она уже близко. Да, правда, выходит, что я ребенок, только в образе морского дикобраза! — с громким смехом повторил мистер Пиготти.
Но вдруг он перестал хохотать и, прислушиваясь, проговорил:
— Ну, так и есть, легка на помине, — вот и она сама.
Действительно, дверь отворилась, но вошел одни Хэм. По-видимому, после моего прихода сюда дождь еще усилился, так как Хэм был в клеенчатой широкополой шляпе, закрывавшей ему лицо.
— А где же Эмми? — спросил его дядя.
Хэм кивнул головой на дверь, как бы показывая, что она там. Мистер Пиготти принял с окна свечу, снял с нее нагар, поставил на стол и принялся усердно мешать кочергой в очаге, желая, чтобы огонь разгорелся ярче. В это время Хэм, неподвижно стоявший на месте, сказал мне:
— Мистер Дэви, выйдемте-ка на минутку, нам с Эмми надо что-то вам показать.
Мы вышли с ним. Проходя мимо него в дверях, я, к великому своему удивлению и ужасу, увидел, что он бледен, как смерть. Он поспешно толкнул меня вперед и запер за собой дверь. Нас было только двое.
— Хэм, что случилось?
— Ах, мистер Дэви!..
Несчастный! Как горько он тут зарыдал!..
При виде такого отчаяния я просто оцепенел; даже не знаю, какие мысль приходили мне и голову, чего я боялся, — я мог только глядеть на него.
— Хэм, бедный, дорогой мой Хэм! Ради бога, скажите, что с вами?
— Мистер Дэви! Моя любимая, та, которой я так гордился, так верил, та, для которой и всегда и теперь еще готов отдать свою жизнь… уехала!
— Уехала?
— Эмилия убежала. И как она убежала — вы можете судить по тому, мистер Дэви, что я, который люблю ее больше всего на свете, молю бога скорее умертвить ее, чем дать окончательно пасть и погибнуть.
До сих пор я не могу забыть выражения его лица, обращенного к покрытому тучами небу, его судорожно сжатых рук, отчаяния, веявшего от всей его фигуры, не могу забыть пустынного места, на котором разыгрывалась эта драма, где единственным действующим лицом среди мрака ночи был несчастный Хэм…
— Вы, мистер Дэви, человек ученый, — вдруг скороговоркой проговорил он, — вы лучше моего знаете, как надо поступить. Что мне теперь сказать дома? — Как смогу я когда-нибудь открыть это ему, мистер Дэви?
В это время я почувствовал, что дверь приотворяется, и инстинктивно старался закрыть ее, чтобы отдалить ужасную минуту. Но было поздно — мистер Пиготти уже высунул голову, — и, проживи я сотни лет, мне никогда не забыть его лица…
Помню ужасные рыдания, слезы… Мы в комнате… вокруг старика суетятся женщины… мы все стоим… Я держу в руке бумагу, которую дал мне Хэм… Мистер Пиготти в разодранном жилете, с растрепанными волосами, бледный как смерть… по груди его струится кровь… (думаю, что он выплюнул ее изо рта). Старик пристально смотрит на меня…
— Прочтите это, сэр, — говорит он мне тихо, дрожащим голосом. — Только медленно, пожалуйста: боюсь, что не пойму.
Среди мертвой тишины я читаю письмо, залитое слезами:
— «Когда вы, любивший меня гораздо больше, чем я заслуживала, получите это, я буду далеко».
— «Я буду далеко», — словно про себя, тихо повторил старик. — Постойте, значит, она уже далеко… Ну, что дальше?
— «Я покидаю мой дорогой дом, — да, мой дорогой, родной дом, — завтра утром…»
На письме стояло вчерашнее число, — повидимому, оно было написано ночью.
— «с тем, чтобы никогда в него не вернуться, разве только он женится на мне. Когда вам вечером передадут это письмо, пройдет уже много часов с моего отъезда. Ах, если бы вы знали, как разбито мое сердце! Если б вы, которому я сделала столько зла и который, конечно, никогда не сможет простить мне это, если б вы могли только представить себе, как я страдаю! Но чувствую, что нехорошо с моей стороны писать о своих муках. Пусть мысль, что я такая гадкая, утешит вас. О, ради бога, скажите дяде, что никогда и вполовину я не любила его так, как люблю теперь! О, не вспоминайте о том, как вы все любили меня, как были добры ко мне! Забудьте, что я была вашей невестой, — постарайтесь представить себе, что я умерла маленькой и где-то похоронена. Молите бога, которого я теперь недостойна, сжалиться над моим дядей. Скажите же ему, что я никогда и наполовину не любила его так, как люблю сейчас, будьте ему утешением. Полюбите какую-нибудь хорошую девушку, которая станет для дяди тем, кем когда-то я была для него, а для вас верной, достойной женой. Пусть в жизни вашей не будет другого позорного воспоминания, как только обо мне. Господь да благословит вас всех! Часто, стоя на коленях, я буду молиться о вас всех. Если он не женится на мне и я буду недостойна молиться о себе, я все-таки стану молиться о вас. Передайте любимому дяде мое последнее прости. О нем льются мои последние слезы, к нему последнему рвется мое благодарное сердце».
Этим кончалось письмо.
Долго после того, как я кончил читать, старик стоял, не двигаясь, пристально глядя на меня.
Наконец я решился взять его за руку и пытался уговорить его приободриться. Он пробормотал: «Спасибо, сэр, спасибо!», но продолжал стоять неподвижно, словно в столбняке. Хэм заговорил с ним. Мистер Пиготти, видимо, так хорошо понимал горе племянника, что нашел силы пожать ему руку, но этим все и ограничилось. Старик все так же стоял, и никто из нас не осмеливался его беспокоить.
Наконец, медленно, словно пробуждаясь от тяжкого сна, он отвел от меня глаза, посмотрел кругом и тихо проговорил:
— Кто он? Я хочу знать его имя.
Хэм взглянул на меня, и вдруг я почувствовал, словно меня что-то ударило.
— Вы подозреваете кого-то? — настаивал мистер Пиготти. — Кто это?
— Мистер Дэви, — с мольбой обратился ко мне Хэм, — выйдите на минутку и дайте мне сказать то, чего вам лучше не слышать, сэр!
Опять я почувствовал какой-то толчок и бессильно опустился на стул. Я пытался что-то сказать, но язык мой словно прилип к гортани, в глазах было темно…
— Я хочу знать его имя, — донеслось снова до моих ушей.
— В последнее время, — пробормотал Хэм, — все бродил здесь в неурочное время лакей… Появлялся и его хозяин…
Мистер Пиготти все стоял неподвижно, но смотрел он уже не на меня, а на Хэма.
— Этого слугу, — продолжал Хэм, — видели вчера вечером с… нашей бедной девочкой. Целую неделю или больше он не показывался. Думали, что слуга уехал, а он, видно, где-то прятался… Мистер Дэви, уйдите, пожалуйста, уйдите!
Я почувствовал, что моя Пиготти обняла меня за шею и хочет увести, но если бы дом стал валиться на меня, то и тогда я не был бы в силах двинуться с места.
— Какой-то неизвестный экипаж с лошадьми стоял сегодня на рассвете за городом на Норвичской дороге, — продолжал рассказывать Хэм. — Лакей то подходил к экипажу, то уходил и наконец явился с Эмилией. Другой сидел в экипаже… Это и был «он».
— Ради бога! — воскликнул мистер Пиготти, пятясь назад и протягивая вперед руку, словно отталкивая что-то ужасное. — Не говорите мне, не говорите, что это Стирфорт!
— Мистер Дэви! — крикнул Хэм разбитым голосом. — Вы тут ни при чем, я далек от того, чтобы винить вас, но этот человек — Стирфорт… И он — проклятый негодяй!
Мистер Пиготти не проронил ни единого слова, ни единой слезинки, не двинул пальцем, но вдруг он как будто проснулся и стал снимать висевшее и углу грубое пальто.
— Да помогите же! Не видите вы разве, что я совсем разбит и не могу с ним справиться! — раздраженно проговорил он. — Ну, готово, — прибавил он, когда кто-то натянул на него пальто. — Теперь давайте мне шапку.
Хэм спросил его, куда же он идет.
— Иду искать свою племянницу, иду искать свою Эмми. Но раньше потоплю его лодку там, где, клянусь, наверно, уж потопил бы и его самого, знай я о его злодейских помыслах! Подумать только, сколько раз он сидел со мной в лодке вот так, лицом к лицу! Догадайся я только, разрази меня гром и молния, я тут же пустил бы его ко дну — без малейшего угрызения совести! — дико прокричал он, свирепо сжимая в кулак правую руку. — Иду искать свою племянницу…
— Куда же вы пойдете, дядя? — закричал Хэм, прислонившись спиной к выходной двери.
— Всюду… Я буду искать ее по всему свету. Я найду мою бедную девочку среди ее позора и приведу ее домой. Никто не удержит меня! Говорю вам — я иду искать племянницу…
— Нет, нет! — закричала вся в слезах миссис Гуммидж, бросаясь между дядей и племянником. — Нет, Дэниэль, вы не можете итти в таком виде. Вы пойдете ее искать и вы должны это сделать, но только не сейчас. Садитесь, дорогой мой, и простите, что я постоянно надоедала вам своим нытьем. Что такое все мои беды и горести по сравнению с вашим несчастьем! Припомним с вами лучше те времена, когда сначала она осиротела, а потом Хэм, я же стала горемычной, бездомной вдовой, и вы, Дэниэль, всех нас приютили. Вспомните обо всем этом, дорогой, — еще раз повторила она, кладя свою голову ему на плечо, — и вы увидите — вам станет легче.
Старик сразу затих, и я услышал, что он плачет. В первый миг мне захотелось броситься на колени, ползти к нему, молить о прощении, проклинать Стирфорта, но… я тоже заплакал, и, кажется, это было лучшее, что я мог сделать.
Глава III
НАЧАЛО ДАЛЬНИХ СТРАНСТВОВАНИЙ
Думаю, что свойственное мне может быть свойственно и многим другим людям, и потому я не стыжусь признаться, что никогда так сильно не любил Стирфорта, как после того, когда все между нами было порвано. Страшно горюя о совершенной им низости, я больше чувствовал все доброе, что было в нем, больше ценил блестящие его способности, чем в пору наисельнейшего моего увлечения им. Как ни горько было мне, что я невольно замешан в его преступлении, в подлом поступке против честной семьи, но мне казалось, что, очутись я лицом к лицу с ним, я не был бы в силах бросить ему слово упрека. Не будучи уже больше очарован им, я так еще любил его и свою любовь к нему, что, наверное, был бы слаб, как беспомощный ребенок, во всем, за исключением непреклонного решения никогда больше не встречаться спим. Этого уж я никак не мог допустить. Я чувствовал, как и он сам не мог не чувствовать, что все между нами отныне кончено безвозвратно. Так никогда я и не узнал, вспоминал ли он обо мне. Быть может, если и бывало это, то очень мимолетно. Я же всегда вспоминаю о нем, как о горячо любимом умершем друге.
Весть о случившемся так быстро разнеслась по городу, что, проходя на следующее утро по улицам, я слышал, как жители, стоя у своих дверей, говорили о бегстве Эмилии. Большинство жестоко осуждали ее, некоторые — его, но отношение к ее приемному отцу и жениху у всех было одинаково: все без исключения чувствовали к ним глубокое почтительное сожаление. Рыбаки, увидя их утром на берегу, отошли в сторонку и, собираясь вместе по нескольку человек, с великим сочувствием толковали о них.
Я нашел дядю и племянника на берегу, у самой воды. Мне не трудно было догадаться, что ни один из них не сомкнул глаз во всю ночь, если б даже моя Пиготти я не рассказала мне, как оба они до самого утра просидели на тех же стульях, на которых я оставил их. Мне показалось, что мистер Пиготти за эти часы постарел больше, чем за все время нашего знакомства. Но оба они были важны и покойны, как само море, лежавшее перед ними. Тихое, но все колеблющееся, оно словно дышало под пасмурным небом, на краю которого, у горизонта, виднелась серебристая полоска — отблеск невидимого солнца.
— О многом переговорили мы с ним, сэр, — сказал мне мистер Пиготти после того, как все мы некоторое время шли молча, — переговорили о том, что нам надо и чего не надо делать. Теперь мы уже знаем, куда нам держать свой курс.
Я случайно бросил взгляд на Хэма. Он в ту минуту смотрел на серебристую полосу на горизонте, и, хотя на лице его не было злобы, а только проглядывала спокойная мрачная решимость, у меня тут мелькнула страшная мысль, что если только Хэм когда-нибудь встретит Стирфорта, он убьет его.
— Тут мне делать больше нечего, сэр, — продолжал старый рыбак. — Я пойду искать мою… — он остановился, а затем твердым голосом закончил: — Я пойду искать ее — отныне это мой долг.
Я спросил его, где он думает искать ее. Старик на это только покачал головой и осведомился, не еду ли я завтра в Лондон. Я ответил, что не уехал сегодня, только боясь упустить случай быть ему в чем-нибудь полезным, и что я готов ехать, когда только будет ему угодно.
— Я, с вашего позволения, поехал бы с вами завтра, сэр, — промолвил он.
Затем мы снова принялись молча ходить по берегу.
— Хэм будет продолжать здесь работать, — через некоторое время заговорил мистер Пиготти, — и перейдет жить к моей сестре, а старая баржа…
— Неужели вы, мистер Пиготти, покинете старую баржу? — тихонько спросил я.
— Я-то сам не жилец там больше. Никогда ни одна баржа среди ночного мрака не шла так страшно ко дну, как пошла моя, но все-таки, сэр, я не хочу, нет, не хочу, чтобы она была покинута. Далек я от этого.
Опять мы молча прошлись несколько раз вдоль берега, затем старик начал мне излагать свои планы.
— Я хочу, чтобы эта баржа днем и ночью, летом и зимой выглядела именно так, как она всегда знала ее. Если когда-нибудь она забредет сюда, я не хочу, понимаете ли, чтобы родной дом как бы оттолкнул ее от себя, — нет, пусть он поманит ее к себе, пусть она, словно привидение среди бури и непогоды, заглянет в знакомое окошечко и увидит свое место на сундучке у камина. И тут, мистер Дэви, не заметив никого, кроме миссис Гуммидж, она, быть может, решится, дрожа, тихонько проскользнуть в свой родной дом, быть может, даст себя уложить на свою постельку и, истомленная, отдохнет там, где так весело когда-то засыпала.
Я не в силах был что-либо ему ответить, хотя и порывался это сделать.
— Каждую ночь, как только стемнеет, — продолжал мистер Пиготти, — на окно будет ставиться зажженная свеча, и если когда-нибудь она завидит ее, эта горящая свеча ей скажет: «Вернись, деточка, вернись!..» Слушайте, Хэм, если когда-нибудь вечером постучат в дверь дома вашей тети (особенно, когда постучат тихонько), не идите отворять — пусть не вы, а сестра первая встретит мою несчастную павшую девочку.
Мистер Пиготти ускорил шаг и некоторое время шел впереди нас. Я взглянул на Хэма и, видя, что глаза его по-прежнему устремлены на серебристую полосу, а на лице написана та же непреклонная решимость, прикоснулся к его руке, но он не заметил этого. И только когда я два раза окликнул его, словно спящего, он обратил на меня внимание. Я спросил его, о чем он так задумался.
— О том, что меня ждет впереди, мистер Дэви, и о том, что там…
— Вы хотите сказать — о том, что ждет вас в жизни?
Он тут неопределенным жестом указал на море.
— Да вот, мистер Дэви, сам не знаю, как вам это объяснить, но мне кажется, что оттуда вот придет конец.
Когда он говорил это, на лице его была написана та же решимость, но вид он имел только что проснувшегося человека.
— Какой конец? — спросил я, охваченный прежним страхом.
— Не знаю, право, — задумчиво сказал он, — но вот засело мне в голову, что оттуда все пришло и там и конец будет… Да уж с этим покончено, мистер Дэви, не бойтесь за меня.
Мне кажется, он сказал это потому, что видел мои испуганные глаза.
— Я уже помаленьку прихожу в себя, но, конечно, не могу сказать, чтобы все это было для меня безразлично, — прибавил бедняга.
Мистер Пиготти остановился, поджидая нас, и разговор наш с Хэмом на этом прервался, но мысль, что он когда-нибудь убьет Стирфорта, не переставала преследовать меня до того рокового часа, когда пришел безжалостный конец…
Незаметно мы приблизились к старой барже. Миссис Гуммидж, вместо того, чтобы ныть в своем углу, деятельно хлопотала над приготовлением завтрака. Она взяла из рук мистера Пиготти шапку, придвинула ему стул и так ласково и мило заговорила с ним, что я просто не узнавал ее.
— Ну, голубчик Дэниэль, вам нужно есть и пить, нужно подкрепляться, а то вы ничего не сможете делать, — уговаривала она. — Кушайте же, дорогой! А если я буду утомлять вас своей трескотней, — это слово она употребила вместо слова «болтовня», — то вы только заикнитесь, Дэниэль, и я сейчас же замолчу.
Накормив нас всех завтраком, она подсела к окну и принялась чинить носильное белье мистера Пиготти, а затем стала аккуратно все укладывать в старую клеенчатую сумку. Работая, она не переставала говорить таким же ласковым, спокойным тоном:
— Уж можете быть уверены, Дэниэль, что и днем и ночью, зимой и летом я всегда буду здесь и все будет делаться по вашему желанию. Я, конечно, грамотейка неважная, но время от времени буду вам писать и письма посылать мистеру Дэви. Может, и вы, Дэниэль, мне когда-нибудь напишете, как чувствуете себя, скитаясь один-одинешенек по белу свету.
— Боюсь, матушка, что и вам будет очень одиноко здесь, — сказал мистер Пиготти.
— Нет, нет, Дэниэль, — живо возразила она, — совсем мне не будет одиноко. Мне некогда будет скучать: ведь надо будет держать в порядке дом, на случай, если вернетесь вы или кто другой. А в хорошую погоду я, как бывало, буду сидеть на крылечке перед домом, и если кто издали здесь увидит меня, то поймет, что старая вдова верна вам всем.
Как поразительно изменилась миссис Гуммидж за такое короткое время! Она стала совсем другой женщиной! Какая преданность, какой такт! Она прекрасно знала, что следует сказать и о чем нужно умолчать; как она забывала о себе, думая только о горе ее окружающих! Я почувствовал к ней глубокое уважение. А сколько работы переделала она в этот день! На берегу было много вещей, которые надо было убрать в сарай: весла, сети, паруса, снасти, горшки для хранения раков, мешки для балласта и тому подобное. И вот, хотя на всем побережье не было, кажется, человека, который бы с восторгом не помог мистеру Пиготти, а все-таки миссис Гуммидж в течение целого дня настойчиво сновала взад и вперед, совершенно напрасно таская на себе непосильные тяжести. О своих личных горестях, о которых она раньше не переставала ныть, миссис Гуммидж, видимо, совсем забыла. Сочувствуя глубоко своим друзьям, она старалась быть доброй и веселой, что при ее характере казалось совсем удивительным. О ворчании и помину не было. В течение всего дня я ни разу не заметил, чтобы на ее глазах блеснула слеза или дрогнул голос. Только когда стемнело и мы остались одни, а мистер Пиготти, совершенно выбившись из сил, заснул, она стала плакать и рыдать, стараясь в то же время всеми силами сдерживать себя. Немного успокоившись, она отвела меня к двери и тихонько сказала: «Ради бога, мистер Дэви, будьте всегда другом дорогому нашему бедняге». Затем сейчас же выбежала во двор промыть себе глаза, чтобы, когда старик проснется, он не заметил на ее лице следов слез. Словом, уходя от них к себе, я вынес впечатление, что миссис Гуммидж была настоящей опорой и утешительницей несчастного мистера Пиготти. Я шел и думал, что старушка открыла мне что-то новое в человеческой душе.
Было около десяти часов вечера, когда я, печально бредя по городу, остановился у двери мистера Омера. Самого его в лавке не было, а миссис Джорам сказала мне, что отец ее до того убит происшедшим, что целый день был сам не свой и даже лег в постель, не выкурив своей обычной трубки.
— Какая лживая, бессердечная девчонка! Никогда ничего хорошего в ней и не было! — с раздражением воскликнула миссис Джорам.
— Не говорите так, — сказал я, — вы сами этого не думаете.
— Нет, думаю! — так же злобно закричала она.
— Не верю, не верю! — возразил я.
Миссис Джорам сердито покачала головой, стараясь быть суровой и непреклонной, но, очевидно, в ней заговорила жалость, и она расплакалась.
Конечно, я был юн, но эти слезы очень возвысили ее в моих глазах, и я подумал, что они как-то идут такой безупречной жене и матери.
— Что с ней будет? Куда она денется? — со слезами говорила добрая женщина. — Как могла она так жестоко поступить с собой и с ним?
Я помнил Минни молоденькой и хорошенькой девушкой, и мне приятно было, что она так близко принимает к сердцу судьбу бедной Эмилии.
— Моя крошка Минни только что наконец заснула, — проговорила миссис Джорам, — но и во сне она продолжает всхлипывать об Эмилии. Целый день моя дочурка не переставала плакать, спрашивая, неужели Эмилия такая уж гадкая. Как я могу сказать ей, что она гадкая, когда в последний вечер, проведенный у нас, она сняла со своей шеи ленточку и надела ее на шейку моей крошки, а потом, уложив ее в кроватку, положила на подушку свою голову рядом с ее головкой и так сидела подле нее, пока та не заснула. Эта ленточка и теперь на шейке Минни. Быть может, этого не следовало бы, но что я могу поделать? Они так любили друг друга, и дитя ведь ничего не понимает.
Мисс Джорам так разволновалась, что муж вышел успокоить ее. Я оставил их вместе и направился к дому моей Пиготти в еще более подавленном состоянии.
Это добрейшее существо, — я говорю о моей Пиготти, — как ни была она измучена беспокойством и многими бессонными ночами, все-таки пошла к брату, где должна была провести ночь. В доме, кроме меня, была только старушка, приглашенная всего за несколько недель до этого, когда Пиготти, проводя дни и ночи у постели больного мужа, не могла вести хозяйство. Не нуждаясь в услугах старушки, я, к ее удовольствию, отослал ее спать, а сам уселся в кухне у горящего очага — подумать обо всем случившемся.
В голове у меня была какая-то путаница. Вместе с мыслями о смерти Баркиса я уносился с отливом к той серебристой полосе, на которую так странно смотрел в это утро Хэм, как вдруг я был оторван от своих мысленных скитаний стуком в дверь. У входной двери был молоток, но стучали рукой, и так низко, словно это был ребенок.
Я вскочил и бросился открывать. К моему великому удивлению, сперва я ничего не видел, кроме большого зонтика, который, казалось, двигался сам, но я не замедлил открыть, что под ним находится мисс Маучер. Вряд ли, конечно, я принял бы радушно эту крошечную женщину, если б уловил на ее физиономии то легкомысленное выражение, которое так неприятно поразило меня при нашей первой встрече. Но ее лицо было так серьезно, а когда я освободил ее от зонтика, она с таким отчаянием сжала свои ручонки, что я невольно почувствовал к ней некоторую симпатию.
— Мисс Маучер, — проговорил я, окидывая взглядом улицу, хорошенько сам не зная, что рассчитывал я там увидеть, — как вы попали сюда? В чем дело?
Она молча указала мне коротенькой ручонкой, чтобы я закрыл зонтик, а сама быстро юркнула в дом. Заперев дверь и войдя в кухню с зонтиком в руках, я застал ее сидящей у очага на низенькой решетке, в тени большого медного чайника. Судорожно обхватив ручонками колени, она покачивалась взад и вперед, как человек, которому очень больно.
Чрезвычайно смущенный ее появлением в такой неурочный час, ее трагической манерой себя держать, да еще в то время, когда, кроме меня, никого не было дома, я, волнуясь, снова спросил ее:
— Пожалуйста, мисс Маучер, скажите мне, в чем дело? Уж не больны ли вы?
— Дорогой мой мальчик, — ответила мисс Маучер, прижимая обе свои ручонки к сердцу, — у меня болит вот здесь, очень болит! Подумать только, что произошло! И не будь я такой безмозглой дурой, я могла бы все заранее это знать и, быть может, и предотвратить несчастье!
Большая шляпа, совершенно не соответствующая ее крошечной фигурке, раскачивалась вместе с ней, так же, как огромная тень от этой шляпы на стене.
— Я, по правде сказать, удивлен, — начал я, — видя вас такой серьезной и в таком отчаянии…
— Да, да, всегда одно и то же, — перебила она меня. — Беспечные молодые люди, имевшие счастье вырасти до нормальной величины, всегда бывают поражены, заметив какое-нибудь проявление естественных чувств в таком крошечном существе, как я. Мной забавляются, как игрушкой, которую можно бросить, когда она надоест, и, конечно, удивляются, видя, что я чувствую больше, чем картонная лошадка или деревянный солдатик. Да, я привыкла к этому. Старая история!
— Я, конечно, могу говорить только о себе, — возразил я, — но смею вас уверить, что я не таков. Быть может, видя вас такой, как вы сейчас, мне не следовало выражать своего удивления, ведь я так мало знаю вас, но сделал я это, поверьте, без всякого дурного умысла.
— Ну, что мне остается делать? — проговорила крошка, вставая и вытягивая руки, чтобы хорошенько показать себя. — Взгляните на меня: вот таков, как я, и мой отец, таков брат, такова сестра. Уж много лет, мистер Копперфильд, я не покладая рук работаю изо дня в день на брата и сестру. А если люди настолько бездушны, что превращают меня в шутиху, то что же остается мне, как не потешаться над собой, над ними и надо всем на свете? И если я так веду себя, то скажите по совести, чья эта вина? Неужели моя?
Нет, конечно, для меня было ясно, что в этом винить мисс Маучер нельзя.
— Покажи я себя перед вашим вероломным другом карлицей с чувствительным сердцем, — продолжала маленькая женщина тоном, в котором звучала горькая обида, — вы думаете, много хорошего я увидела бы oт него? Обратись крошка Маучер к нему или подобному ему баричу за помощью, вы полагаете, что ее голосок дошел бы до их ушей? Будь крошка Маучер самой злющей и ворчливейшей из всех карлиц на свете, ей все-таки надо было бы есть и пить, — от одного воздуха ведь умереть можно, — а ей никогда бы не допроситься и кусочка хлеба с маслом.
Мисс Маучер снова уселась на решетку, вынула носовой платок и вытерла им глаза.
— И если вы уж так добры, как мне кажется, порадуйтесь за меня, что и имею еще мужество переносить свою жизнь и быть порой веселой. Во всяком случае, сама я приветствую себя за то, что иду своей маленькой дорожкой, никому ничем не будучи обязана, и за куски, которые швыряют мне из тщеславия или глупости, я швыряю им насмешки. Если я ваша игрушка, великаны, то обходитесь же со мной поосторожнее!
Тут мисс. Маучер положила носовой платок в карман и, пристально глядя на меня, продолжала:
— Я только что видела вас на улице. Вы понимаете, что с моими короткими ногами и одышкой мне не догнать вас, но я догадалась, куда вы идете, и пришла вслед за вами. Я сегодня уже была здесь, но милой женщины не было дома.
— Разве вы ее знаете? — спросил я.
— Много рассказывали мне о ней у «Омера и Джорама». Я была у них в лавке сегодня уже в семь часов утрa. Помните, что говорил Стирфорт об этой несчастной девушке в тот вечер, когда я вас обоих видела в гостинице?
И шляпа и ее тень на стене при этом снова закачались.
Я ответил, что прекрасно помню и не раз в течение дня думал об этом.
— Будь он проклят! — со злобой воскликнула крошка, подняв свой пальчик так, что он оказался между ее мечущими молнии глазами и мной. — И пусть будет в десять раз больше проклят этот негодяй-лакей! А я ведь, знаете, считала, что это у вас юношеская любовь к ней.
— У меня? — повторил я.
— Да, да, мой мальчик. Это что-то роковое! — крикнула мисс Маучер, в отчаянии ломая себе ручонки и раскачиваясь, как маятник. — Нужно же было вам так расхваливать ее, краснеть и смущаться!
— Конечно, все это было так, хотя вовсе не потому, что я был влюблен в эту девушку.
— Но откуда мне было это знать? — воскликнула мисс Маучер, вынимая снова носовой платок (когда время от времени она обеими ручонками подносила его к глазам, то притопывала ножкой). Я видела, что он то помучает вас, то приласкает, а вы в его руках, точно мягкий воск. Не успела я выйти тогда из вашей комнаты, как его негодяй-лакей сказал мне: «Вы понимаете, невинный младенец (так он вас назвал) вздумал влюбиться в эту девчонку, а она, легкомысленная, в него, и мой барин живет здесь только ради того, чтобы из дружбы к этому младенцу, избавить его от греха». Подумайте, как могла я ему не поверить? Я видела, как вы сияли, когда Стирфорт расхваливал ее. Вы первый заговорили о ней и признались, что с давних пор восхищаетесь ею. Вас бросало то в жар, то в холод, вы краснели и бледнели, стоило мне заговорить с вами о ней. Как мне было не подумать, что вы хотя распутный, но неопытный юноша, и что вашему более опытному приятелю почему-то пришла фантазия, опекая вас, сделать доброе дело? Но как эти негодяи боялись, чтобы я не проведала истины! — воскликнула мисс Маучер и, соскочив с решетки, забегала взад и вперед по кухне, в отчаянии ломая свои ручонки. — Они прекрасно знали, что голова у меня сметливая (как бы мне, спрашивается, было прожить иначе?), вот они оба и приложили все старания, чтобы провести меня, и я, безмозглая дура, передала даже несчастной девушке письмо, после которого она, очевидно, и начала вести разговоры с Литтимером, который нарочно с этой целью и был здесь оставлен.
Я стоял, пораженный обнаруженным вероломством, и смотрел, как крошка продолжала носиться взад и вперед по кухне; наконец, совсем запыхавшись, она снова села на решетку, вынула платок, вытерла им лицо и долго сидела молча, покачивая головой.
— В позапрошлую ночь, мистер Копперфильд, — наконец заговорила крошка, — я, объезжая своих провинциальных клиентов, попала в Норвич. Там я узнала, что оба они приезжали туда и уехали. То, что вас не было с ними, показалось мне очень странным и возбудило во мне подозрения. И вот вчера вечером я села в лондонский дилижанс, проходящий через Норвич, и сегодня утром уже была здесь, — увы, увы! — слишком поздно! — и она заплакала.
От слез и волнения крошечная женщина совсем окоченела; она опять села на решетку, поставила в горячую золу свои промокшие ножонки и, словно большая кукла, уставилась в огонь. А я сидел в кресле по другую сторону камина и, погрузившись в свои тяжкие думы, смотрел то на огонь, то на свою странную гостью.
— Однако мне пора уходить, уже очень поздно, — заявила, вставая, мисс Маучер. — Надеюсь, вы верите мне?
Задавая мне вопрос, крошка бросила на меня такой пронизывающий взгляд, что я не мог не ответить от всего сердца, что верю ей.
— Ну, сознайтесь, — сказала она, пытливо глядя на меня, в то время как я ей протягивал руку, чтобы помочь сойти с решетки, — вы более доверяли бы мне, будь я не карлицей, а обыкновенной женщиной?
В глубине души я согласился, что здесь было много правды, и мне стало неловко.
— Вы еще очень молоды, — промолвила крошка, — примите же совет, хотя бы и от существа в три фута ростом. Не считайте, друг мой, не имея основательных данных, что человек с физическими недостатками должен непременно иметь и моральные.
Тут она рассталась с решеткой, а я расстался с последней тенью недоверия к ней и заявил, что совершенно верю ее словам и считаю, что мы с ней были слепым орудием в вероломных руках. Она горячо поблагодарила меня и назвала «добрым мальчиком».
— Вот чуть не забыла, — сказала она, оборачиваясь у двери и пристально глядя на меня с поднятым по обыкновению указательным пальчиком. — Я имею основание предполагать, — ведь мне всегда надо держать ухо востро, — что они уехали за границу. Если они оттуда вернутся или даже один из них вернется, то, пока я жива, я скорее всякого другого узнаю об этом. А как только я узнаю, так сейчас же и вы узнаете. И если только будет у меня случай когда-либо оказать услугу бедной обманутой девушке, — клянусь богом, я сделаю для нее все, что только будет в моих силах. А Литтимеру лучше было бы иметь за своей спиной собаку-ищейку, чем крошку Маучер!
Эти слова сопровождались таким взглядом, что я вполне поверил им.
— Я ни о чем не прошу вас, кроме того, чтобы вы доверяли мне ни больше, ни меньше, чем женщине нормального роста, — проговорила она с мольбой, хватая меня за руку. — Если когда-нибудь мы встретимся и я буду не такой, как сейчас, а такой, как вы видели меня при первой нашей встрече, то, пожалуйста, обратите внимание на общество, среди которого я буду. Подумайте тогда о том, что я за беспомощное, беззащитное крошечное существо! Вспомните о том, что дома вечером, после целого дня работы, меня ждут такие же, как я, брат и сестра. И, быть может, вы не станете так строго судить меня и не будете удивляться, что у меня есть сердце. Спокойной ночи!
Я пожал мисс Маучер руку, будучи совсем иного мнения о ней, чем прежде, и, открыв дверь, проводил ее на улицу. Не легкая была вещь открыть ее зонтик, но, добившись этого, я еще раз простился с ней, запер дверь, поднялся в свою комнату, лег в постель и проспал до утра.
Рано утром пришел мистер Пиготти с моей старой няней, и мы сейчас же отправились в контору дилижансов, где нас ждали, желая проводить, Хэм и миссис Гуммидж.
— Мистер Дэви, — прошептал Хэм, отводя меня в сторону, в то время как мистер Пиготти укладывал свою сумку среди другого багажа, — его жизнь совсем разбита. Он не знает, куда едет, что будет впереди. Поверьте мне, если только он не найдет того, что ищет, то так и будет бродить по свету до конца своих дней. Я знаю, мистер Дэви, вы будете ему другом, ведь правда?
— Конечно, буду, вы можете быть совершенно уверены в этом, — сказал я, горячо пожимая ему руку.
— Спасибо, спасибо, вы очень добры, сэр!.. Теперь еще одно. Вы знаете, что я хорошо зарабатываю, а теперь тратить некуда: ведь мне нужно так немного. Если бы вы, сэр, могли мой заработок как-нибудь тратить на него, мне, уверяю вас, работалось бы гораздо веселее. Впрочем, сэр, — добавил он кротким, спокойным голосом, — я, во всяком случае, буду работать, как подобает настоящему мужчине, изо всех своих сил.
Я ответил ему, что вполне убежден в этом, и намекнул, что, быть может, со временем он перестанет вести ту одинокую жизнь, какая теперь, естественно, рисуется ему впереди.
— Нет, сэр, — возразил он, — для меня все кончено. Никто не может занять опустевшего места. Но, сэр, вы ведь не забудете, что здесь всегда будут иметься деньги для старика.
Обещая помнить об этом, я вместе с тем указал ему на то, что его дядя будет получать хотя, конечно, и весьма скромный, но постоянный доход с капитала, завещанного ему его покойным шурином. После этого мы с ним простились. До сих пор я не могу вспомнить без боли в сердце, каким скромным и мужественным был он в своем великом горе!
Что же касается миссис Гуммидж, то, если б я взялся описывать, как она, ничего и никого не видя, кроме сидевшего на империале дилижанса мистера Пиготти, бегала по улице вокруг этого дилижанса, натыкаясь на проходящих, мне нелегко было бы справиться с этой задачей. Лучше уж оставить старушку в том виде, в каком она, запыхавшись, опустилась на крыльцо булочной: шляпа ее потеряла всякую форму и сбилась на сторону, а один из ее башмаков валялся на тротуаре на довольно большом от нее расстоянии.
Когда мы приехали в Лондон, первой, нашей заботой было приискать для моей Пиготти маленькую квартирку, где она могла бы также приютить своего брата. Нам посчастливилось найти всего за две улицы от меня чистенькую недорогую квартирку над свечной лавкой. Как только дело было улажено, я купил в съестной лавке кусок холодного ростбифа и повел своих спутников к себе пить чай. Должен, к сожалению, заметить, что это совсем не пришлось по вкусу миссис Крупп. Вероятно, здесь сыграло роль и то, что няня, пробыв у меня не больше десяти минут, подобрала свое траурное платье, засучила рукава и принялась убирать мою спальню. В этом миссис Крупп усмотрела большую вольность с няниной стороны, а вольностей она, по ее словам, ни с чьей стороны не допускала.
По дороге в Лондон мистер Пиготти сообщил мне об одном своем проекте, признаться, меня не удивившем. Он прежде всего хотел повидаться с миссис Стирфорт. Чувствуя, что я обязан и помочь ему в этом и быть между ними посредником, я в тот же вечер написал миссис Стирфорт. Щадя ее материнские чувства, я по возможности в самых мягких выражениях рассказал ей, какую обиду нанес ее сын мистеру Пиготти, описав при этом свою собственную роль в этом печальном деле. Я также объяснил ей, что хотя мистер Пиготти простой рыбак, но человек весьма прямой и благородный, и выразил надежду, что она, приняв во внимание его тяжкое горе, согласится повидаться с ним. Я сообщил, что мы собираемся быть у нее в два часа пополудни. Рано утром я сам отправил ей это письмо с первым дилижансом.
В назначенный час мы стояли у двери… двери дома, где еще несколько дней назад я был так счастлив, так верил, так любил… Теперь этот дом для меня навсегда закрыт, он стал для меня пустыней, развалиной…
На наш звонок появился не Литтимер, а та самая милая молоденькая горничная, которую я видел уже в мой прошлый приезд. Она провела нас в гостиную. Здесь мы застали миссис Стирфорд. Когда мы вошли, Роза Дартль, проскользнув из противоположного конца комнаты, стала за ее креслом. Я тотчас же прочел на лице матери Стирфорта, что она все уже знает от него самого: слишком была она бледна и удручена. Это не могло быть вызвано моим письмом, написанным, как я упоминал уже, в мягких выражениях, и к которому она, обожая сына, должна была отнестись с некоторым недоверием. Больше чем когда-либо меня поразило ее сходство с сыном, и я почувствовал скорее, чем увидел, что это удивительное сходство бросилось в глаза и мистеру Пиготти.