Фраза, вынесенная в заголовок, прозвучала не по-юношески мудро в рассказе самого молодого из авторов сборника, который вы держите а руках. Однако думаю, что и остальные участники дискуссии, развернувшейся на страницах сборника “НФ”, все как один, подписались бы под этим резюме. Дискуссия посвящена проблеме, которая так или иначе присутствует в большинстве рассказов. Проблема серьезная, попытки отмахнуться от нее уже поставили человечество перед лицом грозной опасности, подстерегавшей его на многовековом и многотрудном историческом пути.
Основной лейтмотив рассказов, с которыми вы познакомитесь,— охрана окружающей среды. Не будем останавливаться на сегодняшнем состоянии проблемы — в последнем разделе вы прочтете статьи ученого и критика, в которых об этом сказано достаточно подробно. И если для какого-то читателя эта проблема до сих пор пребывала в разряде “отвлеченных”, далеких от реальности, то хочется надеяться — после чтения этого сборника заблуждение рассеется. И как только будет закрыта последняя страница, еще одним защитником окружающей среды станет больше.
Отбирая произведения для этого выпуска “НФ”, составитель не ставил перед собой задачу кого-то пугать, как не собирался и успокаивать. Попытаться показать проблему во всей ее сложности и в ее взаимосвязях, заставить читателя задуматься над ее возможными проявлениями — вот в чем виделась цель книги.
Не пугать и не успокаивать… Экологическая литература (не научно-фантастическая) уже испытала эти две крайности. На Западе, например, четко различают два полюса этой литературы — “алармистская” (от английского слова “alarm” — тревога) и “утешительная”. Авторы-алармисты только стращали читателя экологической катастрофой, что и понятно — ужасы всегда высоко котировались на книжном рынке; пророки новой “технотронной” эры уповали на технологию, которая, мол, вывезет сама.
Со временем включились в экологическую кампанию и писатели-фантасты. Точка зрения прогрессивных западных фантастов на проблему в этом сборнике представлена двумя рассказами—крупнейшего современного английского писателя-фантаста Джеймса Болларда и ведущего фантаста ФРГ, известного ученого-физика и популяризатора науки Герберта Франке. Невеселы их рассказы, но их никак не назовешь коммерческими “ужасами” на потребу обывателю. Это и не образец социального пессимизма, вотум недоверия человеку. Скорее мы имеем дело со страстным, хотя и внешне скупым и лаконичным, призывом опомниться, остановиться, пока еще не поздно. Иногда даже в самых мрачных пророчествах сквозят искренняя человеческая боль, обличающий гнев, надежда. Будем же чуточку умнее…
“Алармисты” и “утешители” сознательно или же подспудно, но упустили из виду главное — экологическая опасность в наши дни неотвратимо перерастает в проблему социальную. В странах социализма, где вся окружающая природа является общенародной собственностью, где она охраняется законом, причин для паники, отчаяния нет. Как нет причин для беспочвенной веры в то, что все образуется само собой. Сейчас мы уже не можем позволить себе относиться к природе, как к чему-то изначально данному, неизменному, не подверженному влиянию общества.
Проблема существует, существует и в условиях социализма — об этом говорят постановления партии и правительства и выступления крупнейших советских ученых. Бессмысленно нынче взывать к сохранению природы в ее первозданном вида — современной экономике без использования природных ресурсов не обойтись, от этого никуда не денешься. Вопрос в том, как использовать, осваивать природу, с какими мерками подходить. Советский философ Г.Волков, говоря о капиталистическом природопользовании, метко заметил: “Если по отношению к рабочему применяется система “выжимания пота”, то по отношению к природе естественна доктрина “выжимания ресурсов”… В социалистическом обществе впервые поставлена задача рационального природопользования, под которым понимается целый комплекс проблем — тут и преодоление отраслевого природопользования, и перевод производства на замкнутый экологический режим, и, учет географических факторов, и многое-многое другое. Причем проблем — непростых, зачастую весьма запутанных. Но мы глядим в будущее с надеждой.
Убежденность в том, что проблема может и должна быть укрощена, вера в собственные силы покоятся на твердом фундаменте знания. Наука, само общество создали эту задачу — науке, обществу и решать ее Поэтому экологическими вопросами у нас в стране заняты десятки тысяч специалистов из научно-исследовательских институтов, а забота об охране окружающей среды вменена в обязанность каждому предприятию, каждому хозяйственнику.
К проблеме стали относиться серьезнее, возник даже термин — “экологическое сознание”. Подтверждение этому мы находим в пока неявных, но уже различимых сдвигах в массовом сознании. Достаточно вспомнить, сколь популярны сейчас телепередача “В мире животных” или специальная полоса “Литературной газеты”, с какой фантастической скоростью исчезают с прилавков книги Троепольского и Даррелла.
Позиция советских писателей-фантастов отлична от точки зрения их западных коллег, как разнятся и социальные среды, в которых живут и творят писатели. Вы найдете в произведениях советских авторов светлые картины будущего, в котором человек не только охраняет природу, но и “реставрирует” ее там, где предки уж чересчур перестарались. И откроете для себя новую мораль, в основе которой — обостренная ответственность за жизнь на Земле и в космосе, существующую и даже еще не рожденную. И заразитесь тревогой и озабоченностью. И обнаружите новые, неожиданные грани в проблеме, которую неоднократно пытались упростить.
Но все без исключения рассказы сборника (а жанровый и тематический спектр их достаточно широк — тут и гротеск, и полусказка, и “охотничий рассказ”, и просто шутка; психологическая проза, нравственно-этическая, лирическая; повесть, рассказ, миниатюра, даже “роман-конспект”…) проникнуты научным мировоззрением. А наука сейчас — это и диалектика, и системный подход, и логике и экстраполяция, и доказательство методом “от противного”, и многое-многое другое. Главное же, чем вооружает наука писателей, это умением преодолеть как панические, так и прекраснодушные настроения, неистребимым желанием четко сформулировать проблему и во что бы то ни стало решить ее.
В этом выпуске “НФ” слово дается как признанным мастерам научной фантастики, так и тем, кто только начинает свой путь в этой литературе. В первом разделе вас ждет встреча с авторами, представлять которых нет необходимости,— на счету Ольги Ларионовой из Ленинграда, москвичей Дмитрия Биленкина, Георгия Гуревича и Кира Булычева не один десяток опубликованных рассказов, романы, повести, авторские сборники. Имена молодого писателя-ленинградца Андрея Балабухи и ученого-астрофизика из Баку, кандидата физико-математических наук Павла Амнуэля тоже не раз встречались вам на страницах антологий и периодики.
Следуя хорошей традиции, сложившейся в сборниках “НФ”, целый раздел предоставлен начинающим авторам.
Ленинградский инженер, в прошлом рабочий завода, Феликс Дымов уже опубликовал несколько рассказов в периодике, однако это имя еще предстоит открыть широкому читателю. А для другого ленинградца, аспиранта-востоковеда Вячеслава Рыбакова, участника 1-го Всесоюзного семинара молодых фантастов и приключенцев, выступление на страницах этого сборника — дебют. Дебютантами по праву могут считаться и харьковчанин Эрнест Маринин (это имя было открыто широкому читателю в предыдущем выпуске “НФ”), и учительница из Ленинграда Галина Усова, известная до сих пор как переводчица. Что касается инженера-изобретателя из Свердловска, кандидата технических наук Сергея Другаля, то он написал пока немного, всего несколько рассказов, однако и по ним можно с уверенностью судить: в советскую фантастику пришел сформировавшийся, самобытный художник.
Итак, одиннадцать писателей из пяти городов страны. Различен их возраст (на одном конце этого спектра заслуженный ветеран Г.Гуревич, на другом — В.Рыбаков, которому едва исполнилось двадцать пять), разнообразны творческие манеры; неодинаков и “угол атаки” проблемы. Различные точки зрения авторов ведут иногда и к полемике, но одно их всех объединяет и роднит: нет среди них равнодушных. Каждый по-своему, но беспокоятся, думают, ищут.
От необходимости думать, от ответственности решать не уйти ни в космические дали (повести О.Ларионовой и К.Булычева), ни под соблазнительное для многих прикрытие “чистой” науки (рассказ Ф. Дымова). Так же опасно упрощение экологической проблемы, сведение ее к лозунгу защиты животных (в рассказе Д.Биленкина читатель не найдет однозначных ответов на поставленные вопросы, но, прочитав рассказ, убежден в этом, непременно задумается над тем, что только что казалось очевидным).
Вмешательство в природное равновесие… А ведь еще три века назад были произнесены мудрые слова Фрэнсиса Бэкона о том. что подчинить себе природу можно только подчинившись ей. И коль скоро прогресс неотвратим и необратим, а воздействие технологической “второй” природы на “первую”, естественную, столь фатально, то не заняться ли перестройкой самого человеческого организма, вместо того чтобы заниматься перестройкой окружающей среды (рассказ П.Амнуэля)? В любом случае вмешательство должно быть обдуманным, спокойным и строго научным — иначе природа жестоко отплатит нам, какими бы благими намерениями мы не оправдали вмешательство. Результатом может быть отравленная вода (рассказ Г Усовой) и даже погубленная в зародыше жизнь целой планеты (рассказ В.Рыбакова)…
Впрочем, термин “окружающая среда” можно не ограничивать только средой природной, хотя именно эта тема представляется фантастам самой животрепещущей. Тем не менее не забыта и “третья” природа, ноосфера — социальное, духовное, культурное окружение человека. Мир, сконструированный непосредственно сознанием и подсознанием человека, впервые описал, кажется, Станислав Лем в “Солярисе”. Как вести себя человеку, какими моральными, этическими нормами руководствоваться, когда все вокруг, в тем числе и люди, построено по “чертежам” собственного мозге? Думается, что Э.Маринин в своем рассказе оригинально отвечает на этот вопрос. В рассказе Рэя Брэдбери снова звучит мысль о необходимости для человека еще одной “среды”—культурной: оказывается, в мире так же важно сохранить животных и растения, как и героев детских сказок… А исследователям на других планетах для нормальной жизни потребуются не только знакомые детали земной обстановки, но и… болдинская осень (рассказ А.Балабухи). Наконец, в весьма своеобразном по форме произведении (это даже не рассказ, а конспект ненаписанного романа) Г.Гуревич доказывает, насколько существенной является среда социальная.
В конечном итоге именно она, социальная среда, и определит решение экологической проблемы.
Прогресс будет продолжаться, и люди будущего, покуда они будут оставаться людьми, никогда не станут безгрешными богами, как не превратятся — хочется верить! — в безошибочных автоматов. И поскольку грандиозность задач, которые поставит перед собой человечество, будет возрастать, не исключены и ошибки. Но пока в людях будущего будет поддерживаться ответственность за окружающий мир, за жизнь, рожденную и нерожденную, они сохранят природу. И вместе с ней сохранят себя.
Они будут умнее (в этом уверены все писатели, с которыми вам предстоит познакомиться).
Генрих поднялся по ступеням веранды. Типовая гостиница — таких, наверное, по всем курортным планетам разбросано уже несколько тысяч. Никакой экзотики, бревен там всяких, каминов и продымленных антисанитарных потолков с подвешенными к балкам тушами копченых представителей местной фауны. Четыре спальни, две гостиные, внутренний бассейн, рассчитанный на четырех любителей одиночества. Да, телетайпная — она же и библиотека. С видеокассетами, разумеется.
Он вошел в холл. Справа к стене был прикреплен длинный лист синтетического пергамента, на котором всеми цветами и разнообразнейшими почерками было начертано послание прошлых посетителей Поллиолы к будущим:
НЕ ОХОТЬСЯ!
Не пей сырую воду после дождя.
Бодули бодают голоногих!
Пожалуйста, не устраивайте помойку из холодильной камеры.
За гелиобатареями гляди в оба!
НЕ ОХОТЬСЯ!
Жабы балдеют от Шопена — можете проверить…
Какой болван расфокусировал телетайп?
НЕ ОХОТЬСЯ!
Последняя запись была выполнена каллиграфическим готическим шрифтом. Несмываемый лиловый фломастер.
Этот пергамент привлекал внимание только первый день, да и то на несколько минут. Они не впервые отправлялись по путевкам фирмы “Галакруиз” и уже были осведомлены о необходимости приводить в порядок захламленный холодильник и настороженно относиться к сырой воде. С бодулями же они вообще не собирались устанавливать контакта, тем более что еще при вручении путевок их предупредили, что охота на Поллиоле запрещена.
Стараясь не глядеть в сторону пергамента, Генрих прошел в спальню. Тщательно оделся, зашнуровал ботинки. Что еще? Фляга с водой, индивидуальный медпакет, коротковолновый фон. И самое главное — ринкомпас, или просто “ринко”. Все взял? А даже если и не все, то ведь дело-то займет не более получаса.
На всякий случай он еще прошел в аккумуляторную и, не зажигая света, отыскал на стеллаже пару универсальных энергообойм, подходящих для небольшого десинтора. Вот теперь он полностью экипирован. Он подошел к выходной двери, за которой в глубокой мерцающей дали зыбко подрагивали земные звезды, досадливо смел с дверного проема эту звездную, почти невесомую декоративную пленку и, отряхивая с ладони влажные тающие лоскутья, спустился на лужайку, где на свернувшейся траве еще розовели пятна крови. Прежде всего надо было настроить “ринко”.
Компас был именной, нестандартный: вместо стрелки на ось надета голова Буратино с длинным красным носом. Нос чутко подрагивал, запахи так и били со всех сторон. Генрих положил “ринко” на розовое пятно и включил тумблер настройки.
Нестерпимое солнце Поллиолы, до заката которого оставалось еще сто тридцать шесть земных дней, прямо на глазах превращало розовую лужицу в облачко сладковатого пара. Сколько полагается на настройку? Три минуты…
Только три минуты. А сколько уже прошло с тех пор, как прозвучал выхлоп разряда?
Этого он сказать не мог. Что-то произошло с системой внутреннего отсчета времени, благодаря которой раньше он мог обходиться без часов темпоральная ориентация была развита у него с точностью до двух минут.
Здесь что-то разладилось. Виноват ли был жгучий нескончаемый полдень Поллиолы, длящийся семь земных месяцев, спрятаться от которого можно было лишь внутри домика, где с заданной ритмичностью условное земное утро сменяло условную земную ночь и так далее? Или виной было то, что произошло вчера?
Хотя тем условно земным днем, который можно было бы определить как “условное вчера”, ровным счетом ничего не произошло. Перед обедом Герда отправилась купаться. Эристави поплелся за ней. Генрих же, убеждая себя тем, что последнее обстоятельство нисколько его не раздражает, пошел в телетайпную и от нечего делать врубил уже отфокусированный кем-то экран. Так и есть, депеша с подопечной Капеллы. Опасения, причитания. С той поры как он покинул свою фирму на Капелле, на этой неустоявшейся, пузырящейся, взрывающейся планете все время что-то не ладилось. Если бы не ценнейшие концентраты тамошнего палеопланктона, каким-то чудом вылечивающие лучевую болезнь в любой стадии, все работы на Капелле следовало бы безоговорочно закрыть. Но пока этот планктон не научились синтезировать, Генриху приходилось периодически нянчиться с Капеллой.
Он пробежал глазами развертку депеши и вдруг с удивлением отметил, что не уловил сути сообщения. Что-то отвлекало. И так с ним бывало именно там, на Капелле, когда внезапно все его тело превращалось в настороженный приемник, пытающийся уловить сигнал опасности. Он знал, что такое бывает с животными — собаками, змеями, лошадьми. В таких случаях, не дожидаясь этой самой тревоги, его рука заблаговременно нажимала сигнальную сирену, и люди, побросав все, прыгали на аварийные гравиплатформы и поднимались на несколько десятков метров над поверхностью, которая уже начинала пучиться, как недобродившее тесто, плеваться комьями вязкой зеленой глины, уходить в преисподнюю стремительными бездонными провалами. В таких условиях строить, разумеется, можно было только на гравитационных подушках, а ведь это такое однообразное и неувлекательное занятие…
На Земле это состояние тревоги он испытал дважды: в Неаполе перед четырехбалльным толчком и в Шаршанге перед шестибалльным. С тех пор во время своих недолгих отпусков он забирался только на те планеты, которые были “тектоническими покойницами” — как и Поллиола. И вдруг — сигнал. Что бы это значило?
А что надо отсюда убираться, вот что.
Генрих ударил кулаком по выключателю — экран погас. Ах ты, черт, опять что-нибудь расфокусируется. Но это поправимо. Он выскочил из телетайпной, скатился по ступенькам веранды, помчался по горячей траве. До берега было метров сто пятьдесят, и он отчетливо видел, что на самом краю берегового утеса стоит Эри, глядя вниз, на озеро. Значит, ничего не случилось. Ничего не могло случиться. И все-таки он бежал, не разбирая дороги, и когда выскакивал из спасительной тени под отвесные лучи солнца, его обдавало жаром, как из плавильной печи. На таких местах трава сворачивалась в трубочку, подставляя лучам свою жесткую серебристую изнанку. Бежать по ней было сущей каторгой.
Эристави не обернулся, когда Генрих остановился за его спиной, тяжело переводя дыхание. Ох уж эта восточная невозмутимость! Торчит, не шевелясь, на этом утесе уже битых полчаса в своей хламиде и бедуинском платке, а под складками одежды четкие контуры портативного десинтора среднего боя. А ведь человеку в Поллиоле ничто не угрожало, иначе она не числилась бы в списках курортных планет. Озера и реки вообще были пустынны, если не считать белоснежных жаб почти человеческого роста. Но все-таки голос предков не позволял Эристави доверять зыбкости неверной воды, и каждый раз, когда Герда, оставив у его ног свое кисейное платье, бросалась с крутого берега вниз, он не следовал за ней. (Это было абсолютно не нужно, но он стоял на страже).
Генрих не разделял его опасений и теперь неприязненно созерцал его спину в аравийской хламиде. И что это Герда повсюду таскает за собой этого художника? Раз она объяснила мужу, что Эристави — это тот друг, который отдаст для нее все и ничего не потребует взамен. Но ведь ничего не требовать — это тоже не бог весть какое достоинство для мужчины. Генрих еще раз посмотрел на Эри, на кисейное платье, доверчиво брошенное у его ног, потом вниз. Герда нежилась у самого берега, в тени исполинских лопухов. Дно в этом месте круто уходило вниз метров на двадцать, а то и больше, и, как всегда бывает над омутом, вода казалась густой и тяжелой.
Так вот и заглох он, чуткий звоночек тревоги, а ведь послушайся Генрих голоса своей безотказной интуиции — летели бы они сейчас к матушке-Земле. Если не втроем, то уж вдвоем, это точно.
А теперь он сидел на корточках над розовой лужицей и, хотя “ринко” уже давным-давно настроился, все еще не мог найти в себе решимости подняться и идти выполнять свой долг.
Долг человека — самого гуманного существа Вселенной.
Он выпрямился, машинально достал платок и вытер руки, словно пытаясь стереть с них запах крови.
Правда, этих пятен на траве было не так много, но по их расположению нетрудно было догадаться, что появлялись они при каждом выдохе раненого животного, которое должно было истечь кровью в ближайшие часы. На такой жаре — мучительная перспектива. Генрих никогда не баловался охотой, но стрелять ему все-таки приходилось — не на Земле, правда, и, естественно, в безвыходных ситуациях. Поэтому сейчас он думал только об одном: бросить подраненное животное медленно погибать от зноя — это всегда, во все времена и у всех народов считалось постыдным. Он задумчиво глянул на десинтор, перекинул его в правую руку. Заварили кашу, а ему расхлебывать.
Он направился к зарослям, куда вели окровавленные следы бодули. Вот один, другой… Копытца раздвоены как спереди, так и сзади. След странный. Никогда прежде не встречалось таких бодуль — с позволения сказать, двустороннекопытных. Хотя видел он и однорогих, и многорогих. И плюшевых, и длинношерстных. И куцых и змеехвостых. Попадались также плеченогие и винтошеие. Что ни особь — то новый вид. Но при всем невероятном множестве всех этих семейств здесь ни водилось ни рыб, ни птиц, ни насекомых. И всяких там членистоногих, земноводных и моллюсков — тем более. Полутораметровые пятнистые жабы, передвигавшиеся в основном на задних конечностях, могли бы составить исключение, если бы не молочно-белое вымя, которое четко просматривалось между передними лапами. И вообще все животные здесь были до удивления одинаковыми по габаритам — их рост составлял от ста пятидесяти до ста восьмидесяти сантиметров.
И похоже, что здесь совершенно отсутствовали хищники.
Все эти кенгурафы и единороги, гуселапы и бодули, плешебрюхи и жабоиды, которым люди не успели дать хоть сколько-нибудь наукообразные определения, а ограничились первыми пришедшими на ум полусказочными прозвищами, между тем заслуживали самого пристального внимания уж хотя бы потому, что они умудрялись безболезненно переносить не только двухсотдневный испепеляющий жаркий день, но и столь же продолжительную ледяную ночь.
Генриху, хотя он и не был специалистом по интергалактической фауне, не раз приходила в голову еретическая мысль о том, что Поллиола начисто лишена собственного животного мира, и все это сказочное зверье привнесено сюда с какими-то целями извне, тем более что следы пребывания здесь неизвестной цивилизации налицо: Черные Надолбы, радиационные маяки на полюсах и все такое. Вот только что здесь было создано — полигон для проведения экологических экспериментов или просто охотничий вольер?
И пока он теоретически склонялся к первому, Герда решила практически узаконить второе.
Каприз этой очаровательной соломенной куколки — что значил перед ним мир какой-то захолустной Поллиолы? Ведь главное — это то, что беззащитное мифическое зверье обеспечивало ей поистине королевскую охоту!
Генрих передернул плечами, словно сбрасывая с себя всю мерзость сегодняшней ночи. Как там с ориентацией? Он положил на ладонь легкую черную коробочку, и носик-указатель безошибочно ткнулся туда, где заданный ему запах был наиболее свеж и интенсивен. А теперь — только бы не было дождя.
Он прошел по следу до самого края лужайки, давя рифлеными подошвами тугие трубочки свернувшейся травы — от капель крови она пожухла и скукожилась, как от прямых солнечных лучей. Уж не ядовита, ли эта кровь?.. А, пустое! Предупредили бы, в самом деле. Он дошел до “черничника” молодая поросль этих исполинских деревьев (а может — кустов?) окаймляла лужайку, щетинясь черными безлистными сучками, ломкими, как угольные электроды. Да, в таких джунглях не разгуляешься, так что бодуля не могла уползти далеко. Вот и обломанные сучки — сюда она вломилась. Он заглянул в просвет между сучьями — внизу, на рыхлой и совершенно голой почве отчетливо обозначалась ямка, где упала бодуля, и дальше — неровная борозда, уходящая в глубь зарослей. Справа от борозды монотонно розовели пятна крови. Уползла-таки. И теперь ему нужно идти по следу. А может, все-таки послать Эристави добить животное? Он не только художник, он и охотник.
Но Генрих знал, что, пока он находится здесь, на Поллиоле, ни один из этих двоих больше не получит в руки оружия. Так что придется все заканчивать самому. Он бросил последний взгляд вниз, на ямку, и вдруг среди сбитых сучков заметил что-то чуть поблескивающее, свернутое спиралькой… Рога. Небольшие, изящные рожки… Это ж надо умудриться одним выстрелом сбить оба рога. А, не это сейчас важно, главное поторопиться, а то она заползет невесть куда.
Он обошел стороной заросли черничного молодняка и некоторое время двигался по какой-то звериной тропе. Понемногу заросли стали реже и выше кроны над головой сплетались, образуя сплошную темно-оливковую массу, и внизу можно было идти даже не нагибаясь. Генрих проверил направление по “ринко” — все правильно, он идет наперерез движению раненого животного, и если оно успело проползти вперед, то след должен вот-вот показаться. Прозевать он не может, земля, несмотря на жару, мягкая и влажная, ну просто мечта для следопыта-новичка. Да вот и следы. Только вот чьи следы? Не бодулины же в самом деле! Он хорошо помнит ее след: копытце, раздвоенное как сзади, так и спереди. А тут когтистая четырехпалая лапа. И зеленоватая слизь в углублениях почвы и на древесных корнях.
Объяснение тут могло быть только одно: кто-то цепкий и скользкий, словно громадный ящер, полз прямо по следу раненой бодули, не отклоняясь ни на дюйм. Зачем?
Впрочем, это ясно. Желаемая развязка наступит даже раньше, чем он попытается вмешаться. И почему на Поллиоле не должно быть хищников? Пусть не опасных для человека, но — хищников?
Он уже хотел повернуть назад, но что-то его остановило. Может быть, мысль о тех, что оставались там, в ночном коттедже — ведь чем дольше он будет отсутствовать, тем больше надежды на то, что они догадаются покинуть Поллиолу до его возвращения и тем самым избавят его от тягостного диалога. И, кроме всего прочего, оставался долг перед бодулей, долг, который он сам наложил на себя. Долг требовал однозначно убедиться в том, что эта злосчастная коза убита или покончила счеты с жизнью иным способом. Иначе до конца дней своих будет он чувствовать свою вину. И потом его разбирало любопытство — ящеров они не наблюдали еще ни разу. Он поставил десинтор на предохранитель и двинулся дальше по жирному поллиольскому чернозему. Удивительно он плодороден на вид, и как-то странно, что из него не торчит ни мелкой травки, ни мха. Одни литые, непоколебимые стволы совершенно одинаковых деревьев.
Время шло, и Генрих чувствовал, что начинает раздражаться. Влажная атмосфера тенистых джунглей отнюдь не располагала к быстрой ходьбе. Однако каков запас сил, да и крови у здешних тварей! Или бодулю подгоняет страх перед преследующим ее ящером? Да и ящер ли это?
Это был ящер, и в просветах между черными гладкими стволами Генрих наконец разглядел это странное, нежно-зеленое тело. Он напоминал огромного панголина, только уж больно неуклюжего; крупная грубая чешуя тускло поблескивала, когда на нее падал редкий солнечный зайчик. Двигался панголин и вовсе несуразно, как человек, имитирующий на суше плавание на боку. Генрих рискнул приблизиться, но панголин повернул к нему заостренную морду, зашипел — черный узкий язык свесился до земли. Черт ее знает, эту тварь, может быть, она ядовита…
Генрих решил обогнать своего конкурента. Он ускорил шаг и, держась на приличном расстоянии, короткими перебежками обошел ящера и двинулся вперед как можно быстрее, стараясь снова выйти на след бодули. Если верить не подводившему раньше чувству ориентации в пространстве, то подранок вел его по плавной дуге, чуть склоняясь влево. Значит, след будет вон за теми деревьями. Он присмотрелся к посветлевшим стволам и чертыхнулся: вот напасть, огуречные пальмы! Мало того, что они почти не дают тени, но к тому же и ходить под ними практически невозможно. Россыпи лиловых огурчиков — чтобы поставить ногу, нужно прежде разгрести целую груду этих плодов. А чтобы найти след, как бы не пришлось встать на четвереньки.
Это предположение заставило его еще раз выругаться про себя и полезть в карман. Совсем забыл про “ринко”. Тоже мне охотник!
Он щелкнул затвором, и блестящая игрушечная головка завертелась вокруг оси, отыскивая точку, откуда шел заданный запах. Сейчас он уткнется в груду аметистовых плодов… Ничего подобного. Носик прибора точно указал вправо, где должен двигаться зеленый панголин. Генрих встряхнул “ринко”, снова спустил затвор — носик неуклонно тяготел к ящеру.
Так. Приборчик спонтанно переориентировался на другой запах, следовательно, придется положиться на естественный индикатор — чутье хищника, который сам приведет охотника к намеченной жертве. Надо только держаться не очень близко, вдруг этот ползучий гад обладает маневренностью яванского носорога, который тоже на первый взгляд кажется неповоротливым…
Но панголина пока не было видно, и он не торопился выбираться из-под тенистых деревьев на эту огуречную поляну. Генрих присел, вытирая пот. Ох, до чего же противно! Изменил своему золотому правилу — никогда не заниматься не своим делом. И — вот вам. Болтайся в этой тропической бане, тычься в след, как фокстерьер. А там, позади, в прохладной тиши земного пространства и времени, ограниченного стенами их домика, уже потускнели призрачные заоконные звезды, и крик магнитофонного Шантеклера возвестил приход зари… Пастораль! А что? Да, да, пастораль, и втайне ему хочется туда, назад, во вчерашнее утро, когда еще ничего не случилось и ничто не обещало случиться.
Он недобро усмехнулся собственным мыслям: вчера, когда ничего еще не случилось… Оказывается, он уже обзавелся точкой отсчета времени! При одном воспоминании о тиши и прохладе вчерашнего утра струйки горячего пота еще проворнее побежали у него по спине, и пришлось почесаться лопатками о графитовую древесную ветку. Так что же там было вчера утром?
Да ничего особенного. В ожидании традиционного парного молока Генрих с Эрнстави сидели на тенистой лужайке в легких плетеных креслах. Да, все было так, как и каждый день.
Герда вынырнула из зарослей, волоча за собой на белом пояске некрупного упирающегося единорога.
— Одного зверя таки заарканила, — констатировала она и без того очевидный факт. — Больше нету, кругом одни жабы. И все трутся о деревья. К чему бы это?
— К дождю, — отозвался Генрих.
Вероятно, он сказал это так, занятый собственными мыслями, но тем не менее это было похоже на истину. Дней десять назад, перед первым и единственным дождем, на местную фауну напала повальная почесуха: и единороги, и гуселапы, и бодули всех мастей оставляли клочья своей шерсти на прибрежных камнях, стволах исполинского черничника и даже на углах их коттеджа. Жабы, кстати, страдали меньше остальных. То, что они снова стали сходиться к озеру, тоже предвещало дождь, и не просто дождь, а тропический ливень, который, еще не достигнув земли, будет скручиваться в тугие водяные жгуты, способные сбить с ног мастодонта; через десять минут после начала дождя по размытым звериным тропам уже помчатся ревущие потоки, и полиловевшие от холода жабы будут прыгать с нижних ветвей в эту мутную стремительную воду, которая понесет их прямо в озеро…
— Сходи за хлебцем, Эри, — попросила Герда, — а то эта скотина и минуты спокойно не простоит.
Эри проворно сбегал на кухню, выгреб из духовки еще теплые хлебцы, но обратно на лужайку предусмотрительно не пошел, памятуя о пристрастии некоторых рогатых к голым ногам. Он высунулся из кухонного окна, подманивая единорога только что отломленной дымящейся горбушкой.
— Не давай скотине горячего, — велела Герда.
— Ты полагаешь, что трава на солнцепеке холоднее? — Он все-таки подул на хлеб, потом обмакнул его в солонку. — Ну, иди сюда, бяша!
Единорог дрогнул ноздрями и потрусил за подачкой, проворно перебирая мягкими львиными лапами. Герда догнала его и, когда он тянулся за горбушкой, ловко подсунула под него ведерко. Зверь жевал, блаженно щурясь, и в подойник начали капать первые редкие капли. Герда, придерживая ведерко ногой, принялась чесать пятнистый нерпичий бок — единорог фыркнул, в ведро ударили белоснежные струи. Это животное не нужно было даже доить — оно отдавало избыток молока абсолютно добровольно. Герда выдернула ведерко, нацедила молока в кружки, положила в маленькие корзиночки по теплому хлебцу, угостила мужчин. Потом скинула туфли и забралась в свою качалку с ногами.
— А ты что, постишься? — спросил ее Генрих.
— Как-то приелось. Да и жарко.
Она не очень-то дружелюбно следила за тем, как мужчины завтракают. Когда кружки опустели, она подождала еще немного и кротко спросила:
— Ну и как сегодня — вкусно?
— Как всегда, — отозвался Эри. — Бесподобно.
Генрих снисходительно кивнул, стряхивая крошки с бороды.
— Тогда будь добр, Эри, — попросила Герда каким-то особенно страдальческим тоном, — достань мне из холодильника одну сосиску. Там на нижнем этаже открытая жестянка.
Эри, расположившийся было на кухонном подоконнике рисовать все еще пасшегося внизу единорога, кивнул и исчез в глубокой прохладе холодильного подвала. Наконец он снова появился в проеме окна, шуганул единорога и протянул Герде вилку с нанизанной на нее четырехгранной сосиской.
— Благодарю, — сказала Герда с видом великомученицы. Все последние дни она демонстративно питалась ледяными сосисками, причем накал этой демонстративности от раза к разу неуклонно возрастал. Во всяком случае, мужчины старались в такие минуты на нее не глядеть. Всем было как-то неловко.
— Между прочим, забыла спросить, — продолжала она каким-то подозрительно невинным тоном, — а вчера молочко от нашей коровки было не хуже, чем обычно?
Мужчины недоуменно переглянулись — вроде бы нет, не хуже.
— А это было жабье молоко, — сообщила она, помахивая вилкой и наслаждаясь произведенным эффектом. — Это вам за то, что вы кормите меня всякой консервированной пакостью.
Эри просто онемел. Дело было не в том, что именно она сказала — главное, что она так говорила со своим мужем. До сих пор он был для нее неоспоримым господином и повелителем — еще бы, сам Кальварский, гений сейсмоархитектуры, величайший интуитивист обжитой Галактики, без которого не возводился ни один город в любой сейсмозоне!.. И миловидная дикторша периферийной телекомпании “Австралаф”, обслуживающей акваторию Индийского океана. Шесть лет ничем не омраченных патриархальных отношений, и вдруг…
— Ты просто устала от безлюдья, детка, — сказал тогда Генрих. — Давай-ка собираться на Большую Землю.
— И не подумаю, — возразила она. — Я еще не взяла от Поллиолы все, что она может дать. Я еще не собрала свою каплю меда…
Если бы он мог тогда угадать, что ее капля меда окажется красного цвета!
Тогда и сейчас он пил бы свою утреннюю кружку молока — от жабы ли, от единорога, не все ли равно, вкус одинаковый. Если бы не охота!.. И не сидел бы в этой лиловой огуречной россыпи, тупо глядя слипающимися от усталости глазами на появившегося из-за деревьев нелепо ковыляющего панголина. Явился-таки искомый гад. На этот раз придется пропустить тебя вперед. Валяй. Догонишь бодулю (не может же она удирать без остановки!) тогда можно будет выстрелить поверх твоей головы. Не бойся, десинтор не разрывного действия, без обеда ты не останешься. А опередить тебя надо из соображений гуманности…
Генрих отступил за огуречный ствол и подождал, пока ящер, по-прежнему двигаясь судорожными толчками, прополз мимо. Выйдя из-за дерева, Генрих с удовлетворением отметил, что панголин проделал в россыпях огурцов заметную борозду — не надо разгребать пупырчатые плоды, чтобы найти след с четырехпалой лапой и регулярными розовыми пятнами справа..
Преследование ящера в этой овощной роще отличалось такой монотонностью, что Генрих окончательно перестал следить за временем и пройденным расстоянием. Сколько он шел, осторожно ступая на панголиний след — полчаса или полдня? Убийственное однообразие колоннады растительных монстров могло усыпить на ходу. И усыпляло.
Из этого полудремотного состояния Генриха вывело падение. Под ногой хлюпнул раздавленный огурец, и он почувствовал, что лежит на боку и в левой кисти нарастает боль. Ящер обернулся, прошипел что-то на прощанье и исчез как-то особенно неторопливо. “Погоди, гад ползучий, — невольно пронеслось в голове, — я ж тебя догоню… Вывихнуть руку — это тебе не десинтором по боку”. Он вдруг спохватился. Сейчас выходило, он гнался уже не за бодулей, а за этим вот зеленым выползком, и то чувство досады, нетерпения и собачьей тяги вперед, по следу, и есть, вероятно, атавистический охотничий инстинкт, в существование которого он до сих пор не верил.
Он положил десинтор на колени, выдернул из медпакета белую холодную ленту и наскоро перетянул кисть руки. Поднялся, поискал глазами — здесь растительной зелени не было, так что поблескивающую салатную чешую панголина он должен был усмотреть издалека. Так ведь нет. И непрерывно прибывающая огуречная каша уже затянула след. Генрих выругался, засек направление по “ринко” и медленно двинулся дальше, разгребая огурцы. Он упал еще раза четыре, и последний раз — на больную руку. Мелькнула мысль — а не послать ли эту затею к чертям и не вызвать ли аварийный вертолет? Но тот же новорожденный охотничий инстинкт не дал этой мысли овладеть усталым, обмякшим телом. Он шел и шел, и когда впереди наконец тускло блеснуло слизистое тело панголина, он увидел в просвете между деревьями беспорядочно валяющиеся огромные ржавые трубы. Об одну из них самозабвенно терся ящер.
Генрих, стараясь не шлепнуться, осторожно приблизился. Ящер повернул к нему внезапно потолстевшую морду, встряхнулся, так что с него слетело несколько крупных чешуек, и с завидной легкостью юркнул в трубу. Через некоторое время он показался из дальнего ее конца, пересек чистое пространство — огурцов стало меньше — дополз до следующей трубы, почесался и влез в нее. С третьей трубой процедура повторилась. Ящер был уже довольно далеко, и Генрих обратил внимание на то, что после пребывания в каждой из труб ящер как бы розовеет. Он подошел поближе и поднял тяжелую, с ладонь, пластинку чешуи. И вовсе это была не чешуя, а слипшийся тугим конусом клок шерсти бодули. Налет, покрывающий жесткие, утончающиеся к концу ворсинки, делал их зеленоватыми. Они пахли кровью.
Но ведь этого не могло быть! Генрих потряс головой. Такая трансформация… Всего за несколько часов… А что толку размышлять, предполагать? Надо просто-напросто догнать животное, подстеречь на выходе из очередной трубы, и все станет ясно…
Пятнистое зеленовато-розовое тело, похожее на исполинского аксолотля, мелькнуло впереди и исчезло в коричневом жерле. Но дальше трубы шли навалом, в три–четыре наката. Трубы? Он наклонился, потрогал. Ну, естественно, никакие это не трубы — свернутые пальмовые листья, причем каждый величиной с хороший парус. Вероятно, таков уж был жизненный цикл этих необычных деревьев — сначала опадали все листья, потом из верхушки ствола начинали высыпаться семечки, то бишь огурцы. А почему нет? Он взобрался на одну из этих гигантских сигар — ничего, выдержала. Но стало хуже, когда “сигары” пошли штабелем — он поколебался немного, потом все-таки полез в отверстие. Это была не та труба, через которую проползло животное (Генрих уже не рисковал называть это существо ни бодулей, ни панголином). Преодолев одно препятствие, Генрих растерялся: впереди был сплошной завал. А не пробить ли себе дорогу десинтором? Нет, поздно — сзади уже слишком много “сигар”, если на такой жаре вспыхнут все разом, из огненного кольца не выберешься. Вызвать вертолет. Бессмысленно — “ринко” не возьмет следа с высоты птичьего полета.
Он снова ввинтил свое тело в потрескивающую лубяную трубу.
Часа через два он порядком обессилел. Подполз к выходу из очередной трубы, но вылезать не стал, а перевернулся на спину и блаженно вытянулся. Труба была шире предыдущих, прохладная и упругая наощупь. Вот если на такую встать — уже не выдержит, сплющится. И цвет не ржавый, а серо-серебристый. Как земная мать-и-мачеха с изнанки. Но к чему это — земнчя? Ничего тут нет земного. Даже времени. По своей усталости и все нарастающей жажде он догадывался, что их человеческое, условное утро уже кончилось и время перевалило, вероятно, за обед. Но для него не будет ни условного обеда, ни условного ужина, и никаких других Условностей, вроде этого наивного лепета — “бодули”, “кривули”, “кенгурафы”… Сколько поколений резвящихся дачников сменило ДРУ друга на этом курортном становище, и все они заученно повторяли полусказочные названия, по числу перевалившие за добрую сотню.
И никому не пришло в голову поразмыслить над тем, а не есть ли это ОДИН-ЕДИНСТВЕННЫЙ ВИД — эдакий млекопитающий хамелеон, сухопутная камбала, объемный мимикродон?
Это озарение сошло на Генриха разом, и он с ужасом и каким-то восторженным изумлением понял, что преследовал не бодулю и не ящера — он догонял поллиота. Самое необыкновенное существо, когда-либо встреченное человеком во есей Вселенной.
Обессиленный не столько жарой и болью в руке, сколько этим потрясшим его открытием, Генрих все еще лежал внутри “сигары”, полуприкрыв глаза и собираясь с мыслями. Догнать этого мимикродона он должен, это просто необходимо, а вот что с ним делать дальше — это будет видно на месте. “Ну же, выкарабкивайся отсюда, увалень”, — сказал он себе.
Трубы здесь были совсем серебряные, больше метра в диаметре — преодолевать их было сущей радостью. А еще через четверть часа и они кончились, и Генрих пошел по земле, устланной опавшими, но еще не начавшими сворачиваться листьями. Естественный ковер был упруг и как будто помогал ходьбе. К тому же на граненых стволах стали попадаться еще не опавшие листья, торчавшие так, словно они были поставлены в узкие вазы. Тень под ними была прохладна и кисловата, они источали знакомый запах растертого в пальцах щавелевого стебелька. “Ринко” уже не рыскал, а твердо держал направление — знак того, что цель близка.
Генрих прибавил шагу. Теперь он твердо знал, что будет делать: догонит поллиота, на всякий случай накинет на морду петлю, затем завалит на бок и свяжет лапы. А тем временем подоспеет вызванный по фону вертолет. Есть ли в медпакете что-нибудь анестезирующее и парализующее? Ах ты пропасть, он и забыл, что это “пакет-одиночка”. Автоанастезор вкладывается только в “пакет-двойку”, когда на вылазку идут двое. Действительно, зачем одинокому путешественнику такой анастезор? Для облегчения задачи первого же попавшегося хищника?
Ведь такого случая, как этот, никто и никогда предположить не мог…
Ну, довольно прибедняться — справимся и без фармакологии. Вот только связать покрепче… Он запнулся и, не совладев с внезапно нахлынувшим на чего бешенством, выругался. Связать! Горе-охотник, он даже не удосужился захватить с собой веревки. Вот что значит браться не за свое дело. Тысячи тысяч раз он радовался тому, что всегда делает только свое дело, и поэтому у него все в жизни получается без сучка и без задоринки. Строить — это его дело. Вытаскивать из-под каменной лавины зазевавшихся сопливых практикантов — это тоже его дело Сдав то, что практически невозможно было построить, да еще и там, где никто и никогда не строил, учинять вселенский сабантуй с озером сухого шампанского (весьма произвольное толкование сухого закона, действующего на других планетах) — и это было его дело.
И еще многое было его делом, но только сейчас он вдруг подметил, что в этих самых СВОИХ ДЕЛАХ он не был одинок, как теперь. Их всегда было много — сотрудников, практикантов, друзей, поклонниц, собутыльников… Даже с женщинами он предпочитал оставаться наедине только на самый короткий срок. Вот только Герда оказалась исключением из этого правила.
Ради нее он изменил своим привычкам и во второй раз, согласившись провести отпуск на этой обетованной планете-обители очарованных кретинов-уединенцев. Герда-то захватила с собой своего придворного художника. В виде буфера, вероятно.
А он попался, и капкан одиночества захлопнулся за ним, и если бы не Эри, он бы давно сказал жене: бежим отсюда; но перед этим художником надо было сохранять позу, вот он и выделывался, играл роль Великого Кальварского.. Доигрался. Впору вспомнить старинную песенку, сложенную каким-то неунывающим французом про свою легкомысленную Маринетту: “И я с десинтором своим был идиот, мамаша, и я с десинтором своим стоял, как идиот!..” А может, и не с десинтором? Когда складывалась эта песенка, вряд ли существовало что-нибудь страшнее шестизарядных кольтов и атомных бомб ограниченного радиуса. Нет кольтов, нет атомок, а песенка осталась, и он стоит как полный идиот, а впереди…
Да, впереди явственно слышалось журчание воды.
Он шел и шел, не видя ни реки, ни озера, пока не понял, что журчание доносится из-под листьев, и странно было идти по этому зыбкому, хлюпающему настилу, но листья вдруг кончились, и он сразу же оказался по щиколотку в воде. Чистое галечное дно не таило в себе никакой опасности, и впереди, похоже, было так же мелко. Огуречные деревья, увенчанные парусами гигантских листьев, торчали теперь прямо из воды, и только немногие сохранили возле ствола крошечный островок, не более метра в поперечнике. На одном из таких островков вдруг что-то мелькнуло, тяжело плюхнулось в воду и поплыло дальше, двигаясь судорожными толчками. Генрих мог бы заранее предсказать, какой вид примет поллиот, — да, на сей раз это была жаба, только не привычно белоснежная, а розовато-пятнистая. Может быть, страшная рана на боку, которую он сумел разглядеть, несмотря на изрядное расстояние и глухую тень, создаваемую плотно сомкнутыми вверху листьями, затрудняла процесс депигментации? Или поллиот намеренно создавал пегую защитную окраску?
Несколько раз жаба подпускала его совсем близко, на расстояние прицельного выстрела, но в последний момент рябая туша стремительно окуналась в воду, и погоня, которой не виделось конца, возобновлялась во всей своей безнадежности. “Да постой же ты, глупая, — уговаривал ее Генрих не то про себя, не то вполголоса, — постой! Этот бег бессмыслен и жесток. Если бы у тебя был хоть один шанс, я отпустил бы тебя. Но шанса этого нет Я вижу, как ты теряешь последние силы и последнюю кровь. Если бы не вода по колено, я давно догнал бы тебя. Так остановись же здесь, в этой пахучей, журчащей течи, где только черная колоннада граненых стволов, да мелкая звонкая галька под ногами, да неторопливо струящаяся вода, такая одинаковая на всех планетах. Зачем же возвращаться на сушу, где солнце наполнит твои последние мгновения нестерпимым зноем предсмертной жажды? Послушай меня, останься здесь…”
Не отдавая себе в этом отчета, он поступал точно так же, как несколько тысячелетий тому назад делали его предки, охотники древних времен: он уговаривал свою жертву, он доверительно нашептывал ей соблазны последнего покоя, обрывающего все страдания: и точно так же, как это было во все времена, его добыча продолжала уходить от него, истекая кровью и жизнью, но не понимая и не принимая предложенного ей покоя.
“Я не рассчитал наших сил; я ошибся, хотя и мог бы догадаться что для того, чтобы выжить на вашей нелепой Поллиоле, с пеклом ее дневного солнца и ледяным адом ночной мглы, надо гораздо больше выносливости, чем у земных существ — разумных и неразумных И вот я — слабейший, прошу тебя: остановись. Если я не догоню тебя, брошу эту затею и оставлю тебя умирать в этом водяном лабиринте, никто об этом не узнает. Никто не будет ни о чем догадываться. Кроме меня самого. Со мной-то это останется до самой моей смерти. И уже я буду не я. Ты прикончишь Кальварского, понимаешь? Вот почему я прошу у тебя пощады. Я взялся не за свое дело, и мне не по силам довести его до конца. Хотя брался ли я? Оно просто свалилось мне на голову, как снег, как беда Свалилось оно на меня, только вот за что? А, я уже начинаю лицемерить и перед тобой… Я знаю, за что. Видишь ли, однажды я взял живого человека… женщину… и сделал из нее для себя украшение, безделушку. Так надевают на банкет запонки — красиво, изящно, и главное — так принято. Конечно, так бывало не раз — мужчина берет в жены женщину, не давая ей ничего взамен, кроме места подле себя. Сколько уж раз так бывало за сотни и тысячи лет! И почти всегда — безнаказанно. Нам прощали, прощают и будут прощать. И меня прощали бы всю жизнь, не занеси нас нелегкая на Поллиолу. Здесь, вероятно, неподходящий климат для хранения запонок. Вот и поломалось то, что могло благополучно продержаться не такой уж короткий человеческий век. Мне просто не повезло. И тебе. Я не первый и не последний скверный муж и, подозреваю, дерьмовый любовник, а ты не в меру любопытная скотина, каковых возле нашего дома околачивалось десятками, но в данной ситуации расплачиваться приходится только нам двоим — мне и тебе. И не думай, что я плачу меньше, — убивать, знаешь, тоже не сахар, и если бы у меня была возможность предлагать тебе варианты, я выбрал бы борьбу на равных, где или я тебя, или ты меня-Но сегодня выбора нет, и давай кончать поскорее Я все бреду и бреду по этой теплой водице, и ей конца и края не видно, и деревья пригнулись ниже, и ни одного просвета вверху, и все темнее и темнее, и я опять не успеваю прицелиться, как ты уплываешь, а я уже и на ногах-то не стою, а ведь предстоит еще дождаться вертолета и еще как-то пробиваться через эту крышу — резать де-синтором, что ли…”
Смутное беспокойство заставило его поднять голову. Темно, слишком темно Но до здешнего вечера еще много земных дней. Крыша, сотканная из гигантских листьев, всего в трех-четырех метрах нависала над головой. Он-таки выискал просвет между этими бархатисто-серыми, словно подбитыми теплой байкой, лопухами, но когда он глянул в эту щель, он даже не понял в первое мгновение, что же там такое. А когда понял, то разом позабыл и свою усталость, и раздражение, да и самого поллиота, упрямо и безнадежно удиравшего от него без малого земные сутки.
Потому что там, прямо над самой листвой, почти задевая ее своим темно-лиловым брюхом, провисла жуткая грозовая туча.
А что такое дождь на Поллиоле, Генрих уже имел представление.
Он попытался сосредоточиться и прикинуть: даже с учетом его ползанья на четвереньках в огуречных россыпях, и с преодолением штабелей лиственных труб, и со всем этим водоплаванием он проделал за это время не меньше двадцати пяти–тридцати километров. Допотопный вертолетик, приданный их базе отдыха, проделает этот путь по пеленгу за полчаса. Но вот пробьется ли он через грозовой фронт? Скорее всего, молнии расколошматят его на третьей минуте. А другого вертолета нет. И ничего более современного здесь тоже нет, потому что существует нелепая традиция: на заповедных планетах пользоваться техникой пещерной эпохи. Да, девственные леса Поллиолы были ограждены от выхлопных струй турбореактивных вездеходов, и за эту бережливость Генриху предстояло расплатиться в самом недалеком будущем…
Из безысходного оцепенения его вывело усиливающееся журчание. Вода прибывала, видимо, где-то неподалеку дождь уже начался, и через несколько минут эта тихая заводь должна была превратиться в бешеный поток, какой они уже наблюдали десять дней назад. Выход один — взобраться на дерево. И поскорее. То есть так скоро, как только это может сделать человек, не имеющий ни веревки, ни ножа — один гладкий ствол перед носом.
Он вытащил десинтор и перевел регулятор на непрерывный разряд. На вид поверхность ствола была твердой как сталь, но под разрядом десинтора она вдруг с шипом и пеной начала превращаться в кипящий кисель, Ах ты чертовщина! Вместо ступеньки — клейкая промоина. Нет, не выход. Давай, великий Кальварский, ше-зели мозгами. Ствол отпадает. А листья? Вот один свесился совсем низко, до него метра три. Ни рукой не достанешь, ни допрыгнешь, Но можно пробить десинтором маленькую дырочку, а в медпакете еще осталась лента…
На то, чтобы проделать отверстие и закинуть в него бинт с грузиком, потребовались секунды. Генрих осторожно притянул лист к себе, больше всего из свете боясь, что сейчас он отделится от своего основания, — нет, обошлось. Он встал на конец листа ногами, провел ладонью по гладкой поверхности — да, по ней вверх не взберешься А если разрезать? Точными движениями он рассек лучом левую половину листа, и еще, и еще. Несколько толстых лент, истекающих терпким соком, свесились серебристой бахромой. Так. Теперь связать каждую пару двойным узлом, и по этим узлам забраться наверх. Сделано. И уже там, держась за толстенный черенок, Генрих глянул вниз: все окрестные деревья торчали прямо из замутненной воды. Если его смоет вниз… Он прополз еще немного и вздохнул с облегчением: основания всех черенков, уходя в глубину ствола, образовывали коническую чашу, на дне которой виднелись крохотные, не крупнее фасоли, огурчики. Он успел еще пожалеть о том, что не догадался отрезать кусок листа и прикрыться сверху, когда первые капли дождя застучали кругом с угрожающей частотой. Дерево, на вершине которого он укрывался, было немного ниже остальных, и поэтому вокруг себя он не видел ничего, кроме листьев. Дождь шел сплошной стеной. Розовая молния вспыхнула у него перед глазами — он присел и невольно зажмурился.
Молнии, прямые, неразветвленные, били под несмолкаемый грохот разрядов. Где-то невдалеке с шумом повалилось дерево, затем другое и третье. Гроза бушевала уже около получаса, и Генрих не смел глянуть вниз, где вода, наверное, поднялась до середины стола. От усталости и нервного напряжения его била дрожь, под сплошным потоком дождя не хватало воздуха. Если это продлится еще чеса два, то он не выдержит. Сползет вниз, в наполненную водой чашу, и никто никогда не найдет его здесь…
А ведь до сегодняшнего дня ему так не хватало именно воды! Удушливый полдень Поллиолы толкал его к озеру, и он не переставал радоваться тому, что хоть на это-то его соломенная куколка оказалась пригодной: только здесь он узнал, что она была неплохой пловчихой. Правда, Генриха раздражало то обстоятельство, что на берегу, как алебастровая колонна, торчал в своей белоснежной аравийской хламиде неизменный Эристави. Конечно, смотреть — это всегда было неотъемлемым правом художника, но уж лучше бы он плавал вместе с ними. Хотя бы по-собачьи. А Герда заплывала далеко, на самую середину озера, а один раз — даже на другую сторону. Именно там они впервые увидели огуречное дерево — громадный, высотой с Александровскую колонну, графитовый стакан. Листья с него уже опали, и прямо через край верхнего среза перекатывались пупырчатые светло-сиреневые огурчики, словно стакан варил их, как безотказный гриммовский горшок. Огуречная каша затянула бы весь берег, если бы здесь не паслось великое множество представителей местной фауны, с одинаковым хрустом и аппетитом уминавших свежевыпавшие огурцы. Они еще долго забавлялись бы этим огородным монстром, если бы глаза Герды вдруг не расширились от ужаса.
Он глянул тогда выше, по откосу, и тоже увидел ЭТО. Они еще несколько минут стояли, читая готическую надпись, сделанную лиловым несмываемым фломастером, а затем тихо спустились к воде и как-то удивительно согласно, почти касаясь друг друга плечами, пересекли озеро, не обращая внимания на солнце.
Все это время на высоком берегу недвижно белела хламида Эристави. Взгляд художника был спокоен, почти рассеян: сейчас, когда рядом с его божественной Гердой был хоть кто-то — пусть даже муж, — его уже не пугала потенциальная опасность темно-зеленых озерных глубин, над которыми с легкостью серебряной уклейки скользило светлое женское тело. В других случаях присутствие Генриха как бы не замечалось художником, не принималось во внимание. Их сферы никогда не пересекались — Эристави боготворил Герду и рисовал ее; муж не умел ни того, ни другого. Сосуществование их было мирным, ибо обе сосуществующие стороны Добродушно желали своему противнику провалиться ко всем чертям, но не более. Оба были слишком заняты: Генрих — ничегонеделаньем, Эристави — созерцанием (в присутствии Герды) и рисованием (в ее отсутствие).
Выжимая волосы и не глядя на художника, Герда прошла так близко от него, что он явственно слышал звон каждой капли, нехотя расстающейся с ее телом. Следом, посапывая от усталости, тяжело взбирался с камня на камень Генрих. В другой раз он попросту прошел бы мимо. Но сегодня был особый случай.
— Странное дело, Эристави, — проговорил он, останавливаясь перед художником. — Там, на другом берегу — могила. Мы ведь не оставляем своих на чужих планетах… Но там — имя человека.
Они возвращались к коттеджу, стараясь ступать как можно тише, словно боясь вспугнуть густую жаркую тишину бесконечного полдня. Когда они подходили к дому, внутри него прозвучал мелодичный удар гонга, и благодушный немолодой голос возвестил: “Солнце село. Спать, дети мои, спать. Завтра я разбужу вас на рассвете. Приятных сновидений!”
Солнце стояло прямо в зените, и они взбежали по горячим доскам крыльца, ступая по собственным теням, и когда они перешагнули через порог, проемы окон и дверей бесшумно затянулись непрозрачной пленкой. Сумеречная прохлада наполнила дом шорохами влажных листьев, гудением майского жука и мерцанием земных звезд. А там, снаружи, продолжало сверкать бешеное белое солнце, и до заката его оставалось еще больше ста земных дней…
Воспоминание о солнце вернуло Генриха к действительности. Озеро, могильный камень с лиловой надписью… Все это приобрело четкость и правдоподобие бреда. Еще немного, и он совершенно перестанет владеть собой. Солнце, сотни раз проклятое, надоевшее до судорог, где ты?..
Дождь прекратился, когда он уже терял сознание. Час ли прошел или три — этого он не мог определить. Тучи все так же ползли, чуть не задевая верхушки деревьев, и между ними и туголиственной крышей этого необычного надводного леса плотной пеленой стояло марево испарений. Генрих обернулся, пытаясь сориентироваться, и невольно вздрогнул: еще одна туча, чернее прежней, шла прямо на него. Хотя нет… не шла. Стояла.
Он никогда здесь не был, но сразу же узнал это место по многочисленным фотографиям и рассказам: это были Черные Надолбы. Одна из загадок Поллиолы — огромный участок горного массива, без всякой видимой цели весь изрезанный ступенями, конусами, пирамидами, где скальные породы были оплавлены и метаморфизованы совершенно недоступным людям способом. До этой чернеющей гряды было совсем недалеко, метров двести, и Генрих, не задумываясь, прыгнул вниз, в мутноватую, подступающую л самой листве воду. Течение подхватило его, понесло от одного ствола к другому; он экономил силы и не особенно сопротивлялся, не боясь, если его снесет на несколько сотен метров. Два или три небольших водоворота доставили ему пару неприятных минут — пришлось нырять в непрозрачной воде. Он уже начал бояться самого страшного, что он потерял направление и теперь плывет в глубь водяного лабиринта, когда перед ним вдруг черным барьером поднялась базальтовая стена. Если бы не дождь, поднявший уровень воды, эта стена стала бы почти непреодолимым препятствием на его пути. Сейчас же он проплыл немного вдоль нее, отыскивая место, где она шла почти вровень с водой, и, наконец, ползком выбрался на берег.
И только тут он понял, что больше не в состоянии продвинуться вперед ни на шаг. Даже вот так, на четвереньках. Он лежал лицом вниз, и перед его глазами влажно блестела полированная поверхность черного камня. Пока нет солнца, он позволит себе несколько минут сна, а за это время прилетит вертолет. Он нащупал на поясе замыкатель автопеленга. Контакт. Ну вот еще минут тридцать–сорок, и все закончится.
Он медленно прикрыл глаза, но темнота наступила раньше, чем он успел сомкнуть ресницы. Сон это был — или воспоминание? Наверное, сон, потому что он попеременно чувствовал себя то Генрихом Кальварским, то каким-то сторонним наблюдателем, или вдруг начинал слышать мысли собственной жены — то, чего ему не удавалось в течение всей их совместной жизни. Сновидение отбросило его назад, в прохладу вчерашней ночи, и южные звезды мерцали в едва угадываемых окнах, и Герда, как разгневанное привидение, расхаживала по их широченной — пять на пять — постели, и ему во сне мучительно хотелось спать, но слова Герды, холодные и звонкие, валились на него сверху, из темноты, словно мелкие сосульки.
— Оставь нас в покое, — просил он, — оставь в покое и меня, и этого несчастного мазилу. Ну, меня-то ты не сможешь подначить нарушить закон, но ведь Эри может и дрогнуть. Твои кровожадные взоры, обращенные на местных копытных, твои фокусы с жабьим молоком, твое гадливое пожирание сырых сосисок… Или ты действительно хочешь натолкнуть его на мысль о свежем бифштексе?
— Что за пошлость — наталкивать на мысль! Если бы я хотела (действительно, хотела) от него (и только от него) свежего мяса (и ничего другого), то я бы так ему и сказала: поди подстрели бодулю и зажарь мне ее на вертеле.
— И подстрелит, и зажарит?
— И подстрелит, и зажарит.
— И на попечении такого браконьера остается моя жена, когда я отбываю на Капеллу!
— Надо тебе заметить, что ты слишком часто это делал, царь и бог качающихся, сейсмонеустойчивых земель. Слишком часто для любого браконьера, но только не для Эри.
— И его божественной, недоступной, неприкасаемой Герды.
— И его божественной, да, недоступной, да, неприкасаемой Герды.
— Ты не находишь, что лесное эхо, которое завелось в нашей комнате, больше гармонировало бы со звездами северного полушария?
— Какая жалость, что мы заказали южные звезды!
И тут он услышал не ее слова, а ее мысли. Какая жалость, повторяла она, какая жалость… Пока все напрасно Она действительно не пыталась навести Эристави на мысль об охоте — зачем? Она охотилась сама. Но ее охота здесь, на Поллиоле, пока была безрезультатной. Она расставила капкан, цепкий капкан собственного капризе, и осторожно, круг за кругом, загоняла в него Генриха. Он должен был сдаться, сломиться, в конце концов попросту махнуть рукой Он должен был в первый раз в своей жизни подчиниться ее воле, но с этой поры она не позволила бы ему забыть об этом миге подчиненности всю их оставшуюся жизнь.
Но дичь ускользала от нее, и Герду охватывало бешенство:
— Хорошо! Я больше не прошу у тебя ничего — даже такой малости, как одно утро поистине королевской охоты. Нет так нет Теперь меня просто интересует, насколько в тебе всемогуще это рабское почитание правил и параграфов, это твердолобое нежелание поступиться ради меня хоть чем-то — не своей драгоценной Капеллой, зачем — хотя бы полудохлым козленком, не уникальным, нет, а таким, каких тут десятки тысяч. И абсолютно не влияющим ни экологический баланс Поллиолы. Меня интересует, почему ты, мои муж, не хочешь выполнить мой маленький каприз — да, каприз, а вот Эристави смог бы, хотя, насколько я помню, я не позволяла ему коснуться даже края моего платья.
— Потому что это значило бы нарушить закон.
— Да его тут все нарушали, ты что, не догадываешься? Все, кто приписывал на нашем пергаменте: “Не охоться!” Думаешь, почему? Да потому, что при всей своей привлекательности здешние одры конечно, абсолютно несъедобны. Я об этом давно догадалась и, как видишь, мечтаю не о бифштексе..
Она так и не решилась сказать, о чем она мечтает, потому что есть вещи, которые язык не поворачивается произнести вслух. Но он снова понял ее, почувствовал, как она смертельно устала, и вовсе не от нескончаемого полдня проклятой прожаренной Поллиолы о от собственного вечного пребывания в двух ипостасях одновременно: Герды Божественной — и Герды Посконной. Шесть лет назад перед нею встал трагикомический выбор Коломбины — между сплошными буднями и вечным воскресеньем Она выбрала первое Но воскресные, праздничные огоньки продолжали дразнить ее изо всех углов — и Эри и не только Эри. Он был самым верным, самым восторженным, самым почтительным Но были же и сотни других Тех, что ежеаневно видели ее в передачах “Австралафа”. Самые сумасшедшие письма она получала с подводных станций Да и китопасы были хороши, если бы не стойкая флегматичность Генриха, дело давно уже дошло бы до бурных объяснений.
Атмосфера бездумной восторженности — питательная среда, в которой культивируются хорошенькие теледикторши, — незаметно стала для Герды жизненной необходимостью, когда она, на свою беду, случайно попалась на глаза самому Кальварскому. И все пошло прахом. Если на телестудии еще с грехом пополам он проходил как “супруг нашей маленькой Герды”, то во всей остальной обжитой части Галактики уже она была только “а-кто-это-еще-там-рядом-с-Генкой?”. Само собой разумелось, что рядом с Кальварским могла находиться только такая особа, которая смотрелась по высшему классу. Это требование было соблюдено, и Генриха больше ничего не волновало, рядом с ним была Герда, а в остальном хоть трава не расти.
За шесть лет супружества роли не переменились, изменился разве что сам Кальварский — из Генки он сделался Генрихом Эдакая подернутая жирком душа космического общества. Вчера ночью эта вполне упитанная душа лежала у ее босых ног, и Герда чувствовала- что бы она ни сделала, ему все будет безразлично. Она вот так, босиком, может взобраться на Эверест, а он только пожмет плечами и скажет: “Ну, погуляла? А теперь иди сюда…”
И странность его полусна, заставлявшая его дословно воспроизводить все происшедшее минувшей ночью, принудила его повторить, как вчера:
— Ну, погуляла? А теперь иди-ка сюда, божественная и неприкасаемая. Ну иди, иди…
И, как вчера, — бешеный прыжок прямо с постели, через липкую звездную перепонку, затянувшую дверной проем, через ступени веранды, на свернувшуюся от зноя траву, в неистовое пекло стоячего солнца.
Пыльная недвижность иссохшей травы, исполинский черничник тополиных габаритов, и на фоне всей этой приевшейся, осточертевшей сказочности — алое полыхание свежего, как парное мясо, холста, с которого надменно и насмешливо глядела на Герду непредставимо прекрасная женщина-саламандра, повелительница светлого огня и темных сил. Не богиня людей — богиня богов.
И безумные глаза Эристави, ошалевшего от бессонницы, зноя и этого внезапного появления той, которую он тайком от всех писал условными, земными ночами. Глаза, впервые за это лето не спрятанные в тени спасительных ресниц.
— Насколько я вижу, ты изменил своей графике с презренным маслом, — голос ее неправдоподобно спокоен, — Хвалю. Алтарный образ просто великолепен. Багрец и золото. Полузмея, полу-Венера. Короче, Иероним Босх в томатном соусе. Ну, а теперь сооруди перед этим полотном жертвенник, застрели вон ту белоснежную бодулю — рога можешь не золотить — и сожги ее, как приличествует истинному язычнику, с душистыми смолами и росным ладаном А мы — я и вот она — мы посмотрим. Ну?
Она подходит к сырому еще полотну, и Генрих отчетливо видит, как Герда и ее изображение обмениваются короткими, удовлетворенными взглядами. Так смотрят только на союзника, но не на портрет и не в зеркало.
— Мы ждем, — напоминает Герда, и ее свистящий шепот разносится, наверное, по всей Поллиоле. — И я не шучу!
Две пары немигающих, остановившихся глаз одинаково глядят на Эристави. Он знает, что эта женщина не шутит. Он знает, что недопустимое произойдет, и не просто потому, что так повелела она Просто слишком долго тянулось другое недопустимое — не имея на то никаких прав, он все-таки находился подле этой женщины. Это не могло кончиться просто так, ничем. Но ведь чудовищные поступки не всегда расшвыривают людей, подобно взрыву, иногда они связывают. Сопричастностью, пусть — но связывают… Он поднимает свой десинтор — прицельный двенадцатимиллиметровый среднедистанционный разрядник. Он был слишком хорошим стрелком, этот потомок древних охотников, и никогда не пользовался разрывным оружием. Он и сейчас знает, что не промахнется, и если медлит, то только потому, что так и не может решить — все-таки промахиваться ему или точным выстрелом в глаз уложить эту вполне земную на вид оленюшку?..
Но Генрих тоже знает, что его жена не шутит, и этого секундного колебания ему достаточно, чтобы бросить свое тело вперед, через ступени веранды, и он успевает, как успевал везде и во всем — еще бы, Великий Кальварский, пара их с Гердой; и выбитый из рук Эристави десинтор летит прямо к мольберту, и Генриху не приходит в голову проследить за его полетом, и спохватывается он только тогда, когда жуткая белая молния коротко бьет прямо по досчатым ступеням, и Генрих вдруг понимает, что в отличие от вчерашней ночи Герда стреляет не по белой бодуле, а по нему, и неумело посланные разряды щепят дерево и полосуют сухую траву, подымая белые клубы терпко пахнущего дыма.
Он рванулся в сторону, чтобы короткими перебежками выйти из зоны обстрела — и наконец проснулся. В узкий просвет между тучами било жаркое солнце, и пар подымался дымными клубами с полированной поверхности черного камня. Ступени циклопической лестницы уходили прямо в низко мчащиеся облака, и где-то совсем рядом, метрах в пятнадцати над собой, он увидел огромного зверя, на светло-золотистой шкуре которого едва проступали бледнеющие на глазах пятна.
Он вскочил, словно его подбросило. Как он мог забыть?
Он доковылял до первой каменной ступени, оперся о нее грудью и непослушными пальцами попытался нашарить на поясе кобуру десинтора. Кобуру он нашел. Но вот десинтор… Неужели вывалился во время прыжка в воду?
От бешенства и бессилия Генрих даже застонал. Каждая новая неудача казалась ему последней каплей, но проходили считанные минуты — и на голову валилось еще что-нибудь, похлеще предыдущего. Потерять десинтор!
Великий Кальварский.
А поллиот лежал прямо над ним, на полтора десятка ступеней выше, лежал на боку и сучил лапами, как новорожденный младенец Агония? Нет. Приподнялся, пополз вверх. Пятен на нем уже не видно, и сейчас он как будто бы напоминает бесхвостого кенгурафа масти оленя. А может, и не кенгурафа. Вот переполз на ступеньку выше… еще выше…
Скорее он похож на обезьяну — естественно, ведь для карабканья по скалам это наиболее удобная форма, и он наверняка ушел бы и на этот раз, если бы не жуткий лиловый лишай на правом боку. Да, правой передней лапой он едва двигает. Выше… А что, если там пещеры, скрытые сейчас облаками? Он же заползет черт знает куда, и с его жизнеспособностью будет подыхать без питья и корма много-много дней.
Высота ступеньки была чуть ниже груди, и Генрих взобрался на нее не без труда. Перебрался еще на одну. И еще. Жара и духота. Бешеный стук крови в висках. И тупая, чуть было не позабытая боль в вывихнутой руке. Максимум еще четверть часа, и здесь будет вертолет. А пока не упустить поллиота из вида. Он поднял глаза — это еще что? Ласты? Исполинские перчатки?
Пора бы побыстрее догадываться. Никакие это не ласты, а кожа с лап. Животное содрало со своих конечностей шкуру, как перчатку. Вот и жабьи перепонки между пальцами. Поллиоты удивительно легко расстаются с тем, что им больше не потребуется — с рогами, шерстью, даже шкурой. Впрочем, земные змеи проделывают аналогичные манипуляции. Вот только наращивают поллиоты совсем не то, что они имели до этого, и к тому же — с невероятной быстротой А почему — невероятной? Всего в пять–десять или сто раз быстрее, чем головастик отращивает себе хвост. Но и мухомор растет в сто раз быстрее, чем самшит. Почему новый хвост получается другой формы? Вероятно, здесь действует механизм, ненамного превосходящий по сложности тот, что управляет окраской камбалы. Детали этого механизма, конечно, прелюбопытнейшие — например, как тут, на Поллиоле, обстоит дело с гомеостазисом… Но об этих деталях уместнее будет говорить после того, как они вместе с поллиотом доберутся до вершины ступенчатой пирамиды.
Между тем расстояние между ним и его жертвой медленно сокращалось. Это само по себе радовало Генриха, но беда была в том, что животное уже достигло последней ступени, и в белесой дымке густого тумана, льнущего к вершине, он старался не потерять контуры неподвижного тела. Похоже, что поллиот набирался сил. Неужели дальше спуск? Тогда надо спешить. Перехватить на гребне. Проклятье, ветер откуда-то появился, сырой, но не приносящий прохлады Еще шесть ступеней. Пять. Четыре…
Неподвижное тело поллиота вдруг ожило. Он приподнял голову, уже успевшую обрасти светлой гривой, и не то зевнул, не то просто хотел обернуться к преследователю, но внезапно его тело свела судорога — и он исчез. Впереди не было ничего, только идеальная прямая каменного парапета, через который переливались на Генриха сгустки липкого тумана. Генрих закусил губы, упрямо мотнул головой и ринулся вверх. Последние ступени он одолел одним духом, выметнул тело на верхнюю ступень и чудом удержался: за полуметровым парапетом почти отвесно уходила вниз стена ущелья. Глубину его оценить было трудно — нагромождение черных каменных обломков только угадывалось под плотным, многослойным туманом.
Генрих сполз обратно, ступенькой ниже, задохнулся вязким туманом и потерял сознание.
Гибкие щупальца аварийных захватов отодрали его от поверхности скалы, втянули в кабину вертолета. Он с трудом открыл глаза. Идеальные параллели каменных гряд уходили вниз, стушеванные маревом испарений. Генрих потянулся, перехватил управление на себя. Вертолет завис неподвижно. Генрих вытащил ринко — нет, отсюда прибор направления не брал. Придется искать вслепую. Он плавно развернул машину, отыскивая лестницу. Ее-то найти было нетрудно. Взмыл на гребень, перевалил его и окунулся в ущелье. Лиловатая простокваша тумана — пришлось снова довериться автопилоту. Наконец, машина села на какой-го крупный обломок скалы, и Генрих выбрался наружу.
Туман стремительно таял, и лучи прорвавшегося сквозь тучи солнца изничтожали его остатки с мстительной быстротой. Влажные глыбы четких геометрических форм были, казалось, заготовлены впрок для какого-то дела, но вот не пригодились и были свалены за ненадобностью на дне ущелья, которое отсюда, снизу, казалось бездонной пропастью. Под солнечными лучами все вокруг приобрело праздничный вид — и нежно-фиалковое небо, и огромные сверкающие капли на черной, как рояль, полировке камня, и озорное цоканье сорвавшегося сверху камешка…
Он машинально проследил за этим камешком — и увидел тело. Поллиот лежал мордой вниз, и широко раскинутые лапы его были ободраны в кровь, видимо, он не падал, а все-таки скользил вдоль слегка наклонной стены, пытаясь уцепиться хоть за какую-нибудь трещинку, и от этого его лапы… Только это были не лапы Это были израненные, окровавленные человеческие руки. И тело, лежащее на черной шестигранной плите, было телом человека, вот только там, где у Генриха оно было закрыто полевым комбинезоном, кожа поллиота имела цвет и фактуру тисненой ткани. Длинные темно-русые волосы падали на шею, и ветер, подымаемый медленно вращающимися лопастями вертолета, шевелил прядками этих неподдельных человеческих волос
Генрих медленно расстегнул молнию комбинезона, стащил с себя рубашку и осторожно, стараясь не коснуться мертвого тела, укрыл голову и плечи этого удивительного существа. Затем он вернулся к вертолету и, покопавшись в грузовом отсеке, вытащил мощный крупнокалиберный десинтор, которым в полевых условиях обычно пробивали колодцы или прорезали завалы. Сгибаясь под его тяжестью, он пробрался между базальтовыми кубами к стене ущелья, где случайно или намеренно оставленный выступ образовывал что-то вроде козырька. Под этим навесом он выжег в камне неглубокую могилу и, удивляясь тому, что у него еще находятся на это силы, перетащил туда укутанное рубашкой тело поллиота. В яме оно едва уместилось, но для того, что задумал Генрих, большего было и не нужно. Он отступил шагов на десять, с натугой поднял десинтор и, вжав его в плечо, нацелил разрядник на каменный козырек, нависший над импровизированной могилой.
Непрерывный струйный разряд ударил по камню, и мелкое черное крошево брызнуло вниз. И тут случилось то, чего Генрих надеялся избежать — острый осколок полоснул по ткани, укрывавшей лицо поллиота, и рассек его. Самодельный саван распался надвое, и там под градом черных осколков вместо жабьей морды поллиота Генрих увидел собственное лицо.
В неглубокой базальтовой могиле лежал не просто человек — это был Генрих Кальварский.
Надо было остановиться, выключить разрядник, что-то сделать, но оцепенение, охватившее Генриха, тупой глубинной тяжестью стиснуло его со всех сторон и не дало шевельнуться. Вот теперь он понял, что такое последний ужас. Последний, после которого уже ничего не бывает. Десинтор, сжатый закостеневшими пальцами, продолжал гнать вверх плазменную струю, и вниз сыпалась уже не щебенка — черные ухающие глыбы рассекали воздух и врезались намертво в стремительно растущую каменную гряду. Над могилой вырос целый холм, а Генрих все еще не мог заставить себя шевельнуться. Лицо, открывшееся ему всего на несколько секунд, было погребено под многотонной насыпью.
И все-таки оно стояло перед ним.
Генрих сделал жалкую попытку внушить себе, что это было обманом зрения, плодом больной фантазии, порожденной душным адом нескончаемого тропического дня.
Но из памяти всплыла могила на другом берегу озера, и камень с лиловой надписью на нем. И та же рука на пожелтевшем пергаменте, тот же лиловый росчерк — бессильная попытка если не исправить, то хоть предупредить…
Не охоться. Говорили же тебе — не охоться! Что, ты не охотился? Вынудили тебя? Тоже мне оправдание. Убийство есть убийство. Может, ты скажешь, что рана на теле поллиота — дело рук твоей жены? Но ведь только сейчас, во время этой великолепной охоты, ты понял, кто был виноват в том, что она схватилась за десинтор. Нечего оправдываться. Нечего твердить себе, что и в пропасть ты его не толкал, сам сорвался…
Это так. Но там, под камнями, твое лицо. Твое.
Он вдруг поймал себя на том, что разговаривает с собой как бы со стороны. Но с чьей стороны?
Он затравленно оглянулся, и ему показалось, что причудливые камни, полускрытые дымными завитками испарений, хранят в себе отпечатки многоликого мира Поллиолы, мира, так и не понятого людьми, которые с тупым животным упрямством пытались найти на Поллиоле привычные земные законы. И первый закон — “сохрани себя!”.
А поллиоты не были подчинены этому странному, дикому закону. Способные принять любой облик, они не прикидывались деревом или камнем, не дано им было это уменье — хранить себя.
Но, принимая вид своего убийцы, они выполняли другой, высший закон: они оберегали всех остальных. Откуда бы ни появились они на этой загадочной планете, как бы они ни развились, грозить им могло только одно: пришельцы из другого мира. И против этих несомненно разумных, высокоразвитых врагов, которые могли посягнуть на этот заповедный уголок даже не со зла, а так, из прихоти, ради забавы, — против них у поллиотов имелось одно оружие — аксиома, одинаково звучащая на любом языке Вселенной: “Убивая меня, ты уничтожаешь себя самого…”
Батарея в десинторе иссякла, и каменный дождь прекратился. Волоча ноги, Генрих подошел к свежему кургану, вогнал в рукоять новую обойму и, перекалибровав луч на минимальную толщину, выжег на самом крупном обломке:
ГЕНРИХ КАЛЬВАРСКИЙ
Больше здесь ему было делать нечего. Он доплелся до вертолета, зашвырнул в кабину десинтор и забрался сам.
Он задал автопилоту программу на возвращение и вытянулся прямо не полу кабины Прохлада и монотонное жужжание так и тянули его в сон, но у него было еще одно дело, последнее дело на Поллиоле, и он не позволял себе прикрыть глаза Иначе — он знал — ему не проснуться даже тогда, когда вертолет приземлится на поляне перед домом.
Когда он долетел, полянка, умытая недавним дождем, радостно зеленела еще не успевшей свернуться от зноя травой. Глупый доверчивый поллиот в шкуре единорога пасся там, где недавно алел подрамник со свежим холстом
В домике никого не было. Лист пергамента, на который они давно уже перестали обращать внимание, желтел на стене. Под надписью, сделанной лиловым фломастером, вилась изящная змей ка почерка его жены:
ЗАКАЗЫВАЙТЕ НА НОЧЬ ЗВЕЗДЫ ЮЖНОГО ПОЛУШАРИЯ1
Места под надписью больше не оставалось.
Генрих упрямо вернулся к вертолету, достал десинтор и прямо на стене тем же узким лучом, что и на камне, стал писать:
…Вся Африка наполнена слонами, львами, барсами, верблюдами, обезьянами, змиями, драконами, страусами, казуриями и многими другими лютыми зверьями, которые не только проезжим, но и жителям самим наскучили. Иван Стафенгаген. “География”, С.Петербург, 1753 год.
1.
Павлыш проснулся за десять секунд до того, как по внутренней связи его вызвали на мостик. Проснулся, потому что работали вспомогательные двигатели. Если не жить долгие месяцы внутри громадного волчка, который стремительно ввинчивается в пустоту, почти неуловимый гул вспомогательных двигателей не вызовет тревоги. Но еще не зная, что произошло, Павлыш сел на койке и, не открывая глаз, прислушался. А через десять секунд щелкнул динамик и голос капитана произнес:
— Павлыш, поднимитесь ко мне.
Капитан сказал это сухо, быстро, словно был занят чем-то совсем иным, когда рука протянулась к кнопке вызова. Капитан оторвался от своих дел ровно настолько, чтобы сказать четыре слова.
Снова щелчок. Тихо. Лишь настырно, тревожно, как еле слышная пожарная сирена, гудят вспомогательные двигатели, корабль меняет курс.
В штурманском углу мостика горел свет. Глеб Бауэр раскрыл звездный атлас, придавив им ворох навигационных карт. Капитан стоял у пульта и курил, слушая по связи старшего механика. Потом сказал:
— Надо сделать так, чтобы хватило. Мы не можем задерживаться.
— Привет, доктор, — сказал Глеб.
Павлыш заглянул ему через плечо, разглядывая объемный снимок планеты на странице звездного атласа. Сквозь завихрения циклонов на снимке проглядывали зеленые и голубые пятна.
— Что случилось? — спросил он тихо, чтобы не отвлекать капитана.
— Берем больного. Срочный вызов, — ответил Бауэр.
Капитан набирал на пульте данные, которые передали механики.
— Должно получиться, — сказал он наконец.
Он отошел от пульта и показал Павлышу на потертое “капитанское” кресло, в котором сам никогда не сидел, но, как хозяин, всегда предлагал посетителям. “Попасть в кресло” означало серьезный и не всегда приятный разговор.
— Садитесь и прочтите, что мы от них получили. Немного, правда, но вы поймете.
Павлыш принялся читать голубые ленты гравиграмм.
“База-14 космическому кораблю “Сегежа”. Срочно.
Станция на Клерене запрашивает медицинскую помощь. Кроме вас в секторе никого нет. Сообщите возможности”.
Вторая гравиграмма:
“База-14 космическому кораблю “Сегежа”. Срочно.
Ваш запрос сообщаем. Связь с Клереной неустойчива. Подробности неизвестны. Даем позывные станции. Если не сможете оказать помощь своими силами, информируйте базу”.
Третьей шла гравиграмма с Клерены.
“Рады, что вышли на связь. Есть пострадавшие. Врач тяжелом состоянии. Желательна эвакуация. На станции спасательный катер. Можем встретить орбите”.
В следующей гравиграмме Клерена сообщала данные для корабля о месте и времени встречи, затем шел текст, имевший прямое отношение к Павлышу:
“Ваш запрос состоянии остальных пострадавших сообщаем: справимся своими силами. Предложение прислать врача принимаем благодарностью. Работаем сложной обстановке. Доклад пришлем катером”.
Капитан увидел, что Павлыш дочитывает последний листок.
— Извините, — сказал он, — что не разбудили сразу. Решили, что не откажетесь. Подарили полчаса сна — царский подарок.
Павлыш кивнул.
— Но, впрочем, отказаться не поздно…
— Если сомневаешься, — вмешался Бауэр, — я с удовольствием тебя заменю. Я даже больше похож на доктора. Для этой роли ты выглядишь слишком легкомысленно.