Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— В ту пору, когда папа впервые заговорил со мной об этом, — рассказывала Агнесса, — Уриа заявил папе, что уходит от него. При этом он сказал, что ему очень тяжело уходить, он не хочет этого, но в другом месте ему открываются лучшие перспективы на будущее. Папа был удручен, как никогда раньше, он совсем пал духом. С одной стороны, мысль сделать Уриа компаньоном была как будто выходом из положения, с другой — это казалось ему оскорбительным и постыдным.

— А как же вы, Агнесса, отнеслись к этому проекту?

— Я поступила, Тротвуд, так, как считала нужным: чувствуя, что это необходимо для папиного спокойствия, я убедила его принести эту жертву. Я уверила его, что это облегчит бремя его забот (надеюсь, это действительно будет так) и даст возможность нам больше быть вместе. Ах, Тротвуд! — воскликнула Агнесса, закрывая руками лицо, по которому струились слезы. — Мне порой кажется, что я была для папы не любящей дочерью, а злейшим врагом, ибо знаю, что он переменился из-за любви ко мне. Знаю я, что желание всецело посвятить себя мне заставило его забросить своих друзей и меньше заниматься делами. Знаю, сколько жертв принес он ради меня, как заботы обо мне омрачали его жизнь и подрывали энергию: ведь все его мысли сосредоточивались на мне одной. Если бы я могла все это поправить! Если бы я, которая невольно была причиной его упадка, могла снова поднять его!

Никогда раньше не видывал я, чтобы Агнесса по-настоящему плакала. Правда, у нее на глазах, помнится, блестели радостные слезы, когда я победителем, с наградами, возвращался со школьных торжеств; были влажны ее глаза, когда мы последний раз говорили об ее отце; она отвернулась, чтобы скрыть свои слезы, когда я окончательно уезжал от них. Но все это было не то. Тут было глубокое горе. Меня это так огорчило, что я, схватив ее за руку, беспомощно, по-детски все повторял: «Нe плачьте, не плачьте же, дорогая сестрица!» Но у Агнессы характер был настолько сильнее моего, настолько лучше она владела собой, что мне недолго пришлось ее уговаривать успокоиться. К ней скоро вернулось ее чарующее спокойствие, так отличавшее ее от всех, кого мне приходилось знать, и личико ее прояснилось, как небо после пронесшейся грозы.

— Нам, наверно, еще недолго придется быть наедине, — промолвила Агнесса, — и я хочу воспользоваться этим временем, чтобы горячо попросить вас быть поласковее с Уриа. Не отталкивайте его от себя и не возмущайтесь (как, мне кажется, вы склонны делать) тем, что вам в нем не нравится. Быть может, он и не заслуживает ненависти: ведь, в сущности, мы не знаем за ним ни одного низкого поступка. Во всяком случае, помните, Тротвуд, что ради папы и меня вы должны быть вежливы с ним.

Больше Агнессе ничего не удалось мне сказать, так как открылась дверь и в гостиную величественно вплыла миссис Вотербрук — дама или очень полная, или одетая в очень пышное платье, — по правде сказать, разобраться в этом я не был в силах. Я припомнил, что видел ее в театре, но припомнил так смутно, словно видел ее изображение в плохо освещенном волшебном фонаре. Она же, повидимому, сразу узнала меня и, пожалуй, опасалась, не пьян ли я снова.

Однако, мало-помалу убедившись, что я трезвый и, смею надеяться, скромный молодой человек, она смягчилась и соблаговолила спросить меня, во-первых, часто ли я гуляю в парках и, во-вторых, много ли я бываю в светском обществе. Мой отрицательный ответ на оба вопроса, кажется, снова уронил меня в ее глазах, но она любезно не показала виду и даже пригласила меня на следующий день обедать. Я принял приглашение, поблагодарил ее и удалился. Спустившись вниз, я зашел повидаться с Уриа, но не застал его и оставил ему визитную карточку.

Когда на следующий день я явился к обеду, то, как только открылась входная дверь и в нос мне ударил запах жарившейся баранины, я сейчас же догадался, что не был единственным гостем, так как внизу лестницы стоял мой старый знакомец — рассыльный, одетый теперь в ливрею его, очевидно, взяли в помощь прислуг, чтобы докладывать о гостях. Малый этот, тихонько спрашивая мое имя, изо всех сил старался не подать виду, что он раньше встречал меня; я сделал то же самое, и нам обоим от этого стало неловко.

Мистер Вотербрук оказался джентльменом средних лет, с короткой шеей, с высоким, туго накрахмаленным воротничком. Ему недоставало только черного носа, чтобы совершенно походить на моську. Приветствуя меня, мистер Вотербрук заявил, что счастлив иметь честь познакомиться со мной, и, когда я поздоровался с хозяйкой дома, представил меня очень страшной даме, в черном бархатном платье и большой черной бархатной шляпке, имевшей вид родственницы Гамлета, ну, скажем, его тетки.

Имя этой дамы было миссис Генри Спикер. Ее супруг был также в числе гостей; от него веяло таким ледяным холодом, что волосы его казались не седыми, а покрытыми инеем. Мистеру Генри Спикеру и его супруге оказывалось самое подобострастное почтение, которое, как мне объяснила Агнесса, вызывалось тем, что мистер Спикер был поверенным в делах у кого-то, имеющего какое-то отношение к министерству финансов.

Среди гостей был и Уриа Гипп, облаченный во фрак и глубочайшее смирение. Я пожал ему руку. Он сказал мне, как горд он тем, что я соблаговолил узнать ею, и какую действительно чувствует большую благодарность за мою к нему снисходительность. Я предпочел бы, чтобы его благодарность была менее горяча, ибо, охваченный этим чувством, он бродил вокруг меня весь вечер, и стоило нам с Агнессой перекинуться несколькими словами, как позади появлялось его мертвенно бледное лицо с устремленными на нас глазами, лишенными ресниц.

Были еще и другие гости, и все они казались замороженными, словно шампанское. Но один их них привлек мое внимание еще до своего появления, как только было доложено о нем как о мистере Трэдльсе. Мгновенно я перенесся в прошлое, в Салемскую школу. «Неужели это тот самый Томми, — мелькнуло в моей голове, — который, бывало, все рисовал скелеты?» Понятно, с каким нетерпением ожидал я этого мистера Трэдльса. Он оказался сдержанным, степенным молодым человеком со скромными манерами, очень смешно торчавшими на голове волосами и широко открытыми глазами. Трэдльс так поспешил забиться в темный угол, что мне трудно было разглядеть его. Когда со временем мне все-таки это удалось сделать, то я решил, что если только глаза меня не обманывают, это действительно прежний злосчастный Томми.

Я подошел к мистеру Вотербруку и сказал ему, что, повидимому, я имею удовольствие видеть среди его гостей своего бывшего товарища по школе.

— В самом деле? — удивленно проговорил мистер Вотербрук. — Но вы слишком молоды, чтобы могли быть в школе с мистером Спикером.

— Я не о нем говорю, сэр, — ответил я; — я имел в виду мистера Трэдльса.

— Ах! Вот как! — сказал хозяин дома несравненно более равнодушным тоном. — Да, да, это возможно.

— Если это действительно тот самый Трэдльс, — продолжал я, глядя в ту сторону, — так мы с ним учились когда-то в Салемскои школе. Это был чудесный малый.

— О да! Трэдльс — хороший человек, — кивая головой, со снисходительным видом проговорил мистер Вотербрук. — Трэдльс — вполне хороший человек.

— Какое курьезное совпадение! — заметил я.

— Действительно, совпадение удивительное, — согласился мистер Вотербрук. — Тем более, что Трэдльс попал к нам совершенно случайно: ему только сегодня утром было послано приглашение, так как, видите ли, одно место за нашим столом должно было остаться незанятым вследствие нездоровья брата миссис Генри Спикер. Да, мистер Копперфильд, вот уже кто в полном смысле слова джентльмен, так это брат миссис Генри Спикер.

Я что-то пробормотал, восхищаясь этим джентльменом, о котором впервые слышал, а затем спросил мистера Вотербрука о профессии Трэдльса.

— Трэдльс готовится в адвокаты, мистер Копперфильд. Да, он прекраснейший малый и если кому враг, то только самому себе.

— Так вы говорите — он враг себе? — переспросил я, опечаленный слышать это.

— Видите ли, — ответил мистер Вотербрук, поджимая губы и с самодовольным видом играя цепочкой от часов, — Трэдльс один из тех людей, которые в жизни ничего не могут добиться. Ну, например, ему никогда не получать в год и пятисот фунтов стерлингов. Трэдльса мне рекомендовал один их моих приятелей-адвокатов. Да, да! Оказалось, что он не лишен способностей, несомненно в состоянии изучить дело и толково изложить его. Вот почему время от времени ему от меня и перепадают дела, а для него это имеет значение. Да, да…

На меня производила большое впечатление та благодушно-самодовольная манера, с которой мистер Вотербрук время от времени ронял свои «да, да». Оно говорило о том, что человек, произносящий его, родился если не с серебряной ложкой во рту, как говорится у нас в Англии, то с лестницей в руках, по которой он со ступеньки на ступеньку усердно избирался на жизненную крепость, и теперь, наконец, добравшись до ее вершины, философски и покровительственно смотрит на людей, копающихся где-то там внизу, во рву.

Я все еще думал об этом, когда доложили, что обед подан. Мистер Вотербрук предложил руку тетушке Гамлета; мистер Генри Спикер проследовал под руку с миссис Вотербрук; Агнесса, кавалером которой мне так бы хотелось быть, — увы! досталась молодому человеку с глуповатой улыбкой и слабыми ногами. Уриа, Трэдльс и я, как самые юные члены общества, поплелись за ними в хвосте. Я не был так огорчен, как мог бы быть, лишившись за столом соседства Агнессы, только потому, что это дало мне возможность возобновить на лестнице наше знакомство с Трэдльсом. Он мне страшно обрадовался, а Уриа при этом до того противно и навязчиво, извиваясь ужом, выражал свое удовольствие, что я готов был схватить его поперек туловища и швырнуть за перила.

В столовой мы с Трэдльсом разлучились: нас рассадили на противоположные концы стола, и, в то время как он попал в сферу сияния, исходившего от красного бархатного платья своей дамы, надо мной нависла тень мрачного туалета тетушки Гамлета. Обед тянулся очень долго, и разговор шел исключительно об аристократии и чистоте крови. Миссис Вотербрук поведала нам, что если у нее имеется слабость, то только к аристократической крови. Кровь! Кровь! О ней столько говорилось, что, право, можно было принять наш обед за обед людоедов.

— Должен признаться, что вполне разделяю взгляд моей супруги, — проговорил мистер Вотербрук, подняв бокал с вином и прищурившись на него. — Немало хорошего есть на свете, но выше всего я ставлю кровь!

— О, ничто не может дать столько удовлетворения! — воскликнула тетушка Гамлета. — Поистине, чистота крови является наивысшим, всеобъемлющим идеалом. Правда, есть низменные умы (хочу надеяться, что их все-таки не так много), которые предпочитают, я бы сказала, заниматься идолопоклонством… Да, положительно, они поклоняются, например, тем, кто оказал государству большие услуги, людям ума, таланта и тому подобное. Но все это неосязательно, не то что частота крови, которую вы сейчас же видите в самом носе аристократа, в его подбородке! Это уж нечто достоверное. Здесь уж не может быть никаких сомнений!

Тут слабый на ноги молодой человек с глуповатой улыбкой, который вел Агнессу под руку к обеду, перещеголял, кажется, в своих воззрениях и самую тетушку Гамлета.

— Да, чорт побери! — начал этот милый молодой человек, поглядывая кругом с идиотской улыбкой. — Знаете, это сильнее нас, вот эта самая чистая аристократическая кровь! Знаете, она положительно необходима нам. Подайте нам ее, да и только! Знаете, встречаются молодые аристократы, которые и по образованию и по поведению, быть может, не совсем на высоте. Они даже иной раз собьются с пути, натворят всяких бед и себе и другим. А вот поди же! все-таки приятно, чорт побери, сознавать, что в их жилах течет аристократическая кровь. Скажу о себе: мне было бы гораздо приятнее, чтобы меня свалил на землю аристократ, чем поднял с земли простой смертный!

Эта речь, в сущности, в сжатом виде выразившая общие взгляды, имела огромный успех, и благодаря ей автор пользовался всеобщим вниманием до самого ухода дам из столовой.

Мужчины, оставшись один за столом, заговорили о каких-то лордах, о каких-то векселях. Мне все это было неприятно и невыносимо скучно, а мистер Вотербрук снял оттого, что в его доме упоминаются такие аристократические имена.

Можно себе представить, как я был рад, когда наконец смог подняться наверх, в гостиную, где была Агнесса. Поговорив с ней немного и укромном уголке, я представил ей Трэдльса. Мой старый товарищ, несмотря на свою застенчивость, остался таким же милым и симпатичным, каким я знавал его и в школе. Так как на следующее утро ему предстояло, на целый месяц покинуть Лондон, то он ушел очень рано, и я далеко не наговорился с ним так, как бы мне этого хотелось. Но мы обменялись адресами и условились по его возвращении сейчас же снова встретиться. Он очень заинтересовался тем, что я возобновил свою дружбу со Стирфортом, и говорил о нем с таким жаром, что я заставил его все это повторить Агнессе. Но во время этих дифирамбов она молча поглядывала на меня и, когда этого не мог видеть Традльс, покачивала головой.

Так как Агнесса была в кругу людей, среди которых вряд ли она могла себя чувствовать как дома, то я почти обрадовался, узнав, что она скоро возвращается в Кентербери, хотя, конечно, вместе с тем мне не могло не быть грустно, что мы снова с ней расстанемся. Это заставило меня пересидеть всех гостей. Разговор с Агнессой, ее пение так чудесно напоминали мне счастливые дни, прожитые в тихом старинном доме, которому она придавала такую невыразимую прелесть, что я охотно просидел бы в этой гостиной добрую половину ночи: но когда все светила из плеяды гостей мистера Вотербрука закатились, то мне ничего не оставалось больше делать, как самому откланяться. Уходя, я более ясно, чем когда либо, чувствовал, каким, действительно, ангелом-хранителем была для меня Агнесса.

Я только что сказал, что гости разошлись, — разошлись все, кроме Уриа, который весь вечер не переставал вертеться вокруг нас с Агнессой. Я чувствовал его за своей спиной, спускаясь по лестнице, чувствовал и выйдя на улицу, когда он, идя за мной, натягивал на свои костлявые пальцы какие-то огромные перчатки.

Не имея ни малейшего желания находиться в его обществе, но помня просьбу Агнессы быть с ним любезным, я предложил ему зайти ко мне и выпить чашку кофе.

— О! Неужели, мистер Копперфильд, вы оказываете мне такую честь? Мне бы не хотелось, чтобы вы стесняли себя, пригласив в свой дом такого маленького человека, как я.

— Да я вовсе себя и не стесняю, — ответил я. — Так хотите зайти ко мне?

— С превеликим удовольствием! — извиваясь всем телом, воскликнул Уриа.

— Ну, так идемте, — отозвался я.

Я невольно говорил с ним сухо, но он, казалось, не замечал этого. Мы шли кратчайшим путем и дорогой почти не говорили. При входе в дом я взял его за руку, чтобы провести по лестнице, где он мог стукнуться впотьмах головой, но его холодная и влажная рука так напоминала лягушку, что мне захотелось бросить ее и убежать. Однако мысль об Агнессе и долг гостеприимства взяли верх, и я привел его к себе. Когда я зажег свечи, он пришел в неописуемый восторг от моей гостиной; когда же я стал варить кофе в жестяной посуде (она, в сущности, предназначалась для подогревания воды для бритья, но моя хозяйка употребляла ее для варки кофе, жалея дорогой патентованный кофейник, ржавеющий в чулане), он тут проявил столько волнения, что вывел меня из себя, и я был близок к тому, чтобы вылить на него кипящий кофе.

— Господи! Мог ли я думать, мистер Копперфильд, что вы сами будете готовить для меня кофе! Но со мной вообще за последнее время происходит столько неожиданного, что все это кажется мне благословением божьим, ниспосланным мне за мое смирение. Вы, вероятно, слышали, мистер Копперфильд, о предстоящей перемене в моей судьбе?

Видя, как Уриа сидит на моем диване, подобрав свои длинные ноги так, чтобы поставить на колени чашку с кофе, как он положил подле себя на пол шляпу и перчатки, а сам тихонько помешивает ложечкой кофе, и в это время его красные глаза без ресниц устремлены на меня, а ноздри то сжимаются, то раздуваются, и весь он, от подбородка до сапог, извивается, как змея, — видя все это, я признался себе, что к этому человеку я просто питаю отвращение. Мне было очень не по себе, и я чрезвычайно тяготился таким гостем, — ведь тогда я был еще очень молод и не привык скрывать своих переживаний.

— Мне кажется, что вы должны были слышать о предстоящей перемене в моей судьбе, мистер Копперфильд? — повторил Уриа.

— Да, — ответил я, — кое-что слышал.

— А-а-а… Я так и думал, что это известно мисс Агнессе, — спокойным тоном промолвил он. — Чрезвычайно рад, что мисс Агнесса знает об этом. О, благодарю вас, мистер Копперфильд!

Я готов был тут же запустить в него сапожной колодкой, случайно стоявшей здесь же, у камина. Меня взбесило, что этой гадине удалось выведать хотя бы ничтожную долю того, что сказала мне Агнесса, но я сдержался и молча продолжал пить свой кофе.

— А знаете, мистер Копперфильд, вы оказались пророком, — продолжал Уриа — Да каким еще пророком! Господи! Помните, вы мне как-то сказали, что, пожалуй, когда-нибудь я стану компаньоном мистера Уикфильда и фирма будет тогда уж называться «Уикфильд и Гипп». Вы, конечно, можете этого и не помнить, но такой маленький человек, как я, подобных слов забыть не в силах и хранит их, как какую-нибудь драгоценность.

— Припоминаю, будто я говорил что-то в этом роде, — согласился я, — но, по правде сказать, тогда мне это казалось маловероятным.

— А скажите, кому тогда в голову могло притти, что это может когда-нибудь осуществиться! — с восторгом воскликнул Уриа — Я первый не мог допустить этого. Помню, как я вам ответил, что слишком уж я ничтожный для этого человек. И, поверьте, я был искренен, говоря вам это.

Он сидел со своей отвратительной застывшей улыбкой-гримасой и смотрел на огонь, а я не спускал с него глаз.

— Но, видите ли, мистер Копперфильд, — продолжал он после некоторого молчания, — самые скромные люди могут иногда служить орудием в добрых делах. Я рад думать, что, быть может, оказался таким орудием в судьбе мистера Уикфильда, а со временем буду в состоянии сделать для него еще больше. Ах, мистер Копперфильд! Какой это достойный человек и как он был неосторожен!

— Очень огорчен это слышать, — сказал я и не мог удержаться от того, чтобы, делая ударение на этих словах, не прибавить: — во всех отношениях.

— Совершенно верно, мистер Копперфильд, «во всех отношениях». И больше всего ради мисс Агнессы. Быть может, вы уже не помните, как однажды вы так верно и красноречиво сказали, а я прекрасно запомнил эти ваши слова: «Каждый, кто ее знает, должен восхищаться ею». Я тогда еще горячо благодарил вас за них. Но вы, наверно, все это забыли, мистер Копперфильд, не правда ли?

— Нет, — сухо ответил я.

— О, как я рад, что вы не забыли этого нашего разговора! — воскликнул Уриа. — Подумать только, что вы первый заронили и мою скромную душу искру тщеславия и еще помните об этом. О, мистер Копперфильд! Вы извините меня, если я попрошу у вас еще чашечку кофе?

Приподнятый тон, которым он говорил об искре, брошенной мной в его душу, взгляд, который он при этом кинул на меня, заставили меня вздрогнуть, словно я при каком-то ослепительном свете вдруг увидел его настоящую сущность. Просьба налить ему еще кофе, произнесенная совсем иным, обыкновенным топом, вернула меня к моим хозяйским обязанностям. Но, наливая кофе из посудины, предназначенной для бритья, я чувствовал, как дрожит моя рука; я понял, что не в силах с ним тягаться, и инстинктивно боялся того, что он собирается еще мне сказать. Конечно, от него не могло укрыться мое волнение.

Он молчал, старательно мешая ложечкой сахар, пил маленькими глотками кофе, поглаживал своей костлявой рукой подбородок, смотрел в огонь, оглядывал комнату, под видом улыбки строил мне гримасы и снова, охваченный низкопоклонством, извивался наподобие змеи; но все это он делал не проронив ни слова, предоставляя мне возобновить беседу.

— Итак, значит, — заговорил я наконец, — мистер Уикфильд, который стоит по крайней мере пятисот таких, как вы… или как я (тут я не мог удержаться, чтобы после слова «вы» не сделать паузы), по вашим словам был очень неосторожен, не так ли, мистер Гипп?

— Действительно, он был очень неосторожен, мистер Копперфильд, — ответил Уриа, скромно вздыхая.. — О, чрезвычайно неосторожен! Но, пожалуйста, зовите меня просто Уриа, как в былые времена.

— Ну, хорошо, — с трудом проговорил я.

— О, благодарю вас! — с жаром воскликнул он. — Благодарю вас, мистер Копперфильд! Когда вы назвали меня Урна, на меня пахнуло прошлым, и я как будто услышал звон родных церковных колоколов Но, прошу прощения, о чем это мы с вами сейчас говорили?

— О мистере Уикфильде, — напомнил я.

— Да, да, — подтвердил Уриа. — Ах, как неосторожно вел он свои дела! Конечно, ни в чьем присутствии, кроме вашего, я не стал бы и намекать на это, но даже и вам я только могу намекнуть, не более. Одно скажу если бы эти последние годы на моем месте был кто-нибудь другой, то он зажал бы мистера Уикфильда (а что это за достойнейший человек!) в свой кулак, — да, говорю вам, в свой кулак.

При этом он так стукнул кулаком по столу, что не только стол, но, кажется, и вся комната задрожала.

Я так ненавидел его в эту минуту, что, верно, не мог бы ненавидеть больше, если б эта гадина на моих глазах наступила своей ножищей на голову мистера Уикфильда.

— Да-с, дорогой мистер Копперфильд, — продолжал он тихонько, что особенно подчеркивало злобу, с которой он нажимал на стол своим сжатым кулаком, — это не подлежит ни малейшему сомнению: тут было бы и разорение, и позор, и уж не знаю еще что. И мистеру Уикфильду это хорошо известно. Я был скромным орудием, служившим ему, при всей своей ничтожности, верой и правдой, и вот он возводит меня на такую высоту, о которой я даже и мечтать не смел. Как же я должен быть ему благодарен!

Хорошо помню, с каким негодованием колотилось мое сердце, когда я глядел на его плутовскую физиономию, зловеще освещенную красным отблеском раскаленных углей в камине, и чувствовал, что он еще не все сказал.

— Мистер Копперфильд… — снова начал он. — Но, быть может, я не даю вам спать своими разговорами?

— Нет, вы мне нисколько не мешаете, я обыкновенно поздно ложусь спать, — ответил я.

— Благодарю вас, мистер Копперфильд Правда, с тех пор как мы с вами впервые встретились, положение мое несколько улучшилось, но я все-таки и теперь человек маленький, скромный, и надеюсь, что таким я останусь на всю жизнь. Не правда ли, вы не сочтете меня нескромным, если я поведаю вам одну маленькую тайну?

— О нет! — с усилием проговорил я.

— Благодарю вас. — Тут он вынул носовой платок и стал вытирать свои влажные ладони. — Так, видите ли, мистер Копперфильд, мисс Агнесса…

— Ну, продолжайте же, Уриа.

— До чего мне приятно, что вы меня зовете Уриа! — воскликнул Гипп, извиваясь всем телом, словно рыба, только что вытащенная из воды. — Не находите ли вы, мистер Копперфильд, что сегодня вечером она была очень красива?

— Сегодня, как и всегда, я нахожу, что она во всех отношениях выше окружающих ее, — ответил я.

— О, благодарю вас! Это так верно! — закричал Уриа. — Очень, очень благодарен вам за эти слова!

— Не за что, — надменно заметил я. — У вас нет никакого основания благодарить меня.

— Видите ли, мистер Копперфильд, это как раз связано с той маленькой тайной, которую я беру на себя смелость вам открыть. Как ни скромен я, — тут он снова еще усерднее стал вытирать платком ладони, поочередно глядя то на них, то на огонь в камине, — как ни скромна моя матушка, как ни жалок наш хотя честный, но бедный дом, а все-таки образ мисс Агнессы… (мне не тяжело делиться с вами моей тайной с той минуты, как я впервые увидел вас в кабриолете с вашей бабушкой, я почувствовал к вам симпатию) образ мисс Агнессы все эти годы жил в моем сердце… О мистер Копперфильд! Если бы вы знали, какую чистую любовь питаю я к самой земле, по которой моя Агнесса пройдет своими ножками!

Кажется, у меня является безумная мысль выхватить из камина раскаленную докрасна кочергу и проткнуть ею эту рыжую скотину. К счастью, мысль эта вылетает из моей головы, как пуля из ружья, но образ Агнессы, в моих глазах как бы поруганный самыми помыслами этой рыжеголовой скотины, не покидает меня. Эта скотина как-то скорчившись сидит на моем диване, словно его подлая душонка держит в тисках его тело, и доводит меня до головокружения. Мне мерещится, что Уриа на моих глазах как бы распухает, растет, его голос наполняет всю комнату, и мною овладевает странное чувство (верно, знакомое многим), что все это когда-то, давным-давно уже было, и я знаю все, что он собирается сказать мне.

Тут я замечаю на лице Уриа сознание своей силы; это больше всего прочего заставляет меня вспомнить о просьбе Агнессы, и я спрашиваю его с кажущимся спокойствием, на которое я совершенно не считал себя способным еще за минуту перед этим, говорил ли он уже Агнессе о своих чувствах к ней.

— О нет, мистер Копперфильд! — воскликнул он. — Боже мой! Конечно, нет! Никому, кроме вас одних, не говорил я. Видите ли, я только начинаю выходить из своего более чем скромного положения. Все мои надежды зиждутся на том, что она видит, до какой степени я полезен ее отцу (действительно, я надеюсь быть ему очень полезным, мистер Копперфильд), знает, как я стану все облегчать ему, как буду стараться, чтобы никакие беды не коснулись его. Агнесса ведь так привязана к своему отцу, мистер Копперфильд (как чудесно видегь это в дочери!), и вот я мечтаю, что ради него она может быть добра ко мне.

Тут я понял всю глубину замыслов этого мерзавца, а также и то, почему он решил их высказать мне.

— Если вы, мистер Копперфильд, будете так добры и не выдадите моей тайны, — продолжал Уриа, — и вообще не будете против меня, то я сочту это для себя великой милостью. Зная ваше доброе сердце, я уверен, что вы не захотите намеренно повредить мне в глазах моей Агнессы, но, быть может, вы могли бы это сделать невольно. Видите, мистер Копперфильд, я уже называю ее моей. Есть песня, в которой поется: «Отдал бы царскую корону, лишь бы была она моей». Вот я и надеюсь не сегодня, так завтра добиться этого.

Дорогая моя Агнесса! Она, такая любящая, такая хорошая, для которой я не видел кругом ни одного достойного ее молодого человека, — неужели может она достаться подобному мерзавцу!

В то время как эти мысли бродили в моей голове и я пристально смотрел на Уриа, он снова заговорил своим заискивающим тоном;

— Знаете, мистер Копперфильд, это дело не к спеху. Моя Агнесса еще очень молода, а нам с матушкой много еще надо потрудиться, много еще нужно подняться в гору, раньше чем думать об этом, и у меня будет время мало-помалу, пользуясь удобными случаями, приучить ее к моим мечтам. О, я так благодарен вам, что вы позволили мне открыть вам свою тайну! У меня просто камень с души свалился, с тех пор как я знаю, что вы понимаете положение вещей, и потому уверен, что ради самой Агнессы и ее отца вы не пойдете против меня.

Говоря это, он схватил мою руку, — я не решился ее выдернуть, — и, пожав ее влажной своей рукой, взглянул на свои бесцветные часы.

— Бог мой! — воскликнул он. — Уже второй час! Как быстро летит время, когда вспоминаешь о прошлом, мистер Копперфильд! Подумайте только, почти половина второго!

Я ответил, что считал время более поздним. Сказал я это не потому, что так думал, а просто сболтнул, совсем истощив свои разговорные способности.

— Боже мой! — проговорил он, что-то обдумывая. — Как быть? В меблированных комнатах близ Нового моста, где я остановился, уже часа два как все спят.

— Очень жаль, что у меня только одна кровать…

— Какая там кровать, мистер Копперфильд! — воскликпул он, почему-то в восторге подрыгивая ногой. — Скажите, вы ничего не будете иметь против того, чтобы я лег здесь, на полу, у камина?

— Если на то пошло, так лучше уж вы ложитесь на мою кровать, а я устроюсь здесь, на полу, — сказал я.

Усиленно отказываясь от моего предложения, Уриа, в порыве благодарности и самоуничижения, так визжал, что, наверное, разбудил миссис Крупп, должно быть, давно мирно спавшую в своей преисподней под тиканье отчаянно вравших стенных часов. Они отставали в сутки на три четверти часа, из-за чего у нac с хозяйкой порой бывали маленькие столкновения по поводу хронических ее запаздываний.

Так как, при скромности Уриа, убедить его лечь на мою кровать оказалось немыслимым, то мне пришлось устроить его по возможности лучше на полу, у камина. Я соорудил ему ложе из диванного матраца (конечно, слишком короткого для его долговязой фигуры), диванных подушек, одеяла, сукна со стола, чистой скатерти и теплого пальто. Благодарности его не было границ. Я дал ему свой ночной колпак, и он, напялив его себе на голову, стал таким страшилищем, что с тех пор я никогда не решался больше надевать этот колпак. Устроив его таким образом, я пожелал ему спокойной ночи и ушел к себе.

Никогда не забыть мне этой ночи! Никогда не забыть, как я ворочался и метался! Что за пытку переносил я, думая об Агнессе и о тех видах, какие имеет на нее эта тварь! Как ломал я себе голову над тем, что мне тут делать и как делать, и все это сводилось к тому, что ради спокойствия самой Агнессы лучше ровно ничего не делать и все, что я узнал, таить в своей душе. Стоило мне забыться на несколько минут и я сейчас же видел Агнессу с ее кроткими глазами, видел ее отца, который смотрит на нее с любовью, как часто что бывало наяву; я чувствовал, что обоим им грозит какая-то беда, что они молят меня о помощи, и я в ужасе просыпался. Мысль, что рядом спит Уриа, угнетала меня, как кошмар, — мне казалось, что здесь почует сам дьявол.

В моих тревожных мимолетных снах и каминная кочерга не давала мне покоя. Когда я стал просыпаться и еще находился в каком-то среднем состоянии между сном и бодрствованием, мне вдруг померещилось, что я сейчас только, схватив эту самую раскаленную кочергу, проткнул ею тело рыжей скотины. Мысль эта так навязчиво преследовала меня, что, прекрасно понимая всю ее нелепость, я тем не менее встал с постели и на цыпочках пошел в гостиную. Уриа лежал на спине, вытянув ноги почти до самой стены, и, широко открыв рот, храпел и сопел немилосердно. Он был еще отвратительнее, чем снился мне, и меня как-то болезненно стало тянуть чуть ли не каждые полчаса по нескольку минут смотреть на него. Эта длинная, бесконечная ночь показалась мне такой тяжкой, такой безнадежной! На сумрачном, обложенном тучами небе все не появлялось признака рассвета… Когда рано утром я увидел, что Уриа спускается по лестнице (слава богу, завтракать он не остался!), мне почудилось, что с ним вместе уходит от меня эта ужасная ночь. Помню, что, отправляясь в «Докторскую общину», я настойчиво просил миссис Крупп оставить окна подольше открытыми, чтобы гостиная хорошенько проветрилась после пребывания в ней этого гада.

Глава XXVI

Я ПОПАДАЮ В ПЛЕН

Я не видел Уриа Гиппа до отъезда Агнессы из Лондона. Придя в контору дилижанса проститься с ней и проводить ее, я узнал, что с этим же дилижансом возвращается в Кентербери и Уриа. Мне доставило некоторое удовлетворение видеть, что он в своем изношенном, безобразном, бурого цвета пальто и с открытым зонтиком, напоминающим палатку, сидит в заднем углу империала[70], в то время как Агнесса, конечно, была внутри дилижанса. Я заслужил эту маленькую награду теми усилиями, которые я делал над собой, чтобы быть любезным сним в присутствии Агнессы. Все время, пока мы с ней говорили у окна дилижанса, Уриа, как тогда на званом обеде, не переставал парить над нами, словно какой-то большущий ястреб, жадно глотая каждое сказанное нами слово.

Встревоженный тайной, сообщенной мне Уриа у моего камина, я часто и много думал о словах, сказанных Агнессой по поводу вступления Уриа в компанию с ее отцом: «Я поступила так, как считала нужным. Чувствуя, что для папиного спокойствия эта жертва необходима, я умоляла его пойти на нее». И вот теперь меня мучило тяжелое предчувствие, что из любви к отцу Агнесса может пойти и на другую, еще более ужасную жертву. Я ведь знал, как она любит отца, знал ее самоотверженную натуру и слышал от нее самой, что она считает себя хотя и невольной, но все же причиной всех отцовских бед и жаждет уплатить ему свой долг. Меня при этом нисколько не утешало, что между Агнессой и этим рыжим мерзавцем в буром, выцветшем пальто нет ничего общего, ибо я прекрасно понимал, что огромная опасность именно и заключается в самой разнице между самоотверженной, чистой душой Агнессы и низкой, грязной душой Уриа. Несомненно, что все это ему было досконально известно и, при своем коварстве, он это прекрасно учитывал.

Я, конечно, был уверен, что перспектива такой жертвы должна была отравить жизнь Агнессы, но, видя, что она пока еще далека от этих мыслей, что тень этой грядущей беды еще не коснулась ее, я считал так же невозможным открыть ей замыслы Уриа, как и обидеть ее. Вот почему, провожая ее, я об этом не проронил ни слова. Уезжая, Агнесса с улыбкой махала мне рукой, а в это время ее злой гений торжествующе извивался на империале, словно уже захватил ее в свои когти.

Долго потом я не мог отделаться от тяжелого впечатления, произведенного на меня этой сценой при отъезде. Получив от Агнессы письмо, в котором она сообщала мне о своем благополучном прибытии домой, я почувствовал себя таким же несчастным, как и в момент ее отъезда. Стоило мне задуматься, как я сейчас же вспоминал о грозящей Агнессе опасности, и мне делалось вдвое тяжелее. Редкую ночь мне во сне не мерещилась эта опасность. Страх за Агнессу стал как бы частью моей жизни, столь же неотделимой от моего существа, как и моя голова.

Предаваться душевным мукам у меня было более чем достаточно времени, ибо Стирфорт, как я знал из его писем, находился в Оксфорде, и по возвращении моем из «Докторской общины» я чувствовал себя очень одиноко. Мне кажется, что в эти дни в мою душу стало уже закрадываться некоторое недоверие к Стирфорту. Отвечал я на его письма очень дружески, но, в сущности, мне думается, я был рад, что ему как раз в это время нельзя приехать в Лондон. Сказать правду, я подозреваю, что это было влияние Агнессы, еще усиливавшееся благодаря тому, что она со своим горем завладела всеми моими мыслями.

А время шло своим чередом. Уходил день за днем, неделя за неделей. Я по контракту изучал дело в конторе «Спенлоу и Джоркинс». Бабушка решила давать мне на жизнь девяносто футов стерлингов в год (не считая платы за квартиру и всяких других расходов). Квартира моя была снята на год, и хотя все еще, когда темнело, она нагоняла на меня тоску и вечера в ней казались мне бесконечными, но я как-то привык пребывать и меланхолическом настроении и утешался кофе. Я поглощал его чуть не целыми ведрами. В этот период времени я, помнится, сделал три открытия: во-первых, что миссис Крупп подвержена какой-то странной болезни, при которой воспаляется нос, — болезни, требующей употребления мятной настойки; во-вторых, что у меня в чулане, очевидно вследствие каких-то удивительных колебаний температуры, лопаются и испаряются бутылки со спиртными напитками; и, в-третьих, что я, чувствуя себя совершенно одиноким на свете, склонен изливать это в стихах на родном языке.

День, когда я был зачислен в штат конторы, ознаменовался только тем, что я угостил писцов бутербродами и вишневой настойкой, а сам вечером отправился в театр. Я выбрал драму «Незнакомец», как соответствующую духу моей «Докторской общины», и вернулся оттуда в таком виде, что едва узнал себя в зеркале.

После того как был подписан мой контракт с фирмой «Спенлоу и Джоркинс», мистер Спенлоу сказал мне, что он был бы счастлив пригласить меня, к себе в Норвуд отпраздновать вновь завязавшиеся между нами отношения, но сейчас это, к сожалению, неудобно сделать, ввиду производимых в его доме переделок по случаю возвращения из Парижа его дочери, заканчивающей там свое образование. Он тут же добавил, что как только приедет дочь, он надеется иметь удовольствие принять меня у себя. До меня раньше уж доходили слухи, что он вдовец и у него единственная дочь. Я выразил ему свою признательность.

Мистер Спенлоу сдержал свое слово. Через неделю-другую он вернулся к этому вопросу и сказал мне, что будет чрезвычайно счастлив, если, приехав в ближайшую субботу, я окажу ему честь погостить у него до понедельника. Понятно, я ответил, что честь эту ему окажу, а он тут же добавил, что сам и привезет и отвезет меня в своем экипаже.

Когда наступила суббота и я явился в контору со своим саквояжем, то писцы, почитавшие норвудский дом каким-то таинственным святилищем, почувствовали величайшее почтение не только ко мне, но даже и к моему саквояжу. Один из них не замедлил сообщить мне, будто, по слухам, мистер Спенлоу кушает не иначе как на серебре и китайском фарфоре; другой намекнул, что в норвудском доме шампанское подается так же запросто, как в других домах пиво. Старый конторщик в парике, мистер Тиффи, давно работавший в фирме «Спенлоу и Джоркинс», не раз бывал по делам в норвудском доме, и всегда его приглашали в малую столовую, где обыкновенно завтракали. Так вот, по словам мистера Тиффи, комната эта была чрезвычайно роскошно обставлена, а ост-индская темная настойка, которой его там угощали, до того крепка, что, выпив ее, вы невольно начинаете моргать глазами.

В ту субботу в нашем суде по духовным делам вторично слушалось отложенное дело одного булочника, которому грозило отлучение от церкви за то, что он на собрании своего прихода противился уплачивать налог на содержание мостовой. И так как папка с этим делом, по моему расчету, была вдвое объемистее «Приключений Робинзона Крузо», то заседание очень затянулось. Все же к вечеру мы отлучили булочника от церкви на шесть недель и наложили на него бесконечное количество судебных издержек. После того и прокурор, и судья, и адвокаты (все они были в родстве между собой) вместе отправились в город, а мы с мистером Спенлоу в его собственном экипаже поехали к нему в Норвуд.

Выезд у мистера Спенлоу был чудесный: прекрасный экипаж и породистые лошади, которые так грациозно выгибали шеи и выкидывали ноги, словно знали, что принадлежат к «Докторской общине». Вообще члены нашей общины старались перещеголять друг друга по части изящества, в том числе и изящных выездов. Впрочем, я считал, как и поныне считаю, что в мое время все эти прокторы больше всего старались перещеголять друг друга по части крахмальных воротничков и галстуков, и, по-моему, на них бывало максимальное количество крахмала, какое только человек в состоянии вынести.

Ехать было очень приятно. Дорогой мистер Спенлоу осветил мне некоторые стороны нашей профессии. Он уверял меня, что это вообще лучшая профессия на свете и никоим образом ее нельзя смешивать с деятельностью адвоката. У прокторов, по его словам, совершенно особенная работа, совсем не такая механическая, как у тех, и гораздо более выгодная в материальном отношении.

— Мы, — говорил он, — имеем возможность подходить к делам гораздо проще и ближе, чем другие учреждения, и вот это самое и делает нас привилегированной корпорацией. Конечно, — прибавил он, — нельзя отрицать неприятного факта, что работу нам дают главным образом адвокаты, но это не мешает нам смотреть на них свысока.

Я спросил мистера Спенлоу, какие, по его мнению, наилучшие дела в нашей профессии. Он ответил, что, несомненно, наиболее выгодными являются дела по спорным духовным завещаниям, когда, например, вопрос идет о каком-нибудь хорошеньком именьице, так в тридцать или сорок тысяч фунтов стерлингов. При таких делах получаются большие доходы во всех стадиях судопроизводства, — ведь нужны целые горы справок, показаний, протоколов и т. п. А обе спорящие стороны обыкновенно рьяно берутся за дело и денег не жалеют. Тут мой патрон начал во всю превозносить «Докторскую общину».

— Больше всего достоин восхищения дух единства, царящий в ней, — с жаром рассказывал он. — Благодаря этому «Докторская община» является наилучше организованным учреждением в мире. Подумайте только, как это удобно! У нас все тут, словно в одной ореховой скорлупе. Вот представьте: вы вносите в нашу консисторию дело о разводе или о возвращении обратно приданого. Здесь ваше дело рассматривается, так сказать, в семейной обстановке, не спеша, на досуге. Предположим, вас не удовлетворяет вынесенное постановление. Что делаете вы дальше? Вы переносите это самое дело под арки, в верховный суд. А что это за суд? Да, в сущности, прежний: в прежнем помещении, с прежним же составом, и только тот, кто в первой инстанции был судьей, здесь является защитником ваших интересов, а тот, кто был защитником, здесь становится судьей. Опять и здесь ваше дело разыгрывается, как по нотам. Но допустим, что и решением верховного суда вы не вполне довольны. Прекрасно! Вы еще раз переносите ваше дело в третье наше судебное учреждение — суд церковных делегатов. Кто же, спрашивается, эти самые делегаты? Да это прокторы, которые только не принимали участия в тех двух судах при рассмотрении вашего дела, по присутствовали там от нечего делать и совершенно в курсе его. Теперь, являясь судьями, они выносят постановления к общему удовольствию, хотя все-таки, знаете, угодить всем бывает трудно. Находятся люди, которые поговаривают о злоупотреблениях, творимых у нас, о слишком большой замкнутости и о необходимости у нас реформ, но, сэр, все это лишь пустые толки, и мы можем, положив руку на сердце, смело сказать перед лицом всего мира: «Коснитесь только «Докторской общины» — и вы развалите всю страну».

Я слушал все это с большим вниманием, и хотя, признаться, не вполне разделял взгляд моего патрона на значение для Англии «Докторской общины», но почтительно соглашался со всем тем, что он высказывал. Я отнюдь не принадлежал к числу людей, собиравшихся трогать «Докторскую общину» и разваливать страну.

Через некоторое время разговор перешел на недавно виденную мной пьесу «Незнакомец», затем вообще на драму и, наконец, на лошадей, везших нас. Этих тем нам вполне хватило на всю дорогу. При доме мистера Спенлоу был прекрасный сад, и хотя время года далеко не было благоприятно для него, но содержался он в таком удивительном порядке, что я пришел от него в восторг. Виднелась зеленая лужайка, величественная группа деревьев, аллеи с трельяжем[71], по которому весной, должно быть, вились всевозможные цветущие растения. «Ах, боже мой! здесь, наверно, в одиночестве прогуливается дочь мистера Спенлоу», мелькнуло у меня в голове.

Войдя в дом, весело сиявший огнями, мы очутились в большой передней, наполненной всевозможными шляпами, пальто, пледами, перчатками, хлыстами и тростями.

— Где мисс Дора? — спросил мистер Спенлоу у слуги. «Дора! Какое прелестное имя!» подумал я.

Из передней мы вошли в смежную комнату, которая, вероятно, была той самой малой столовой, где старый конторщик в парике упивался ост-индской темной настойкой, и я услышал голос, произнесший:

— Мистер Копперфильд, позвольте вас представить моей дочери Доре и другу дочери, пользующемуся ее доверием.

Наверное, это был голос мистера Спенлоу, но я не узнал его, — до того ли мне было! Свершилось! Судьба моя была решена: я стал пленником и рабом. В одно мгновение я до безумия влюбился в Дору.

Она казалась мне не то феей, не то сильфидой[72], словом, каким-то сверхчеловеческим существом, — кем-то таким, кого смертные никогда не встречают, но жаждут узреть. В один миг провалился я в бездну любви… Я не в силах был удержаться на краю этой бездны, не в силах оглянуться, заглянуть на дно, — я полетел туда стремглав, прежде чем был в состоянии сказать ей хотя бы одно слово.

— Мы уже раньше встречались с мистером Копперфильдом, — услышал я хорошо знакомый голос, когда, бормоча что-то, я раскланивался перед дамами.

Не Дора произнесла это, нет, — говорил «пользующийся ее доверием друг» — мисс Мордстон.

Мне кажется, что я даже не особенно удивился. Повидимому, в эту минуту у меня пропала всякая способность удивляться чему-либо, кроме Доры Спенлоу, и я как ни в чем не бывало проговорил:

— Как поживаете, мисс Мордстон? Надеюсь, хорошо?

— Очень хорошо, — ответила она.

— А как себя чувствует мистер Мордстон? — спросил я.

— Благодарю вас, он совершенно здоров.

Думаю, что мистер Спенлоу был очень удивлен, видя, что мы знаем друг друга.

— Рад видеть, Копперфильд, что вы с мисс Мордстон старые знакомые, — проговори он.

— Мы в дальнем родстве с мистером Копперфильдом, — суровым тоном пояснила мисс Мордстон. — Когда-то мы немного знали друг друга. Это было в его детстве. Обстоятельства тогда разъединили нас, а сейчас, если бы я не услышала его имени, то никогда не узнала бы его.

— Я же всегда и всюду узнал бы вас, — заявил я, и это действительно была чистая правда.

— Видите ли, — сказал мистер Спенлоу, обращаясь ко мне, — мисс Мордстон была так добра, что согласилась взять на себя обязанность быть, так сказать, доверенным другом моей дочери Доры. Ведь у моей дочери, увы, нет матери, и мисс Мордстон как бы должна быть ее другом и защитником.

При слове «защитник» у меня невольно мелкнула в голове мысль, что мисс Мордстон напоминает те карманные пистолеты, носящие название «защита жизни», которые скорее служат грабителям для нападения, чем защитой жизни тех, на кого нападают. Но в моей голове ни одна мысль, кроме как о Доре, не могла удержаться и я, глядя на нее, по ее мило надутым губкам понял, что она вовсе не намерена доверяться своему «другу и защитнику».

Тут раздался звон колокола, и хозяин дома, объяснив мне, что это первое предупреждение к обеду, провел меня в мою комнату переодеться.

Но переодеваться или вообще что-либо делать в том восторженном состоянии любви, в котором я пребывал, казалось мне просто смешным. Я мог только сидеть у камина и, покусывая ключ от саквояжа, думать о пленительной, очаровательной юной Доре с ее ясными глазками. Какая фигура! Какое личико! Какая прелестная манера себя держать, капризно-обворожительная!

Вторично колокол прозвучал так скоро, что я едва успел кое-как натянуть свою фрачную пару (вместо того чтобы как можно аккуратнее сделать это ввиду новых обстоятельств) и спустился вниз. В гостиной я застал несколько человек гостей. Дора разговаривала с каким-то седовласым стариком. Несмотря на его седины и то, что, как он сам говорил, у него были уже правнуки, я вдруг почувствовал к нему безумную ревность…

В каком удивительном был я состоянии! Я ревновал всех и вся не только к самой Доре, но и к ее отцу. Невыносима была мысль, что другие присутствующие знают мистера Спенлоу гораздо лучше моего. Для меня было пыткой слушать разговоры о событиях, в которых я не играл никакой роли. Когда один из гостей, совершенно лысый джентльмен, с блестящей, точно отполированной головой, впрочем очень милый, спросил меня, в первый ли раз я в этих местах, я так взбесился, что готов был бог знает что ему сделать.

Но, в сущности, я никого не помню, кроме Доры. Что подавали за обедом, я тоже не помню, — одна Дора была перед моими глазами. Мне кажется, что пообедал только Дорой, и тарелок шесть были приняты от меня нетронутыми. Я сидел рядом с нею. Я говорил с нею. У нее был такой чудесный голосок, такой веселый, звонкий смех, такая прелестная, чарующая манера себя держать, — словом, было все, чтобы обратить не счастного, погибшего юношу в полное рабство. Она была удивительно миниатюрна, но это делало ее еще более для меня драгоценной. Когда Дора с мисс Мордстон ушли из столовой (они были единственными дамами за обедом), я впал в блаженно-мечтательное состояние, которое только порой отравляла мысль, что мисс Мордстон может, пожалуй, очернить меня в глазах Доры. Милый джентльмен с отполированной головой что-то долго рассказывал мне, кажется, о садоводстве. Как будто несколько раз до меня доходили слова «мой садовник». Я делал вид, что очень внимательно слушаю его, а сам в это время бродил с Дорой по садам рая.

Когда мы пришли в гостиную, то холодный и мрачный вид мисс Мордстон еще усилил во мне страх, что мой враг задумает очернить меня в глазах предмета моего обожания. Совершенно неожиданно от этого страха я был избавлен.

— Давид Копперфильд, — позвала меня мисс Мордстон, указывая на амбразуру[73] окна, — на два слова.

Я храбро предстал перед лицом мисс Мордстон.

— Давид Копперфильд, — начала она, — я не стану распространяться относительно наших семейных дел. Это мало «приятная тема для разговоров.

— Далеко не приятная, мэм, — ответил я.

— Далеко не приятная, — согласилась мисс Мордстон. — Я не намерена вспоминать о бывших неприятностях и бывших обидах. Мне было нанесено оскорбление женщиной, — да будет это сказано к стыду моего пола, — о которой я не могу говорить иначе, как с презрением и отвращением, так уж лучше совсем не говорить о ней.

Я был взбешен, услышав такой отзыв о бабушке, но сдержал себя и сказал, что, конечно самое лучшее, если мисс Мордстон будет угодно вовсе не упоминать о ней, и прибавил, правда, не особенно решительным тоном, что я не могу слышать, чтобы о моей бабушке говорили неуважительно в моем присутствии.

Мисс Мордстон, закрыв глаза, презрительно кивнула головой. Затем, медленно поднимая веки, она снова заговорила:

— Давид Копперфильд, я вовсе не пытаюсь скрывать от вас того, что когда вы были ребенком, я составила себе о вас очень неблагоприятное мнение. Быть может, это было ошибкой с моей стороны, а быть может, вы с тех пор изменились. Теперь об этом нечего говорить. Но я принадлежу к семье, известной, мне кажется, твердостью характера. Я не склонна ни меняться под влиянием обстоятельств, ни менять своих мнений. И вот у меня сложилось мнение о вас, и вы можете думать обо мне все, что вам будет угодно.

Я, в, свою очередь, кивнул головой.

— Однако, — продолжала она, — нет никакой надобности, чтобы эти наши взгляды друг на друга проявлялись здесь. При теперешних обстоятельствах гораздо лучше, чтобы этого не было. Жизнь столкнула нас и может еще когда-нибудь столкнуть, и потому нам лучше всего держаться возможно дальше друг от друга. Отдаленность нашего родства является для этого достаточным основанием, и нам вовсе не нужно привлекать внимание друг к другу. Согласны ли вы со мной?

— Мисс Мордстон, — ответил я, — я считаю, что вы и мистер Мордстон были очень жестоки со мной и бесчеловечно обходились с моей матерью. Я убежден в этом и сохраню это убеждение до конца своей жизни. Что же касается вашего предложения, то я вполне согласен с ним.

Мисс Мордстон опять закрыла глаза и кивнула головой. Затем, едва коснувшись моей руки кончиками своих жестких, холодных пальцев, она отошла от меня, поправляя свои стальные цепочки, которые я видел на ней, будучи ребенком. Эти украшения мисс Мордстон напомнили мне цепи, которые, вися на воротах тюрьмы, говорят проходящим о том, что ждет каждого, кто попадает за тюремные ворота.

Из всего, бывшего потом в тот вечер, я помню только, что владычица моего сердца пела очаровательные баллады на французском языке, аккомпанируя себе на каком-то божественном инструменте, напоминающем гитару. Баллады эти как будто все были на один и тот же танцевальный мотив: тра-ла-ла, тра-ла-ла… Помню, я утопал в блаженстве… Я отказалсяот всех напитков, особенно был мне отвратителен пунш. Когда моя богиня под конвоем мисс Мордстон уходила к ceбe, она, улыбаясь, подала мне прелестнейшую ручку. Случайно взглянув в зеркало, я увидел, что у меня совершенно дурацкий, идиотский вид. Я отправился спать в чрезвычайно сентиментальном настроении, а утром встал слегка помешанным.

Выло чудесное раннее утро, и я решил прогуляться по аллеям с трельяжем, где ничто не могло мешать мне мечтать о «ней». По дороге в сад я наткнулся в передней на ее маленькую собачку Джипа и с нежностью подошел к ней, ибо моя любовь распространялась и на собачку Лоры: но Джип оскалил на меня зубы и, рыча, забрался под стул, не желая и слышать о какой-либо дружбе.

В саду было тихо и прохладно. Я гулял, думая о том, какое было бы блаженство, если бы когда-нибудь я стал женихом этого чудесного существа. О самой женитьбе, о приданом и тому подобном я так же мало думал, как в дни моего детства, когда был влюблен в миленькую Эмми. Иметь право звать ее «Дорой», писать ей, обожать ее, боготворить, думать, что в обществе других людей она вспоминает обо мне, — все это казалось мне верхом человеческого счастья, моего счастья… Несомненно, что тогда я был глупым, сентиментальным мальчиком, но во всем этом было столько душевной чистоты, что как ни смешно мне теперь, но все-таки я не в силах относться к этому презрительно.

Я гулял недолго, так как вдруг, свернув на другую аллею, встретился с «ней». И сейчас, когда я вспоминаю об этом мгновении, мурашки пробегают у меня с головы до ног, а перо дрожит в руке.

— Вы… вы… мисс… Спенлоу… раненько… вышли… гулять… — пробормотал я, заикаясь.

— У нас в доме все так бестолково, — заговорила моя богиня, — мисс Мордстон просто какая-то нелепая; выдумала такую глупость — ни свет ни заря проветривать комнаты. Видите ли, ей необходим воздух!.. (Тут она расхохоталась самым мелодичным на свете смехом.) По утрам в воскресенье я ведь не упражняюсь на рояле, — продолжала она щебетать. — А надо же что-нибудь делать!. Вот я и сказала вчера вечером папе, что я решила, как только встану, пойти гулять. К тому же, это самое лучшее, самое светлое время дня, не правда ли? Как вы находите?

Я вдруг отважился на очень храбрый шаг и, правда, заикаясь, но все-таки проговорил, что в настоящую минуту действительно я нахожу, что очень светло, но еще недавно все казалось мне очень мрачным.

— Что это, комплимент или в самом деле погода изменилась? — спросила Дора.

Заикаясь больше прежнего, я ответил, что тут нет никакого комплимента, а только чистая правда, хотя изменения в погоде я и не заметил; чтобы пояснить, я застенчиво прибавил: «Я ведь имел в виду перемену своего настроения».

Дора густо покраснела, и — боже! — как обворожительно встряхнула она от смущения своими локонами! Никогда не видывал я таких локонов, и ничего нет удивительного, ибо других таких не существует в целом свете. А эта соломенная шляпка с голубыми лентами, из-под которой выбиваются эти самые локоны! О, если б только я мог завладеть этой шляпкой! Какой драгоценностью была бы она для меня в моей гостиной на Букингамской улице!

— Вы только что приехали из Парижа? — спрашиваю я.

— Да, — отвечает она. — А вы когда-нибудь бывали там?

— Нет.

— Ну, надеюсь в недалеком будущем вы туда попадете. Воображаю, как Париж должен вам понравиться!

На моей физиономии, наверное, отразилась жесточайшая мука. Как могла она надеяться, что я скоро попаду в Париж! Как могло ей даже в голову притти, что я в состоянии помышлять об этом! Очень нужен мне Париж! Очень нужна мне вся Франция! Я тут же заявил ей, что при теперешних обстоятельствах ни за какие сокровища мира не согласился бы оставить Англии. Никто и, ничто не было бы в силах заставить меня это сделать. Словом, Дора уже снова стала потряхивать от смущения локонами, когда, к нашему большому облегчению, мы увидели бегущего по аллее Джипа.

Собачка почувствовала ко мне ужасную ревность и отчаянно принялась на меня лаять. Дора взяла ее на руки и стала ласкать, — боже мой, как завидовал я ей! — но она все не унималась. Я хотел погладить ревнивого Джипа, но он так огрызнулся на меня, что юная хозяйка принялась его за это наказывать. Мучения мои еще больше возросли, когда я увидел, до чего мило треплет она Джипа по носу, а собачонка, продолжая сердито ворчать на меня, щурит глазки и лижет ей руку. Наконец Джип успокоился, — и как было не успокоиться ему, когда прелестный подбородок с ямочкой покоился на его головке! — и мы направились в оранжерею.

— Вы, повидимому, не особенно близки с мисс Мордстон? — спросила Дора. — Любимчик мой!

Увы! Последние два слова относились к песику… Ах, если бы они были сказаны мне!

— Нет, — ответил я, — мы ничуть не близки с ней.

— Прескучная особа, — проговорила Дора, мило надув губки. — Не знаю, право, о чем только думал папа, когда выбирал мне такую неприятную компаньонку! Кому, спрашивается, нужна ее защита? Мне ее совсем не надо. Джип может гораздо лучше, чем мисс Мордстон, защитить меня. Ведь правда, Джип, дорогой мой?

Собачонка только лениво жмурила глазки, когда хозяйка целовала ее.

— Папа почему-то зовет мисс Мордстон моим «доверенным другом», но я уверена, что это далеко не так, — ведь правда, Джип? Мы с вами, Джип, вовсе не намерены доверять таким злющим людям. Мы сами знаем, кому доверять, и сами будем находить себе друзей. Нам совсем не нужно тех, кого нам навязывают, — ведь так, Джип?

Джип в ответ приветливо заворчал, напоминая поющий на огне чайник. А для меня каждое слово Доры было новым кольцом цепи, приковывающей меня к ней.

— Как грустно, Джип, что вместо доброй мамы за нами все время ходит по пятам такая угрюмая, ворчливая старуха, как наша мисс Мордстон! Ну, ничего, дружок, мы не станем доверять ей и постараемся, несмотря на ее присутствие, быть как можно счастливее, а ее будем не ублажать, а дразнить. Ведь так, Джип?

Еще немного — и, мне кажется, я не вытерпел бы и тут же в аллее опустился бы на колени, рискуя не только перепачкать брюки в песке, но еще к быть выгнанным из дома. К моему счастью, мы уже подходили к оранжерее.

В ней были целый ассортимент[74] великолепных гераней. Прохаживаясь, мы любовались им, Дора то и дело, восхищаясь, останавливалась над тем или другим цветком, а я вслед за ней сейчас же тоже выражал свой восторг. Дора, по-детски хохоча, поднимала Джипа и заставляла его нюхать цветы. Если не все мы трое, то я по крайней мере, несомненно чувствовал себя в это время в каком-то сказочном царстве. И теперь запах герани неизменно будит во мне какое-то полунасмешливое, полусерьезное чувство к тогдашним моим переживаниям, и у меня всегда при этом мелькают перед глазами соломенная шляпка с голубыми лентами, масса локонов, две тонкие ручки, поднимающие к зеленым листьям и ярким цветам маленькую черненькую собачку…

Мисс Мордстон уже искала нас. Найдя нас в оранжерее, она подставила для поцелуя свою жесткую, в морщинах, набитых пудрой, щеку. Затем она взяла Дору под руку и повела нас завтракать с такой мрачной торжественностью, словно мы шли за телом павшего в бою воина.

Не знаю уж, сколько чашек чаю выпил я за этим завтраком, ибо приготовлен он был ручками Доры. Знаю одно, что этим количеством я мог бы расшатать свою нервную систему, будь у меня в те времена нервы. Немного погодя мы отправились в церковь. Мисс Мордстон уселась на скамье между мной и Дорой, но я слышал, как пело мое божество, и все и вся исчезло из моих глаз… Была проповедь. Конечно, в ней говорилось о Доре… Вот все, боюсь, что вынес я из этой обедни.

День прошел очень спокойно. Гостей, кроме меня, не было. Мы гуляли, потом обедали, а вечер провели, рассматривая книги и рисунки. Мисс Мордстон, с какой-то духовной книгой перед глазами, зорко следила за нами. Ах, воображал ли мистер Спенлоу, когда после обеда дремал против меня с носовым платком на лице, как мысленно я горячо обнимаю его, видя уже в нем своего тестя! Так же, когда я прощался с ним на ночь, наверное, он далек был от мысли, что только что дал свое полное согласие на нашу помолвку с Дорой и что я не перестаю призывать благословение божие на его голову…

Мы уехали в понедельник очень рано, ибо в адмиралтейском суде[75] «Докторской общины» должно было слушаться дело по иску моряков, оказавших помощь потерпевшему бедствие судну. Дело это требовало основательного знания мореходства. Но так как знанием этим никто в «Докторской общине» не обладал, то судья умолил явиться ему на помощь двух старых специалистов. Несмотря на раннее время, Дора присутствовала за завтраком и, как накануне, сама приготовляла чай. Когда мы отъезжали от дома, а она стояла на крыльце, держа в своих объятиях Джипа, я, сняв шляпу и раскланиваясь с ней, испытал радостно-грустное чувство.

Не стану делать бесплодных усилий, чтобы описать, каким в этот день казался мне адмиралтейский суд и какие глупости приходили мне в голову по поводу разбираемого дела. Помню, я видел все время на серебряном весле, лежавшем на столе как эмблема[76] нашего морского судопроизводства, выгравированное имя «Дора», а когда мистер Спенлоу уехал без меня (во мне почему-то все жила безумная надежда, что он опять должен взять меня с собой), я почувствовал себя моряком, чье судно ушло, бросив его на пустынном острове.

И так жил я в мечтах и грезах не только этот понедельник, а день за днем в течение целых недель и месяцев. Я шел в «Докторскую общину» отнюдь не для того, чтобы изучать там дело, а мечтать о Доре. Если до меня случайно доносились обрывки из бракоразводных дел, я, представляя себе, конечно, образ Доры, удивлялся, как люди могут быть несчастны в браке. Когда до моих ушей доходило какое-нибудь дело об утверждении в правах наследства, я начинал мечтать о том, какие прежде всего шаги предпринял бы я немедленно для завоевания моей Доры, будь я на месте счастливого наследника.

В первую же неделю моей любви я купил себе четыре великолепных жилета, и купил их не потому, что мне лично хотелось щеголять, нет: исключительно для Доры. Также для нее я стал носить на улице палевые перчатки, ради нее же я нажил себе мозоли, от которых никогда потом не смог избавиться. Уж одни ботинки того времени, такие маленькие по сравнению с величиной моих ног, могли бы красноречиво и трогательно рассказать о состоянии моего сердца.

Искалечив себе таким образом ноги из любви к Доре, я тем не менее ежедневно исхаживал огромные расстояния, все надеясь увидеть ее. Не говоря уже о том, что на норвудской дороге меня знали не меньше, чем почтальона, я усердно колесил и по лондонским улицам, особенно там, где находились магазины дамских мод. Так же по целым часам до изнеможения бродил я по парку.

Время от времени, к несчастью далеко не часто, мне все-таки удавалось увидеть ее. Иногда она махала мне перчаткой из окна кареты, иногда встречал я ее на прогулке с мисс Мордстон, и тогда я мог пройтись с ними немного и перекинуться с нею несколькими словами. Но после этих встреч я бывал всегда в ужасном состоянии, — мне все казалось, что я не сказал ей того, что нужно было сказать, и благодаря этому она не представляет себе, до чего я люблю ее. Тут я начинал терзаться мыслью, что она совершенно равнодушна ко мне. Можно себе представить, как жаждал я, чтобы мистер Спенлоу еще пригласил меня к себе! Но, увы, такого приглашения, к моему великому огорчению, я все не удостаивался.

Моя миссис Крупп, несомненно, была женщиной проницательной. Прошло всего каких-нибудь несколько недель, как я влюбился, и я еще даже не собрался с духом открыть свою тайну Агнессе, а только ограничился тем, что сообщил ей в письме о моем посещении мистера Спенлоу, у которого «вся семья состоит из единственной дочери», — и вот миссис Крупп, очевидно, повторяю, благодаря своей удивительной проницательности, уже догадалась о моей любви.

Однажды вечером, когда я сидел у себя в особенно удрученном состоянии духа, появилась миссис Крупп и спросила, нет ли у меня настойки из кардамона и ревеня с семью каплями гвоздичного масла, а в случае, если такого снадобья у меня не имеется, не могу ли я ей дать немного водки, которая до некоторой степени может заменить при ее недуге это лекарство. Так как никогда в жизни до этого я ни о чем подобном не слышал, а бутылка водки у меня всегда стояла в чулане, то я, тотчас же сходив за этой бутылкой, налил ей стакан водки, и миссис Крупп, очевидно желая доказать, что она не употребит ее для каких либо других целей, тут же принялась ее пить.

— Развеселитесь, сэр, — вдруг проговорила она, — я просто не могу вас видеть таким, сэр, ведь я сама мать.

Я, по правде сказать, не совсем понял, какое имеет отношение ко мне выражение «я сама мать», но все-таки улыбнулся ей насколько только мог добродушнее.

— Ну, уж вы простите, меня, сэр, — продолжала миссис Крупп, — я знаю, в чем дело: тут замешалась какая-нибудь леди.

— Миссис Крупп! — воскликнул я, краснея до ушей.

— Да благословит вас господь! Будьте молодцом, сэр, — подбадривала меня хозяйка не только словами, но и жестами. — Главное, не приходите в отчаяние, смотрите, не думайте о смерти. Если леди ваша немилостлива к вам, так, мало ли других на свете, которые будут радёшеньки полюбить такого красавчика, как вы. Вам, сэр, надо себе цену знать, вот что скажу я вам!

— Откуда же вы взяли, миссис Крупп, что тут замешена леди? — спросил я.

— Сэр, я сама мать, — с большим чувством заявила миссис Крупп.

Некоторе время она была так взволнована, что могла только, прижав руку к своей нанковой груди, подкреплять себя моим «лекарством». Наконец она опять заговорила:

— Когда ваша милая бабушка сняла для вас эту квартиру, я, помните, тогда сказала: «Слава богу, теперь мне есть о ком заботиться». И вот, сэр, я вижу, вы кушаете плохо и пьете плохо.

— Так, значит, вы на этом основываете свои подозрения, миссис Крупп? — спросил я.

— Сэр, — ответила моя хозяйка, и в голосе ее слышалась некоторая строгость, — у меня на квартире до вас жило немало молодых людей, и, знаете, опыт у меня имеется. Бывает, что молодой человек вдруг начинает или уж очень заботиться о своей внешности, или уж положительно на нее не обращает внимания. Он, причесываясь, то слишком вертится перед зеркалом, то даже и пробора себе не сделает. Носит или слишком узкие, или слишком широкие ботинки. Все это зависит, конечно, от характера молодого человека, но и в том и в другом случае тут, поверьте, замешана какая-нибудь леди.

Закончив свою речь, миссис Крупп так решительно тряхнула головой, что у меня почва совершенно ускользнула из-под ног.

— Вот и джентльмен, который жил здесь до вас и умер, — продолжала моя хозяйка, — как только он влюбился в трактирную служанку, сейчас же велел сузить свой жилет, чтобы скрыть, как его разнесло от пьянства.

— Миссис Крупп, — с неудовольствием сказал я, — прошу вас не смешивать леди, о которой идеть речь, с трактирной служанкой или кем-либо в этом роде.

— Мистер Копперфильд, я сама мать и понимаю, что вам мои слова не нравятся. Простите же меня, если я вмешалась не в свое дело… Вообще я считаю, что не нужно соваться туда, куда тебя не просят, но вы так молоды, сэр, и мне захотелось дать вам добрый совет: глядите веселей на жизнь, будьте молодцом и знайте себе цену. Хорошо, если б вы чем-нибудь занимались, сэр, хотя бы вот игрой в кегли. Это развлекло бы вас и было бы вам полезно.

Сказав это, миссис Крупп сделала мне величественный реверанс[77] и удалилась, делая вид, что боится разлить водку, которой в стакане и следа уже не осталось.

Когда фигура моей хозяйки исчезла в темной передней, я подумал, что, давая мне эти советы, миссис Крупп позволила себе некоторую вольность, но тут же решил, что, пожалуй, это даже полезно, ибо является предостережением для меня в том смысле, что следует лучше хранить свои тайны.

Глава XXVII

ТОММИ ТРЭДЛЬС

Не знаю уж, оказал ли тут влияние совет миссис Крупп, или кегли, по ассоциации, напомнили мне Трэдльса, но только на следующий день я решил его навестить. Месяц, который Трэдльс собирался провести в провинции, давно прошел. Я знал, что он живет в маленькой уличке около ветеринарного колледжа в Кемпдентаунском квартале. По словам одного из наших писцов, проживавшего там по соседству, уличку эту населяли почти исключительно студенты ветеринарного колледжа, и они покупали живых ослов для проведения над ними у себя на дому разных опытов. Разузнав от того же писца, как самым кратчайшим путем попасть в это царство науки, я после службы отправился отыскивать своего старого товарища. Добравшись до нужной мне улички, я нашел, что в ней мало хорошего, а ради Трэдльса мне бы хотелось, чтобы она была получше. Обитатели ее, повидимому, имели обыкновение выбрасывать сюда из своих домов все, что было лишнего, поэтому, не говоря уж о невылазной грязи, от которой несло смрадом, здесь еще валялись капустные листы. Впрочем, разыскивая номер дома Трэдльса, я убедился, что, кроме отбросов растительного мира, тут же можно увидеть еще негодные ботинки, кастрюли с продырявленным дном, изношенную черную шляпу, поломанный зонтик.

Общий вид этого места живо напоминал мне те дни, когда я жил у Микоберов. Дома были все на один лад и казались произведениями какого-то взбалмошного малого, который, раздобыв кирпичей и известки, впервые пустился строить. Один только дом, и именно тот, который я разыскивал, выделялся из общего числа. Его жалкие претензии на изящество как-то особенно воскресили в моей памяти мистера и миссис Микобер.

Я подошел к дверям этого дома как раз в тот момент, когда их отперли для молочника, и разговор, который я тут услышал, окончательно перенес меня в микоберовские времена.

— Ну, что слышно о моем счетце? — спрашивал молочник очень юную служанку.

— Хозяин говорит, что вам скоро будет заплачено, — ответила девушка.

— Дело в том, — продолжал молочник, как будто не слыша ответа и говоря, видимо, не для девушки, а для кого-то, находящегося внутри дома, — дело в том, что мне так давно не платят по этому счету, что, пожалуй, думают и совсем этого не делать. Знайте же: это не пройдет у вас! Дудки! — крикнул, молочник, свирепо глядя в коридор.

Молоденькая служанка с перепугу заговорила почти шопотом, и я только по движению ее губ догадался, что она снова повторяет обещание своего хозяина уплатить немедленно.

— Так вот что скажу я вам, — впервые глядя сурово на, девушку и беря ее за подбородок, заявил молочник: — вы любите молоко, да?

— Люблю, — ответила девушка.

— Прекрасно, — заявил молочник. — Завтра вы его не получите, слышите? Ни капли не получите!

Мне показалось, что у девушки от этих слов стало легче на душе, ибо она поняла, что сегодня-то молоко еще будет. И действительно, молочник, мрачно покачав головой, оставил в покое подбородок девушки и, открыв свой бидон, налил молока в ее кувшин. Покончив с этим, он, ворча, ушел, и вскоре у соседнего дома раздался его злобный голос, выкрикивающий: «Молоко, молоко!»

— Здесь живет мистер Трэдльс? — спросил я у служанки.

Какой-то таинственный голос ответил из глубины коридора: «Да», после чего и девушка подтвердила это.

— Что, он дома?

Опять таинственный голос ответил: «Да», и служанка, как эхо, повторила это. Я вошел в дом и по указанию девушки стал подниматься по лестнице. Проходя мимо одной из комнат внизу, я заметил, что за мной следят чьи-то глаза, верно, обладателя таинственного голоса.

Дом был двухэтажный, и на верхней площадке лестницы меня встретил Трэдльс в своем поношенном сюртуке. Он был в восторге видеть меня и радушно повел в свою комнату. Комната эта выходила на улицу. Она обставлена была бедно, но имела чрезвычайно опрятный вид. Другой комнаты у него, видимо, не было, так как диван служил ему постелью, а вакса и сапожные щетки помещались на книжной этажерке, выглядывая из-за толстого словаря. Стол был завален бумагами, и, очевидно, Трэдльс перед моим приходом усердно работал.

— Трэдльс! — воскликнул я, сев и еще раз пожимая ему руку. — Я просто в вотсторге от того, что вижу вас!

— И я в восторге, Копперфильд! — улыбаясь, ответил он. — Действительно в восторге! Вот потому, что я был так рад встрече с вами у Вотербруков и видел, что это взаимно, я и пригласил вас сюда, а не в свою контору.

— А! Так у вас есть контора! — воскликнул я.

— То есть четверть конторы, четверть коридора и четверть конторщика, — с улыбкой ответил Трэдльс. — Я и еще трое — мы сняли контору компанией и наняли конторщика Видите ли, это нам нужно для представительства контора и конторщик придают деловой вид. А один конторщик обходится мне полкроны в неделю.

В улыбке, с которой он все это рассказывал, я так и увидел прежнею Трэдльса — простодушного, доброго и, — увы! — кажется, такого же неудачливого.

— Конечно, вы понимаете, Копперфильд, я отнюдь не из гордости не даю здешнего моего адреса, — продолжал Трэдльс, — а только потому, что не всем, кто приходит ко мне, это могло бы быть приятно. А я, знаете, пробиваю себе дорогу в жизнь, и было бы смешно, если б я стал изображать из себя что-либо другое.

— Вы готовитесь стать адвокатом? Мне сказал об этом мистер Вотербрук.

— Да, собираюсь быть адвокатом, — ответил он, медленно потирая руки. — Но я только недавно записался в число помощников… то есть, в сущности, записался-то я давно, но требуемый взнос в сто футов стерлингов я смог внести совсем недавно, и с каким трудом, скажу я вам! Да, с каким трудом, — повторил он с такой болезненной гримасой, словно ему вырвали зуб.

— Знаете, Трэдльс, о чем я невольно вспомнил, сидя здесь и глядя на вас? — спросил я.

— Нет, — ответил он.

— О вашем небесно-голубом костюме.

— Да, да, — засмеялся Трэдльс, — помните, как он обтягивал мне руки и ноги? А все-таки это было счастливое время…

— Мне же кажется, что наш директор, без ущерба для нас, мог сделать это время гораздо счастливее, — возразил я.

— Быть может, и так, не спорю, но несмотря на все, согласитесь, ведь бывало очень весело. Помните наши вечера в дортуаре? Какие устраивались там пирушки! Что за забавные истории вы рассказывали! Ха-ха-ха!.. А помните, как я был избит палкой за то, что осмелился плакать о мистере Мелле? Ах, старый Крикль! И все-таки, представьте, я хотел бы его видеть.

— Да что вы говорите, Трэдльс! — воскликнул я с негодованием. — Ведь он обращался с вами совершенно по-зверски.

Его добродушное отношение к мистеру Криклю и ужасному прошлому вдруг воскресило это прошлое, и мне казалось, будто я только вчера видел, как его секли.

— Вы так думаете? — задумчиво спросил Трэдльс. — Быть может, он действительно переусердствовал надо мной, но все это дела давно минувших дней. Эх, старина Крикль!

— Ведь правда, Трэдльс, вы были тогда на попечении какого-то дяди? — спросил я.

— Да, да, это тот самый дядя, которому я все собирался писать, да так и не написал. Ха-ха-ха!.. Конечно, был у меня тогда дядя. Он умер вскоре после окончания мною школы.

— Вот как!

— Да. Он был… как бы это сказать?.. коммерсант по части сукон, удалившийся от дел. Одно время он даже считал меня своим наследником, но когда я вырос, то не пришелся ему по вкусу.

— Что вы хотите сказать? — воскликнул я, не веря, ню он может так спокойно говорить об этом.

— Боже мой, Копперфильд! Я говорю именно так, как оно есть. К моему несчастью, дядя невзлюбил меня, уверял, что я совершенно не оправдал возлагаемых им на меня надежд, и взял да и женился на своей экономке.

— А что вы тут стали делать? — поинтересовался я.

— Ничего особенного не делал. Жил себе с ними в ожидании того, что дядя как-нибудь меня пристроит, жил до тех пор, пока дядина подагра не набросилась на его желудок и он не приказал долго жить. Вдова его вышла за молодого, а я, так сказать, остался на мели.

— И вы так-таки ничего и не получили после дяди?

— Как не получил! Целых пятьдесят фунтов стерлингов! Первое время я совершенно не знал, что с собой делать, так как не был подготовлен ни к какой профессии. Потом мне помог найти работу бывший товарищ по Салемской школе — Яулер, сын адвоката. Быть может, вы его помните? У него еще такой смешной нос на сторону?

— Нет, очевидно, он был не в мое время. При мне у всех носы были на своем месте, — заявил я.

— Да это неважно, — заметил Трздльс. — Начал я благодаря помощи Яулера с переписки судебных документов, но, конечно, это давало немного. Мало-помалу я стал браться за более замысловатую работу — составлять отношения, извлечения и тому подобное, Вы ведь знаете, Копперфильд, что я человек усидчивый, и, когда возьмусь за работу, она у меня спорится. Ну, мне тут и пришло в голову изучить юридические науки. Вот на это и пошло все, что оставалось от моих пятидесяти фунтов. В то же время Яулер рекомендовал меня в две-три адвокатские конторы, в том числе и к Вотербруку, и недостатка в работе у меня не было. К тому же, мне еще удалось познакомиться с одним издателем энциклопедии[78], и он тоже стал мне давать работу. Как раз сейчас я работаю на него. Представьте себе, Копперфильд, я, оказывается, совсем неплохой компилятор[79], - прибавил Трэдльс своим добродушно-доверчивым тоном, — а вот подите же, к самостоятельному творчеству я не имею ни малейших способностей. Вряд ли можно найти другого малого, столь бездарного в этом отношении.

Видя, что Трэдльс ждет моего подтверждения, я принужден был кивнуть головой, и он продолжал… как бы это вернее выразиться?.. ну, скажем, мужественно-терпеливо.

— Работая таким образом и живя очень скромно, я смог наконец скопить сто фунтов стерлингов. И теперь взнос сделан, хотя это была далеко не легкая штука. Да, конечно, не легкая, — повторил он, и на лице его снова появилась гримаса, словно у него только что вытащили и второй зуб. — Итак, в настоящее время я живу той работой, о которой говорил вам. У меня еще есть надежда в ближайшее время стать сотрудником газеты. О, это совсем поставило бы меня на ноги!.. Ну, а вы, Копперфильд, вы совершенно такой же, как и были, с тем же самым лицом, и я так рад вас видеть, что ничего не в силах скрыть от вас. Так знайте же: я помолвлен!

— Помолвлен?

«Ах, Дора! Почему не я?» пронеслось в моей голове.

— Невеста моя — дочь девонширского священника, — рассказывал Трэдльс, — одна из десяти его дочерей. Если б вы только знали, какая это милая девушка! Она несколько старше меня, но что за чудесное существо! Помните, я говорил вам, что отлучаюсь из Лондона?.. Это я был у нее. Туда и назад я шел пешком. Как мне было там хорошо! Правда, мам долгонько придется ждать свадьбы, но у нас с ней девиз[80]: «Жди и надейся». Да, мы часто себе это повторяем: «Жди и надейся», И она ради меня, Копперфильд, готова ждать и до шестидесяти лет и больше.

Говоря это, Трэдльс встал и подошел к чему-то, покрытому белой простыней (я и раньше обратил на это внимание, не понимая, что бы это могло быть).

— Но все-таки, Копперфильд, нельзя сказать, чтобы мы совсем не думали о нашем будущем хозяйстве. Нет, нет, мы уже начали кое-чем обзаводиться. Вот тут, — проговорил он с торжествующим видом, осторожно снимая простыню, — для начала две вещи. Эту жардиньерку с цветочным горшком моя невеста купила сама. Вы представьте себе, какой красивый вид будет она иметь с поставленными на ней растениями где-нибудь у окна в гостиной! — с восторгом говорил он, отходя, чтобы издали полюбоваться жардиньеркой. — А этот круглый столик с мраморной доской (два фута и десять дюймов в окружности) — мое приобретение. Тоже очень нужная вещь. Понадобится ли вам положить книгу, зайдет ли к вам или к вашей жене гость — как удобно на него поставить, например, чашку чаю, ведь правда? Прекрасно, отлично сделанная вещь, — прочна, как скала!

— Конечно, — продолжал Трэдльс, — это немного вообще для обзаведения, но все-таки начало положено. Что меня, по правде сказать, Копперфильд, приводит в уныние, так это вопрос о столовом и постельном белье и кухонной посуде, — все это так дорого. Но… «жди и надейся». А невеста моя, поверьте, чудесная девушка!

— Совершенно уверен в этом! — с жаром заявил я.

— Теперь, кажется, о себе я все рассказал, — продолжал Трэдльс, усаживаясь снова на стул. — Словом, оборачиваюсь, как только могу. В общем, зарабатываю не бог весть что, но зато и проживаю немного. Столуюсь я у своих хозяев. Это очень милые люди. Мистер и миссис Микобер много видели на своем веку, и оба они превосходные собеседники.

— Что вы говорите, дорогой Трэдльс! — воскликнул я. Трэдльс с удивлением посмотрел на меня.

— Мистер и миссис Микобер! — повторил я. — Быть не может! Да я с ними в прекраснейших отношениях!

Как раз в этот момент внизу два раза постучали в наружную дверь. Я сейчас же узнал этот стук: живя на Виндзорской террасе, я так свыкся с ним. Мне казалось, что никто, кроме мистера Микобера, не может так стучать, и это рассеяло все мои сомнения. Я попросил Трэдльса пригласить мистера Микобера наверх. Он сейчас же исполнил мою просьбу, крикнув с верхней площадки своему хозяину, чтобы тот к нему поднялся. И вот через какую-нибудь минуту в комнату вошел со своим щеголеватым, моложавым видом совсем не изменившийся мистер Микобер. На нем были такие же франтовские панталоны в обтяжку, такой же крахмальный воротничок, тот же лорнет, так же он помахивал своей изящной тросточкой.