Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Папа умер пять лет назад. Учительница сказала об этом на уроке.

Услышав слово «умер», мама вскинулась, но тут же оправилась, как бы показывая, что новость не так уж сильно на нее повлияла.

Я пошла в свою комнату; я понятия не имела, что сделала мама. У нее не было сил; вероятно, ей даже не хотелось ничего мне объяснять. Ее траур закончился, а мой только начинался.

Позже я зашла в ее сумеречную комнату и увидела ее там, все еще в одежде и туфлях, свернувшуюся калачиком, как ребенок. Я дала ей немного отдохнуть. Я поняла, что с этого момента мы будем говорить о папе в прошедшем времени. Я стала сиротой. А она была вдовой.

Он стал сниться мне по-другому. Мне казалось, что он каким-то образом так и остался на далеком острове. Но мама впервые подумала о нем как об умершем.

* * *

Каждый сентябрь я по привычке думаю о том, как одним солнечным утром папа ушел из квартиры и так и не вернулся. Как и я.

В тот день, когда мне было всего четыре с половиной года и я узнала подробности об исчезновении отца, я повзрослела. Я уединилась в своей комнате с его фотографией. До этого были парки и деревья, люди, продающие фрукты и цветы на углах улиц Бродвея. Раньше мы ходили за мороженым весной, летом и даже зимой. Мама обещала научить меня кататься на велосипеде в Центральном парке. Но она так и не выполнила обещание.

Зарывшись головой в подушку, мама рассказывала мне уставшим, монотонным голосом о том, что случилось в тот ужасный день, перечисляя пугающие меня детали. Каждый сентябрь ее голос снова звучит у меня в голове, как молитва, повторяемая без изменений.

Когда в шесть тридцать утра прозвенел будильник, отец уже лежал с широко открытыми глазами. Он перевернулся, чтобы убедиться, что мама спит, хотя на самом деле она притворялась. Она плохо чувствовала себя ночью: у нее болела голова, и она часто отлучалась в ванную.

Несколько секунд он молча сидел на краю кровати. Он взял свой темно-синий костюм в ванную, чтобы тихо одеться. Он принял душ, торопливо побрился, и как раз когда он заканчивал застегивать рубашку, он заметил каплю крови рядом с белым воротничком и прижал указательный палец к крошечному порезу. Затем отец проверил почту – он оставил письма, как обычно сваленные горкой, и, как уверяла мама, взял с собой два конверта: один с работы, а другой – от трастового фонда. Он посмотрел, что мама еще в постели, и очень осторожно закрыл за собой дверь.

Она планировала сообщить ему хорошие новости тем же вечером. Она ждала три месяца, потому что хотела быть уверенной, что это не ложная тревога. Моя мама не любит преждевременных торжеств. Она могла бы сказать ему об этом каким-нибудь ранним утром, когда ее мучила тошнота первых трех месяцев беременности. Накануне врач подтвердил, что ее срок составляет двенадцать недель. Все признаки были налицо.

Мама купила его любимое красное вино. Она собиралась сказать ему за ужином: «В следующем году все изменится. Мы станем родителями. Она хотела найти идеальный момент, чтобы удивить его.

Отец понятия не имел, что она задумала. Тот сентябрьский день ничем не отличался от других.

Слегка прохладный, но солнечный, с обычными пробками в час пик. Мама выглянула из окна и увидела, как он открыл входную дверь, остановился на верхней ступеньке, чтобы сделать глубокий вдох. В воздухе все еще витали ароматы лета. На пересечении 116-й улицы и Морнингсайд-драйв он посмотрел на восток, на утреннее солнце и все еще покрытые листьями деревья парка. Было семь тридцать. В это время управляющий всегда выводил свою собаку на прогулку. Отец поздоровался с ним и повернул на 116-ю улицу, направляясь на запад. Он прошел через кампус Колумбийского университета и сел на поезд № 1 на Бродвее. Мама прекрасно знала его распорядок дня: всего лишь очередной вторник.

Доехав до станции Чамберс-стрит, он направился в салон Джона Аллана на Тринити-Плейс на ежемесячную стрижку. Когда отец начал ездить в деловой район на Манхэттене, он стал членом мужского клуба. Там он чувствовал себя непринужденно. В клубе царила атмосфера уединения, которой он наслаждался. За черным кофе (без сахара) он просматривал заголовки газет «Уолл-стрит джорнэл», «Нью-Йорк таймс» и ежедневную аргентинскую газету «Ла Пренса.

Отец так и не постригся. Он так и не дошел до своего кабинета. Это совершенно ясно. Теперь я задаюсь вопросом, куда же он пошел, когда в 8:46 утра услышал первый взрыв. Он мог остаться на месте, как и остальные, те, кого пощадили. Выждать всего несколько минут, и мамин заунывный рассказ был бы совсем другим. Всего несколько минут.

Может быть, он побежал посмотреть, что происходит, может быть, спасти кого-то. Второй взрыв прогремел в 9:03. Все, наверное, были в полном недоумении. Телефоны отключились. Затем на тротуар начали падать груды тел. В 9:58 рухнул один из небоскребов. В 10:28 за ним последовал другой.

Густое облако пыли накрыло оконечность острова. Было невозможно дышать и открыть глаза. Раздался оглушительный вой пожарных и полицейских машин. Я представляю, как внезапно день превратился в ночь. Мужчины и женщины бежали в поисках света, борясь с огнем, ужасом и страданиями. На север, они должны были бежать на север.

Я закрываю глаза, и мне хочется видеть отца, несущего раненого человека в безопасное место. Затем он возвращается на нулевую отметку и присоединяется к спасательной операции пожарных и полиции. Мне нравится думать, что папа в безопасности, что он сбился с пути и не знает, куда идти. Может быть, он просто забыл свой адрес и как добраться домой. Проходил очередной сентябрь, а я все росла без него, и шансы на то, что он вернется, становились все меньше и меньше.

Должно быть, он оказался в ловушке под обломками. Здания превратились в осколки стали, груды разбитого стекла и кусков цемента.

Город был парализован. В точности как и мама.

* * *

Она ждала два дня, прежде чем сообщить о пропаже отца. Я не представляю, как она могла спать той ночью, встать и пойти на работу на следующий день, а затем вернуться в постель, как будто ничего не произошло. Не теряя надежды на то, что папа вернется. Вот такой она была.

Она не могла связать его с той ужасной трагедией; она отказывалась признать, что он был похоронен среди обломков. Так она защищалась, чтобы не дать себе развалиться на части. И чтобы не дать мне угаснуть внутри ее.

Она стала еще одним призраком в замершем городе. Закрытые рестораны, пустые рынки, оборванные железнодорожные линии, искалеченные семьи. Почтовый код стерся. На углах улиц бесчисленные фотографии мужчин и женщин, которые в тот день ушли на работу, как и отец, и не вернулись. Фотографии висели везде: на подъездах зданий, в спортзалах, офисах, книжных магазинах – тысячи потерянных лиц. Каждое утро они множились, появлялись новые описания. Кроме папиного.

Мама не объезжала больницы, не ходила ни в морги, ни в полицейские участки. Она не была жертвой, тем более женой жертвы. Она не принимала соболезнования. Она также не отвечала на телефон, когда люди звонили, чтобы сообщить ей новости, которые она отказывалась слушать, или чтобы посочувствовать ей. Отец не был ни ранен, ни мертв. Она была уверена в этом.

Она хотела, чтобы прошло время и все уладилось. Она не могла исправить то, что не имело решения. Она не собиралась проливать ни одной слезы. В этом не было нужды.

Моя мать погрузилась в молчание. Это было ее лучшее убежище. Она не слышала ни шума транспорта, ни голосов вокруг. Вся фоновая музыка исчезла. Каждое утро она бродила по району, где воняло дымом и расплавленным металлом, где все было заполнено пылью и обломками. На каждом уличном фонаре висело огромное количество фотографий. Иногда она останавливалась, чтобы посмотреть на них: лица казались ей странно знакомыми.

Она пыталась продолжать заниматься обычными делами. Ходила на рынок, покупала кофе, забирала лекарства из аптеки. Она ложилась спать, чувствуя запах дыма и обугленного металла, прилипшего к коже.

Мама ушла с работы и с тех пор не возвращалась. Сначала она попросила отпуск, но в итоге все закончилось увольнением без предварительного уведомления. Ей не нужно было работать. Папина квартира принадлежала его семье еще до войны, и мы жили на средства трастового фонда, созданного его дедом много лет назад.

Иногда я думаю, что уход от мира был для нее единственным способом справиться с болью. Не только от потери отца, но и от того, что она не сказала ему, что я появлюсь на свет. Что он станет отцом.

Ханна

Берлин, 1939

Я открыла окна в столовой, отдернула шторы и впустила утренний свет. Затем я сделала глубокий вдох. Не было никакого запаха дыма, металла или пыли. Когда я закрыла глаза, я почувствовала аромат жасмина. Я открыла глаза: чай был сервирован на обеденном столе, покрытом нежной кружевной скатертью. Стол стоял в углу, ближе к окну, чтобы мы могли насладиться лучами солнца. К чаю подали ванильное печенье, которое мы с моей подругой Гретель так любили. Мне нужна была шляпа. Ах да, и еще шарф. Верно, розовый шелковый шарф, чтобы принять Гретель и Дона, ее собаку. Когда мы закончим, я сбегу с ним вниз по лестнице.

Гретель открыла дверь и прошла через главную гостиную, но Дон вбежал первым; он метался вокруг стола как сумасшедший. Я попыталась погладить его и поймать за хвост, чтобы успокоить, но ничто не могло его остановить. Он был свободен.

Гретель болтала без умолку: Дон поздоровался, он учится петь; он будил ее каждое утро. Дон – абсолютно белый терьер, без единого темного пятнышка или метки, без единого изъяна, идеально пропорциональный, как и все собаки его расы. Он привилегированный пес: он даже побывал на вилле «Виола», где дрессируют чистокровных породистых собак. Дон учился вместе с самой известной собакой, немецкой овчаркой по кличке Блонди.

Гретель любила пить ледяную воду из бокала для шампанского, кокетливо прикрывая глаза и делая вид, что пузырьки вызывают у нее головокружение. Мне было очень весело с ней. Два раза в неделю она приходила к нам домой, чтобы выпить чаю и шампанское без пузырьков.

– Что ты там сидишь в темноте? – Мама приехала домой и положила конец моим мечтам: воспоминаниям о послеобеденном чае с Гретель.

Я пошла за мамой к ней в спальню и была ошеломлена ароматом 10 600 цветов жасмина и 336 болгарских роз. Мама объяснила, что все цветы пошли на создание духов, и нанесла пару капель на заднюю часть шеи и на запястья.

Когда я была маленькой, я часами сидела в этой комнате, самой большой и сладко пахнущей во всей квартире. Огромная люстра с длинными рожками, расходящимися во все стороны, напоминала гигантского паука. Испугавшись, я закрывалась в огромном гардеробе, где примеряла жемчужные ожерелья и расхаживала в бесчисленных шляпах и туфлях на высоких каблуках. Это было очень давно. Тогда, наблюдая за моими играми, мама смеялась, мазала меня ярко-красной помадой и называла меня «мой маленький клоун.

Времена изменились. Хотя ковры, за которыми никто больше не ухаживал, и батистовые простыни, которые больше никто не утюжил, и пыльные шелковые тюлевые занавески все еще были пропитаны ароматом жасмина, к нему теперь примешивался тошнотворный запах нафталина. Мама настаивала на сохранении прошлого, которое таяло на наших глазах, а мы беспомощно за этим наблюдали.

Я лежала на белом кружевном покрывале и смотрела на люстру, которая больше не пугала меня, и почувствовала, как мама вошла в комнату. Мама, не говоря ни слова, направилась в ванную. Она была измучена.

По ее лицу и движениям было видно, что эта хрупкая женщина, обычно принимавшая позы томной Греты Гарбо, каким-то образом добыла силу семьи Штраус из какого-то неведомого, дальнего места.

Она отреагировала на исчезновение папы так бурно, что это удивило даже ее саму. Это мне теперь было трудно выйти из нашей тюрьмы. Если я сегодня не встречусь с Лео в кафе фрау Фалькенхорст, он может появиться у нас дома без предупреждения, рискуя столкнуться с грозной фрау Хофмайстер и глупой Гретель.

Без макияжа, с мокрыми волосами и розовыми от горячей воды щеками мама выглядела еще моложе. Она прошла через спальню и обернула вокруг головы маленькое белое полотенце, а затем закрыла шторы, чтобы в комнату не проник ни малейший солнечный луч.

Она все еще не произнесла ни слова. Я понятия не имела, узнала она что-нибудь о папе, какие шаги она предпринимает. Ничего.

Мама села за туалетный столик и начала свой ритуал наведения красоты. В зеркале она увидела, что я перешла в ее глубокое атласное кресло, которому было почти двести лет, и даже не спросила, вымыла ли я руки. Она больше не заботилась о том, чтобы никто не посадил пятна на ее заветную антикварную вещь, созданную кем-то по фамилии Ависс. Она глубоко вздохнула и, рассматривая первые морщинки, сказала мне серьезно:

– Мы уезжаем, Ханна.

Мама избегала моего взгляда. Она говорила так тихо, что мне было трудно разобрать слова, хотя я чувствовала ее решимость. Это был приказ. Я не просчиталась, как и отец с Лео. Мы уезжали, вот и все.

– У нас есть разрешения и визы. Осталось только купить билеты на пароход.

А как же папа? Она знала, что он не вернется, но никак не могла его бросить.

– Когда мы уезжаем? – единственное, что я осмелилась спросить. Мамин ответ не слишком все прояснил:

– Скоро.

По крайней мере, это был не тот день и не следующий. У меня было время продумать план с Лео; он, должно быть, уже ждет меня.

– Завтра мы начнем собирать вещи. Мы должны решить, что мы берем с собой. – Она говорила так медленно, что я забеспокоилась. Мне нужно было выйти и встретиться с Лео, но она продолжала: – Мы никогда не вернемся сюда. Но мы выживем, Ханна. Я уверена в этом, – с силой говорила мама, расчесывая волосы со сдерживаемой злостью.

Мама выключила основной свет и оставила гореть только одну лампу над туалетным столиком. Мы сидели в полумраке. Ей больше нечего было сказать мне.

Я выскользнула из комнаты и побежала вниз по лестнице, даже не подумав о соседях, которые с таким нетерпением ждали нашего отъезда. Если бы они только знали, как нам не терпелось наконец-то выбраться из нашего абсурдного заточения.

Запыхавшись, я добралась до Хаккешер-Маркт и побежала в кафе. Лео наслаждался остатками горячего шоколада.

– Название пишется так: C-u-b-a, – сказал он, делая ударение на каждой букве. – Мы едем в Америку!

Лео встал, и я последовала за ним, хотя еще не успела перевести дух. Я запыхалась оттого, что долго бежала. Но Лео сказал: – Мы едем, и только это имело для меня значение. Не наш пункт назначения, а множественное число «мы». Я переспросила его, чтобы не было недопонимания.

– Мы едем в Америку. Твоя мама заплатила целое состояние за разрешения.

К тому времени у нас, видимо, совсем закончились деньги. Мы были уверены, что папа помог оплатить разрешения для Лео и его отца. Такая возможность появилась у многих людей в Берлине, и те, кто мог ею воспользоваться, должны были остаться целыми и невредимыми. Обе семьи, их и наша, оказались в числе счастливчиков.

Самой лучшей новостью было то, что папа жив.

– Они хотят позволить ему уехать. – Слова Лео прозвучали так авторитетно, что я замолчала.

Папе повезло, не то что герру Шемуэлю, который так и не вернулся. Мы, Розентали, были персонами нон грата, но удача нам все же улыбнулась. Условия, которые нам выдвинули, заключались в том, чтобы мы передали жилой дом и все наше имущество, а затем, в течение нескольких месяцев, покинули страну. Как только мама сможет гарантировать передачу дома, они отпустят папу на свободу, и мы сможем получить для него визу и билеты на всех нас. Вот почему мы их еще не купили. Теперь мне стало понятно.

Мы должны были пойти послушать радио в вонючей подворотне огра; нам нужно было знать все последние постановления. Каждый день огры изобретали новые способы усложнить нам жизнь до невозможности. Они не просто не желали видеть нас в городе, они всеми силами пытались заставить всех остальных отречься от нас. Если нас изгнали со всех континентов, почему именно они должны нести это бремя? Идеальный ход: триумф высшей расы.

Вот только кое-кто уже принял нас. Правительство острова между двумя американскими континентами собиралось принять нас и позволить нам жить там, как любой другой семье. Мы будем работать, станем кубинцами, и именно там родились бы наши дети, внуки и правнуки.

– Мы уезжаем тринадцатого мая, – сказал Лео, шагая впереди. Я последовала за ним, ни о чем не спрашивая. – Мы отправимся из Гамбурга, взяв курс на Гавану.

Тринадцатое мая было субботой. Слава богу, что отъезд не был запланирован на вторник – день недели, которого мы боялись больше всего.

* * *

Грязный камень. Осколок закопченного стекла. Сухой лист. Это были единственные сувениры из Берлина, которые я спрятала в свой чемодан тринадцатого мая. Каждое утро я бесцельно бродила по квартире, сжимая в руках камень. Иногда я часами ждала маму. Каждый раз, когда она уходила, она обещала вернуться до полудня, но никогда не держала слова. Если бы с ней что-то случилось, мне пришлось бы пойти с Лео. Или, возможно, Ева могла бы сказать, что я ее дальняя родственница, и взять меня к себе. Никто бы не узнал, что я нечиста.

Я бы получила новые документы и жила бы у женщины, которая была с нами, когда я родилась, и занялась бы тем, что помогала бы ей по хозяйству в чужих домах.

Наконец были готовы документы на передачу нашего имущества: дома, квартиры, где я родилась, мебели, украшений, моих книг и кукол.

Маме удалось вывезти из Берлина свои самые ценные драгоценности благодаря одному другу, который работал в посольстве какой-то экзотической страны. Только документы на наш семейный склеп она наотрез отказалась отдавать. Но огры им не заинтересовались, потому что он находился на нашем кладбище в Вайсензее. Там покоились мои деды и прадеды, и именно там мы должны были упокоиться. Однако я не сомневалась, что они уничтожат это место так же, как они уничтожили многие другие.

В то время распространялись фальшивые документы для переселения в Палестину и Англию; каждый считал, что может воспользоваться нашим отчаянным положением, чтобы ограбить и обмануть нас. Иногда так поступали огры, но в других случаях это были жестокие доносчики. Никому нельзя было доверять.

Поэтому мама удостоверилась, что наши разрешения на въезд на Кубу в качестве беженцев были настоящими.

– Помимо ста пятидесяти американских долларов за каждое разрешение, я заплатила еще пятьсот в качестве залога. Это в качестве гарантии того, что мы не будем искать работу на острове и не станем обузой для страны, – объяснила она, повернувшись ко мне спиной.

Мы ехали на крошечный остров, площадь которого, впрочем, позволяла ему с гордостью именоваться самым крупным в Карибском бассейне. Этакий островок суши между Северной и Южной Америкой. Но эта крошечная полоса была единственной страной, открывшей перед нами свои двери.

– Судя по атласу, это часть Западного мира, – объявила мама с некоторым удовлетворением.

Мы должны были отплыть из Гамбурга и пересечь Атлантический океан на немецком корабле. Но как бы нам ни хотелось туда отправиться, мы никак не могли почувствовать себя в полной безопасности на корабле с командой огров.

– Билеты в первый класс обойдутся нам примерно в восемьсот рейхсмарок, – продолжала мама, – и компания требует, чтобы мы купили обратные билеты, хотя они знают, что мы никогда не вернемся.

Все пользовались нами.

В тот день мама пришла рано, потому что папа должен был вернуться домой. Она надела черное платье, будто заранее облачившись в траур, и белый пояс, который не переставала поправлять. Умывшись, она нанесла очень легкий макияж. Она больше не пользовалась накладными ресницами, не подводила карандашом брови и не пользовалась тенями для век. Она стала совсем другой женщиной.

Сидя на краю стула со сложенными на коленях руками, она выглядела как непослушная ученица, которую наказывают в школе, куда она меня больше не отправляла, потому что меня там не принимали.

– Сохраняй спокойствие, – сказала она мне, видя, как я мечусь взад и вперед по огромной запыленной комнате.

Папа поднимался по лестнице. Мы слышали его. Вот он!


Мы уезжаем! У нас получилось! Папа, мы будем жить на клочке земли, где нет времен года, только лето. Где бывает только влажно или сухо. Я прочитала об этом в атласе.


Когда папа вошел, он показался мне еще выше, чем раньше. Его очки были перекручены, а волосы полностью сбриты. Воротник рубашки был настолько грязным, что невозможно было определить, какого он цвета. Но его исхудалый вид придавал ему еще больше благородства: несмотря на голод и зловоние, он держался прямо. Я подбежала к нему, обняла его, и он разрыдался. Не плачь, папа. В тебе моя сила. Теперь ты здесь, с нами и в безопасности.

Так я и стояла, крепко обнимая его и вдыхая запах его пота и канализации. Я слышала его прерывистое дыхание, чувствовала, как вздымается его грудь. Отец поднял голову и посмотрел на маму.

Он поцеловал меня в лоб, как ребенка, а мама начала посвящать его в наши дела. Я бы очень хотела узнать, где та женщина, которая до того не выходила из квартиры и проводила дни в рыданиях, вдруг нашла такую силу. Я никак не могла привыкнуть к новой Альме. И я изумилась еще больше, когда она заговорила:

– У нас есть только две выездные визы, подписанные кубинским госдепартаментом, потому что они только что опубликовали новый указ, ограничивающий въезд немецких беженцев на остров.

Мама даже не сделала паузу, чтобы передохнуть:

– Но это не важно: компания «Гамбург—Америка Лайн» собирается продавать туристические визы на ограниченный срок, подписанные генеральным директором иммиграционной службы, неким Мануэлем Бенитесем.

Мама постаралась произнести его имя на безупречном испанском.

– Нам нужна только одна. Если мы сможем достать «Бенитес» с печатью кубинского консульства, – она уже окрестила спасительные визы его именем, – ты сможешь уехать с нами. Но нельзя покупать ее через посредников. И лучше купить три, чтобы мы все ехали с одинаковыми документами.

– А если мы не сможем достать «Бенитес», какие еще есть варианты? – встряла я. – Все равно уехать, а папу оставить в Берлине?

Мама не ответила мне, а продолжила, задыхаясь, объяснять:

– По крайней мере, для нас зарезервированы две каюты первого класса. Это уже гарантия. Проблема в том, что нам позволено взять только десять рейхсмарок на человека.

Это означало, что родители могут взять двадцать, а я – десять. Вот и все наше состояние. Мы могли бы спрятать еще немного денег, но это было бы слишком рискованно: тогда у нас могут отобрать разрешение на посадку. Или, может быть, нам бы удалось тайком взять папины часы или какую-нибудь другую драгоценность. Это было бы большим подспорьем.

– Пока мы не доберемся до Гаваны, у нас не будет доступа к нашему канадскому счету. А в море мы пробудем две недели, не больше, – продолжала мама спокойно. – Первые несколько дней мы можем пожить в отеле «Насьональ», пока готовят наше временное жилье. Там мы пробудем месяц, а может, и год. Кто знает.

Мама пересказала папе все новости и закрылась в своей комнате. Она не обняла его: только холодно чмокнула в каждую щеку.

У нас больше не было семьи, мы были одни. За последние несколько месяцев мы потеряли всех наших друзей. Все пытались выжить любым способом, кто как умел.

А Лео? Родители, должно быть, помогли Лео и его отцу достать билеты.

Из-за приезда папы я не смогла пойти на встречу с Лео. Он сам пришел искать меня, и когда я спустилась, чтобы впустить его, я увидела, как на него наседала фрау Хофмайстер:

– Убирайся отсюда, грязный щенок! Это тебе не мусорная куча!

Мы побежали в парк Тиргартен. У нас оставалось мало времени, и Лео знал это. У него и его отца все еще не было виз.

– Они заканчиваются, – сказал он мне. – У нас нет, и у твоего папы тоже.

Мало того, у нас появилась новая проблема: наши родители планировали избавиться от нас, если мы не успеем уехать из Берлина. Лео был совершенно в этом уверен.

Он слышал, как они говорили о смертельном яде. Он знал о нем все.

– Сейчас цианид идет на вес золота, – объяснял он, словно сам был дилером.

Он рассказывает какие-то небылицы, подумала я, не поверив ни единому его слову. Никто не хотел умирать. Мы все хотели уехать; именно этого нам хотелось больше всего на свете.

– Твой отец сказал, что предпочел бы исчезнуть, чем снова оказаться в тюрьме, – сказал Лео серьезно. Он замедлил бег. – Он попросил моего папу купить три капсулы для вашей семьи на черном рынке. Ты что, мне не веришь?

– Конечно, не верю, Лео, – сказала я, хватая ртом воздух.

– Капсулами с цианидами стали широко пользоваться во время Великой войны…

Лео заговорил тоном артиста бродячего цирка, который собирается представить какое-то чудо природы. Его отцу следовало бы знать, что этот мальчишка всегда подслушивает разговоры. Лео был опасен.

– Лучше было умереть, чем попасть в плен. Даже если отобрали оружие, можно было на всякий случай держать крошечную капсулу под языком или в пломбе. – Лео произносил каждую фразу с аффектацией, размахивая руками. И остановился посмотреть, испугалась я или разозлилась.

– Капсулы так просто не растворяются. Их покрывают тонкой стеклянной пленкой, чтобы они случайно не вскрылись. Когда приходит час, ты раскусываешь стекло и проглатываешь цианистый калий. – Тут Лео разыграл комическую пантомиму: бросившись на землю, он дрожал и бился в конвульсиях, задерживал дыхание, широко открывал глаза и кашлял. Затем он ожил и пошел рассказывать дальше. – Раствор настолько концентрирован, что, попадая в пищеварительную систему, он вызывает немедленную смерть мозга, – сказал он, глубоко вздохнув и застыв на месте.

– А это не больно? – спросила я, подыгрывая ему.

– Это идеальная смерть, Ханна, – прошептал Лео. Затем он снова принялся активно жестикулировать:

– Он разрушает мозг, чтобы человек ничего не чувствовал, а потом сердце перестает биться.

Это было каким-никаким утешением: смерть без боли и крови. При виде крови я бы упала в обморок, да и боли я не переносила.


Если бы наши родители бросили нас, капсулы стали бы идеальным решением для нас обоих. Мы бы уснули, и все было бы кончено.


Я прислонилась спиной к стене, увешанной плакатами: «У миллионов людей нет работы. У миллионов детей нет будущего. Спасите немецкий народ!» Я ведь тоже немка. А кто спасет меня?

– Ты должна найти их, – приказал мне Лео. – Обыщи всю квартиру. Без них. Не уходи, пока не найдешь. Мы должны их выбросить.

– Выбросить то, что ценится на вес золота, Лео? Не лучше ли оставить их у себя и продать?

Вот и еще одна проблема: теперь я должна была тщательно проверять всю еду, которую мне давали, хотя я не думала, что содержимое капсулы смешают с едой, потому что я бы сразу это заметила. Мне хотелось узнать, как пахнет цианид. Должно быть, у этого вещества особая консистенция и вкус, не похожий ни на что другое, но Лео не упоминал об этом. Мне нужно будет узнать об этом побольше. Нельзя терять ни секунды.

Они могли подойти к моей кровати, дождавшись, когда я усну, открыть мне рот и всыпать порошок из вскрытой капсулы. Я бы не кричала и не плакала. Я бы просто смотрела на них, чтобы они видели, как я угасаю; как перестало биться мое сердце.

Родители были в отчаянии, а в кризисной ситуации они будут действовать, не раздумывая. Все могло быть. И я не ждала от них ничего хорошего. Но они не могли решать за меня: мне скоро должно было исполниться двенадцать.

Они мне были не нужны. Я могла сбежать с Лео; мы бы выросли вместе. Лео, помоги мне выбраться отсюда.

Я пошла домой, чтобы поспать и попытаться забыть о цианиде хотя бы на несколько часов. На следующий день, как только папа и мама уйдут, я начну поиски.

Я проснулась позже чем обычно: разговор с Лео вымотал меня. Воспользовавшись тем, что осталась одна, я отправилась исследовать сейф, спрятанный за дедушкиным портретом в папином кабинете. Кодом по-прежнему была дата моего рождения, но, когда я открыла маленькую дверцу, увидела внутри только документы: кипы конвертов.

Затем я заглянула в шкатулку с драгоценностями. Ничего. Затем в папин неприкосновенный портфель. Я проверила все ящики в квартире, даже те, которые я никогда раньше не открывала. Я искала в книгах и за декоративными украшениями. Подойдя к граммофону, я осторожно ощупала трубу изнутри. Ничего. Я продолжала поиски, но капсул нигде не было.

Возможно, родители забрали их с собой. Это было единственно возможное объяснение. Вероятно, папа хранил их в своем толстом бумажнике. Или, быть может, во рту, пребывая в уверенности, что стеклянное покрытие убережет его. Поручение Лео найти этот чертов порошок мучило меня.

Я была измотана. Я заглянула в каждый уголок, но мне уже пора было выходить. В полдень я добралась до Розенталерштрассе, но не нашла Лео в кафе фрау Фалькенхорст. Почти всегда ему приходилось ждать меня, а теперь он мне отплатил.

Я выскакивала из кафе и снова забегала внутрь; многие столики были заняты курильщиками. Лео не пришел, и я догадывалась, что он не появится и сейчас. Я отправилась на Александерплац и побродила по вокзалу. Я скользила руками по холодным медно-зеленым плиткам. Пальцы оставались черными от копоти, и я не представляла, как ее оттереть.

Я села в электричку и отважилась дойти до вонючей подворотни под окном огра. Лео мог быть там, желая узнать свежие новости по радио. Я понятия не имела, что я делаю там в одиночестве. Я подошла поближе к окну самого мерзко пахнущего человека в Берлине, у которого ревел радиоприемник. Меня так и подмывало спросить его: Вы случайно не видели Лео? По радио я услышала, что в отеле «Адлон» проходит совещание огров, на котором они должны были решить, что делать с нечистыми. Они могли бы собраться в отеле «Кайзерхоф», но нет: им нужно было выбрать именно «Адлон», чтобы причинить нам еще большую боль.

«Адлон» был символом величия Берлина. Все хотели там погостить. Но теперь все оттуда бежали. Флаги огров развевались с каждого балкона в отеле и с фонарей на окрестных проспектах, где мы когда-то счастливо прогуливались.

Но мы уезжали. Это было важнее всего. К счастью, я ни к чему не испытывала привязанности. Ни к нашей квартире, ни к парку, ни к моим приключениям с Лео в кварталах нечистых.

Я не была немкой. Я не была чистой. Я была никем.

Мне нужно было найти Лео, и я решила рискнуть: я сяду в поезд и доберусь до его дома на Гроссе Гамбургерштрассе, 40. Я повторяла это про себя, чтобы не забыть. Дом Лео находился в том квартале, куда мама отказалась переезжать и где теперь обитали все нечистые Берлина. Лео мог ждать меня возле нашего дома. Он никого не боялся, тем более фрау Хофмайстер.

* * *

Я вышла из поезда на Ораниенбургерштрассе. Когда я дошла до перекрестка с Гроссе Гамбургерштрассе, я смотрела себе под ноги и потому столкнулась с женщиной, которая несла сумку, полную белой спаржи. Извинившись, я услышала, как женщина ворчит позади меня:

– Что понадобилось этой чистой немке в таком квартале?

Когда я дошла до улицы Лео, мне пришлось остановиться, чтобы сориентироваться. Справа находилось кладбище и так называемая Свободная школа для нечистых. Дом Лео стоял слева, ближе к парку Коппенплац. Наконец-то я поняла, где нахожусь.

Трех- и четырехэтажные дома без балконов и с одинаковыми фасадами стояли беспорядочным нагромождением. Стены горчичного цвета постепенно выцветали – их не красили уже много лет.

Люди бродили вокруг, словно у них было слишком много свободного времени. Вид они имели потерянный и дезориентированный. У одного из подъездов стояли два старика в черном. Повсюду ощущалось запустение, а от курток, брошенных на земле, сильно пахло потом.

По крайней мере, я не чувствовала запаха дыма, хотя на тротуаре все так же валялось битое стекло. Казалось, всем было наплевать: люди наступали на осколки, и они разламывались под их подошвами. От этого хруста у меня пробежал по спине холодок.

В одном магазине прибили огромные деревянные доски, чтобы заменить разбитые в ноябре окна. Кто-то черными чернилами вывел на дереве шестиконечные звезды, а также фразы, которые мне не хотелось читать.

Я искала дом номер сорок, больше меня ничего не интересовало. Я не хотела знать, почему старики не выходят из подъезда или почему маленький мальчик, которому по виду не исполнилось и четырех, откусывал огромные куски от сырого картофеля и выплевывал их.

Дом номер сорок представлял собой трехэтажное здание, выкрашенное в горчично-желтый цвет и потемневшее от сырости. Окна были распахнуты, будто слетели с петель. На покосившейся входной двери был сломан замок. Когда я поднималась по узкой темной лестнице, стало еще холоднее. Все равно что залезть в грязный холодильник, воняющий тухлой едой. Лестничную клетку освещала лишь простая лампочка, дававшая слабый свет. Несколько детей бросились вниз и протиснулись мимо меня. Я ухватилась за перила, чтобы не упасть, и почувствовала что-то липкое на ладони. Я шла по коридору, не зная, как это оттереть. Двери в несколько комнат были широко распахнуты. Мне подумалось, что когда-то раньше это была огромная квартира, принадлежавшая одной семье. Теперь ее заполняли нечистые, потерявшие свой дом.

Ни Лео, ни его отца не было видно. Последняя дверь открылась, и из нее вышел босой мужчина в испачканной майке. Я с опаской прошла дальше. Нос у него походил на ядовитый гриб, а на груди висела шестиконечная звезда, как та, что я видела на обложке книги «Ядовитый гриб», которую нас заставляли читать в школе. Увидев меня, он на мгновение остановился и почесал голову. Он не сказал ни слова, и я пошла дальше, потому что не боялась его. И вообще никого.

Я заглянула в одну из комнат, где, должно быть, варили картофель, лук и мясо в томатном соусе. Пожилая женщина покачивалась в кресле-качалке. Другая растрепанная женщина готовила горячий чай. A маленький мальчик смотрел на меня, ковыряясь в носу.

Теперь я понимала, почему Лео не хотел, чтобы я видела, где он ночует. Это не имело отношения к хозяйке пансиона фрау Дубиецки, этой противной карге. Виной всему было царившее здесь уныние: Лео хотел защитить меня от этого ужаса.


Ты мог попросить о помощи. Ты мог бы приехать и жить с нами. Знаю, это было бы опасно, но мы должны были открыть тебе двери нашего дома, но мы этого не сделали. Прости меня, Лео.


Я поднялась на второй этаж, и тут кто-то схватил меня за руку.

– Тебе нельзя здесь находиться. – Низкорослая женщина с огромным животом подумала, что я не такая, как они. Что я чистая.

– Я ищу комнату, где живет семья Мартин, – сказала я слабым шепотом, пытаясь скрыть страх.

– Кто? – презрительно спросила она.

– Мне нужно поговорить с Лео. Это срочно. Очень серьезное семейное дело. Я его кузина.

– Ты ему не кузина, – прошипела крошечная гарпия, поворачиваясь ко мне спиной. И на этот раз я схватила ее за руку.

– Отпусти меня! – вскричала она. – Ты их не найдешь. Они разбежались, как крысы, вчера ночью, прихватив чемоданы. И ничего мне не сказали.

Я не знала, плакать мне или благодарить ее. Несколько секунд я стояла неподвижно, смотрела ей прямо в глаза и не могла отделаться от чувства жалости к ней. Я побежала вниз по лестнице и дальше, чтобы сесть на поезд. Я не имела понятия, куда направляюсь.

На тротуаре свет ослепил меня, а уличный шум парализовал. Звонок в дверь соседней булочной звучал у меня в голове как отдававшиеся эхом удары металлического прута. Разговоры прохожих смешались в моей голове. Женщина кричала на своего ребенка. Я слышала, как старики вдыхают воздух кустистыми ноздрями, словно звук проходил через репродуктор, чувствовала их дыхание с запахом спиртного, слышала их разговоры на непонятном языке.

Я чувствовала себя потерянно. Мне не хотелось идти в сторону старинного кладбища с его надгробиями, заваленными мелкими камешками. Кто на земле захочет жить так близко к мертвым? Лео, который мог бы меня проводить, не было. Я должна была найти станцию.

Когда я наконец увидела ее, я поняла, что нахожусь в безопасности. Я должна была уехать оттуда. Мне нигде не было места. Тебе нужно многое объяснить мне, Лео, потому что у меня полно вопросов, которые я не могу задать родителям.

На обратном пути, уже в трамвае, каждый раз, когда токоприемник подпрыгивал на проводе воздушной линии, я вздрагивала. Другие пассажиры были удивительно спокойны, они смотрели в пол, и, казалось, все были одеты в серое. Ни единого цветного пятна в этой однородной массе. Мои щеки горели, а глаза наполнились слезами, которые я старалась сдержать. Никто не хотел сидеть рядом со мной; все избегали меня. Я знала, что выгляжу чистой, но я была такой же серой, как и все остальные. Я жила в роскошной квартире, но меня тоже выгнали. Домой я шла одна. Никто никогда больше не собирался меня провожать.

Мне все не верилось, что Лео не нашел возможности прибежать ко мне домой, не рискнул постучаться к нам, чтобы рассказать мне, что отец забирает его в Англию или еще куда-нибудь, что он будет писать мне, что мы никогда не отдалимся друг от друга, даже если между нами будет пролегать континент или океан.

Все, о чем я могла думать, – это подготовка к путешествию с туманными перспективами на тот маленький остров, который Лео рисовал на своих водных картах.

Был очередной вторник. Мне следовало было остаться в своей комнате и лежать, уставившись в потолок. Все это было сном или скорее ужасным кошмаром. Когда проснусь на следующее утро, Лео, с огромными ресницами и всклокоченными волосами, будет ждать меня в полдень в кафе фрау Фалькенхорст.

* * *

Открыв дверь квартиры, я увидела, что папа стоит у окна и разглядывает тюльпаны. Теперь он единственный в нашей семье почти никогда не уходил.

Он уединялся в своем кабинете, обитом темными деревянными панелями, и усаживался спиной к фотографии, на которой был запечатлен дедушка с пышными усами и взглядом генерала. Он опустошал ящики письменного стола, выбрасывая в мусорную корзину сотни бумаг: свои исследования и работы.

Я подошла к нему. Он поцеловал меня в голову и продолжил смотреть в сад. Он должен был знать, куда увезли Лео и удалось ли ему и его отцу получить разрешение, необходимое для высадки в Гаване.

– А что с Лео и его отцом? – осмелилась спросить я.

Молчание. Папа не реагировал. Перестань смотреть на цветы, папа. Это важно для меня!

– Все хорошо, Ханна, – ответил он, не глядя на меня.

Это означало, что хороших новостей нет.

Я пошла в мамину спальню. Мне нужно было, чтобы кто-то объяснил мне, что происходит. Уезжаем мы или нет, состоится ли путешествие. Теперь именно мама каждое утро уходила из дома, чтобы все организовать.

– Все улажено, – подтвердила она. – Беспокоиться не о чем.

У нас были билеты на пароход, и мы получили разрешение на высадку

– Бенитес» – для папы.

– Что еще нам нужно?

– Мы должны выехать в субботу на рассвете. Мы поедем на нашей машине; один из бывших студентов твоего отца отвезет нас. Мы оставим ему машину в качестве оплаты.

– Ему можно доверять, – добавил появившийся в дверях папа, чтобы успокоить меня.

Но я продолжала думать о Лео.

В маминой комнате царил хаос: повсюду одежда, нижнее белье и обувь. Она взволнованно металась по комнате, и я услышала, как она бормочет какую-то песню. Я ее не понимала. Казалось, она превратилась в ту женщину, которой когда-то была, или в призрак своего прошлого.

Складывалось впечатление, что у меня каждый день появлялась новая мать. Это могло бы быть забавным, но не в этот момент. Лео исчез, не попрощавшись.

У мамы набралось четыре огромных чемодана, набитых одеждой. Никаких сомнений: она сошла с ума.

– Что ты думаешь, Ханна? – Она надела платье и начала танцевать по комнате. Вальс. Она напевала вальс. – Раз уж мы едем в Америку, нужно взять платье от «Мейнбохера», – продолжала она, как будто мы собирались в отпуск на какой-нибудь экзотический остров.

Никого на Кубе ни в малейшей степени не будет интересовать название брендов маминых платьев. Всех их она называла по имени кутюрье: мадам Грэ, Молине, Пату, Пике.

Их было так много, что во время плавания ей не придется надевать одно и то же дважды. Она знала, что всякий раз, когда, пребывая в эйфории, она искала убежище, я отдалялась от нее. Я знала, что она страдала: мы ехали совсем не в отпуск. Она понимала всю суть нашей трагедии, но пыталась примириться с ней как могла.


О, мама! Если бы ты только видела то, что я видела сегодня. А ты, папа, ты не должен был бросать Лео и его отца в этом кошмаре.


Была составлена опись всего нашего имущества или, другими словами, декларация о собственности, которую должна была заполнить каждая семья перед отъездом. Мама могла взять с собой одежду и украшения, но все остальное должно было остаться в Германии.

Ничего из того, что было указано в описи, нельзя было потерять или сломать. Любая глупая ошибка – и наш отъезд был бы отложен на неопределенный срок. И нас бы отправили в тюрьму.

Анна

Нью-Йорк, 2014

Мистер Левин связал нас с дамой, пережившей войну, которая плыла на корабле «Сент-Луис», трансатлантическом лайнере, доставившем тетю Ханну на Кубу. Мы собираемся навестить ее сегодня. Возможно, она знала папину семью, мою семью. Мы возьмем копии открыток и фотографий, которые мы сделали, ведь – кто знает! – возможно, она узнает кого-то из своих родственников или даже себя в молодости. Мы очень на это надеемся.

Мистер Левин говорит, что в живых осталось всего несколько человек. Конечно, это было много лет назад.

Миссис Беренсон живет в Бронксе. Нас должен встретить ее сын, который предупредил маму, что мы познакомимся с приветливой старушкой, которая мало говорит, но очень хорошо помнит прошлое. С каждым днем она все хуже запоминает текущие события. Как сказал ее сын, она прожила в скорби более семидесяти лет. Она не может простить. И даже если бы она хотела забыть, то не смогла бы.

Сын часто просил ее рассказать, как ей удалось выжить, о преследованиях, которым она подвергалась, о своем плавании на корабле и о том, что случилось с ее родителями. Он хотел, чтобы она написала обо всем, но она отказалась. Она согласилась на наш визит только из-за фотографий.

В доме миссис Беренсон на дверном косяке висела мезуза. Когда ее сын открыл дверь, нас обдало теплым воздухом. Он тоже пожилой человек. В их прихожей без особого порядка висело множество старых фотографий. Там было все: свадьбы, дни рождения, новорожденные дети.

Вся жизнь семьи Беренсон после войны. Но ничего не напоминало об их жизни в Германии.

Миссис Беренсон отдыхала в гостиной, сидя без движения в кресле у окна. Мебель была сделана из тяжелого темно-красного дерева. Все в квартире, должно быть, стоило целое состояние. В комнатах, заставленных витринами, столами, диванами, креслами и декоративными украшениями, оставалось совсем мало свободного пространства. Я боялась, что если чихну, то что-нибудь разобью. И каждый предмет мебели был укрыт кружевной салфеткой. Что за навязчивая идея покрывать поверхности! Даже стены были оклеены унылыми обоями горчичного цвета.

Я была уверена, что солнце никогда не заглядывало сюда.

– Вы увидите, что она довольно раздражительна, – объяснил ее сын, вероятно для того, чтобы мать услышала его и как-то отреагировала. Но она не пошевелилась.

Мама взяла ее за руку, и она улыбнулась ей в ответ.

– В моем возрасте лучшее, что я могу сделать, – это улыбаться, – сказала она, чтобы завязать разговор. Я не очень хорошо понимала, что она говорит. Почти всю жизнь она прожила в Нью-Йорке, но по-прежнему говорила с сильным немецким акцентом.

Меня представили, и я кивнула из угла комнаты.

Миссис Беренсон с трудом подняла правую руку, унизанную золотыми кольцами, и слегка махнула ею, приветствуя меня.

– Двоюродная бабушка моей дочери прислала нам негативы. Она плыла на пароходе вместе с вами. Ханна Розенталь. – Я не думала, что миссис Беренсон хоть сколько-нибудь интересуется нашей семьей. Когда она улыбалась, ее глаза сужались и она принимала вид озорного ребенка, а не ворчливой старухи, которая пережила войну и теперь не могла двигаться без посторонней помощи.

– В те времена это были очень распространенные имена. Вы принесли фотографии?

Ей не хотелось разговаривать. Давайте перейдем к делу: сделайте то, зачем пришли, и можете идти. Она не хотела, чтобы ее беспокоили. Улыбки с ее стороны более чем достаточно.

В одном из углов комнаты на высоком столике стояла модель здания. У него был абсолютно симметричный фасад, на котором виднелись двери, окна и большой парадный вход в центре. Оно напоминало музей.

– Не подходи слишком близко, дитя.

Мне не верилось, что она меня отчитала. Я быстро переместилась в другой угол комнаты. Вероятно, в качестве извинения миссис Беренсон объяснила:

– Мне его подарил мой внук. Это копия здания, которым мы владели в Берлине. Его больше не существует. Его разбомбили советские войска в конце войны. Давайте посмотрим фотографии.

Мама разложила фотографии на скатерти, покрывавшей стол рядом со старушкой, и она принялась брать их одну за другой.

Она устроилась поудобнее в кресле и сосредоточилась на фотографиях, забыв о нас. Посмеиваясь, она указала на детей, играющих на борту корабля, а затем пробормотала несколько фраз по-немецки. Казалось, она в восторге от снимков: бассейн, бальный зал, тренажерный зал, элегантные женщины. Некоторые пассажиры загорают, другие позируют, как кинозвезды.

Старушка снова просмотрела снимки, проявив те же эмоции, что и в первый раз. Счастливый вид старушки удивил ее сына.

– Я никогда раньше не видела моря, – произнесла она после молчания.

Затем она взяла второй конверт с фотографиями и добавила:

– Я никогда не была на маскараде.

Ожидая, когда ей подадут третий конверт, она выглядела более взволнованной:

– Еда была изысканной. С нами обращались как с королевскими особами.

Миссис Беренсон задержала взгляд на одной фотографии. Она была сделана в порту – порту Гаваны? Возможно. Пассажиры толпились у поручней на борту корабля и махали на прощание. Некоторые держали на руках детей. У других на лицах застыло выражение безнадежности.

Старушка прижала к себе фотографию, закрыла глаза и зарыдала. Всего через несколько секунд ее тихие стоны переросли в отчаянные всхлипы. Я не знала, плачет ли она или просто громко кричит. Сын подошел к ней, чтобы успокоить. Он обнял мать, но она продолжала дрожать.

– Нам лучше уйти, – сказала мама, взяв меня за руку.

Мы оставили фотографии на столе посреди комнаты и даже не успели попрощаться. Миссис Беренсон по-прежнему сидела с закрытыми глазами, прижимая фотографию к груди. На мгновение она успокоилась, но потом снова начала причитать.

Ее сын извинился за мать перед нами. Я ничего не понимала. Я хотела бы узнать, что случилось с миссис Беренсон. Может быть, она узнала свою семью на корабле. Высадились ли они в Гаване? Возможно, они потерпели кораблекрушение; но в конце концов ее спасли, а раз так, значит, она должна быть довольна?

Пока мы ждали лифт, до нас доносились ее страдальческие вопли. Мы спустились в полном молчании. Плач наверху не замолкал.

* * *

Я не могу подвести отца так же, как подвела маму. Не хочу, чтобы в итоге меня мучило то же чувство вины перед ним. Ведь мне только исполнится двенадцать! В моем возрасте еще хочется, чтобы родители были рядом. Кричали на тебя, не разрешали играть, когда хочется, давали распоряжения и читали нотации, когда ты плохо себя ведешь.

Хотя я и желала, чтобы мама не проснулась – чтобы она навсегда осталась лежать в своей темной комнате, утопая в простынях, – я вовремя спохватилась, побежала, позвала на помощь и спасла ее. Я хочу, чтобы папа тоже проснулся, вышел из тени, пришел за мной и увез с собой так далеко, как только возможно, на паруснике, неподвластном ветрам. И теперь я еду на встречу с его прошлым.

Я спрашиваю его о жаре в Гаване, городе, где он родился и вырос. Проснись, папа. Расскажи мне что-нибудь. Я подношу его фотографию ближе к свету, отчего на его лицо ложится красноватый отблеск, и чувствую, что теперь он действительно слушает меня. Я сбила тебя с толку своими вопросами, правда, папа?

Нам сказали, что в Гаване невыносимая жара, и это беспокоило маму. Палящее солнце жжет тебя в любое время дня, и ты ослабеваешь от жары. Нас предупредили, что нужно наносить много солнцезащитного крема.

– Мама, но мы же едем не в пустыню Сахару. Это остров, где дуют бризы, и море окружает его со всех сторон, – объясняю я, но она смотрит на меня так, словно задается вопросом: «Что может знать эта девочка? Она никогда не была на Карибах! Мама не верит, что мы хорошо подготовились.

Маме хотелось бы остановиться в гостиничном номере с видом на море, но моя двоюродная бабушка настойчиво говорила, что дом, где родился мой папа, тоже принадлежит нам. Мы не могли ее обидеть, поэтому я убедила маму забыть все отели с названиями испанских городов, итальянских островов и французских морских курортов, которые она нашла в Гаване.

Мне было интересно узнать, как немка с таким мягким, мелодичным голосом, так скрупулезно строившая фразы на испанском, может жить на острове, где, по словам мистера Левина, люди все время кричат и покачивают бедрами при ходьбе.

Возможно, моя тетя приготовит для нас большой сюрприз. Мы прибудем в аэропорт Гаваны, когда начнут сгущаться сумерки. Солнце к тому времени зайдет, и жара не будет такой сильной. Мы выйдем из самолета, и когда откроются стеклянные двери, отделяющие терминал от города, ты будешь ждать нас там, папа, в очках без оправы и с полуулыбкой. Или, что еще лучше, мы уедем из аэропорта, доберемся до дома, где ты родился, тетя Ханна откроет огромную деревянную дверь, пригласит нас войти, а ты будешь сидеть в светлой просторной гостиной. Не может быть большего сюрприза, не так ли?


О, не слушай меня, папа, это всего лишь фантазии молодой девушки. Что мне хочется сделать, так это осмотреть твою комнату, место, где ты сделал свои первые шаги, где ты играл в детстве. Я уверена, что у моей двоюродной бабушки сохранились некоторые из твоих игрушек.


Я уже собрала чемодан. Лучше все подготовить заранее, чтобы ничего не забыть. Я не рассказала папе о нашем визите к миссис Беренсон. Ее крики до сих пор снятся мне в кошмарах. Я не хочу, чтобы он волновался. Я знаю, он наверняка рад, что мы едем на Кубу. Я думаю, он бы с удовольствием поехал туда с нами.

Я не верю, что моя тетя будет похожа на миссис Беренсон. Возможно, она никогда не выходит из дома и тоже хочет забыть свое прошлое. Но она не кажется преисполненной обиды и горечи.

Перед сном я начала листать альбом, куда мама положила фотографии с корабля. Я искала девочку, похожую на меня, и долго смотрела на нее. Когда я закрыла глаза, она все еще была там и улыбалась мне. Я встаю и бегу по палубе огромного пустого лайнера. Я нахожу девушку с огромными глазами и светлыми волосами. Я и есть та девушка. Она обнимает меня, и я вижу себя.

Вздрогнув, я проснулась в своей комнате, рядом со мной стояла папина фотография. Я поцеловала его и сообщила новость: мы уезжаем через несколько дней. У нас будет короткая остановка в Майами, а потом мы снова сядем в самолет и приземлимся всего через сорок пять минут.

Как же близко расположен остров. Мы доберемся до дома тети Ханны к вечеру.

Ханна

Берлин, 1939

Наступила суббота. День нашего отъезда.

Я оделась в скучное темно-синее платье, которое, как мама сказала бы раньше, немного тяжеловато для этого времени года. Мы с папой терпеливо ждали ее в гостиной. Я не планировала произвести впечатление на окружающих, когда мы приедем в Гамбург, хотя у меня в ушах и звучала одна из ее любимых поговорок: «Самое главное – первое впечатление».

Также я не слишком расстраивалась из-за того, что оставляю единственное место, где я когда-либо жила, и одним движением вычеркиваю двенадцать лет своей жизни. Меня огорчало то, что Лео, мой единственный друг, бросил меня и я не знала, куда он бежал, какие экзотические миры он собирался открыть без меня. Единственным моим утешением было думать, что Лео знает: он всегда сможет найти меня на острове, где мы мечтали однажды создать семью. И он должен был знать, что я буду ждать его там до самой смерти.

Впрочем, кое-что хорошее после исчезновения Лео тоже было: я забыла о капсулах с цианидом. К тому времени мне было уже все равно, какое решение примут мои родители. Наконец-то мы собирались бежать, и они нам не понадобятся. Но на месте папы я бы никогда не оставляла их там, где мама могла бы их найти: она проводила день в постели, а другой – предавалась веселью.

Я снова спросила папу о семье Мартин. Он наверняка что-то знал.

– Они в безопасности, – вот и все, что он мне сказал, но этого было недостаточно, потому что я не хотела расставаться с Лео. – Все в порядке.

Его любимыми фразами теперь были: «Ничего не происходит», «Не волнуйся», «Все в порядке».

Отец никогда не терял самообладания, даже в самых сложных ситуациях. Теперь он сидел на диване, уставившись в пространство. Я догадалась, что ему все стало безразлично. Благословенный кожаный портфель лежал у его ног. Когда я спросила, не хочет ли он, чтобы я приготовила чай перед отъездом, он был так рассеян, что даже не ответил. Ему хотелось думать, что нам повезло, и он не собирался считать себя жертвой.

В дверях стояли семь очень тяжелых чемоданов. Бывший папин ученик, который теперь был членом партии огров, приехал и начал таскать их к машине, которая к концу дня должна была стать его. По дороге он окинул взглядом гостиную: должно быть, он подумал, что некоторые из самых ценных вещей, которые принадлежали семьям Розенталь и Штраус на протяжении многих поколений, попадут в его руки. И кто знает, после того как он высадит нас в порту и вернется в Берлин, не вломится ли он в нашу квартиру и не заберет ли бабушкину севрскую вазу, серебряный сервиз или мейсенский фарфор.

– Там внизу соседи, – сказал он папе. – Они встали в две шеренги снаружи. Не могли бы мы выйти через черный ход?

– Мы уйдем через парадную дверь и с гордо поднятой головой, – заявила мама, выходя из своей комнаты с сияющим видом. – Мы не беглецы. Мы оставляем здание им; они могут делать с ним все, что захотят.

Мама прошла мимо, и за ней потянулся слабый аромат жасмина и болгарских роз. Только ей могла прийти в голову мысль отправиться на машине в Гамбург и сесть на пароход в длинном платье со шлейфом. Короткая вуаль закрывала верхнюю часть ее идеально накрашенного лица: брови, изгибавшиеся дугой к вискам, удивительно бледные щеки и ярко-алые губы. Макияж идеально дополнял ее черно-белое платье от «Люсьена Лелонга», украшенное приколотой к талии брошью из платины и бриллиантов.

Платье подчеркивало мамину стройную фигуру. Осознавая это, она шла достаточно маленькими шажками, чтобы все могли полюбоваться этим великолепным зрелищем. Вот что называется первым впечатлением!

– Ну что, идем? – сказала мама, не оглядываясь назад. Не прощаясь со всем тем, что принадлежало ей. Не взглянув последний раз на семейные портреты. Даже не обращая внимания на то, как мы с папой были одеты. Ей не нужно было выносить положительный вердикт нашим нарядам: ее сияние затмит все вокруг.

Она вышла первой. Бывший студент закрыл дверь – закрыл ли он ее? – и забрал оставшиеся два чемодана.

Первыми на улицу вышли мамины духи. Гарпии, поджидавшие нас, чтобы выкрикивать оскорбления, были опьянены и околдованы ароматом богини.

Наверное, они слегка наклонили головы, когда мы забрались в машину, которая скоро перестанет быть нашей. Мне хочется думать, что им было стыдно за свое мерзкое поведение. Таким образом они бы проявили толику человечности. Я понятия не имела, была ли среди них Гретель. Да и какое это имело значение? Фрау Хофмайстер будет довольна. С этого дня она могла пользоваться лифтом, как ей вздумается, и грязная девчонка не будет портить ей день.