— У одного господина спросили: любит ли он детей… и т. д.
— Это несчастная женщина, — продолжал рассказывать Хэм, — которую весь город положительно готов затоптать в грязь. От нее бегут с большим страхом, чем от привидения на кладбище.
Окончив с этим анекдотом, принимался без всякой паузы за другой.
— Не ее ли, Хэм, видел я сегодня вечером на берегу, вскоре после того, как вы прошли?
Он не ждал ни смеха, ни одобрения, говорил вполголоса, почти шепотом, чтобы его не услышали другие, злые и гордые, и не поколотили бы.
— Так вы говорите, она шла за нами следом, да? — спросил Хэм. — Значит, это она самая. Теперь я понимаю, как могло случиться, что она подошла к окошечку в комнату Эмми, как только та вошла к себе со свечой. Она постучала в окно и прошептала: «Эмилия, Эмилия, ради Христа, сжальтесь надо мной! Я ведь когда-то была такая же, как и вы». А ведь такие слова, мистер Дэви, слышать равнодушно нельзя.
Бедный, кроткий, безыменный благотворитель. Я говорю \"безыменный\" потому, что даже хозяйка дома не помнила его имени, так как много лет подряд называла его просто \"этот толстый дурак с анекдотами\".
— Конечно, Хэм. Что же сделала тут Эмилия?
Теперь, когда я обдумала все, я даю торжественное обещание смеяться на все шутки, остроты и анекдоты, хотя бы это стоило мне здоровья и даже жизни.
— Эмилия сказала: «Марта, вы? Неужели это вы, Марта?» Надо вам сказать, они немало дней проработали вместе в магазине мистера Омера.
И если разрешит начальство, осную общество покровительства неудачливым острякам, где будут выдавать пособия и страховать на случай переутомления и увечья этих великих духом и бескорыстных благотворителей.
— Прекрасно припоминаю ее теперь! — воскликнул я. — Да, да, это одна из тех девушек, которых я еще мальчиком видел там.
— Это Марта Эндель, — сказал Хэм. — Она на два-три года старше Эмилии, но в школе они учились вместе.
ДУРАКИ
— Я никогда не слышал даже имени этой девушки, — заметил я, — просто как-то невольно перебил вас.
На первый взгляд кажется, будто все понимают, что такое дурак, и почему дурак чем дурее, тем круглее. Однако, если прислушаешься и приглядишься — поймешь, как часто люди ошибаются, принимая за дурака самого обыкновенного глупого или бестолкового человека.
— Да мне, мистер Дэви, в сущности, и рассказывать больше нечего, тут все было в словах: «Эмилия, ради Христа, пожалейте меня, — ведь я была такая же, как и вы». Она хотела поговорить с Эмилией, а та не могла повидаться с нею у себя, так как обожающий ее дядя был дома, а он ни за что на свете… поймите только, мистер Дэви, что дядя, при всей своей великой доброте и золотом сердце, не согласился бы и за все сокровища, скрытые на дне моря, видеть рядом со своей маленькой Эмми эту женщину.
— Вот дурак, — говорят люди. — Вечно у него пустяки в голове!
Я мгновенно почувствовал, как и сам Хэм, что это действительно было немыслимо.
Они думают, что у дурака бывают когда‑нибудь пустяки в голове!
— Так вот, — продолжал Хэм, — Эмилия написала карандашом записку и передала ее Марте через окно, сказав: «Отнесите эту записку моей тетке, и она из любви ко мне приютит вас у своего очага, пока дядя не уйдет в море и я не смогу притти к вам». Потом все, о чем я говорил вам, она рассказала мне и просила проводить ее сюда. Что же мне было делать?.. Конечно, Эмилии не следовало бы знаться с такой женщиной, но я не силах отказать ей, когда она просит меня со слезами на глазах.
В том‑то и дело, что настоящий круглый дурак распознается, прежде всего, по своей величайшей и непоколебимейшей серьезности. Самый умный человек может быть ветреным и поступать необдуманно, — дурак постоянно все обсуждает; обсудив, поступает соответственно и, поступив, знает, почему он сделал именно так, а не иначе.
Тут он с большой осторожностью вынул из внутреннего кармана своей грубой куртки хорошенький кошелечек.
Если вы сочтете дураком человека, поступающего безрассудно, вы сделаете такую ошибку, за которую вам потом всю жизнь будет совестно.
Дурак всегда рассуждает.
— И если, мистер Дэви, я не был уж в силах устоять против ее слез и повел ее сюда, как мог я отказаться нести вот это? — проговорил Хэм, с нежностью глядя на крошечный кошелек, лежащий на его грубой ладони. — Как отказать, зная, для чего он ей нужен?.. Настоящая игрушка, — прибавил он с умилением, продолжая смотреть на кошелек, — да и денег то там у моей дорогой Эмми кот наплакал!
Простой человек, умный или глупый — безразлично, скажет:
Когда Хэм спрятал обратно кошелек, я горячо пожал ему руку, — это, по-моему, больше всяких слов должно было сказать о моих к нему чувствах, — и мы с ним еще несколько минут ходили молча взад и вперед перед домом.
— Погода сегодня скверная, — ну, да все равно, пойду погуляю.
Дверь открылась, вышла моя Пиготти и поманила Хэма войти в дом. Я хотел было остаться пока на улице, но Пиготти догнала меня и настояла, чтобы я также вошел. Я решил никому на глаза не показываться, но так как Эмилия и Марта сидели как раз в той самой кухоньке с изразцовым полом, о которой я раньше уже упоминал, а дверь с улицы открывалась прямо туда, то я, не успев опомниться, сразу очутился среди них.
А дурак рассудит:
На полу у камина сидела та женщина, которую я недавно видел на берегу. Из ее позы я заключил, что Эмилия только что встала со стула, а до того голова этой несчастной, вероятно, лежала у нее на коленях. Я почти не мог рассмотреть лица женщины, так как она, должно быть нарочно, прикрыла его своими растрепанными волосами, но вce-таки видно было, что она молода и красива. И Пиготти и Эмилия — обе были заплаканы. Царило полное молчание, и только голландские часы подле буфета, казалось, тикали вдвое громче обыкновенного.
— Погода скверная, но я пойду погулять. А почему я пойду? А потому, что дома сидеть весь день вредно. А почему вредно? А просто потому, что вредно.
Первой заговорила Эмилия.
Дурак не выносит никаких шероховатостей мысли, никаких невыясненных вопросов, никаких нерешенных проблем. Он давно уже все решил, понял и все знает. Он — человек рассудительный и в каждом вопросе сведет концы с концами и каждую мысль закруглит.
— Марте хотелось бы поехать, в Лондон, сказала она Хэму.
При встрече с настоящим дураком человека охватывает какое‑то мистическое отчаяние. Потому что дурак — это зародыш конца мира. Человечество ищет, ставит вопросы, идет вперед, и это во всем: и в науке, и в искусстве, и в жизни, а дурак и вопроса‑то никакого не видит.
— Почему в Лондон? — спросил тот.
— Что такое? Какие там вопросы?
Навсегда запомнился мне взгляд, который он бросил при этом на сидевшую на полу женщину, в этом взгляде было и сострадание и также неудовольствие, что она — в обществе его любимой. Оба они, и Хэм и Эмилия, говорили почти шопотом, словно Марта была больная.
Сам он давно уже на все ответил и закруглился.
— Там лучше, чем здесь, — вдруг громко раздался третий голос — голос Марты, попрежнему неподвижно сидевшей на полу. — Там ни одна душа не знает меня, а здесь — все.
В рассуждениях и закруглениях дураку служат опорой три аксиомы и один постулат.
— Что же она там будет делать? — снова спросил Хэм.
Аксиомы:
Женщина подняла голову и мрачно посмотрела на него, потом снова опустила ее и вдруг, как будто пронзенная пулей, ухватилась за шею правой рукой.
1) Здоровье дороже всего.
— Она постарается вести себя хорошо, — сказала маленькая Эмилия. — Вы не знаете всего того, что рассказала она нам. Ведь правда, тетушка, как ему знать это?
2) Были бы деньги.
Пиготти сочувственно кивнула головой.
3) С какой стати.
— Я буду стараться вести себя хорошо, — проговорила Марта, — если только вы поможете мне выбраться отсюда. Хуже того, что я здесь, там я не могу быть, а лучше — могу. О, дайте мне уйти с этих улиц, где весь народ знает меня с самого детства! — вся дрожа, закричала она.
Постулат:
Эмилия протянула руку Хэму, и я видел, как он положил в нее небольшой парусиновый мешочек. Приняв его за свой кошелек, она сделала шаг или два вперед, но, заметив ошибку, вернулась к Хэму, который стоял подле меня, и молча показала ему мешочек.
Так уж надо.
— Это все ваше, Эмилия, — услышал я его тихий голос. — Дорогая моя, у меня теперь нет ничего на свете, что не было бы вашим. Деньги могут доставить мне радость только тогда, когда они вам нужны.
Где не помогают первые, там всегда вывезет последний.
Снова слезы заблестели на глазах Эмилии; она молча повернулась и подошла к Марте. Не знаю уж, сколько она дала ей, только видел, как, нагнувшись над нею, она положила деньги ей за пазуху. Прошептав что-то, она спросила, достаточно ли этого.
Дураки обыкновенно хорошо устраиваются в жизни. От постоянного рассуждения лицо у них приобретает с годами глубокое и вдумчивое выражение. Они любят отпускать большую бороду, работают усердно, пишут красивым почерком.
— Более чем достаточно, — ответила Марта и, схватив руку Эмилии, стала целовать ее.
— Солидный человек. Не вертопрах, — говорят о дураке. — Только что‑то в нем такое… Слишком серьезен, что ли?
Затем несчастная женщина встала, закуталась в свою шаль так, что почти не было видно лица, и, громко рыдая, пошла к выходу. Перед тем как отворить дверь, она на мгновение остановилась, как бы собираясь что-то сказать, но так ничего и не сказала и, продолжая тихонько рыдать, вышла из кухни.
Убедясь на практике, что вся мудрость земли им постигнута, дурак принимает на себя хлопотливую и неблагодарную обязанность — учить других. Никто так много и усердно не советует, как дурак. И это от всей души, потому что, приходя в соприкосновение с людьми, он все время находится в состоянии тяжелого недоумения.
Когда дверь за ней закрылась, Эмилия как-то растерянно посмотрела на нас троих и вдруг, закрыв лицо руками, зарыдала.
— Чего они все путают, мечутся, суетятся, когда все так ясно и кругло? Видно, не понимают; нужно им объяснить.
— Полно, Эмилия! — ласково проговорил Хэм, нежно гладя ее по плечу. — Полно, дорогая, не надо плакать, моя красоточка!
— Что такое? О чем вы горюете? Жена застрелилась? Ну, так это же очень глупо с ее стороны. Если бы пуля, не дай Бог, попала ей в глаз, она бы могла повредить себе зрение. Боже упаси! Здоровье дороже всего!
— Ах, Хэм! — воскликнула девушка, горько плача. — Я вовсе не такая хорошая, как мне следовало бы быть. Порой я чувствую себя такой неблагодарной!
— Ваш брат помешался от несчастной любви? Он меня прямо удивляет. Я бы ни за что не помешался. С какой стати? Были бы деньги!
— Вы хорошая, да, да, хорошая, — утешал ее Хэм.
Один лично мне знакомый дурак, самой совершенной, будто по циркулю выведенной, круглой формы, специализировался исключительно в вопросах семейной жизни.
— Нет! Нет! — крикнула Эмилия, качая головой и рыдая. — Говорю вам, я не такая хорошая, как должна была бы быть, далеко не такая, далеко…
— Каждый человек должен жениться. А почему? А потому, что нужно оставить после себя потомство. А почему нужно потомство? А так уж нужно. И все должны жениться на немках.
И она рыдала так, что казалось — сердце ее готово было разорваться на части.
— Почему же на немках? — спрашивали у него.
— Я слишком злоупотребляю вашей любовью, я знаю это, — с рыданием говорила она, — я часто бываю недобра к вам, неровна, тогда как мне следовало бы быть совсем иной. Вы совсем по-другому со мной… Почему же я такая гадкая, неблагодарная, — я, которая должна бы только и думать о том, как вас сделать счастливым?..
— Да так уж нужно.
— Да вы это и делаете, дорогая моя, — утешал ее Хэм. — Я счастлив, когда вижу вас, счастлив целый день только потому, что могу думать о вас.
— Да ведь этак, пожалуй, и немок на всех не хватит.
Тогда дурак обижался:
— Ах, этого недостаточно! — закричала Эмми. — Вам это кажется потому, что вы сами хороший, а не я хороша. О, дорогой мой, поверьте, вы были бы гораздо счастливее, полюби вы другую девушку, более спокойную, более достойную вас, для которой вы были бы всем на свете, а не такое изменчивое, пустое, легкомысленное создание, как я…
— Конечно, все можно обратить в смешную сторону.
— Бедное нежное сердечко! — прошептал Хэм. — Эта Марта совсем взбудоражила ее.
Дурак этот жил постоянно в Петербурге, и жена его решила отдать своих дочек в один из петербургских институтов.
— Тетечка, милая, идите поближе ко мне, дайте мне прижаться к вам! — рыдая, промолвила Эмилия. — Ах, тетечка, какой несчастной чувствую я себя сегодня! Я не такая хорошая, как нужно, — знаю, что не такая…
Дурак воспротивился:
Пиготти бросилась к ней, а Эмилия, посадив ее на стул у камина, стала перед ней на колени и, обняв ее за шею, взволнованно глядя на нее, закричала;
— Гораздо лучше отдать их в Москву. А почему? А потому, что их там очень удобно будет навешать. Сел вечером в вагон, поехал, утром приехал и навестил. А в Петербурге когда еще соберешься!
— Тетечка, молю вас, попытайтесь помочь мне! Хэм, дорогой, попробуйте и вы помочь мне, и вы тоже, мистер Давид, в память прошлых дней… Мне так хочется быть лучше, чем я есть! Так хочется быть в тысячу раз благодарнее, так хочется глубже сознавать, какое это великое счастье быть женой чудесного человека и вести спокойную, хорошую жизнь! Боже мой, боже мой! Сердце мое, сердце!..
В обществе дураки — народ удобный. Они знают, что барышням нужно делать комплименты, хозяйке нужно сказать: \"а вы все хлопочете\", и, кроме того, никаких неожиданностей дурак вам не преподнесет.
Тут она спрятала свое лицо на груди моей старой няни и, прекратив свои жалобы; в которых было еще так много детского, как и в ее манере себя держать и в самой ее наружности, тихо плакала, а няня гладила и ласкала ее, как малого ребенка.
— Я люблю Шаляпина, — ведет дурак светский разговор. — А почему? А потому, что он хорошо поет. А почему хорошо поет? Потому, что у него талант. А почему у него талант? Просто потому, что он талантлив.
Понемногу Эмми стала успокаиваться, и тогда мы все принялись утешать ее, подбадривая и несколько даже подшучивая над нею. Она приподняла голову, заговорила с нами, а потом даже улыбнулась, рассмеялась и наконец, несколько сконфуженная происшедшей сценой, села рядом с тетушкой. Пиготти привела в порядок ее растрепанные кудри, вытерла ей глаза, оправила платье, чтобы, когда Эмми вернется домой, дядюшке и и голову не могло притти, что любимица его плакала.
Все так кругло, хорошо, удобно. Ни сучка, ни задоринки. Подхлестнешь, и покатится.
В этот вечер я увидел то, чего мне до сих пор видеть не приходилось: Эмилия целомудренно поцеловала своего жениха в щеку и так прижалась к нему, словно видела в нем своего защитника.
Дураки часто делают карьеру, и врагов у них нет. Они признаются всеми за дельных и серьезных людей.
Когда при слабом свете молодого месяца они вместе направились домой и я, глядя им вслед, думал о том, какая огромная разница между этим уходом и уходом Марты, я заметил, как Эмми, обхватив обеими руками руку жениха, все так же прижималась к нему.
Иногда дурак и веселится. Но, конечно, в положенное время и в надлежащем месте. Где‑нибудь на именинах.
Веселье его заключается в том, что он деловито расскажет какой‑нибудь анекдот и тут же объяснит, почему это смешно.
Глава XXIII
Я ВЫБИРАЮ СЕБЕ РОД ДЕЯТЕЛЬНОСТИ
Но он не любит веселиться. Это его роняет в собственных глазах.
Проснувшись на следующее утро, я долго думал о маленькой Эмилии и о ее переживаниях после ухода Марты. Ни к кому не чувствовал я такой нежности, как к этому прелестному существу, подруге моих детских лет, которого я тогда, еще мальчиком, беззаветно любил. В этом я был убежден всю мою жизнь и умру с этим убеждением. И теперь мне казалось, что, став невольным свидетелем ее интимных переживаний, я обязан хранить их в строжайшей тайне. Рассказать о них даже такому другу, как Стирфорт, было бы, по-моему, поступком грубым, недостойным и меня самого и нашего чистого детства, обаяние которого в моих глазах и поныне окружает своим ореолом мою бывшую маленькую подругу. Поэтому я твердо решил хранить тайну в глубине своей души, и она, эта тайна, казалось мне, придавала новую прелесть маленькой Эмми.
Все поведение дурака, как и его наружность, так степенно, серьезно и представительно, что его всюду принимают с почетом. Его охотно выбирают в председатели разных обществ, в представители каких‑нибудь интересов. Потому, что дурак приличен. Вся душа дурака словно облизана широким коровьим языком. Кругло, гладко.
Нигде не зацепит.
За завтраком мне подали письмо от бабушки. Так как в нем был затронут вопрос, по которому, я считал, Стирфорт мог дать мне полезный совет, я уже заранее с восторгом предвкушал, как мы будем с ним это обсуждать дорогой в Лондон. В данную минуту нам было не до этого — надо было проститься со всеми нашими здешними приятелями. Не последнее место среди них занимал мистер Баркис; он искренне горевал о нашем отъезде, и я нисколько не сомневаюсь, что он снова охотно открыл бы свой заповедный сундучок, снова извлек бы оттуда еще одну золотую гинею, если б такою ценою он смог удержать нас в Ярмуте хотя бы еще на двое суток. Мистер Пиготти и его семейство были тоже очень огорчены нашим отъездом. Торговый дом «Омер и Джорам» в полном составе вышел на улицу проститься с нами. А Стирфорта пришло проводить столько рыбаков, наперебой предлагавших отнести на дилижанс наши чемоданы, что будь у нас багаж целого полка, то и тогда не пришлось бы искать носильщиков. Словом, мы покинули Ярмут, оставив по себе прекрасную память и общее сожаление, что уезжаем.
Дурак глубоко презирает то, чего не знает. Искренне презирает.
— Вы долго пробудете здесь, Литтимер? — спросил я его, в то время как он, в ожидании нашего отъезда, стоял подле дилижанса.
— Это чьи стихи сейчас читали?
— Нет, сэр, — ответил он, — вероятно, не очень долго.
— Бальмонта.
— Да этого он еще и сам сказать не может, — беспечным тоном проговорил Стирфорт. — Ему дано определенное поручение, и он должен его выполнить.
— Бальмонта? Не знаю. Не слыхал такого. Вот Лермонтова читал. А Бальмонта никакого не знаю.
— Не сомневаюсь, что оно будет им выполнено, — заметил я.
Чувствуется, что виноват Бальмонт, что дурак его не знает.
Литтимер дотронулся до своей шляпы, как бы благодаря меня за хорошее о нем мнение, и я опять сразу почувствовал себя не старше восьми лет.
— Ницше? Не знаю. Я Ницше не читал!
Дилижанс тронулся. Литтимер еще раз прикоснулся к своей шляпе, желая нам доброго пути, и остался стоять на мостовой, столь же таинственный, полный достоинства, как какая-нибудь египетская пирамида. Некоторое время мы ехали молча, не проронив ни единого слова. Стирфорту, против обыкновения, не хотелось болтать, а я задумался о том, когда мне снова удастся попасть в родные места и какие перемены произойдут за это время и с ними и со мной. Вдруг Стирфорт, мгновенно стряхнув свою задумчивость, дернул меня за руку и весело сказал (такие быстрые перемены в настроении были ему вообще присущи):
И опять таким тоном, что делается стыдно за Ницше.
— Что же это вы, Давид? Ну-ка, откройте рот! Расскажите, от кого это письмо, полученное вами за завтраком?
Большинство дураков читает мало. Но есть особая разновидность, которая всю жизнь учится. Это — дураки набитые.
— Да это от моей бабушки, — ответил я, вынимая письмо из кармана.
Название это, впрочем, очень неправильное, потому что в дураке, сколько он себя ни набивает, мало что удерживается. Все, что он всасывает глазами, вываливается у него из затылка.
— Что же хорошенького она вам пишет?
Дураки любят считать себя большими оригиналами и говорят:
— Бабушка напоминает мне, Стирфорт, о том, что я ведь отправился путешествовать с целью посмотреть, что делается на свете, и обдумать, кем бы я хотел быть.
— По — моему, музыка иногда очень приятна. Я, вообще, большой чудак!
— И, разумеется, вы делали это?
Чем культурнее страна, чем спокойнее и обеспеченнее жизнь нации, тем круглее и совершеннее форма ее дураков.
— То-то и есть, что я не особенно этим занимался. Признаться, к стыду моему, я совсем забыл об этом.
И часто надолго остается нерушим круг, сомкнутый дураком в философии, или в математике, или в политике, или в искусстве. Пока не почувствует кто‑нибудь:
— Ну, так исправляйте же теперь свою оплошность, — окапал Стирфорт, — поглядывайте хорошенько вокруг себя. Вот, например, посмотрите направо — и вы увидите болотистую равнину, посмотрите налево, вперед, назад — перед вами будет все та же самая картина.
— О, как жутко! О, как кругла стала жизнь!
Я рассмеялся и заявил, что, к сожалению, окружающие виды, быть может, из-за их однообразия, не будят во мне ровно никаких мыслей относительно выбора профессии.
И прорвет круг.
— А что же говорит по этому поводу ваша бабушка? — спросил Стирфорт, взглянув на письмо, которое я держал в руке.
— Она спрашивает меня, какого я мнения о том, чтобы стать проктором. А вы, Стирфорт, что вы думаете относительно этого?
ЛЕНЬ
— Не знаю уж, право, что вам сказать, — ответил Стирфорт равнодушно-спокойным тоном. — Мне думается, что вы можете быть проктором так же, как и кем-либо иным.
Как‑то мелькнуло в газетах известие, что кто‑то открыл микроб лени, и что будто даже собираются строить специальный санаторий для лентяев, где их будут лечить прививками, инъекциями, а в трудных случаях — удалением какой‑то железы, которая развивается у лентяя внутри, под самым носом.
Я тут не мог не рассмеяться, видя, с каким глубочайшим безразличием мой друг относится вообще ко всем профессиям на свете. Я высказал ему это, а затем спросил:
— А что, в сущности, представляет собой проктор, Стирфорт?
Если все это верно, то это ужасно!
Это будет последняя несправедливость, выказанная человеком по отношению к лени.
— Это, видите ли, что-то вроде стряпчего по духовным делам. Проктор играет в допотопном учреждении, называемом «Докторской общиной», примерно, такую же роль, какую обыкновенный стряпчий играет в гражданских судах. Должность проктора, по-моему, следовало бы упразднить лет двести тому назад. Вам же яснее всего станет, что такое проктор, когда я расскажу вам в нескольких словах, что представляет собой «Докторская община». Начать с того, что это присутственное место находится у чорта на куличках, где-то по соседству с кладбищем святого Павла. И вот в этом уединенном месте прокторы разбирают дела по так называемому церковному праву. При этом, в силу отживших чудовищных парламентских законов, выкидываются всевозможные трюки. О существовании этих законов три четверти смертных не имеют ни малейшего представления, а остальная четверть убеждена, что законы эти были откопаны в окаменелом состоянии при королях Эдуардах. Эта самая «Докторская община» испокон веков обладает монопольным
[69] правом ведать дела, связанные с завещаниями и брачными контрактами, а также разбирает всякие тяжебные дела разных морских судов.
Человек в ослеплении своем оклеветал это лучшее свое природное качество, отнес его к разряду своих недостатков и клеймит матерью пороков.
— Чепуху несете, Стирфорт! — воскликнул я. — Не уверите же вы меня, в самом деле, что может быть что-либо общее между делами церкви и флота!
Когда Господь проклял Адама, Он сказал, что тот будет трудиться в поте лица.
— Да я и не думаю уверять вас в этом, дорогой мой мальчик, — ответил Стирфорт, — я только хочу вам сказать, что те и другие дела разбираются прокторами в этой «Докторской общине». Если вы когда-нибудь зайдете туда, то будете присутствовать при том, как эти прокторы, употребляя, часто невпопад, массу морских терминов, разбирают, скажем, дело о том, как судно «Ненси» потопило судно «Сара Джен», или рассматривают претензии к Ост-Индской компании мистера Пиготти и других, ярмутских рыбаков, желающих получить вознаграждение за то, что они в бурю доставили судну «Нельсон», принадлежащему этой компании, с берега якорь и канаты. А попадете вы в эту самую «Докторскую общину» другой раз, так услышите, что там уже идет дело какого-нибудь священника, обвиняемого в неприличном его сану поведении. Причем вы увидите, что тот самый проктор, который является судьей в морских делах, в данном деле выступает защитником, а тот, кто тогда был защитником, теперь играет роль судьи. Не правда ли, совсем как на сцене: сегодня проктор играет одну роль, а завтра — другую. Но как бы то ни было, все эти театральные представления, разыгрываемые прокторами при самой избранной публике, очень выгодны, — их работа прекрасно оплачивается.
Если бы Адам был человеком прилежным, он только усмехнулся бы:
— Так скажите, Стирфорт, — спросил я с некоторым недоумением, — проктор и адвокат — это не одно и то же?
— Трудиться в поте лица? Да что же можно иметь против такого приятного занятия? Это вполне соответствует моей натуре, и без всякого проклятия я предпочел бы это времяпрепровождение всякому другому!
— Нет, — ответил он, — это две вещи разные. Адвокаты — это знатоки гражданского права, получающие степень доктора прав при университете, — вот почему, между прочим, я несколько и в курсе всего этого. Прокторы же пользуются услугами адвокатов, образуя с ними сплоченную, всесильную компанию, загребающую деньги. Одним словом, я советовал бы нам, Давид, не пренебрегать этой «Докторской общиной»: она не только дает своим прокторам хороший доход, но те еще очень кичатся своим положением, считая его необыкновенно почетным.
Но не усмехнулся Адам и не обрадовался, а упал духом, и проклятие Господне было, действительно, наказанием, потому что поразило его в самые глубокие основы его существования — в его лень.
Не будь человек лентяем, на этом бы все и кончилось. Ковырял бы землю ногтями и получал бы от нее тернии и волчцы.
Зная манеру моего друга говорить обо всем шуточным, легкомысленным тоном, я не придал большой веры его словам, но в то же время древность и важность этой «Докторской общины» невольно внушали мне к ней уважение, я уже непрочь был согласиться на бабушкино предложение. Надо сказать, что она вовсе не настаивала на этом, предоставляя мне полную свободу решать самому. Бабушка откровенно писала мне, что мысль эта пришла ей в голову совершенно случайно, когда она явилась в «Докторскую общину» к своему проктору, для того чтобы сделать завещание в мою пользу.
Но вот уже в пятом поколении родился первый лентяй Фовел, который сказал:
— Вот это, во всяком случае, похвально со стороны вашей бабушки, — заметил Стирфорт, когда я сказал ему, что она сделала меня своим наследником, — и требует поощрения. Да, Маргаритка, мой совет вам — благосклонно принять эту должность в «Докторской общине».
— Не хочу рыть землю руками. Мне лень. Нужно что‑нибудь придумать, чтобы меньше трудиться и больше получать.
Тут я твердо решил так и поступить. Затем я сообщил моему другу, что, судя по бабушкиному письму, она ждет меня в Лондоне, где на неделю сняла помещение в маленькой гостинице в квартале Линколн-Фильд только потому, что там была каменная лестница и выход на крышу: ведь бабушка моя, — пояснил я, — глубоко убеждена в том, что нет дома в Лондоне, которому не грозил бы каждую ночь пожар.
И выковал первую лопату.
Ехали мы очень весело, подчас возвращаясь к разговорам о «Докторской общине» и о том времени, когда я стану проктором, причем все это мой друг изображал в таком забавном, комическом виде, что оба мы с ним не переставали хохотать.
Следующему лентяю показалось, что и лопата отнимает слишком много силы.
Когда мы добрались до Лондона, Стирфорт отправился к себе домой, пообещав через два дня побывать у меня, а я направился в гостиницу на Линколн-Фильде, где бабушка еще не ложилась спать и ждала меня с ужином.
— Лень!
И припрег на помощь лошадь.
Возвратись я из кругосветного путешествия, радость наша с бабушкой и тогда не могла бы быть больше, чем при этой нашей встрече. Бабушка просто плакала от радости, обнимая меня; делая вид, что смеется, она сказала, что совершенно не сомневается в том, что будь жива моя матушка, эта маленькая глупышка, наверное, сейчас проливала бы слезы.
Когда был придуман паровой двигатель — это был светлый праздник для лентяев всех стран.
— Как жаль, бабушка, что вы не взяли с собой мистера Дика! — воскликнул я. — Я этим очень огорчен. А, Дженет! Как поживаете?
— Ну, теперь кончено! — ликовали они. — Довольно мы потрудились. Пусть теперь машина за нас поработает. А мы пока что отдохнем да покурим.
Пока Дженет, приседая, справлялась о моем здоровье, я заметил, что лицо бабушки совсем вытянулось.
И затрещали машины, загудели паровики по всему миру.
— Я тоже очень жалею об этом, — проговорила она, почесывая переносицу. — Знаете, Трот, с тех пор как я здесь, я просто не нахожу себе места.
Каждый лентяй взваливал на машину отрасль своего труда, придумывал, прилаживал, хитрил.
Прежде чем я успел спросить у нее, почему она в таком волнении, бабушка, с видом грустной решимости, положив руку на стол, продолжала:
— Как бы так устроить, чтоб самому только пальцем шевельнуть, а все за тебя будет сделано!
— Я, видите ли, убеждена, что мистер Дик при своем характере не в состоянии справиться с ослами, на это у него несомненно не хватит энергии. Его мне следовало взять сюда с собой, Дженет же оставить дома, — тогда, быть может, я была бы спокойнее. А теперь я уверена, что сегодня ровно в четыре часа осел вытоптал мою лужайку, — добавила бабушка торжественным тоном: — У меня как раз в этот момент с головы до ног пробежала дрожь, и я знаю, что это был осел.
Потому что истинный, глубокий и сущий лентяй ленив не только за себя, но и за других.
Я старался утешить бабушку, как только мог, но она отвергала все мои утешения.
Если ему будет предоставлена возможность завалиться набок, а другие будут на него работать, он истомится и зачахнет от лени за других.
— Нет, нет и не говорите мне, — я знаю даже, какой именно. Это осел с обрубленным хвостом, на котором тогда ехала сестрица вашего убийцы-отчима. В Дувре нет осла, который по всей наглости был бы так невыносим мне, как это животное, — докончила бабушка, стукнув кулаком по столу.
Кто испытывал когда‑нибудь сознательно это могучее чувство, тот понимает, что именно оно движет человечество по пути прогресса.
Дженет отважилась сказать бабушке, что она напрасно беспокоится, так как ей кажется, что этот самый осел занят перевозкой песка и щебня и потому бродить по заповедной площадке никак не может, но бабушка ничего не хотела слышать.
Смотрит лентяй на улицу, видит: человек бредет усталый, прошел, по — видимому, много и еще, верно, должен далеко идти.
— Как ему не лень! Придумать бы такую машину, чтоб возила людей, и чтоб было скоро и недорого.
Нам был подан хороший и даже совершенно горячий ужин, хотя бабушкино помещение и находилось очень далеко от кухни, чуть ли не на самом верху. Уж не знаю, чем руководствовалась бабушка при выборе этого помещения, быть может, она желала быть ближе к выходу на крышу. Ужин состоял из жареной курицы, бифштекса и овощей. Все это было очень вкусно, и я воздал всему должное. Но бабушка, у которой были свои собственные воззрения на лондонские продукты, почти ничего не кушала.
И вот трамвай, в сущности, уже заказан и ждет только человека, одаренного более острой и интенсивной ленью, который не только будет мечтать, но и, в порыве отчаяния, изобретет и выполнит этот заказ.
— Мне что-то кажется, — заметила она, — что эта злополучная курица вылупилась из яйца и весь свой век прожила в подвале. Хочу надеяться, что бифштекс, по крайней мере, из говядины, но и в этом я далеко но уверена. По-моему, в Лондоне, кроме грязи, все поддельное.
Когда изобрели электрические двигатели, лентяи устроили вокруг них целую вакханалию. Электричество должно их освещать, согревать, передвигать, увеселять, качать воду и разговаривать.
— А вы не думаете, бабушка, что эта курица могла быть привезена из деревни? — скромно заметил я.
Лень овладела всем земным шаром. Затянула землю рельсами (лень ходить), телеграфными проволоками (лень писать), наставила антенны для беспроволочного телеграфа (лень проволоку тянуть), и все ей мало, все ищет она нового и все идет дальше.
— Конечно, нет, — ответила бабушка. — Лондонские купцы такие мошенники, что, поверьте, им не доставило бы ни малейшего удовольствия продать что-либо покупателю, не обманув его.
Современный мир представляет картину полного расцвета самой кипучей деятельности. Дымят фабричные трубы, стучат моторы, гудят паровики, свистят ремни.
Я не пытался вовсе опровергать это, а продолжал уписывать за обе щеки прекрасный ужин, чем доставил бабушке большое удовольствие.
Что такое? Откуда такая неистовая энергия?
Когда убрали со стола, Дженет помогла бабушке причесать волосы, надеть ночной чепчик, более нарядный, чем обыкновенно (на случай пожара, как объяснила бабушка), и подобрать платье выше колен; это бабушка всегда делала, чтобы перед отходом ко сну хорошенько согреть себе ноги. Затем, согласно заведенному порядку, от которого не допускалось даже самого ничтожного отступления, я приготовил бабушке стакан горячего белого вина с водой и, тонко нарезав длинные кусочки хлеба, поджарил их на огне. Сделав для бабушки все, что ей было нужно, Дженет ушла, а мы остались вдвоем у камина коротать вечер. Бабушка сидела против меня, попивала горячее вино с водой и кушала поджаренные кусочки хлеба, предварительно обмокнув их в вино. Она ласково поглядывала на меня из-за оборок своего ночного чепца.
Нам лень — вот откуда.
— Ну что, Трот, — начала она, — какого вы мнения относительно карьеры проктора? Или, быть может, вы еще не обдумали этого вопроса?
Если присмотреться внимательно — мы окружены продуктами самой бешеной лени.
— Наоборот, дорогая бабушка, я много думал над этим и много говорил по этому поводу со Стирфортом. Карьера проктора мне очень нравится, чрезвычайно мне по душе.
Вот ткацкая фабрика. Она возникла оттого, что бабам было лень ткать. Вот бумагопрядильная — оттого, что лень было прясть.
— Ну, это меня радует.
— Скажете: потребности росли?
— Одно только меня смущает, бабушка…
У прилежного человека, соответственно с потребностями, растет только усердие, а разные хитрости, как бы поменьше трудиться да при этом еще получше результаты получить, — это уж лень, мать всех пороков.
— Что именно, Трот?
Вот пришли вы к себе домой. Поднимает вас лифт, изобретенный человеком, которому не стыдно было сознаться, что шагать по лестнице лень. Отпираете дверь французским ключом, придуманным потому, что лень было за прислугу, поворачиваете электрический выключатель, придуманный феноменальным лентяем, которому тошно было даже за керосином послать.
— А то, бабушка, что из разговоров со Стирфортом я понял, что в эту корпорацию прокторов вообще трудно попасть, и потому я боюсь, что мое поступление обойдется очень дорого.
В былые времена детей за леность секли. Но это, слава Богу, мало помогало. И, может быть, один из тех, которых за недосугом забыли вовремя высечь, и изобрел какое‑нибудь усовершенствование, облегчающее его былой детский нудный труд.
— Определить вас туда будет стоить ровно тысячу фунтов стерлингов, — заявила бабушка.
Но, если примутся радикально вылечивать лень, тогда все пропало. Тогда все остановится или пойдет назад.
— Так видите, дорогая бабушка, — сказал я, придвигая свой стул поближе к ее креслу, — вот это именно очень смущает меня. Ведь тысяча фунтов — немалые деньги. Вы и так много потратили на мое образование и вообще никогда ничего для меня не жалели. Вы были, можно сказать, олицетворением щедрости. Наверно, существуют и другие пути, где можно начать почти без затрат и добиться цели настойчивостью и энергией. Не лучше ли так и поступить? Уверены ли вы, что для вас не будет ощутительно израсходовать такую большую сумму денег, и благодазумно ли истратить ее именно подобным образом? Только, пожалуйста, дорогая моя вторая мама, все это хорошенько обсудите.
— А мне не лень, — скажет купец, — из Новгорода в Москву на лошадках съездить. Время терпит.
Пока я говорил, бабушка, кончая кушать сухарики, не сводила с меня глаз; затем она поставила стакан на камин и, положив руки на свое подобранное платье, ответила:
— А мне не лень платье руками шить, — скажет портной. — К чему тут машинка?
— Трот, мальчик мой, единственная цель моей жизни — сделать из вас хорошего, разумного, счастливого человека. И я и Дик — мы оба от всей души желаем этого. Мне хотелось бы, чтобы некоторые люди послушали, что по этому поводу говорит Дик. Он поразительно рассудителен. Но, кроме меня, никто не знает глубины ума этого человека.
— И на шестой этаж подняться не лень, и полотно ткать не лень: если поусердствовать, да приналечь, так почище фабричного будет.
Бабушка на мгновенье умолкла, взяла мою руку в свои, а затем продолжала:
И приналягут.
— Напрасно, Трот, вспоминать прошлое, если воспоминания эти не могут оказать влияния на настоящее. Быть может, мне следовало бы лучше относиться и к нашему отцу и к вашей матери, бедной малютке, даже после того как она обманула мои ожидания относительно нашей сестры Бетси Тротвуд. Когда вы прибежали ко мне оборванным, грязным мальчуганом, вероятно, и тогда уже мне это приходило в голову. А с тех пор, Трот, вы все время вели себя так, что я могла только радоваться и гордиться, глядя на нас. Никто, кроме вас, не имеет права на мое состояние, разве только…
Лечиться, наверное, захотят многие, потому что лень доставляет большие страдания.
Тут, к моему удивлению, бабушка как-то не то смутилась, не то сконфузилась. Это длилось всего одно мгновение, и она снова заговорила:
Стоит, например, у меня в комнате кресло, на котором разорвалась обивка. Но я тщательно скрываю ото всех это обстоятельство, прикрываю пледом, а людей, особенно зорких, прямо усаживаю на рваное место. Потому что, если увидят, посоветуют переменить обивку. Чего бы, казалось, проще? Но человек, одаренный истинной ленью, знает, что достаточно сказать необдуманное слово, как поднимется такая трескотня, что жизни не рад будешь.
— Нет, повторяю, никто больше вас не имеет прав на мое состояние, и вы ведь усыновленное дитя. Будьте только, Tpoт, для меня в мои годы любящим сыном, снисходительно относитесь к моим причудам и капризам. Тогда, поверьте, вы гораздо больше сделаете для старухи, — молодость которой была не так хороша, как можно было бы желать, — чем эта самая старуха сделала для вас.
Хорошо. Я переменю обивку, я пойду на это. Но знаете, что тогда будет? Вот что. Я скажу прислуге:
Впервые бабушка при мне коснулась своего прошлого. И она сделала это с таким благородством, с таким спокойствием, что моя любовь и уважение к ней еще бы возросли, если бы только это было возможно.
— Позовите ко мне обойщика, который живет, тут на углу.
— Ну, Трот, значит, теперь у нас с вами все выяснено и решено, — добавила бабушка, — говорить нам об этом больше нечего. Поцелуйте меня, а завтра, после завтрака, мы отравляемся с вами в «Докторскую общину».
Прислуга пойдет, вернется, скажет, что обойщика не застала и что нужно сходить утром. Пойдет утром, приведет обойщика. Тот спросит, какой кожей обить кресло, и предложит принести образцы.
Прежде чем разойтись, мы долго еще с бабушкой болтали у камина.
— Не надо образцов. Делайте, как вам удобнее, — скажу я и подумаю, как он опять пойдет и опять придет.
Моя комната была в том же коридоре, что и бабушкина. Ночью, услышав отдаленный грохот наемных карет и телег, она не раз принималась стучать ко мне в дверь и спрашивала, не пожарные ли это мчатся. Только под утро бабушка уснула спокойнее и дала мне поспать. Около полудня мы отправились в «Докторскую общину», в контору мистеров Спенлоу и Джоркинса. Бабушка, у которой было глубочайшее убеждение, что каждый человек, встретившийся на лондонских улицах, карманный вор, отдала мне на хранение свой кошелек, в котором было десять золотых гиней и несколько серебряных монет.
— Нам все удобно, мы ведь кожу не с себя сдираем, — ответит он и пойдет за образцами.
По дороге мы остановились на Флит-стрит у магазина игрушек, чтобы отсюда посмотреть, как в двенадцать часов великаны на церкви св. Иуста на бьют в колокола. Мы, надо сказать, нарочно к этому времени пришла сюда. Полюбовавшись на великанов, мы направились в Людгейтхилл, к кладбищу св. Павла. Подходя к нему, я вдруг заметил, что бабушка почему-то с испуганным видом ускоряет шаг. В то же время я увидел, что какой-то мрачного вида, плохо одетый человек, который перед этим остановился и пристально смотрел на нас, теперь идет вслед за нами так близко, что почти наступает бабушке на платье.
Потом опять придет, опять уйдет и будет отпарывать старую обивку, из‑под которой пойдет пыль и вылезет волос. А гвоздей в обивке много, и он будет их вытаскивать, а какой‑нибудь мальчишка будет помогать, а обойщикова жена будет подметать сор; потом станут кроить кожу, прилаживать, потом пойдут, придут, уйдут… И все это из‑за моего желания иметь целое кресло, и желания‑то такого не острого, не важного, не радостного. Ну, разве не лень?
— Трот, дорогой Трот, — в ужасе зашептала бабушка, сжимая мне руку, — я, право, не знаю, что мне делать…
Нет, не могу. Чувствую, что легче было бы изобрести какую‑нибудь такую машину, благодаря которой кресла сами собой бегали бы обиваться на какую‑нибудь специальную фабрику.
— Успокойтесь, — сказал я ей, — тут ровно ничего нет страшного. Войдите в первый попавшийся магазин, а я быстро отделаюсь от этого субъекта.
Не надо санаториев, не надо губить лень. Пусть она развивается, крепнет и гонит скорее человечество к той прекрасной цели, к которой оно идет уже столько веков: ничего не делать и все иметь.
— Нет, нет, дитя мое, — волнуясь, ответила бабушка, — я ни за что на свете не хочу, чтобы вы с ним говорили. Умоляю вас, слышите, запрещаю вам это делать!..
И последнее, что сделает человек, будет гигантский обелиск, а наверху сложенные руки и надпись:
— Господь с вами, бабушка! Чего вам бояться! Это просто наглый нищий.
\"Лень — мать всей культуры\".
— Вы совершенно не знаете ни кто он, ни что он, — проговорила бабушка, — и сами вы не ведаете, что говорите.
Тут мы остановились у какого-то подъезда, и человек также остановился.
ЛЕКАРСТВО И СУСТАВ
— Не смотрите на него, — приказала мне бабушка, когда я с негодованием повернул голову, — а поскорее приведите мне извозчичью карету и ждите меня на кладбище св. Павла.
У одного из петербургских мировых судей разбиралось дело: какой‑то мещанин обвинял степенного бородача — кучера, что тот его неправильно лечил.
— Ждать вас? — с удивлением переспросил я.
— Да, — ответила бабушка. — Мне надо ехать без вас. Я поеду вот с ним.
— С ним, бабушка? С этим человеком?
Выяснилось дело так:
— Не бойтесь: я в своем уме, — ответила бабушка. — Говорю вам, я должна ехать. Достаньте же мне карету.
Кучер пользовался славой прекрасного, знающего и добросовестного доктора. Лечил он от всех болезней составом (как называли свидетели \"суставом\") собственного изобретения. Состоял \"сустав\" из ртути и какой‑нибудь кислоты — карболовой, серной, азотной — какой Бог пошлет.
Как ни был я поражен, тем не менее я понимал, что не могу не повиноваться такому решительному приказанию. Я пробежал несколько шагов и сейчас же наткнулся на свободную, проезжавшую мимо извозчичью карету. Не успел я опустить подножку, как бабушка каким-то непонятным образом сама моментально вскочила в карету, а вслед за ней вошел туда и незнакомец. Бабушка так энергично замахала рукой, приказывая мне отойти, что я, несмотря на свое, замешательство, сейчас же отошел в сторону. Уходя, я слышал, как бабушка сказала извозчику: «Везите нас, куда хотите, — ну, поезжайте прямо вперед!» — и карета стала подниматься на холм.
— Кто ее знает, какая она. К ней тоже в нутро не влезешь, да и нутра у ей нету. Известно, кислота, и ладно.
Тут вспомнил я рассказ мистера Дика, который показался мне тогда игрой его больного воображения. Теперь же я не мог сомневаться в том, что это было то самое лицо, о котором он так таинственно говорил мне; но, как ни ломал я себе голову, я не в силах был объяснить себе, какое отношение этот человек может иметь к моей бабушке.
Пациентов своих кучер принимал, обыкновенно, сидя на козлах, и долго не задерживал.
Пробродив с полчаса по кладбищу, я увидел наконец возвращавшуюся карету и пошел ей навстречу. Карета остановилась, — бабушка была одна.
Оскультацией, диагнозами и прогнозами заниматься ему было недосуг.
Чувствуя, что она недостаточно еще пришла в себя для деловых разговоров, бабушка попросила меня сесть в карету и приказать извозчику, чтобы он некоторое время повозил нас тихонько взад и вперед.
— Ты чаво? Хвораешь, что ли?
Мне бабушка ничего не сказала, кроме такой фразы:
— Хвораю, батюшка! Не оставь, отец!
— Дорогой мой мальчик, никогда не спрашивайте меня об этом и даже никогда не вспоминайте.
— Стало быть, хворый? — устанавливает кучер.
Успокоившись, она заявила мне, что теперь уж может выйти из кареты, и я велел извозчику подвезти нас к «Докторской общине». Когда бабушка подала мне кошелек, чтобы расплатиться с извозчиком, я сразу увидел, что в нем нет золотых монет, а осталось одно серебро.
— Да уж так. Выходит, что хворый! — вздыхает пациент.
Мы вошли в «Докторскую общину» через небольшие сводчатые ворота, и лондонский шум сразу, как по волшебству, замер в отдалении. Мы прошли через несколько мрачных дворов и узких переходов и очутились перед конторой «Спенлоу и Джоркинс», окна которой были проделаны в крыше.
— У меня, знаешь, денежки‑то вперед. Пять рублев.