Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Питер Кэри

МОЯ ЖИЗНЬ КАК ФАЛЬШИВКА

Нашим сыновьям Сэму и Чарли
Я увидел бедолагу – жалкое чудище, сотворенное мной. Он приподнял полог кровати; глаза его, если можно назвать их глазами, не отрывались от меня. Мэри Шелли.«Франкенштейн, или Современный Прометей», 1818 г.
1

Старое аббатство, Торнтон, Беркшир, август 1985 г.

ДЖОНА СЛЕЙТЕРА Я ЗНАЮ ВСЮ ЖИЗНЬ. Его публичная свара с Диланом Томасом [1] еще не изгладились, наверное, из памяти, а кое у кого из читателей хранится на полке знаменитый томик «непристойных» стихов. В американском издании на внутренней стороне обложки вы найдете фотографию приятного на вид светловолосого юноши в белом спортивном костюме. «Песнь росы» была опубликована в 1930, когда автору едва сравнялось двадцать лет. Юный гений, так сказать.

В тот самый год появилась на свет я – Сара Элизабет Джейн, дочь красивой и дерзкой австралийки и не менее красивого и к тому же лощеного англичанина, лорда Уильяма Вуд-Дугласса, известного под кличкой «Бычок».

Слейтер безукоризненным происхождением похвастать не мог, однако моя матушка – вообще-то сноб страшный – в данном случае оказалась не столь разборчива: Слейтера она относила к высшему классу и спускала ему проделки, совершенно недопустимые, с ее точки зрения, для выпускника Честерской средней школы, каковым он был на самом деле.

Слейтер голыми руками, без ножа, распотрошил именинный торт на тридцатилетии моего отца; он въехал на коне в кухню, он привел к нам на ужин Юнити Мидфорд [2], в ту пору, когда она воровала канцелярские принадлежности из Букингемского дворца и носила с собой в сумочке мерзкого маленького хорька.

Признаться, я не догадывалась, какую роль он играет при моих родителях, и лишь когда мама покончила с собой – на редкость ужасным и живописным способом, – я заподозрила неладное. В последние минуты маминой жизни Джон Слейтер обеими руками обнял ее, и тут наконец я поняла – или возомнила, будто понимаю.

С того момента все мне стало в нем ненавистно: его эгоцентризм и агрессивно смазливая внешность, но более всего – эти ярко-синие глаза, которые запечатлелись в моем воображение как воплощение лжи.

После маминой смерти бедный Бычок на куски развалился. Он пил, плакал, выл, падал с лестницы, и после второго падения отправил меня в паршивый приют «Сент-Мэри» посреди Беркшира. Я сбежала, меня привезли обратно в почтовом фургоне, я воевала с учительницей и назло ей писала левой рукой – пусть помучается, разбирая загогулины. Столько сил уходило на подобные затеи, что наставницы даже не замечали моей одаренности. Двойки по английскому, однако, не помешали мне разгадать, что хваленая поэзия Слейтера – всего лишь будуар, обустроенный самцом ради секса. Имелись у меня и другие прозрения, о которых я отнюдь не постеснялась известить Великого Мужа. Где-нибудь в его архиве и по сей день хранятся свидетельства того, с каким вниманием я изучала его «Восточный Ориент»: мои дерзкие замечания и поправки, советы не нагромождать анжабеманы [3], и прочее, что, как я имела наглость писать, «могло помочь ему в работе».

В общем, кошмарная девица, из молодых да ранняя – неудивительно, что дружба у нас не сложилась. Но Лондон есть Лондон: живя в городе, я порой натыкалась на Слейтера, а поскольку он продолжал писать стихи, а я стала редактировать «Современное обозрение», у нас появилось множество знакомых, и мы с поэтом не раз сиживали за одним столом.

Правда, со временем наши отношения не упрощались. Хуже того – чем старше я становилась, тем острее действовало на меня присутствие Слейтера. Нельзя назвать это манией, но когда мы оказывались вместе в чьей-то столовой или гостиной, я почти не сводила с него глаз – что-то меня и притягивало, и отталкивало одновременно. Сколько бы Великих и Знаменитых ни собралось за ужином, беззастенчивый нарциссист, громко выражавший свои пристрастия и бесстрашно ниспровергавший авторитеты, всегда управлял беседой, словно бард на пиру. А я, глядя на него, конечно же, вспоминала бедную, несчастную маму.

Хотя мы оказались так тесно связаны с самого начала, потребовалось еще тридцать лет, чтобы мы со Слейтером вступили в настоящий разговор, а не просто обменялись любезностями. Слейтеру уже стукнуло шестьдесят два, и хотя ему более широкую известность принесли романы – «Амершемский сатирикон» и вовсе стал бестселлером, – обычно о нем упоминали как о «поэте Джоне Слейтере». И выглядел он соответственно: обветренный, загорелый, словно только что совершил поход по болотам или прошел вслед за Басе вплоть до Огаки [4].

Слейтер никогда не забывал о социальной стороне литературного ремесла, и вряд ли в Британии сыскался бы поэт или прозаик, которого бы Слейтер не имел права назвать своим приятелем, кому бы не оказал в тот или иной момент любезность. В особенности он крутился среди «фаберовской» [5] братии, и как раз на их ужине – у Чарльза Монтейта [6] – мы наконец-то разговорились. Помимо нашей неожиданной беседы мне мало что запомнилось из того мероприятия, разве что почетный гость вечера, Роберт Лоуэлл [7], прокололся: он явно не знал Слейтера. Вероятно, подумала я тогда, потому-то Слейтер в растерянности обернулся ко мне, заговорил настойчиво, причем назвал меня «Микс» – это было семейное прозвище невозвратного детства, времен Алленхерста и Хай-Уикома.

Ничего личного он не сказал, кроме детского прозвища, но в голосе Слейтера (вероятно, оттого что прославленный американец с таким пренебрежением отнесся к его заслугам) прозвучали задушевные, печальные ноты, и я была тронута. Впервые за много лет я присмотрелась к Джону внимательнее: лицо его отекло, приобрело нездоровый серый оттенок. Когда он упомянул о намерении съездить в Малайзию – страну, где были написаны многие стихотворения из «Песни росы» и те, что пришли им вслед, – подумалось даже: это – прощание.

– Поедем вместе! – сказал он вдруг.

Я звонко расхохоталась. Слейтер ухватил меня за руку, приковал к месту взглядом этих чертовых синих глаз. Знаменитый Соблазнитель – от смущения я не знала, куда податься.

– Мы должны поехать вместе, – настаивал он. – Ведь так?

Боже, что означало это «должны», да и «мы», если на то пошло?

– Мы должны поговорить, – гнул он свое. – Ужасно, что мы так ни разу и не поговорили.

Это внезапное сближение казалось и насущным, и пугающим.

– У меня денег нет, – возразила я.

– У меня их более чем достаточно.

Я налила себе еще вина. Он пристально следил за каждым моим движением.

– У тебя что, парень ревнивый? – спросил он.

– Кошка у меня ревнивая.

– Обожаю кошек, – заявил он. – Я с ней объяснюсь.

Тут за ним подъехало такси – Слейтер спешил на другую вечеринку, самую что ни на есть гламурную, там ждали Джона Леннона. Он встал из-за стола, все бурно принялись прощаться с ним, и я подумала, что наш разговор – пустое, надо же было Слейтеру как-то рассеять обиду, нанесенную невзначай Робертом Лоуэллом.

Однако на следующий же день в восемь утра он позвонил мне домой, на Олд-Черч-стрит, и выяснилось, что путешествие в Малайзию – не сиюминутный каприз.

Британский совет уже обещал оплатить дорогу для одного человека, а две тысячи слов для «Нова»[8] окупали второй билет. Все мои дорожные расходы Джон с готовностью брал на себя.

За год до того умер отец; мы были в ссоре – вернее, я давно дулась и не хотела общаться с ним, а потому не столь уж нелепой казалась мысль, будто Слейтер приглашает меня в Малайзию для особого разговора, хочет что-то объяснить, рассказать о моем злосчастном семействе. Разумеется, ни о чем подобном он не упоминал, и даже теперь, спустя много лет, я не вполне уверена, каковы были его первоначальные планы. Во всяком случае, о сексуальном интересе и речи быть не могло. Позвольте мне сразу объясниться и покончим с этим: давным-давно всем известно, что секс не по моей части.

– Джон, – сказала я. – Я – не турист. Не имею ни малейшего желания бродить по чертовым джунглям с биноклем. Я – редактор и больше ничего. Читаю книги. Из этого и состоит моя жизнь.

– Ты и поесть любишь, – заметил он. – Я видел, как ты уплетала карри.

– Карри было вкусное.

– Куала-Лумпур покажется тебе раем. Дорогая, К. Л. я знаю почти так же давно, как тебя.

Меня-то он вовсе не знал.

– Чего ты, собственно, боишься? Что я стану к тебе приставать? Бога ради, Микс, всего одна неделя! Не так уж далек тот момент, когда все мы будем гнить в земле. Поехали, а?

Этим он меня добил – мыслью насчет «гнить в земле». После завтрака я залезла в сейф и забрала остатки журнальных денег. На Кингс-роуд купила себе сандалии и легкую юбку и сорок пять фунтов обменяла на дорожные аккредитивы. Снарядившись таким образом, я вошла в лабиринт, из которого и посейчас, тринадцать лет спустя, не могу выбраться.

В ту пору перелет от Лондона до Куалы-Лумпур занимал тридцать четыре часа, и нас еще задержали в Тегеране, потому что над аэродромом в Дубай висел туман, и в Сингапуре тоже пришлось ждать. Казалось бы, за сорок два часа мы по крайней мере могли завязать разговор, но Слейтер, как выяснилось, в самолете предпочитал спать, и так накушался фенобарбитала с виски, что в Сингапуре стюардесса приняла его за покойника.

Через малайский паспортный контроль Слейтера пришлось везти в кресле на колесиках, так что мое знакомство с городом началось в мучительных попытках запихнуть толстого и грузного старика в такси и доставить его в фантастически аляповатый вестибюль отеля «Мерлин». Там, славу богу, о Слейтере были наслышаны.

Кроме жуткого золотого орнамента, которым пестрел «Мерлин», первые впечатления от иноземной столицы сводились к жаре, запахам – сточные воды, неведомые цветы, гниющие плоды – и всепроникающей сырости, которая впитывалась в тело и наполняла большой и почти пустой номер, где рядом с унитазом кто-то успел бледным карандашом написать: «Трахни утю».

На следующий день Слейтер не подходил к телефону, и я испугалась, не отдал ли он в самом деле богу душу. На всякий случай я позвонила портье и выяснила, что Джон покинул отель с вещами, не оставив никакого сообщения. Исчез – и дело с концом.

Бывает же такое: обольстили, отымели и бросили. Не слишком-то приятное ощущение, и во мне опять зашевелилась прежняя неприязнь к Слейтеру. Я так обозлилась, что не могла читать, беспокойство мешало уснуть, и в результате я отправилась осматривать индийские галантерейные лавки на Бату-роуд. Я люблю пестрые ткани, но здесь ничто не привлекало внимания. Батик был простоват, подогнан под западный вкус, совсем не похож на тонкую индонезийскую работу. Тем не менее, как все путешественники, я приобрела отрез и пошла дальше, заглядывая в витрины и все отвергая, покуда на забрела на шумную улицу с китайскими магазинчиками. Именовалась она, как ни странно, Джалан-Кэмпбелл. Здесь мне тоже не понравилось, но спасибо хоть за сплошной навес, под которым можно было укрыться от жары. Если бы еще торговцы не устраивались прямо под ногами у прохожих со своими стульчиками, молотками и пластиковыми ведрами.

И вот, заглянув нехотя в очередную лавчонку, я разглядела в сумраке среди кучи велосипедов китаянку, которая раскладывала в пластиковые пакеты ярко-красных рыбин, и немолодого белого мужчину в грязном саронге. Брови его были скошены, волосы острижены так коротко, что он походил то ли на заключенного, то ли на монаха. Более всего меня поразили алые язвы на мускулистых ногах. Мужчина сидел на сломанном пластмассовом стуле, рассеяно озирая улицу, и хотя я остановилась прямо перед ним, на лице его не промелькнуло и признака «расовой солидарности».

Я подивилась мимоходом: как этот человек попал сюда, почему никто не лечит его? Но стояла такая жара, я вся вспотела, мне до смерти надоел азиатский запах рыбного фарша, и раздражение не давало ни о чем особо задуматься. Перебравшись на другой берег мутной реки Кланг, я вскоре возвратилась в затхлый, хоть и оснащенный кондиционерами «Мерлин» и занялась в меру талантливыми английскими поэтами. Я по-прежнему читала, когда в восемь вечера наконец-то позвонил Слейтер.

– Микс! – завопил он в трубку. – Великолепный город, а?

Не могла же я сказать, что целый день сижу и его дожидаюсь. Это прозвучало бы как-то жалобно, по-детски.

– Что ты успела сегодня? Расскажи все.

– Немного погуляла, – ответила я.

– Отлично, отлично, превосходно. Вот что, дорогая, – продолжал он, – я собирался поужинать с тобой во вторник, но малость подзастрял тут. У тебя найдется время для меня в среду вечером?

– Сегодня понедельник, Джон.

– Да-да. Понимаешь, я сейчас в Куале-Кангсар. Только что приехал. Форпост, знаешь ли.

– Куала – как?

– Я же говорил, что поеду в Куалу-Кангсар.

Можете мне поверить – он об этом и словом не обмолвился. Я и название этого «форпоста» слышала впервые. Тогда, как и сейчас, я была уверена: Слейтер повиновался некоему зову – и отнюдь не разума. Безответственность и гедонизм вскормили многообещающий гений Слейтера – и сгубили его на корню. Если б он больше времени проводил за письменным столом и поменьше блудил и пил, Лоуэлл, наверное, его бы узнал.

– В общем, – сказал он, – в среду к ужину я точно вернусь. Поброди вдоволь по К. Л. Знаешь, я тебе завидую: ты впервые видишь все это.

И дело с концом. Ни извинений, ни вопросов, как я там одна. Вот когда я посочувствовала бедной Лиззи, его второй жене, которую в итоге увезли в «Сент-Барт» с алкогольным отравлением.

Вся беда в том, говорила мне бедная Лиззи, красавица с несчастной судьбой, вся беда в том, что лапочка Джонно, дорогуша, всегда делает только то, что ему вздумается, черт бы его побрал.

Как я уже упоминала, турист из меня никакой, однако в тот вечер я так обозлилась, что не могла усидеть в дурацком отеле. На уличном рынке в малайском квартале Кампонг-Бару поблизости от «Мерлина» я с трудом впихнула себе в горло сатэ [9].

И на следующий день я потащилась осматривать пещеры Бату, мавританский вокзал, вонючие китайские рынки на воде. Более всего меня измучили запахи, и не только вонь рыбных рынков, но и вся окружавшая меня чужеродная смесь дыма и специй, сточных вод, мотоциклетных выхлопов, сладковатый аромат плесени, которым тянуло от тропической листвы. Приятней было пройтись спозаранку, по утренней прохладе, когда банковские охранники-сикхи ели прямо на улице сладкий барфи [10], запивая его своим любимым напитком – коровьим молоком. Изящные дождевые деревья свешивали над Джалан-Тричер тяжелые зеленые листья и желтые цветы. Лишь увидев паренька, который срезал банановые грозди острым мачете, я вспомнила, как всего три года назад миляги из Кампонг-Бару резали своих соседей-китайцев. Те глубокие сточные канавы, мимо которых я теперь шла, тогда текли кровью.

Ко мне почти не приставали. 1972 год, как никак – разве что на восточном побережье туземцы пришли бы в возбуждение от короткой юбки или голого плечика.

С «колониальным прошлым» еще не вполне покончили: стоило свернуть с Бату-роуд и заглянуть в «Колизей», чтобы на каждом столике с белой скатертью обнаружить вустерский соус. Достопримечательностей хватало, но, как я и сказала Слейтеру, главное для меня – работа, и вся моя жизнь сводилась тогда к «Современному обозрению». Чем бродить по городу, я предпочитала сидеть в номере и читать – не только стихи, присланные в редакцию, но и «Потерянный рай», который, вопреки мистеру Ливису [11], всегда напоминал мне о деле, которому я себя всецело посвятила. И после обеда я продолжала служить искусству: написала три длинных письма трем членам издательского совета – лорду Антриму, Уистану Одену [12] и чудесной миссис Маккей, бывшей жене одного манчестерского промышленника, чья щедрость не раз спасала наш журнал. В каждом письме я, ни на что особо не рассчитывая, упоминала неоплаченный счет из типографии. Все трое неоднократно выручали меня и, похоже, начали уже разочаровываться в журнале, так и не оправдавшем наших общих надежд.

Слейтер вернулся в четверг – возник ниоткуда и нагнал меня, на мосту, когда я шла к Джалан-Кэмпбелл в очередной раз полюбоваться пьяными краснорожими плантаторами и послушать, как они будут хамить, воображая себя раджами.

Слейтер, в походных шортах и крепких ботинках, выглядел таким жизнерадостным и нераскаявшимся, что мне вновь показалось: он давно забыл наш разговор на «фаберовском» обеде. Может, он и в самом деле думал, что мне нравится бродить в одиночку по душному азиатскому городу.

– Микс, – заговорил он. – Я хотел тебе сказать…

Я было встрепенулась, но вместо извинений он пустился в подробное описание путешествия по джунглям в компании китайского поэта-англофила. Интересно, думала я, с какой стати он полез в джунгли, нацепив короткие штаны, рискуя ободрать себе всю кожу? Лишь бы продемонстрировать свои прекрасные ноги?

– Ты заметила? – перебил он сам себя. – Нет? Это же «Сонеты к Орфею» [13], 1923 года, издательство «Инзель-Ферлаг». Ей цена минимум сто фунтов.

– Она продается?

– Вот дурочка! Там, в той жуткой лавчонке, мимо которой мы прошли. Давай вернемся. Сама посмотришь.

Не хотелось во всем подчиняться Джону Слейтеру, но его здоровенная лапа уже сжала мой локоть и волей-неволей пришлось вновь заглянуть в ту веломастерскую, хозяева которой так заинтересовали меня в понедельник. Белый мужчина с язвами на ногах сидел все на том же сломанном пластиковом стуле под голой лампочкой и действительно читал «Сонеты к Орфею».

– Видишь, – сказал Слейтер.

Услышав это, мужчина поднял кроткий взор, с минуту присматривался к Слейтеру, а потом неторопливо приподнял руку, приветствуя нас.

– Господи… – пробормотал Слейтер.

И, крепко сжимая мою руку, силой поволок меня дальше.

– Вы его знаете?

Слейтер обернулся, играя желваками, словно пытаясь прожевать что-то очень невкусное.

– Его? – сердито переспросил он. – Откуда?

Сразу было видно, что Слейтер солгал, и с этой лжи все и началось.

2

ХОТЯ РЕДАКТОРЫ ХУДОЖЕСТВЕННЫХ журналов предпочитают сравнивать себя с миссионерами, путешествуют они скорее как разъездные торговцы и всегда пакуют вместе с носками и нижним бельем образцы щеток; ничего экстравагантного, что и я прихватила с собой в Малайзию несколько экземпляров «Современного обозрения». В одном из номеров имелся прекрасный перевод Стефана Георге [14], который, по моему разумению, мог заинтересовать любителя Рильке, и потому на следующее утро, примерно в половине седьмого, я обернула журнал в нарядную бумагу и отправилась обратно на Джалан-Кэмпбелл. Не могла же я предположить, что прогулка длиной в полумилю изменит всю мою жизнь. Если б с утра я понежилась в постели, не попала бы в паутину тайн, из которой, похоже, не выпутаюсь уже никогда.

Но я выступила в путь, и ничто не могло меня спасти от меня самой. Та одержимость, которая помогла мне стать хорошим редактором, теперь обратилась на заброшенного белого человека. Не будет мне покоя, если я не узнаю, кто он, и не в праздном любопытстве дело, ведь я уже решила, что он – «заблудшая овца», и мечтала помочь ему, утолив тем самым собственный комплекс вины.

Лавку я нашла без труда и довольно далеко углубилась в пропахшее маслом помещение, прежде чем поняла, что мой белый человек куда-то отлучился. Вместо него я увидела китаянку, которая в прошлый раз паковала рыбу в целлофановые пакеты. Теперь я рассмотрела ее вблизи: маленькая, с плоским и круглым свирепым лицом, изуродованным двумя зигзагообразными шрамами.

Я приветствовала ее, как предписывал разговорник:

– Селамат паги, – но она сверялась с другим словарем:

– Чиво нада?

Я не нашла ничего лучше, как предъявить свой драгоценный журнал.

– Это чиво?

– Английская поэзия, – пояснила я. – Для мужчины. Для оранг. Он читает по-английски?

Губы ее искривила агрессивная неприязнь – к поэзии, к Англии, к потеющей белой женщине, кто разберет?

– Поэзия?

– Будьте добры, передайте ему.

– Нет щас тута, – сказала она, откладывая мой подарок в сторону с таким видом, будто собиралась при случае подтереть им задницу.

– Селамат тингал, – попрощалась я и ушла из магазина, чувствуя себя полной дурой. Возвращаясь в гостиницу с поджатым хвостом, я жалела, что полезла в не свое, не имперское дело. Да и журнал зря отдала.

Если бы колесо не скрипело так пронзительно, цепляясь за раму, я бы не заметила поклонника Рильке. В уличной сумятице, среди машин, грузовиков, мотоциклов, я не сразу разобрала, кто там толкает по обочине сломанный велосипед. Воздух на улице был влажен и скрипуч; белый человек казался еще одной фигуркой, согнувшейся под бременем набухшего неба. Поскольку беседа в лавке исчерпала мои ресурсы общительности, я бы не собралась с духом окликнуть моего незнакомца, однако он сам остановился.

– Это был Джон Слейтер? – спросил он.

По гнусавому акценту я сразу же узнала австралийца.

– Вчера, – напомнил он. – Тотматт сале с фотоаппаратом?

– Да, – подтвердила я.

Он высоко вздернул жидкие черные брови, но больше ничего не сказал.

– Вы его знаете? – спросила я.

Пока он обдумывал ответ, я всматривалась в его лицо: резко разошедшиеся под углом брови, намек на улыбку в складках печального рта. Кости и мускулы. Немного меланхоличен, привык держаться в тени.

– Не очень-ла [15].

– Вы сами – поэт?

Он вроде бы удивился.

– Так и думал, что Слейтер, – сказал он, смаргивая. – Поразительно, до чего же некоторые люди не меняются, а? Лицо все одно-ла.

– Передать ему привет от вас?

– А-а, он меня и не признает, – ответил мой незнакомец и, кивнув на прощанье, двинулся дальше, толкая скрипящий велосипед по ненадежному краю сточной канавы.

Разговор закончен, и я побрела в гостиницу, гадая, какие невероятные события могли привести образованного австралийца в ремонтную мастерскую на улице Джалан-Кэмпбелл.

3

В ХИТРОУ ДЖОН СЛЕЙТЕР СУЛИЛ МНЕ КРАБА С ЧИЛИ И карри на банановых листьях, но Слейтера никак не назовешь человеком слова. Он бросил меня в одиночестве, и в поисках местных деликатесов я забрела на пыльные улочки Кампонг-Бару, где нашелся небольшой рынок – не на самой улице, а на парковке под сенью гигантских манговых деревьев. Возвращалась я уже в темноте. Дождя не было, хотя, насколько я могла понять, именно этот сезон мой отец, отслуживший в Индии, именовал «манговыми ливнями». В желтых гало карбидных ламп, висевших над ларьками и тележками уличных торговцев, влага была наглядно видна, ее аромат смешивался с запахами сандала и сатэ и с едва уловимым, неизбежным привкусом гниения. Натриевые фонари торчали в стороне, а из жидкой темноты, разливавшейся под манговыми деревьями, лишь трусовато поблескивали глаза малайских мужчин и мальчишек. Они пялились на высокую белую женщину и видели разорванную одежду и раздвинутые ноги огромных кинематографических американок. Ты откуда?

Никакой угрозы, только навязчивость, но в конце концов мне стало не по себе.

Где твой муж?

Выходя из гостиницы, я злилась на Слейтера, но мне стало намного легче, когда я разглядела его за столиком под манго.

Завидев меня, он поднялся на ноги, высоко вскинул длинные руки, словно много часов сидел тут, дожидаясь. Без ложной скромности должна сказать: выглядела я, словно чучело, – старомодная хлопчатобумажная юбка, ни шляпы, ни косметики, да и стриглась я самостоятельно при помощи двух зеркал и маникюрных ножниц. Много лет назад, в «Сент-Мэри», я выработала этот стиль.

Белая Богиня [16], да и только.

Глупо, да? Но ладонь, сжавшая мою руку, ободряла. Не знаю, почему – оттого ли, что руки у Слейтера были такие большие, теплые, словно нагретая солнцем речная галька. Я до смешного обрадовалась ему.

Джон, как всегда, засуетился, галантно пододвинул мне стул, заказал пива, с видом знатока растолковал, как есть с бананового листа.

– Я прямо завидую тебе, Микс, ты все это видишь впервые. Ты должна вести дневник. Знаешь, как говорил Лафкадио Хирн [17]? «Не упускайте первые впечатления, записывайте их поскорее». Почти карлик, этот Хирн, странный такой на вид. «Впечатления испаряются, они к вам не вернутся вновь».

Быть может, Слейтер выучил никчемные цитаты только что и с единственной целью: произвести на меня впечатление. Вполне в его духе вообще-то. Но когда он крепко сжал мою руку, я безусловно поверила в его искренность и даже в то, что, оставив меня одну в чужом городе, Джон преподнес мне изысканный и щедрый дар, который я по малодушию не сумела оценить. Гнев улетучился без следа, и я тут же пустилась рассказывать о встрече с австралийцем.

– Он сказал, что знаком с вами.

– Еще что?

– Что вы его не признаете.

Слейтер глянул куда-то через плечо – не слишком вежливо.

– Я вам наскучила, Джон?

– Я прекрасно его помню, – ответил он, но глаза его омрачились и потускнели.

– И что же?

Пожав плечами, Джон закурил сигарету.

– Да бога ради, Джон, что из вас все клещами тащить приходится?

Он иронически изогнул бровь:

– Полегче, Микс!

– Куда уж легче, на хрен! Я тут сижу одна четыре дня, на хрен!

– Это Кристофер Чабб.

– И что, я должна его знать?

Слейтер умело запустил пальцы в рис и карри.

– Неужели? Разве он тебе не попадался на карандаш?

Я молча отхлебнула водянистого пива со льдом.

– В самом деле, – настаивал он. – Неужели его стихи так и не легли на твой редакторский стол? Ригорист, мастер вилланели и двойной секстины [18]… Трудно придумать форму жестче, а?

– Джон, мне известно, что такое двойная секстина.

Он усмехнулся:

– Так вот, наш золотушный приятель как раз таков: австралиец, «рожденный в полуварварской стране, не в срок, средь желудей он лилии искал» [19]. Очень серьезный, провинциальный, академический поэт, обреченный терпеть поражения и завидовать другим.

– Выходит, вы его все-таки знаете?

Вместо ответа он легонько похлопал меня по запястью.

– Ты ходила на выставку Бруно Хэта, Микс? Хотя нет, тогда ты была еще девочкой. Художник. Майло написал о выставке восторженную статью.

– Где это было? В Лондоне?

– Ш-ш. Слушай. Я видел эти с позволения сказать картины. – И он кончиком пальца сбил горячий столбик пепла с сигареты. – Не в моем вкусе, поналеплено пробок, обрывков шерсти, обломков каких-то, но половина Челси толпилась там, заглатывая кипрский херес. В уголке сидел какой-то малый – в инвалидной коляске, все лицо обмотано, словно еще и зубы разболелись. В разговор он не вступал, и нам сказали, что это и есть Бруно Хэт, а разговаривать с ним без толку – он поляк и по-английски ни бельмеса. Тем не менее все восторгались его искусством – не только Майло, но и прочие; а в самый разгар презентации «Бруно Хэт» преспокойно объявил, что на самом деле его зовут Брайан Ховард.

– И по-английски он говорит не хуже нас.

– Шутку сыграл. Кое-кто пошел красными пятнами, но умереть никто не умер, и даже Майло, который так умилялся поляку, стал потом сэром Майло Уилсоном, а сегодня никто уже не вспоминает, как он попал впросак. Не дергайся, Микс. Суть в том, что розыгрыш есть розыгрыш, и «Бруно Хэт» не ставил себе задачу ниспровергнуть английскую культуру нам на головы. А вот в таких местах, как Австралия, все еще не устоялось, все очень хрупко, и там-то этому чудиле с язвами – скверно они выглядят, а? – там Чаббу вздумалось затеять примерно такую же историю. Слыхала ты о Мистификации Маккоркла? Нет? Так вот, Кристофер Чабб тут главный виновник.

– То есть – мистификатор?

– Последнего разбора: ханжа, он один прав. Дело было в 1946 году. Ты представь – прошло двадцать четыре года после публикации «Бесплодной земли» [20]. Казалось бы, уже все войны кончены и убитые похоронены, но сородичи твоей матери не такие, как все…

Сердце у меня захолонуло, когда он упомянуть маму. Слейтер это заметил. То есть – думаю, что заметил. Глаза его засверкали, опытный рассказчик снизил темп.

– Не забывай, это страна утконосов, – фыркнул он. – В изоляции от мира жизнь развивается по весьма своеобразным законам.

Сейчас он заговорит о маме, думала я. Но я ошиблась.

– Вот почему, Микс, свирепая и кровавая битва все еще шла в 1946, когда наш друг в саронге был красивым застенчивым юношей, покорял девиц, наяривая джаз на пианино. Рожа у него тогда была покруглее, и когда он не пил, он был вполне приятен и уступчив, сразу и не догадаешься, что он только ищет повод для драки.

– Совсем как мама.

Слейтер смолк, и мне показалось, что он готов отречься от знакомства с ней.

– Нет, милая, – вздохнул он наконец, – твоя мама в драку не рвалась. Она, знаешь ли, с Северного берега, аристократия. А бедняга Чабб родом из серого мещанского предместья. По-моему, он ненавидел свои корни.

– Вот именно! – подхватила я. – Мама терпеть не могла австралийцев.

Слейтер посмотрел мне в глаза так прямо, что я смутилась.

«Ты убил ее, подонок!» – мысленно восклицала я.

– Во всяком случае, – как ни в чем не бывало продолжал он, – мистер Чабб страдал фантомной беременностью. То есть он породил фантом поэта, некоего «Боба Маккоркла», которого, разумеется, никогда в природе не существовало, но ему этот жалкий, озлобленный кенгуру приписал неистово современные стихи. Выдумал его жизнь, выдумал смерть, создал целую биографию, даже – ты не поверишь – состряпал свидетельство о рождении. И все это (за исключением метрики, до нее дело дошло позже) послал в журнал с довольно претенциозным названием «Личины». Вполне убедительно вышло, надо признать. Выставил редактора ослом, а сам прославился. Ты отдала ему номер «Современного обозрения»?

– С какой стати?

– Ты же редактор, Микс. Конечно, отдала. Какой именно?

– С переводом Георге.

– Ему не понравится! – злорадно объявил Слейтер. – Заплюет всю дорогу отсюда до Улу-Кланга.

Интересно, как бы ему пришлось по вкусу, будь у него свой журнал, а я бы сказала, что его журнал кому-то не понравится? Вместо этого я спросила о судьбе того редактора.

– Покончил с собой, насколько мне известно.

– Какой кошмар, Джон!

Он допил пиво, разгрыз кубик льда.

– Длинная история. Подробностей уже не припомнить. Вот и сатэ. Может, и с паразитами, но уж очень вкусно. Надо бы еще заказать эти индийские штучки, как их бишь… Память слаба стала.

Индийские «штучки» назывались «муртаба». Слейтер ринулся их заказывать, а я осталась сидеть, чувствуя, как угасает во мне последняя искра сочувствия к бедному «заблудшему» старику. Чабб злоупотребил лучшим и самым уязвимым качеством настоящего редактора – оптимизмом, надеждой, что из груды мусора, которую приходится перелопачивать каждый день, однажды, пока ты еще не умер, просияет великий неведомый гений.

К черту, решила я. Надеюсь, перевод Георге его не порадует. Надеюсь, его мелкие антиподные мозги задымятся.

4

НА СЛЕДУЮЩЕЕ УТРО Слейтер позвонил и выразил столь непривычную заботу о моем здоровье, что я тут же спросила, не заболел ли он сам.

– Ну да, вообще-то, – признался он. – А ты как?

– Не слишком.

Снова пауза.

– Желудок?

– Наверное, это сатэ, – предположила я.

– Нет, – сказал он, – это лед, чтоб ему пусто было. Как я мог допустить, чтобы мне в пиво сунули лед, они же его в канаве моют. Что с дураками поделаешь! Покупают задорого чистый лед, потом пачкают его и полощут в грязи. Ты не прихватила с собой «энтеровиоформ»?

– Осталось два.

– Микс?

– Да?

– Это так унизительно… не могу отойти от горшка…

Пусть сперва попросит, чтобы я сама принесла ему свой «энтеровиоформ». Мало кто из моих знакомых отважился бы, и далеко не каждому из них я бы пошла навстречу. Тем не менее я начала одеваться.

Телефон зазвонил снова, и я злобно схватила трубку.

– Джон! – рявкнула я. – Я, конечно, счастлива буду поделиться с вами лекарством, но не забывайте, что мне и самой погано.

– Да, алло, – откликнулся странный бумажный голос. Остальное заглушил металлический рев несильного мотора.

– Кто это?

– Чабб! – прокричал он. – Это Чабб. Это мисс Вуд-Дугласс?

– Как вы меня нашли?

– Имя в журнале, – пояснил он. – Я загляну к вам. Можно-неможно?

Потом я обнаружила, что это выражение «можно-неможно» считается вполне приличным в малайском варианте английского языка, но впервые услышав его из уст Чабба, да еще с австралийским акцентом, я насторожилась, сочтя его безграмотным и претенциозным.

– Я приболела, – сказала я.

– У меня есть лекарство.

Меня нисколько не интересовало, какой диагноз он поставит заочно, и я не стала его поощрять.

– Сара Вуд-Дугласс. Вы работали в лондонской «Таймс»?

– Недолго.

– Нужно встретиться, – настаивал он. – Я могу прийти в отель.

Именно этого я, конечно, и добивалась, оставляя журнал в велосипедной мастерской, но тогда я не знала предыстории.

– Не пугайтесь, я не в саронге, – настаивал он. – Я надену костюм. Очень вас прошу. Совсем ненадолго.

– Мистер Чабб, это по поводу Георге?

– Это еще кто?

– Поэт Стефан Георге.

– К сожалению…

– Я подумала, вы хотите высказать свое мнение по поводу перевода.

– Извините, мисс Вуд-Дугласс. Не было времени.

И тут в мой номер кто-то заколотил со всей силы. Я открыла, мертвенно-бледный Слейтер проскочил мимо меня, и дверь ванной захлопнулась за ним. Я успела только разглядеть зеленую ящерку – она удрала в угол, где постепенно из зеленой сделалась серой. Некуда было деться от выразительных звуков расстроенного желудка.

– Мистер Чабб?

– Да?

– Прошу прошения, мы не сможем встретиться.

– Мем, я вам покажу нечто небывалое. Уникальное. Единственное в своем роде-ла.

– Стихи, вероятно? Кристофера Чабба?

– Нет, нет, не мои.

– Так чьи же?

– Пожалуйста, разрешите мне их вам принести. Можно-неможно? Не пожалеете.

К собственному удивлению, я согласилась встретиться с ним внизу, у «Горного ручья», несущего свои затхлые воды от задней стены «Паба» под деревянный мостик, а оттуда – в канаву у сувенирной лавки.

5

БЕЗ ЧЕТВЕРТИ ДВА дождь перешел в тропический ливень. Поскольку желудок так и не успокоился, ливень меня даже порадовал: теперь австралиец не отважится выйти на улицу. Через пятнадцать минут я убедилась в своей ошибке – он возник передо мной, когда я прихлебывала жидкий зеленый чай.

Саронг исчез. Чабб облачился в двубортный твидовый костюм – из другой эпохи, для другого климата и, похоже, сшитого на человека посолиднее. В пиджаке с лацканами и набивными плечами он как-то усох, словно старый орех, уже не заполняющий скорлупу. Посмотришь на него и сразу представишь, как он приехал в Куалу-Лумпур в конце сороковых годов, когда коротко стриженные волосы еще были черными и подчеркивали изящную лепку черепа, а складки в углах губ еще таили меланхолическую улыбку. Он сдержал слово и постарался придать себе благопристойный облик – надел белую рубашку и широкий галстук, вроде офицерского, – но воротничок был потрепан, отставал от шеи, и я с еще большей остротой, чем в первый раз, в веломастерской, посочувствовала его нищете и заброшенности.

Следует добавить, что Кристофер Чабб явился без зонтика, но был совершенно сух, словно его только что вытащили из сундука с нафталином.

Я предложила ему чаю, он почти высокомерно отказался: не за тем пришел, чтобы угощаться за ваш счет.

Я подвинулась, освобождая место на канапе, но гость предпочел усесться напротив и тут же вытащил два конверта. Он выложил их на кофейный столик, потом достал небольшой металлический футляр и извлек из него старомодные очки в роговой оправе. Все это он проделал с чрезвычайной важностью. Не глядя на меня, проверил содержимое сначала одного конверта, потом другого, и, наконец, решился протянуть один конверт мне. Чем-то он походил на монаха. Я с беспокойством припомнила, что из этих рук другой редактор некогда получил поддельные стихи, сгубившие его жизнь.

– Что это? – спросила я, заглянув в казавшиеся невинными глаза, где мерцал все еще изворотливый ум.

– Самое то, что вам нужно.

В конверте лежали две грубо слепленные коричневые пилюли. Я бы не удивилась, скажи он мне, что изваяли их навозные жуки.

– Pour les maladies des tropiques [21], – с кошмарным акцентом произнес он. – Я не собираюсь отравить вас, мем. Примите, очень прошу. Слово даю, это поможет.

Пилюля выглядела так же подозрительно, как и сам гость. Я бы в рот ее не взяла, но как раз в тот момент желудок свело жестоким спазмом.

Он улыбнулся, когда я проглотила коричневую таблетку.

– Я заинтересован в том, чтобы вам помогло.

Меня смутило столь откровенное признание в своекорыстном «интересе».

Чабб потупил глаза – не скромно и не кокетливо, скорее – с каким-то тайным самодовольством.

– Я же не хочу, чтобы вы ушли, – пояснил он. – Мне так нужно поговорить с вами!

И он выложил второй конверт – больше первого, заклеенный широкой черной лентой, явно позаимствованной из велосипедной мастерской. Суетливыми движениями он сорвал ленту и вытащил лист бумаги, завернутый в тонкую прозрачную пленку.

Бог знает почему я возомнила, что он собирается предложить мне чей-то автограф, и впервые кольнуло сочувствие к поэту-изгнаннику, столько лет ждавшему случая продать свою коллекцию. Чем он отличался от мальчишек, болтавшихся у входа в «Мерлин» с рулонами батика, высматривая американцев?

Очень осторожно Чабб снял прозрачный чехол и принялся так старательно складывать его, что я поневоле следила за каждым его движением, не замечая появившегося на свет сокровища, пока владелец не придвинул его ко мне.

Это было стихотворение или отрывок, написанный ритмичным почерком с резкими вертикальными штрихами, которые в скором времени сделаются для меня – к сожалению, совсем ненадолго – такими узнаваемыми.

– Можно взять в руки?

– В тропиках бумага хранится плохо.

Действительно, лист пострадал от воды и от плесени, сделался настолько хрупким, что в любой момент мог сломаться надвое или вовсе рассыпаться. Судя по всему, его выдернули из тетради.

– Читайте, мем, читайте.

Я повиновалась. Едва ли нужно говорить, что при этом я ни на минуту не забывала, какой человек сидит передо мной. Я приступила к чтению этих двадцати строк с подозрением, доходившим до враждебности. На миг мне показалось, что мой гость попался: отрывок немного смахивал на ориентального Тристана Тцару [22], но гораздо свободнее, без его сложной внутренней рифмы; к тому же, в отличие от Тцары, в этом тексте не было ни капли фальши или умышленной старомодности. Чуждые и вместе с тем неуловимо знакомые строки кромсали и пронзали бумажный лист. А вдруг, подумала я, это нечто банальное, сувенирный Элиот, но банальность замаскирована туземным наречием, вкраплениями малайского, урду. Но нет – голос поэта подделать невозможно. В тот миг подозрения и растерянности я чувствовала одно: как учащенно бьется сердце. Я перечитала отрывок еще раз и ощутила то волнение крови, которому настоящий редактор обязан доверять.

– Кто это написал? – спросила я. Я хмурилась, стараясь напустить на себя суровый вид, а сама так и трепетала. – Где остальное?

Чабб снял очки, устало потер глаза и вздохнул. Черт, подумала я, ну конечно же. Он сам и написал, кто же еще?

– Это вы?

– Нет, нет, не я.

– Что, имя автора – тайна?

– Все равно не поверите.

– Предпочитаю услышать, – сказала я.

– Его звали Маккоркл.

Хорошо, я человек вспыльчивый. Все мои близкие испытали мой характер на себе. И наверное, я умру в одиночестве, потому что распугаю всех, кто хотел бы мне помочь. Правда и то, что мне приходилось неоднократно писать записки с извинениями, в том числе – льстивое послание Сайрилу Коннолли [23], которое, вместе с другими его бумагами, теперь, очевидно, в архиве Британского музея. Но тут любой бы рассердился, ведь мне только что посулили редкую находку, и тут же выясняется, что автор – подставная фигура.

– Боюсь, репутация мистера Маккоркла подмочена, – заметила я.

– Да, – сказал Чабб, – вы про него слышали. – Меня удивило, как уверенно, даже настойчиво он себя ведет. – Еще бы, вы точно про него слышали.

– Точно или верно?

Он, не отвечая, вложил лист обратно в целлофановую упаковку.

– Сомневаюсь, чтобы текст имел коммерческую ценность, – уколола его я.

– Вы решили, я пришел торговаться? – резко спросил он.

А зачем же еще? Но я покачала головой.

– Так что же вы думаете-ла? – Он уставился на меня все еще мутноватым, но уже несколько задиристым взглядом.

– Нет уж, – сказала я. – Вы предложили встретиться, а не я.

– Чайку бы, – попросил он, моргая, и тут я вновь увидела, какое это странное, бессильное и хрупкое существо, жалкое, и вместе с тем исполненное гордыни и чванства.

Пока я наливала ему чай, он возился с изолентой, упорно добиваясь, чтобы она послужила еще раз.

– Вы ездили в пещеры Бату? – спросил он. Сокровище уже было запечатано, но руки, подносившие чашку к губам, все еще дрожали.

– Какой из меня турист…

– Понятно, – кивнул он. – Я тоже не люблю чужие места. И все же на кавади [24]стоит посмотреть. Зрителям это нравится, бамбуковые копья впиваются в тела. – Он сделал паузу, присматриваясь ко мне. – Значит, Слейтер рассказал вам, какая история вышла с Маккорклом?

– Да.

– И про смерть Вайсса?

– Это редактор?

Он кивнул и отхлебнул глоток чая. Руки затряслись сильней.