Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Рэй Брэдбри

Последние почести

Гаррисон Купер еще не вступил в пору старости: ему исполнилось всего тридцать девять; на таком рубеже сорок лет — это уже горячо, а тридцать — холодно; разница весьма серьезная, не только в смысле температуры, но и в смысле мироощущения. Человек незаурядных, даже блестящих, способностей, он не связал себя брачными узами и не собирался этого делать, не завел детей, которых мог бы с чистой совестью признать своими, а посему располагал свободным временем; однако летним утром 1999 года он почему-то проснулся в слезах.

— Что такое?

Выбравшись из постели, он подошел к зеркалу, чтобы рассмотреть мокрое лицо, понять причину грусти и выяснить истоки печали. Как ребенок, в котором переживания разжигают любопытство, он нарисовал свою собственную карту, но среди бескрайних пустынь тоски не смог найти столицу отчаяния — и пошел бриться.

Это не помогло: у Гаррисона Купера обнаружился тайный запас меланхолии, которая даже во время бритья стекала ручейками по намыленным щекам.

— Господи, как на похоронах! — воскликнул он. — Но вроде бы никто не умер?

На завтрак он, вопреки обыкновению, съел недожаренный тост, а затем отправился к себе в лабораторию, надеясь, что Тайм-Ровер подскажет, почему из глаз текут слезы, когда для этого нет видимых причин.

Тайм-Ровер? Ах да.

Дело в том, что после тридцати Гаррисон Купер посвящал большую часть времени разработке схем невообразимого прошлого и неизведанного будущего. Фантазии мужчин обычно реализуются в виде машины, которая прекрасна, как женщина. Гаррисон Купер направил свои мечты в другое русло: из воздуха и раскатов грома он создал свое собственное средство передвижения и назвал его машиной Мёбиуса.

Краснея от наигранного безразличия, он объяснял знакомым, что берет полосу прошлого и полосу будущего, а потом скручивает их на пол-оборота в точке настоящего, чтобы образовалась односторонняя петля. Вроде тех бумажных восьмерок, которыми в девятнадцатом веке забавлялся математик А. Ф. Мёбиус.

— Ну, конечно, Мёбиус, — начинали мямлить знакомые.

А про себя ужасались: «Караул. Надо уносить ноги».

Гаррисон Купер не принадлежал к числу одержимых ученых, но был безнадежным занудой. Не заблуждаясь на сей счет, он с некоторых пор отгородился от мира, чтобы завершить работу над машиной Мёбиуса. В то странное утро, когда у него из глаз дождем катились холодные капли, Гаррисон Купер вперился взглядом в эту хитроумную штуковину — чтоб ей пусто было — и силился понять, что же мешает ему ликовать и радоваться жизни.

Его мысли прервал звонок в дверь лаборатории: оказалось, это редкий гость — настоящий курьер компании «Вестерн Юнион» на настоящем велосипеде. Гаррисон Купер расписался в получении телеграммы и собирался было прикрыть дверь, но заметил, что парнишка жадно разглядывает машину Мёбиуса.

— Что это? — воскликнул он.

Гаррисон Купер отступил в сторону и позволил пареньку обойти машину кругом; взгляд посыльного скользил то вверх, то вниз, то вбок по громадной обтекаемой восьмерке из меди, латуни и серебра.

— Как я сразу не догадался! — вскричал наконец мальчишка, просияв улыбкой. — Это же машина времени!

— Глаз-алмаз!

— Когда вы отправляетесь? — спросил паренек. — В какие края? Кого хотите повстречать? Вам нужен Александр Македонский? Цезарь? Наполеон? Гитлер?

— Боже упаси!

Парнишка сыпал именами, как по списку:

— Линкольн?

— Уже ближе.

— Генерал Грант! Рузвельт! Бенджамин Франклин?

— Франклин? Пожалуй!

— Везет же некоторым!

— Кому, мне? — ошеломленный, Гаррисон Купер заметил, что машинально кивает головой. — Воистину, мне повезло, да еще так неожиданно…

Неожиданно ему открылось, почему с утра пораньше у него глаза оказались на мокром месте. Он схватил паренька за руку:

— Спасибо, дружок. Ты для меня — прямо катализатор.

— Я для вас кота… — что?

— Подействовал на меня, как тест Роршаха: заставил разглядеть мой собственный список! А теперь без лишнего шума — быстро на выход. Ты уж не обижайся.

Дверь захлопнулась. Гаррисон Купер метнулся в библиотеку, схватил телефонную трубку, набрал номер и в ожидании ответа стал шарить глазами по книжным полкам, вмешавшим добрую тысячу томов.

— Да, да, — бормотал он, вглядываясь в прекрасные заглавия, тисненные золотом. — Не все, конечно. Двое, трое, от силы четверо. Алло, Сэм? Сэмюель! Можешь быть у меня через пять минут? А лучше через три! Это крайне важно! Приезжай!

Он бросил трубку и приблизился к полкам, чтобы дотянуться до книг.

— Шекспир, — пробормотал он. — Вильям-Вилли, уж не ты ли?

Дверь лаборатории открылась, и Сэм, он же Сэмюель, заглянув внутрь, остолбенел.

В самом центре огромной восьмерки Мёбиуса, поставив рядом корзину с провизией, восседал Гаррисон Купер в кожаной куртке и начищенных ботинках; он согнул руки в локтях и нацелился пальцами на кнопки электронного управления.

— Играешь в Линдберга?[1] Не хватает только шлемофона и защитных очков.

С самодовольной усмешкой Гаррисон Купер извлек откуда-то недостающую экипировку и тут же нацепил ее на себя.

— Поднять «Титаник», чтобы затопить его вновь! — Сэмюель сделал несколько размашистых шагов и остановился перед красавицей-машиной лицом к лицу с ее эксцентричным хозяином. — Ну, Купер, что на этот раз? — прокричал он.

— Сегодня утром я проснулся в слезах.

— Вот те раз! А я на сон грядущий читал вслух телефонный справочник. Отлично помогает!

— Не знаю, не знаю. Мне ты читал вслух совсем другое — вот это!

Купер протянул гостю книги.

— Ну, да! Мы бухтели, как два филина, до трех ночи и опьянели без вина от английских и американских классиков.

— Вот потому-то у меня и потекли слезы!

— Почему?

— Да потому, что их больше нет. Потому, что они умерли безвестными, непризнанными, потому, что, как ни прискорбно, некоторым из них воздали должное только после тысяча девятьсот двадцатого года — начали их переиздавать и превозносить до небес!

— Хватит болтать, ближе к делу, — сказал Сэмюель. — Ты меня для чего позвал: чтобы проповеди читать или чтобы совета попросить?

Гаррисон Купер выскочил из своей машины и затолкал Сэмюэля в библиотеку.

— Для того, чтобы ты помог мне проложить маршрут!

— Маршрут? Маршрут!

Я отправляюсь в путешествие, в далекие края, в Большое Литературное Турне! Армия спасения[2] в лице одного человека!

— Будешь спасать жизни?

— Не жизни: души! Что проку от жизни, если душа мертва? Нет, не вставай! Назови-ка мне тех писателей, из-за которых мы не спали ночь напролет, из-за которых у меня наутро потекли слезы. Вот бренди. Пей! Сможешь вспомнить?

— Конечно!

— Составь для меня список! Начнем с Меланхолика Новой Англии. Чудом не утонул на море, жил унылым затворником — потерянная душа шестидесятых! Так, о каких еще печальных гениях мы толковали?

— Боже мой! — вскричал Сэмюэль. — Так вот куда ты собрался? О, Гаррисон, Гарри, ты просто чудо!

— Помолчи! Ты помнишь, как пишутся юморески? Сначала смеешься, а потом начинаешь думать в обратном направлении. Поэтому давай поплачем, а потом отследим источник наших слез. Поплачем по киту, чтобы наловить мелкой рыбешки.

— Кажется, прошлой ночью я читал что-то из…

— Ну-ну?

— А потом мы говорили о…

— Дальше.

— Так…

Сэмюель сделал большой глоток бренди. Горло обожгло, как огнем.

— Записывай!

Они все записали и бросились назад.

— Что ты будешь делать, когда доберешься до места назначения, профессор-библиотекарь?

Гаррисон Купер, вновь устроившийся в тени своей великолепной парящей ленты Мёбиуса, рассмеялся и закивал:

— Хорошо сказано! Гаррисон Купер, д. ф. н. Деятель филологической нивы! Исцелитель старых знаменитостей, потерявших волю к жизни из-за нехватки человеческого тепла, признания, пьянящей похвалы. Они живут в моем сердце; их имена всегда у меня на устах. Скажи «Ах!». До встречи! Прощай!

— С богом!

Он рванул на себя какой-то рычаг, повернул тумблер: металлическая спираль затрепетала, как бабочка, — и вдруг исчезла.

Через мгновение машина Мёбиуса скрутила все свои атомы — и вернулась.

— Вуаля! — вскричал Гаррисон Купер, разрумянившись и сверкая глазами. — Вот и я!

— Так быстро? — воскликнул его друг.

— Здесь прошло не более минуты, а там — долгие часы!

— У тебя получилось?

— Смотри! У меня есть доказательства!

По его лицу катились слезы.

— Что там произошло? Ну, говори же!

— Вот, и вот, и вот!



Гироскоп вращался, лента торжественно продолжала безостановочное движение по спирали, тяжелая портьера, подобно призраку, витала в воздухе, а затем, тяжело вздохнув, опустилась.

Книги сыпались, как с библиотечного конвейера, опережая звук шагов; затем появились наполовину различимые башмаки, окутанные туманом ноги, туловище и наконец голова человека, который, невзирая на то, что лента вновь закрутилась по спирали и растворилась в пустоте, склонился над книжными переплетами, греясь у них, словно у очага. Он касался пальцами книг и прислушивался к колебаниям воздуха в сумеречном коридоре; откуда-то снизу доносились голоса людей, сидящих за ужином, а из-за распахнутой двери веяло едва уловимым запахом болезни: этот запах то накатывал волной, то отступал, то выветривался из комнаты, то возвращался, будто повинуясь неровному дыханию больного. Между тем в мире тихого благоденствия слышался вечерний перезвон тарелок и столовых приборов. Коридор и лестничная площадка пустовали. Но в любой момент кто-то мог подняться наверх в эту мрачную палату, неся на подносе ужин для лежащего в полудреме больного.

Гаррисон Купер осторожно распрямился и проверил, не идет ли кто-нибудь по лестнице, а затем, взвалив на себя сладкое бремя книг, перешел в ту комнату. По обеим сторонам кровати горели свечи; умирающий лежал на спине, вытянув руки вдоль тела: его голова утопала в подушке, закрытые глаза ввалились, а губы были плотно сжаты; казалось, он молит, чтобы на него обрушился потолок вместе со спасительной смертью.

Услышав, как Гаррисон Купер раскладывает книги по краям постели, старик очнулся: у него вздрогнули веки, пересохшие губы приоткрылись, ноздри со свистом втянули воздух.

— Кто здесь? — прошептал он. — Который час?

— «Всякий раз, как я замечаю угрюмые складки в углах своего рта; всякий раз, как в душе у меня воцаряется промозглый, дождливый ноябрь, я понимаю, что мне пора отправляться в плавание, и как можно скорее», — тихо ответил путешественник, стоя в ногах постели.

— Что-что? — зашептал лежащий на постели старик.

— «Это у меня проверенный способ развеять тоску и наладить кровообращение»,[3] — процитировал гость, подкладывая по книге под ладони умирающего, чтобы дрожащие пальцы могли ощупать переплеты, отстраниться и пробежать по строчкам, как по шрифту Брайля.

Одну за другой незнакомец показывал ему книги: обложки, страницы, титульные листы с разными датами — нескончаемой вереницей плыли издания этого романа, чтобы навечно пристать к далеким берегам будущего.

Больной задержал взгляд на всех по очереди переплетах, заглавиях, датах, а потом уставился на чужое просветленное лицо и ошеломленно выдохнул:

— Никак это странник? Видно, путь был долгим?

— Разве годы заметны? — Гаррисон Купер на клонился к старику. — Итак, я принес Благую Весть.

— Такого достойны лишь безгрешные, — прошептал старик. — А меня, придавленного могильной плитой из никчемных книг, безгрешным не назовешь.

— Я пришел, чтобы отодвинуть могильную плиту. Принес новости из далеких краев.

Глаза больного обратились к книгам, накрытым его дрожащими ладонями.

— Они и вправду мои? — прошептал он. Путешественник серьезно и торжественно кивнул, но на его лице вскоре заиграла улыбка, потому что черты старика потеплели, а глаза и уголки рта ожили.

— Так значит, есть надежда?

— Конечно!

— Верю, — старик сделал глубокий вдох и вдруг спросил. — А тебе какая забота?

— Я привязан к тебе всей душой, — отвечал незнакомец, стоя в изножье постели.

— Но ведь я тебя не знаю, любезный!

— Зато я тебя знаю от левого борта до правого, от форштевня до кормы, от клотика до палубы, знаю каждый день твоей долгой жизни, вплоть до этого мгновения.

— О сладостные речи! — воскликнул старик. — В каждом слове, в каждом взгляде — высший смысл. Но разве такое возможно? — Под старческими веками блеснули слезы. — В чем тут дело?

— Дело в том, что я и есть высший смысл, — произнес путешественник. — Я прошел долгий путь, чтобы сказать: твои труды не пропали даром. Кит опустился на дно совсем ненадолго. Настанет год, пока еще затерянный в дымке времени, когда у твоей могилы соберутся великие и прославленные, простые и безвестные, чтобы сказать в один голос: он оживает, он поднимается, он оживает, он поднимается! — и белая громада всплывет на свет, и великий ужас восстанет навстречу шторму и огням святого Эльма, и ты тоже восстанешь из бездны: вы будете неразделимы, ваши голоса сольются воедино, и никто не сможет сказать, где умолк один и зазвучал другой, где ты остановился, а он пошел бороздить белый свет, чтобы в вашем общем фарватере поднималась безымянная флотилия из кораблей-библиотек, чтобы хранители и читатели книг толпились в доках и провожали вас в далекие скитания и ловили ваш одинокий крик в три часа штормовой ночи.

— Боже правый! — воскликнул старик, укутанный в саван сбившихся простыней. — Объясни, путник, объясни! Неужели это не выдумки?

— Клянусь душой, клянусь кровью сердца. Вот тебе моя рука. — Гаррисон Купер сжал ладонь умирающего. — Пусть эти подарки будут с тобою до гробовой доски. Перебирай страницы, как четки. Не говори никому, откуда они взялись. Насмешники могут вырвать это утешение из твоих рук. Сегодня ночью, в предрассветной темноте, повторяй вместо молитвы простые слова: о том, что ты будешь жить вечно. Ты бессмертен.

— Довольно, не продолжай! Замолчи.

— Я не могу молчать. Выслушай. Твои пути будут отмечены огненными чудо-тропами: в Бенгальском заливе, в Индийском океане, от мыса Горн до берегов вечности. Этот огонь будет светить всем живущим.

Он еще крепче сжал руку старика.

— Клянусь. Настанет срок — и миллионы людей потянутся к твоему надгробью, чтобы почтить твою память и воздать тебе почести. Ты слышишь меня?

— Бог свидетель, ни один священник не сумел бы так меня утешить. Смогу ли я спокойно умереть? Теперь — да.

Путешественник отпустил руку старика, и тот вцепился в книги, лежащие по бокам кровати, а незнакомец без устали открывал другие тома и вслух объявлял даты:

— Тысяча девятьсот двадцать второй… тридцатый… тридцать пятый… сороковой… пятьдесят пятый… семидесятый. Тебе видно? Ты понимаешь, что это значит?

Он поднес последнюю книгу к глазам старика: пылающий взгляд обратился к надписи, пересохшие губы раскрылись:

— Тысяча девятьсот девяностый?

— Эта книга — твоя. Ее издадут через сто лет.

— Боже правый!

— Мне пора. Но я хочу слышать твои слова. Глава первая. Читай!

Горящий взгляд заскользил по строчкам. Старик увлажнил губы, всмотрелся в текст и, наконец, прошептал, не в силах сдержать слезы:

— Зовите меня Измаил.[4]



Выпал снег, потом еще, потом еще больше. В рассеянном свете с шумным шелестом завертелась серебряная лента, и из тумана Времени появился странствующий библиотекарь с котомкой книг. Лента, вращаясь, входила в стену, словно разрезая припорошенную снегом булку, а путешественник, обретая телесность, проникал в больничную палату, белую, как декабрь. Там, забытый всеми, лежал несчастный; лицо его было бледнее снега и зимнего ветра. Он был вовсе не стар, но метался в предсмертной лихорадке, и его пропитавшиеся потом усы прилипли к верхней губе. Наверно, он не почувствовал, как воздух рядом с его постелью расступился, чтобы впустить посланника. Больной не открывал глаз; дыхание с трудом вырывалось из груди. Руки, вытянутые вдоль туловища, не потянулись навстречу принесенным дарам. Казалось, он уже покинул этот мир. И только при звуках незнакомого голоса его глаза дрогнули под сомкнутыми веками.

— Тебя забыли? — спросил голос.

— Как будто меня и не было на свете, — отвечал прикованный к постели.

— И ни разу не вспоминали?

— Только… только раз… во Франции.

— Неужели ты не написал ни строчки?

— Ничего стоящего.

— Чувствуешь, какую тяжесть я положил на твою постель? Не смотри, просто потрогай.

— Могильные плиты.

— Нет, это не могильные плиты, хотя на них начертаны имена. Тут не мрамор, а бумага. Здесь есть даты, но это день грядущий и следующий за ним, и день, который придет десять тысяч дней спустя. На каждом переплете — твое имя.

— Не может быть.

— Это правда. Позволь, я прочту тебе названия. Слушай: «Маска…

— …красной смерти».

— «Падение…

— …дома Эшеров»!

— «Колодец…

— …и маятник»!

— «Сердце…»

— «Сердце-обличитель»! Мое сердце! Сердце!

— Повторяй за мной: ради всего святого, Монтрезор!

— Все это странно.

— Повторяй: Монтрезор, ради всего святого!

— Ради всего святого, Монтрезор.[5]

— Видишь это заглавие?

— Вижу!

— Прочти дату.

— Тысяча девятьсот девяносто четвертый. «Амонтильядо». И мое имя!

— Точно! А теперь тряхни головой. Пусть на шутовском колпаке зазвенят бубенчики. Я принес раствор, чтобы укрепить последний камень. Надо торопиться. Сейчас вокруг тебя сомкнутся стены из твоих собственных книг. Когда к тебе придет смерть, как ты ее встретишь? Восклицанием и словами?…

— Requiescat in расе?

— Повтори.

— Requiescat in pace!

Тут налетел Ветер Времени, и комната опустела. На смех больного в палату прибежали сестры милосердия: они попытались завладеть книгами, под весом которых надежно покоилась радость.

— Что он такое говорит? — воскликнул кто-то.



Спустя час, день, год, минуту по шпилю одного из парижских соборов пробежали огни святого Эльма[6], темный переулок озарился голубоватым отблеском, на углу возникло легкое движение, и невидимая карусель ветра закружила опавшую листву; где-то на лестнице послышались шаги — человек поднимался к дверям каморки, окна которой выходили на оживленные кафе, откуда звучала приглушенная музыка; на кровати у окна лежал высокий бледный мужчина, который не подавал признаков жизни, пока не услышал поблизости чужое дыхание.

Тень гостя оказалась совсем близко: стоило ему наклониться, как свет, падающий из окна, позволил различить его лицо и губы, которые приоткрылись, чтобы набрать воздуха. С этих губ слетело одно-единственное слово:

— Оскар?[7]